Главная » Книги

Наживин Иван Федорович - Евангелие от Фомы, Страница 12

Наживин Иван Федорович - Евангелие от Фомы


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

и паломниками. Одни из них приветствовали Иешуа криками, а другие недоуменно пялили на него глаза и спрашивали: кто это? кто это?.. И, когда узнавали, кто, тоже начинали кричать и волноваться. Иешуа понимал, что это не его они приветствуют, а какую-то свою мечту... И какая радость царила во всем этом бесконечном шествии в золотой пыли!.. Иудеи всегда любили это весеннее паломничество всей семьей среди цветущих лугов и рощей, долго и радостно готовились к нему, а возвратившись домой, долго и радостно вспоминали его...
   "К Господу в скорби моей я воззвал, и Он услышал меня... - с одушевлением пели, сухо шаркая сандалиями по дороге, паломники. - Господь, избавь душу мою от уст лживых, от языка лукавого..."
   И они проходили...
   "Возрадовался я, когда сказали мне: в дом Господень пойдем... - в пыли надвигались с пением другие. - Стояли ноги наши во вратах твоих, Иерусалим..."
   И эти проходили, но не успевала их песнь затихнуть в отдалении, как среди солнечных виноградников, серебристых оливок и темных кипарисов поднимался уже торжественно в утреннее небо новый псалом:
   "Помилуй нас, Господи, помилуй нас... Потому что довольно насытились мы презрением, довольно насыщена душа наша поруганием от беспечных, презрением от надменных..."
   Мимо, подымая пыль, пронеслись на конях Иегудиил и Иона с озабоченными лицами. Иона прокричал что-то Андрею, но за пением и гомоном толпы и сухим шарканьем грубых сандалий расслышать нельзя было ничего.
   Солнечная дорога красиво огибала Масличную гору. Вокруг виднелись сады богатых людей, - в городе они воспрещались - сытые хутора, деревеньки, виноградники - это единственное место в окрестностях Иерусалима, где душа отдыхает среди свежей зелени. Все остальное выжжено, бесплодно и так уныло и мрачно, как, может быть, ни одно другое место на свете. И теперь, осиянный утренним солнцем, этот уютный уголок был особенно свеж, привлекателен и радостен...
   "Надеющиеся на Господа подобны горе Сиону, которая не колеблется, но пребывает вечно... - вместе с золотой пылью поднималось к небу. - Окрест Иерусалима горы и Господь окрест народа своего отныне и вовек..."
   И вдруг с крутого излома дороги, сразу, как в сказке, открылся весь Иерусалим. Точно ослепленные необыкновенной картиной, все остановились... И, опираясь на посохи, долго молчали и только смотрели во все глаза...
   В середине грандиозной картины сиял город в зубчатых стенах своих. Слева высилась гора Соблазна. На ней Соломон, устав от великолепия храма своего, принес под деревьями жертву прекрасной Иштар, которой поклонялись его жены-иноверки. Справа от города расстилалась каменистая, мертвая пустыня, которой, казалось, и конца не было. В сторону яффскую и на юг курчавились сады, "где расстилались ковры любви для дев иерусалимских", и стояло огромное тутовое дерево, под сенью которого, по преданию, царь Манасия смотрел, как перепиливали пополам деревянной пилою пророка-сладкопевца Исаию. А между городом и Масличной горой шумит поток Кедронский: много унес он в свое время всяких Ваалов и Астарт, которых после очередного раскаяния бросали в него дети Израиля. А потом приходило время, опять все высокие места оказывались полоненными этими идолами и опять служители Адонаи, Бога истинного, сбрасывали все это долу, вырубали священные рощи, рушили священные каменные столпы и всякие жертвенники - Иерусалим, город священный, место излюбленное Адонаи, Богом истинным...
   "Когда Господь возвращал пленников Сиона, мы были как в сновидении... - неслось среди шарканья сандалий по пылящей дороге. - Тогда уста наши были полны веселия и язык наш пения. Тогда говорили между народами: великое дело творит Господь над нами..."
   В середине священного города, над Кедроном, на отвесной высокой скале, сиял храм златоверхий. За ним разбросался по своим четырем холмам город, окруженный чудовищными стенами и весь в башнях. Неподалеку от храма тяжко вздымалась башня Антония, построенная Маккавеями, а неподалеку от нее стояли дворцы Ирода: один, старый, в котором теперь помещалась претория, а другой, новый, более роскошный, чем даже храм: в нем живал раньше Ирод Великий, а теперь иногда наезжал Ирод Антипа...
   "Из глубины воззвал я к тебе, Господи: услышь голос мой... Да будут уши твои внимательны к голосу молений моих... - пели, проходя, паломники. - Душа моя ожидает Господа более, чем стражи ночи ожидают утра, более, чем стражи утра..."
   Иешуа впереди, ученики несколько сзади, смотрели с излучины дороги, взволнованные, на сверкающий город, такой с детства близкий и такой враждебный. Они знали в нем каждую мелочь. Вот вечнодымящая долина Хинном, за которой виднеется голая Гульгульта, а ближе, по ею сторону, дом старого Ханана, бывшего первосвященника. Вот знакомые всем галилеянам ворота Рыбные, где на базаре продавалась рыба с Галилейского озера. Вот справа от храма ворота Овчие, которыми столько раз проходил Иешуа, направляясь то в Гефсиманию, то в Вифанию, а слева ворота Ессейские... Вот среди путаницы узких, шумных улиц площадь Мясников, площадь Шерстобитов, вокруг которых жили преимущественно рабочие-язычники, площадь Прасолов и залитый теперь солнцем широкий подъем на священную гору храма, на котором помещалась синагога александрийская, где чтение закона и проповедь шла на греческом языке, а напротив ее - синагога киликийская, где Иешуа не раз выступал. Ближе, по склону Масличной горы, среди оливковых садов видны древние могилы пророков и других героев истории Израиля и два гигантских, на всю Палестину знаменитых кедра, в ветвях которых жили тучи горлинок. Их ловили и продавали женщинам для очистительного после родов жертвоприношения. У корней этих вековых гигантов помещались лавочки, обслуживавшие нужды паломников. Весь доход с них поступал в пользу богача Ханана...
