распоряжались незваные странные гости. Русские присвоили женщин и, главное, понравились женщинам. И даже старуха перестала принимать своего захудалого спутника, с которым прожила вместе тридцать лет.
Теперь караван шел лиственничными [
лиственница - хвойное дерево] лесами, с песнями, с прибаутками на разных языках. Встретили по дороге еще одно ламутское стойбище. Мужчин и оленей забрали на работу, а женщин опята разобрали по рукам, по праву присвоения и временной покупки или мены.
К вечеру скатились с перевала на спокойную реку Крестову. Ее называли ламуты дочкой реки Омолона. Река Омолон был сыном реки Колымы. Реки, как люди, имеют свои семьи. Здесь на Крестовой реке нашли широкую дорогу, вытоптанную мелко сотнями и тысячами оленьих копыт. Начинались владения чукоч, богатых и сильных, гордых своими большими стадами, стойких в защите, неукротимых в нападении.
Собаки по твердой дороге подхватили в галоп. Сзади бежали трусцой утомленные олени. Их никогда не пускают вперед, чтобы не раздразнить без меры и нужды свирепую упряжную свору.
Однако на сей раз "убивающим" не удалось захватить врасплох чужих стойбищ. Жители вышли навстречу им сами с винтовками в руках. Их американские винчестеры были нисколько не хуже российских военных берданок. Они их купили у бродячих чукотских торговцев, выменивая их на песцов, которые уходят в Америку.
Чукотских воинов было человек тридцать. Некоторые надели на себя дедовские панцыри, искусно изготовленные из костяных и железных пластинок, связанных и стянутых тугими ремешками. Железные панцыри весили более пуда.
В этом отдаленном углу чукчи никогда не видали даже местного русского, тем более пришельцев из России с длинными ножами на ружьях, готовых убивать налево и направо. И при виде подходивших солдат, особенно огромной и мрачной фигуры Авилова, молодой чукча Ваип ощутил вдохновение и запел старинную былину о Якунине, русском вожде, которому чукчи два века назад нанесли такое страшное поражение.
Якунин, худоубивающий, в белоблестящем панцыре, шагает, как белая чайка.
У входа в ущелье стоит молодой Кеургин с луком в руках и пьет из чаши воду.
"Пей хорошенько, Кеургин, больше не будешь ты пить на этой земле!"
Якунин был русским майором и его настоящее имя было Федор Павлуцкий. Его поражением и страшною смертью в 1747 году окончилась бесславно русско-чукотская война.
- С чем вы? - сказал старый Кека, патриарх и хозяин на стойбище. - С добром или злом?
Авилов молчал. Маленький ласковый Дулебов выдвинулся вперед.
- Мы вам не сделаем зла, - сказал он убедительно.
Кека покачал головой:
- Кхо!.. Не понимаю!
Первый ламут подошел и перевел. Кека пожал плечами. Его молчаливые жесты были достаточно понятны.
Чукчи с живым любопытством рассматривали ружья с ножем на носу, как у ворона, и длинный пулемет с железным хоботком, прилаженный на санках.
- На кого вы идете? - спросили чукотские воины.
- На русских речных, - сказал отрывисто Дулебов. - Это враги наши, они царя убили.
Кека покачал головой.
- Солнечного господина убили, - сказал он задумчиво. - Не оттого ли так много дождя и тумана и летнее солнце затмилось... Но, может быть, теперь перестанете детей переводить.
Русского царя чукчи называли пышно: Солнечным владыкой, но они сложили про него жуткую легенду: будто во дворце его есть под ледяными (т. е. зеркальными) полами глубокая дыра, которую слуги царя затыкают дорогими мехами. Для того и собирают ясаки, подати мехами с юкагиров и чукоч. В той дыра обитает жадный чудовищный дьявол, который питается мехами. А если не хватит лисиц с соболями, надо добавлять волшебную затычку головами казачьих детей.
Чукотская легенда, в сущности, близка к правде. В царских дворцах и