   "Много теснили меня от юности моея, но не одолели меня... - среди неумолкаемого шурканья сандалий по дороге и мерного стука подожков по камням плыло над пыльной дорогой. - На хребте моем пахали пахари, проводили долгие борозды свои..."
   И вдруг точно волна поднялась в душе Иешуа, взволнованного видом города, неумолкающим пением псалмов и близостью каких-то последних решений и, простирая к бесчувственному, но все же родному городу руки, он с горечью воскликнул:
   - О, Иерусалим, Иерусалим, убивающий пророков и побивающий камнями тех, которые были посланы спасти тебя!.. Сколько раз я пытался собрать детей твоих, как наседка собирает под крылья цыплят, и вы не захотели...
   Он поник головой, и по исхудалому, взволнованному лицу его потекли слезы; он знал, что и этот крик души его не будет услышан каменным городом... А сзади, по пыльной, солнечной дороге с оживленным говором и кликами, шаркая сандалиями, все катилась пестрая река паломников. Навстречу ей верхом пронесся куда-то с беспокойным лицом Иона...
   - Где же он? - спросил у стоявшего поодаль расстроенного Иуды какой-то пожилой фарисей с козлиным лицом, но хорошими глазами.
   - Да вон стоит... - хмуро кивнул тот головой. Фарисей - это был член синедриона Иосиф Аримафейский - подошел к Иешуа и торопливо проговорил:
   - Не ходи в город: тебя хотят погубить храмовники...
   Но Иешуа было уже все равно. Он увидел расстроенное лицо Иуды и вспомнил забытое: надо сказать ему о даре Закхея - теперь он может купить для ребят тот домик, о котором он столько мечтал. Но в это мгновение к нему торопливо подошел Симон, на свадьбе которого он пировал в Кане.
   - Рабби, не ходи в город!.. - сказал он возбужденно. - Там что-то против тебя замышляют... Выжди пока в Вифании, что ли, а там кто-нибудь из нас, зелотов, прибежит к тебе и расскажет все...
   Его тревога заразила Иешуа. Он заколебался. Он знал, что Иерусалим шутить не любит.
   "Как хорошо и как прекрасно жить братьям вместе... - несла река паломников над собой прекрасные звуки, подобные каким-то незримым знаменам. - Как прекрасный елей на голове, стекающий на бороду, бороду Ааронову, стекающий на край одежды его, как роса на Гермоне, сходящая на горы сионские, потому что там утвердил Господь благословение, жизнь навек..."
  

XXXVIII

  
   И вдруг неудержимо катившаяся к Иерусалиму река паломников замялась в своем беге. Раздались недоумевающие голоса: "Что там такое? Что случилось?.." Вытягивая шеи, паломники смотрели вниз по дороге к городу: оттуда, размахивая пальмовыми ветвями и радостно крича, стремительно неслась в гору большая возбужденная толпа рабов и всякой бедноты. Впереди нее какой-то старик со сбившейся набок чалмой и потный вел под уздцы серую ослицу с черным ремнем вдоль спины и умными глазками, а за ней трусил, путаясь ногами, совсем молоденький ослик с добродушной мордочкой.
   - Вот он!.. Вот он!.. - радостно завопила толпа при виде Иешуа. - Берите его!.. Славьте...
   И радостный рев прокатился вдоль дороги:
   - Вот он!..
   Иешуа широко раскрыл глаза и затаил дыхание: что это такое? Сон наяву? Чудо Божие?.. Каменный город проснулся-таки от проклятых, чародейских снов своих? Он посылает за ним?!
   Ему не дали и опомниться. Добродушные, дышащие радостью лица тесно окружают его, дружеские руки мягко поднимают его от земли, бережно несут, и вот он уже на спине ослицы, - кто-то предупредительно набросал на нее мягко плащей - и вот Иешуа во главе несметной толпы, счастливой, торжествующей, движется по солнечной дороге к священному городу. Народ устилает путь его одеждами, вокруг реют пальмовые ветви, и рев восторженный, непрестанный потрясает его душу. Снизу, навстречу ему, рвутся пестрые, радостные, ревущие лавины народа, все в праздничных одеждах, все с пальмами в руках... Вдали на черном скакуне, с блистающим как молния мечом в руке, кричит что-то толпам страшный и прекрасный Варавва, и народ отвечает ему восторженным ревом...
   Что же это такое?!
   И вдруг радостный крик рабов потряс вокруг все:
   - Радуйся, царь иудейский!.. Го-шана...
   - Осанна!.. Осанна!.. - взревело по дороге, по склонам холма, по зубчатым стенам, по крышам ближайших домов. - Радуйся, царь иудейский!..
   Иешуа растерянно оглянулся: за его ослицей шли... нет, не шли, а летели его ученики, счастливые, сумасшедшие, с лицами залитыми слезами. Среди них, потрясая мечами, мчались Иона и Иегудиил и рыженький, в пестрых веснушках Рувим, и радостно-исступленная, с распустившимися, как какое-то золотое знамя, волосами Мириам магдальская... И, когда заметили они, что он обернулся, вешне-пьяный, полный бесконечного восторга, огневой, из распаленных грудей их вырвался крик:
   - Радуйся, царь иудейский!.. Осанна...
   - Осанна!.. Осанна!.. Осанна!.. - гремели толпы. - Благословен грядущий во имя Господне... Осанна...
   - Радуйся, царь иудейский!.. Радуйся...
   - Осанна!.. Осанна!.. Осанна!..
   И он понял все.
   Это было полное и последнее крушение его мечты, всего его дела, всей жизни. Бледный, он потупился и из глаз его закапали на спину ослицы едкие слезы. Завидев их, толпа умилилась и воспылала еще больше. Многие рыдали от счастья. И звенящие, сумасшедшие голоса надрывались:
   - Осанна!.. Осанна!.. Осанна!..
   Вот уже вековые кедры Ханана. Вокруг них испуганно носятся горлинки... Вот старый, богатый, окруженный садом дом бывшего первосвященника, вот залитый солнцем мост через Кедрон... Вокруг пестрое море паломников, машущих пальмовыми ветвями, а впереди всех тоненькая, радостная, сумасшедшая Сарра. В каждой руке ее пальмовая ветвь, и она кружится, и она не то поет, не то восторженно рыдает:
   - Осанна!.. Радуйся, царь иудейский...
   Перед ней, во главе необозримой толпы, во главе народа - он, тот, которого она, падшая, не смела даже любить, которому она молилась, да и то только издали, втайне, чтобы никто не видел ее молитв, чтобы он сам не оскорбился ими... И он - царь!.. Она жадно ловила маленькими, розовыми ушами своими все, что говорилось в народе: не будет теперь ни бедных, ни богатых, ни торжествующих, ни униженных, ни слез, ни горя, ни крови... Его царство будет как сказка!.. О, как хотела бы она не одежды свои подстелить на камни - у нее не было ничего, чтобы подстелить - но самой, самой броситься под ноги ослицы...
   - Осанна!.. - пела-рыдала она. - Радуйся, царь мой!..
   Окровенив себе обе руки, она с усилием оторвала длинную ветвь красных, вьющихся роз, падавшую с серого забора усадьбы Ханана и красным, точно в крови венком этим бережно обвила шею ослицы, которая умным глазком своим все косила на перепуганного шумом осленка. И вдруг Сарра увидала отца, радостного, неузнаваемого. С восторженным визгом она бросилась ему на шею и оба, обнявшись, зарыдали от счастья: теперь конец всем мукам их!..
   - Осанна!.. Радуйся, царь наш...
   Сквозь туман слез Иешуа видел, как впереди, у черной пасти городских ворот, вокруг кричащего что-то Вараввы, остро заблистав на солнце, поднялась вдруг щетина пик, мечей и топоров: то зелоты, собравшись вокруг своего вождя, первыми вступали в священный город, столицу молодого царя.
   - Что такое? - кричали с крыши на крышу встревоженные иерусалимцы. - Что тут происходит?.. Кто это там на осле?..
   - Это Иешуа, пророк галилейский... - радостно кричали из водоворотов улицы. - Какой Иешуа?! То царь иудейский!.. Ведем его на царство... Осанна!.. Осанна!.. Осанна!..
   На верхней площадке угрюмой башни Антония засуетились, остро блистая на солнце шлемами, римляне. Но это только подлило масла в огонь: одно слово царя, и враги народа иудейского будут стерты в пыль. Но больше, чем римляне, раздражали толпу холодные иерусалимцы, которые никак не заражались этими народными восторгами. Толпы нарочно, на зло им, усилили свои крики... И каким восторженным ревом приветствовали паломники большую толпу рабов, которая во главе с решительным и мрачным Иегудиилом, вооруженная молотами, кольями, топорами, пиками, серпами, и просто камнями, бурным потоком вынеслась на широкую площадь перед священным храмом и сразу стала за повстанцами Вараввы...
   И все новые и новые толпы паломников, обработанные на пути зелотами, шумя, вступали в город во все ворота...
   Но у претории уже выросла железная стена легионеров под щетиною копий. Медный рожок угрожающе пропел что-то властное. Широкоплечий центурион поднял к толпам руку, и медно ударило в тишине вдруг насторожившейся площади какое-то короткое, непонятное слово. Бешеным хохотом, издеваясь, ответил врагу страшный Варавва, махнул мечом, и его повстанцы дьявольским вихрем метнулись на римлян.
   Враз поднялись щиты с изображением всемогущего цезаря, враз склонились копья и, как море от скалы, отхлынули зелоты от железной стены, но только для того, чтобы снова, с еще большею яростью броситься на ненавистных... От башни Антония уже спешил на выручку другой отряд римлян, но рабы своими голыми телами в восторженном бешенстве загородили им путь...
   Солнечная площадь закипела яростными криками, лязгом и звоном оружия и горячей кровью человеческой. Вооружение повстанцев было несравнимо с вооружением римлян, но священная ярость детей Израиля делала свое дело: если местами их теснили римляне, то в других местах они неудержимым валом своих тел опрокидывали врага. Потери почти голых повстанцев были несравненно больше потерь римлян и неудержимо росли. Но и это не останавливало их: в их душе горел завет Иуды Галонита: лучше погибнуть, чем подчиниться кому бы то ни было!.. Их не смущали паломники, которые с паническими криками разбегались во все стороны, не смущало их и то, что в водоворотах боя исчез их молодой царь иудейский, не смущало даже то, что смертельно раненый горячий скакун Вараввы опрокинулся на их глазах вместе со своим всадником, римляне овладели смелым воином и, несмотря на все усилия повстанцев освободить его, увели его в башню Антония. Они, истекая кровью отступали, но не бросали оружия, не сдавались...
   Часть паломников, разбегаясь, увлекла за собой в храм и Иешуа. Обагряя плиты храма кровью погибающих, римляне теснили защищавших храм повстанцев шаг за шагом. Ужас, жалость, гнев бушевали в душе Иешуа. Он не знал, что делать. Но когда повстанцы во дворе Язычников в вихревом порыве разметали отряд римлян, он испытал чувство и радости, и гордости. И ужаснулся на себя: его дело гибло в нем самом, в нем первом!.. Прорвав ряды защитников, римляне снова ворвались в храм и у самого жертвенника перебили стариков-галилеян, приносивших там в испуге жертву Адонаи...
   Он понял, что все кончено - если не для народа, то для него. И душу опалил вопрос: а что было бы, если бы он покорился их зову и стал во главе их?!. Он схватился за голову: царствия Божия он этим не установил бы, но сколько бы слез он утер... В душевном изнеможении он закрыл глаза, крепко стиснул зубы и прислонился пылающей головой к стене храма. Она была жестка и холодна. Ее холод отрезвил его. Он понял, что он, он сам положил оружие перед - жизнью...
   Между тем в зале заседаний собрались перепуганные старейшины. Все были в величайшем смущении: с одной стороны, неожиданно вспыхнувшее восстание - да еще накануне праздника, когда в городе были сотни тысяч богомольцев! - могло обещать успех, так как римский гарнизон был в Иерусалиме ничтожен, и повести к полному освобождению народа, как при Маккавеях, но с другой стороны, они слишком хорошо знали силу Рима и слабость своего раздираемого внутренними раздорами народа...
   - Мы слишком слабы, чтобы противостоять римлянам... - сказал кто-то, тяжело вздохнув.
   - Да... - сказал Ханан своим угасшим старческим голосом. - А кроме того, лук повстанцев направлен и в нашу сторону: управившись с римлянами, они возьмутся за нас...
   За тяжелыми, резными дверями послышались быстрые шаги, и в зал заседаний, вырвавшись из рук, пытавшихся задержать его стражников храма, ворвался пышущий жаром боя и весь в крови Иегудиил.
   - Старейшины... - исступленно крикнул он. - С народом вы или против народа? Если с народом, то сейчас же становитесь во главе его, а если против народа, то... спасайте головы ваши...
   Ответом ему было тяжелое молчание. Он с ядовитым презрением несколько мгновений смотрел на них, потом плюнул и со свистом бросил:
   - Предатели!..
   И, капая кровью с меча, он широкими шагами вышел из дверей и - тут же был свален с ног и связан римлянами...
   В залу заседаний то и дело входили бледные, возбужденные гонцы, разосланные синедрионом во все концы города.
   - Повстанцы дерутся насмерть... - доносили они дрожащими голосами. - Один отряд их пробивается к претории...
   - Рабы полегли все до единого... - доносил другой. - Так кучами и лежат... И вою, плача над ними!.. Женщины, дети...
   - Небольшой отряд наших заперся в башне Силоамской... - доносил третий. - Римляне настойчиво штурмуют ее, но сделать ничего не могут...
   - У жертвенника римляне зарубили двадцать галилеян!..
   Скоро все выяснилось: огромные толпы паломников рассеялись, попрятались, и все восстание свелось к выступлению рабов и небольшого отряда повстанцев: гора родила мышь...
   Встал сухой и тонкий Иезекиил.
   - Ханан прав... - сказал он. - Лук натянут и в нашу сторону... Пойдемте теперь же к Пилату и скажем ему все. Ибо, если он услышит это не от нас, то на нас падет обвинение в соучастии, нас перебьют и народ будет рассеян...
   Некоторые пытались было возразить.
   - Да, да, да... - поддержало Иезекиила большинство. - Именно так!..
   Совещание длилось недолго - победные крики римлян слышались со всех дворов храма. Все вышли из залы заседаний и, тревожно прислушиваясь к мятежным шумам города, - отдельные кучки отчаявшихся повстанцев еще дрались - среди неподвижных трупов, стонущих раненых, луж крови, изломанного оружия, направились в преторию.
   Город точно вымер. Среди разрушенных в бегстве палаток и ларей торговцев местами ползали кровяня камни, раненые, и торопливо железным шагом проходили отряды легионеров. С крыши на крышу и со двора на двор летало:
   - А слышали: Силоамская башня-то все держится...
   - Да что ты!?
   - Верно!.. Что ни бьются римляне, а сделать не могут ничего... Хотят, говорят, тараны подвезти...
   - Из-за Иордана, говорят, спешат к повстанцам подкрепления...
   - Вот дал бы Господь!..
   - Говорят, разграбили все оружие в Махеронте и идут...
   - Ну, тогда они покажут!.. С голыми руками римлян не схватишь.
   Но были и такие, которые вздыхали:
   - Ох, дураки, дураки галилейские!.. Каких делов натворили...
   - Ну, и наших ослов к ним пристало немало!..
   Но в надвигающихся весенних сумерках над взбудораженным городом незримо летало заветное словечко: подходят...
   По залитой кровью большой площади вокруг святого Сиона, где теперь слышалась только суровая речь римлян, уныло бродил маленький осленок с милой мордочкой, жалобным криком звал свою мать, пугливо обнюхивал мертвецов и снова уныло плелся, путаясь слабыми ножками, дальше и снова жалобно звал мать...
  

XXXIX

  
   Прошла тревожная ночь... В Иерусалиме мутно бродил бунт. С одной стороны, римляне быстро овладевали положением, - держалась теперь только башня Силоамская - но с другой стороны, со всех сторон в Иерусалим валили тысячные толпы паломников, и кто-то пускал в эти толпы будоражущие слухи о подходящих зелотах, о том, что мятеж вспыхнул уже и в других городах, и прочее. На главной площади города, где происходили народные собрания, несмотря на римские патрули, то и дело скоплялся народ. Легионеры разгоняли его, но через несколько мгновений кучки неудержимо собирались снова...
   Пилат был опытным и решительным администратором, и он не постеснялся бы залить огонь мятежа кровью народа, который он от всей души презирал, но положение было сложно и остро. Прежде всего он имел из Рима самые определенные указания не раздражать этот своеобразный народ. Кроме того, у него на всю область имелось только пять когорт да несколько отрядов навербованных в стране, всего, в общей сложности, три-четыре тысячи человек, из которых в Иерусалиме стояла гарнизоном только одна когорта. Конечно, в случае надобности он мог вызвать подкрепления из Сирии, но до подхода их положение могло стать критическим, так как по случаю Пасхи в городе скопилась не одна сотня тысяч паломников. И с этим проклятым бешеным народом можно было ожидать всего... Он решил действовать осторожно: посещение его членами синедриона показало, что среди иудеев нет ни единодушия, ни сознания своей силы...
   Город глухо волновался. Испуганно затаившимися улицами римляне провезли к Силоамской башне два тарана. Все крыши были усеяны зрителями. Тревожный галдеж висел над всеми прилегающими к башне улицами, но все затаило дух, когда, установив тараны, легионеры взялись за канаты и дружно, враз, качнувшись, сдвинули тяжелое бревно. Еще раз, еще раз, еще раз - короткий крик, и таран грузно ахнул в каменную стену... Во все стороны брызнули каменные осколки и большие камни с рокотом, пыля, покатились вниз.
   Башня жутко молчала. Сердца зрителей тревожно бились; по молчанию башни они понимали, что осажденным нечем обороняться... Удар следовал за ударом. С левой стороны башни образовался уже жуткий пролом, но он был слишком мал, и римляне не решались атаковать. Они передвинули таран в сторону и взялись за угол, в то время как другой таран громил башню с другой стороны. Снова тяжкие удары мерно качающихся бревен, крики, скачущие камни, пыль, блеск шлемов и вдруг башня чуть накренилась, в глубине ее послышался глухой крик, и она рухнула в самое себя... Туча пыли поднялась над грудой камней. С тревожными криками заметались над разрушенной башней птицы, а по земле люди. Двое из повстанцев, чудом уцелевшие, с мечами в руках, шатаясь, вырвались вдруг из тучи пыли, ослепленные, оглушенные и бросились бежать. Удар копья между лопаток положил на месте рыженького, в смешных веснушках, Рувима, а другой - то был Иона - исчез в ближайшей уличке...
   Взятие башни, последнего оплота зелотов, произвело перелом в настроении города. Жители Иерусалима и раньше были против бунта, - праздники были для них всегда источником хорошего дохода - а теперь и совсем подняли голову. Паломники, провинциалы, были хмуры, раздражены и огрызались. Неизвестно откуда поползли все отравляющие слухи, что и весь бунт был подстроен верховниками, которым выгодно было и римлян припугнуть призраком восстания, и ухватить покрепче римскими клещами беспокойный народ... Открылись лавки торговцев, энергично чистили храм от трупов и крови, закипели раздраженные беседы под портиками, в синагогах, на площадях, у городских ворот. Паломники снова начали налаживать свои шатры всюду, где было для того место. Но все еще волновалось и сердито хмурилось народное море и чувствовалось, что достаточно одной искры, чтобы все вспыхнуло...
   Вечером, в сумерки, Иуда, бледный, хмурый, вышел из своей лачуги. Недавние восторги и слезы и у него сменились глухим раздражением, тоской бескрайней и опасениями за судьбу свою и близких... Он слышал уже, что в народе рыщут тайно посланцы синедриона, чтобы постепенно выловить всех причастных не только к восстанию, но и к "царю иудейскому", и вообще замеченных в вольнодумстве и недостаточно смиренном поведении. Мысль о возможности своей гибели - тут речь могла идти только о гибели и гибели страшной - о семье, которая лишится уже последней опоры, сводила его с ума. Злое чувство к Иешуа, который водил его столько времени за химерой, который в решительную минуту предал народ, овладело всем его существом...
   Ничего не замечая, толкая прохожих, Иуда кружил вокруг дома Иезекиила, который представлялся ему почему-то наиболее подходящим для задуманного им дела. Потом он точно спохватился и торопливо зашагал к дому Ханана. Но и тут не решился войти: какие палаты!.. И что подумают слуги?.. И пошел, почти побежал к дому Каиафы. И - опять замялся...
   Маленькая Сарра пугливо шла шумным, превратившимся в сплошной лагерь кочевников городом: торговец из Тира, Калеб, приехавший с товарами для богачей, прислал за ней человека. Маленькая, тоненькая, бледная, потухшая, она шла. И вдруг чуть не вскрикнула: Иуда, отец, со сбившейся набок чалмой, с сумасшедшим лицом, ничего не видя, толкнул ее и, шатаясь, исчез в толпе. Забыв обо всем, Сарра бросилась вслед за ним, нагнала его и, скользя среди суматохи толпы, не спускала с него глаз... Он остановился у дома Иезекиила, долго думал и снова, ничего не видя, прошел мимо, вернулся и опять прошел мимо...
   Маленькая Сарра вся похолодела: она собрала все последние события в одно и вдруг поняла все. Но не поверила себе... Она совсем забыла о богатом Калебе и мучительно искала, как спасти обоих: и отца, и того, царя ее души, которого совсем, совсем недавно, пьяная от радости, она венчала кровавыми розами...
   Но как спасти?
   А он, черный в сиянии молодого месяца, все кружил, как слепой, вокруг дома Иезекиила... Таборы паломников засыпали. Резкие, угольно-черные тени ложились на серебро лунной земли... Жутко было нестерпимо... Надо кончать... Иуда повернул во двор, нерешительно мотнулся опять в сторону, чтобы уйти, но, стиснув зубы, взял себя в руки и...
   - Не ходи, отец!..
   Маленькая, угольно-черная фигурка жалким комочком сидела у его ног на земле и умоляюще протягивала к нему свои тонкие, алебастрово-белые от луны ручки...
   Он окаменел. У него закружилась голова и скверно стало во рту. В самом деле, может быть... Но встали в воображении, с одной стороны, темница, цепи, кресты, а с другой, этот домик-развалюшка, среди пальм, роз и винограда дремлющий под гульканье родника... Лицо его исказилось звериным бешенством...
   - Ты... ты... - и он пустил самое грязное выражение, обозначающее промысел дочери. - Ты... если ты посмеешь сказать кому-нибудь... я... я... своими руками удавлю тебя... Прочь!
   Она вцепилась в его старый плащ. Он с силой рванул его. Послышался трухлявый треск старого сукна. С лоскутом его полы в руках Сарра упала лицом в пыль, а когда поднялась, отца уже не было...
   Ни страшное слово, брошенное ей в лицо отцом, ни его угрозы не испугали ее и на мгновение. Убьет? Ну, так что же?.. Но если не удалось спасти этого, то надо скорее спасать того... Маленькая черная тень, задыхаясь, понеслась по лунным улицам за город, в гору, на маленький хуторок среди серебристых оливок, в Гефсиманию, где, как говорили, проводил он в последнее время ночи... Вдоль всей дороги, вокруг тлеющих костров, там храпели на все лады, там потихоньку пели, там потушенными голосами разговаривали в серебристом сумраке. К ней пробовали было приставать, но она, задыхаясь, все бежала и бежала. Вот и знакомый, белый от луны забор, и воротца, и беленький домик. А во дворе, у огня, народ...
   - Тебе кого, красотка?
   - Рабби Иешуа...
   - Здесь. Он спит на кровле... - отвечали голоса. - Но разве можно молодой девице бегать по ночам к рабби?.. Ай-ай-ай!.. Ба, да это маленькая Сарра!.. Иешуа, рабби, смотри, какая гостья к тебе пожаловала...
   На краю кровли стояла уже высокая, черная тень с алебастрово-белым лицом и большими темными впадинами глаз. Он не спал.
   - Что ты, Сарра?.. - послышался голос, от которого она всегда вся трепетала.
   Она быстро поднялась по зыбкой лестнице на кровлю. Она забыла свой постоянный, непобедимый страх перед ним, забыла все - скорее, скорее открыть ему дверь спасения... И, подняв к нему свое маленькое, умильное личико и сжимая руки у нестерпимо бьющегося сердца, она заговорила быстрым, жарким шепотом о том, что она вдруг узнала... Он опустил голову. И долго стоял так, отвернувшись...
   - Ты, верно, ошибаешься, Сарра... - сказал он. - Зачем ему делать это? Ведь я не скрываюсь - каждый день они могут взять меня в храме или на улицах...
   - Но... какой ты... - укоризненно залепетала опять девочка. - В храме... Разве ты не знаешь, как волнуется народ... Они остерегаются... Ты точно ребенок... И отец...
   От волнения она не могла говорить и только ловила ртом свежий ночной воздух....
   Он думал... Не о том, чтобы бежать, нет... Куда бежать, зачем? Человек везде один и тот же... Он просто проверял что-то. С утра сегодня он ушел в город. Ему не только не кричали уже "осанна!", но огромное большинство просто совсем и не узнавало его. В храме узнали его и провожали косыми взглядами: то баламутил народ, а в нужную минуту испугался... И он даже не пробовал говорить в этот день... А вокруг грозно бродил бунт.
   Он взял холодную руку девушки и, нежно гладя ее, заговорил этим своим колдовским голосом:
   - От всего сердца благодарю тебя, Сарра, милая!.. Ты сделала доброе дело... И я всегда, всегда буду помнить это... Но - пусть все останется как есть...
   И он подавил вздох...
   Сарра заплакала жалкими, детскими слезами: не удалось ей спасти ни того, ни этого!.. Что-то было в его тоне такое обреченное, безнадежное, что она не посмела его уговаривать - она только целовала его руки мокрыми поцелуями. Безнадежная, она спустилась вниз и потащилась, не видя дороги, домой. О Калебе она совсем забыла...
   Вскоре после нее пришел домой и Иуда. Она не спала, но старалась не дышать. Он встал рано, метнул на нее, свернувшуюся в комочек, злой взгляд и ушел неизвестно куда...
  

XL

  
   У Каиафы состоялось совещание важнейших членов синедриона о текущих событиях. Ни к какому определенному решению верховники не пришли, и на другой день было назначено общее собрание уже всех членов синедриона. В роскошный зал заседаний, освещенный горящими светильниками, сходились они поодиночке и кучками, те, в руках которых так недавно была вся власть не только над храмом, но и над всем народом израильским...
   Римляне, следуя обычной политике своей, овладев Палестиной, не тронули религиозные власти в стране и только немного ограничили синедрион в правах и потребовали, чтобы в храме приносилась жертва за цезаря и за римский народ... Синедрион во всем подчинился завоевателям. Дух независимости нашел убежище в фарисейских школах и синагогах. Фарисеи с этого времени в синедрионе всегда были в меньшинстве, предоставив все садукеям, всегда готовым на всякую сделку с господами положения...
   Слово синедрион не еврейское, а греческое и значит заседание.
   В синедрионе было семьдесят членов. Председателем теперь по назначению от римлян был Каиафа, а товарищем председателя и в то же время председателем судебного отделения - Гамалиил, внук знаменитого Гиллеля, наследовавший от своего деда известную широту взглядов и отзывчивое сердце. Про него рассказывали, что он не только не закрывал глаза на женщин, подобно суровым фарисеям, но всегда не прочь был полюбоваться проходящей мимо хорошенькой язычницей. У него была своя школа, которая пользовалась широкой известностью. В это время в ней блистал Савл Тарсянин, бойкий и самоуверенный человек, который был готов учить всех чему угодно и сколько угодно. Члены синедриона разделялись на три разряда: первосвященники настоящие и бывшие, по-гречески архиереи, старейшины, по-гречески пресвитеры, и писцы, законники, по-гречески грамматики. Все они должны были быть чисто иудейского происхождения с родословными, доказывающими это...
   Синедрион обнародовал законы, отправлял "правосудие", разбирал дела о лжепророках, наблюдал за жреческим сословием, разрешал войну, определял границы городских владений, наблюдал за календарем, очень подвижным и очень несовершенным у иудеев, - словом, он одновременно был и парламентом, и собором, и городской думой... Раньше он имел право жизни и смерти над преступниками, но теперь это право было отнято у него в пользу римских наместников. Он не очень огорчался этим: как раз в эти бурные годы всякие преступления, а в особенности убийства, усилились в Палестине чрезвычайно, и не было никакой возможности выносить всем таким преступникам смертные приговоры, тем более, что чаще всего преступления эти носили характер религиозный и патриотический. Народ, несомненно, стал бы кричать, что верховники бьют по патриотам, единственное преступление которых это желание освободить свою страну. В таких случаях синедрион очень охотно прятался за спину прокуратора. Но когда раз застали на прелюбодеянии дочь одного жреца, ее по приказанию синедриона тут же обложили дровами и сожгли...
   В Галилее был свой отдельный синедрион, который не оставил по себе никакой памяти. Был синедрион и в каждом маленьком городке при синагоге. Там состоял он всего из семи членов, которые и правили всеми делами синагоги и всеми местными делами. Из семи трое выбирались для дел судебных. Они должны были - так, по крайней мере, предполагалось - обладать следующими качествами: мудростью, мягкостью, благочестием, ненавистью к Маммону, любовью к истине, должны были быть любимыми от людей и пользоваться хорошей славой. Для дел особенно серьезных собирались все семеро и вели свои рассуждения у городских ворот, этом форуме востока, утром, по холодку... Присуждать к смерти эти маленькие синедрионы права не имели, но... излишнее усердие в таких случаях не очень преследовалось...
   Иерусалимский синедрион имел право приговаривать виновных к тюрьме, штрафу, телесным наказаниям и - до прокураторов - к смертной казни. Древний закон возмездия око за око к этому времени был уже заменен пеней, причем размеры пени были разработаны с чисто еврейской точностью: "Ударивший ближнего своего по уху, платит ему мину, а если по скуле, то двести динариев". Но если кто отдерет ближнего своего за ухо или вырвет у него волосы, или плюнет на него, или сорвет с него одежду, тот платит четыреста динариев так же, как и тот, кто снимет покрывало с женщины. Все эти пени, однако, соразмерялись с достоинством пострадавшего: нельзя же, в самом деле, равнять какого-нибудь жреца или ученого рабби с чумазым погонщиком мулов! Оскорбление словом не ставилось ни во что, а потому самые цветистые ругательства процветали во всех классах общества и были обычным украшением всякого оживленного разговора...
   В провинциальных синедрионах в качестве карающей десницы выступал всегда хазан. Он же сек и виновных, тут же, перед лицом суда. Высшая мера была сорок палок, но чтобы не ошибиться, не впасть в прегрешение, давалось всегда на один удар меньше. Постыдным такое наказание не считалось: "Сорок ударов можно дать ему, - гласит довольно странно Второзаконие, - но не более, иначе, если ему дадут много ударов, свыше этого, то он будет посрамлен перед глазами твоими..." Когда палки давали рабам, то количеством ударов уже не стеснялись...
   Смертная казнь была, главным образом, побивание камнями. Закон предписывал побивать камнями на месте, не выслушивая никаких оправданий, всякого законника, всякого даже пророка, если он будет пытаться отвратить народ от Моисеева закона, даже если бы пророк этот совершал и чудеса. По отношению к этим совратителям народа - месит - вообще допускалось все: засады, доносы, ловушки и прочее.
   Государственные преступления карались исключительно римлянами - большею частью распятием на кресте. Казнь эта была нечто ужасное. Если осужденный был хорошего здоровья, то иногда он висел несколько дней и умирал только от голода. Но большею частью смерть вызывалась воспалением мозга. Распятие в древности было вообще очень распространено. У римлян оно постоянно применялось к бунтовщикам, разбойникам, возмутившимся рабам, дезертирам и вообще к особенно тяжким преступникам. Цицерон справедливо называет распятие crudelissimum teterrimum que supplicium.
   Если верить Талмуду, то верховное судилище Иудеи того времени отправляло .свои обязанности с поразительным беспристрастием, смешанным с полной доброжелательностью. Но можно думать, что на этих страницах Талмуда отразилась не столько действительность, всегда печальная, сколько недоступный, увы, человеку идеал... Конечно, в деятельности синедриона были маленькие человеческие недочеты, которые иногда, и довольно часто, вели к большому греху...
   Так это было, впрочем, всегда, и до синедриона, и так, вероятно, будет всегда, и после синедриона...
  

XLI

  
   В зале заседаний синедриона, несмотря на торжественную обстановку, чувствовалась некоторая нервность: хотя мятеж был совершенно потушен, полного спокойствия в городе не было. Старый Каиафа точно, тонко, умно и красиво, как всегда, с особой деловой щеголеватостью, обрисовал общее положение. Как последние события будут представлены синедрионом прокуратору, это будет видно потом, но пока, между собой, старейшины должны были говорить только правду. В данном случае в мятеже резко различались два факта: во-первых, открытое восстание черни против римлян и храмовников, а во-вторых, трехлетняя проповедь галилеянина Иешуа, хотя и направленная против существующего строя, но, в общем, довольно безобидная. Дело о мятеже как государственное преступление подлежит ведению прокуратора, и тут никаких сомнений в приговоре быть не может, но дело о Иешуа как религиозном проповеднике, совратителе народа, месит, несомненно, должно быть разобрано синедрионом.
   - Так вот по поводу этого дела я и прошу вас, старейшины, высказаться... - заключил Каиафа. - В городе все еще тревожно, и меры надо принимать своевременно...
   - Говорят, что его проповедь в общей сложности продолжается уже около трех лет... - сказал Ионатан, старик с орлиным носом и круглыми орлиными глазами. - Но раньше он вел ее осторожнее...
   - Значение его проповеди отнюдь не следует преувеличивать... - вставил Каиафа. - Он величина настолько ничтожная, что никто из нас, кажется, и в лицо его не знает...
   - Преувеличивать не следует, но не следует и преуменьшать... - мягко возразил Иезекиил, умный, хитрый и сухой карьерист. - Закваски в тесто кладут немного, но она подымает всю квашню... Я помню, ко мне явились как-то стражники храма посоветоваться: они были восхищены какою-то его речью, но у них все же оставались некоторые сомнения. Я должен был указать им, что ни один из храмовников и даже видных фарисеев не пошел за ним, а что слушает его только одно галилейское мужичье... На первый раз они удовлетворились и этим...
   - Большой опасности в его проповеди я не усматриваю, тем более, что все это весьма путано... - сказал Элеазар, болезненный, раздражительный и всегда во всем противоречащий. - Одни понимают ее, насколько мне удалось выяснить, так: царь мира сего - Сатана, и все ему повинуется. Цари убивают пророков. Жрецы и законники обманывают народ. Праведников все преследуют, и все, что им остается, это только плакать. Но придет день, когда Бог восстанет и отомстит за святых своих. И день этот близок, ибо грехи мира вопиют к небу, и скоро настанет царство добра. Другие видят в нем чуть ли не Мессию, который опрокинет существующий порядок вещей и, уничтожив в первую голову римлян, провозгласит себя царем иудейским. Третьи видят в нем только очень ревностного ессея, вышедшего из-под пальм Энгадди для проповеди. Я же вижу во всем этом прежде всего большое невежество народа и вытекающие из этого невежества наивность и самоуверенность. Бить по таким людям не следует. Это значило бы придавать им значение, которого они не имеют и иметь не могут. Лучший способ борьбы с такими возмутителями - это снисходительное презрение. Все очень скоро увидят, что ничего из всех этих разговоров не получается, и движение заглохнет потихоньку само собой. Делать же из всякого болтуна мученика за великую идею неосторожно, как неосторожно было со стороны Ирода казнить Иоханана: мертвый он надоедает много больше, чем живой...
   - В проповеди галилеянина мне слышатся отзвуки тех вероучений, - сказал Никодим, - которые волнуют теперь сердца людей повсюду: и в Александрии, и в Риме, и в Эфесе, и на Крите, вероучений, корни которых идут глубоко в древность. Если что тут и опасно, то это поведение черни, которая, извращая эти учения, слышит в них то, что слышать ей хочется...
   - Бояться таких "мучеников" значит, прежде всего, сознавать свою слабость... - сонно и брюзгло, как всегда, сказал Ханан. - Закон есть закон. Он говорит против закона, и мы должны прекратить этот соблазн самыми решительными мерами... Смута утомила всех и все будут только очень благодарны нам, если мы покончим с ней...
   - При мне произошел маленький случай, который показался мне и забавным, и знаменательным... - льстиво улыбаясь по адресу Ханана, проговорил маленький Маргалот. - Несколько фарисеев, пытая его, спросили, нужно ли платить по

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 243 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа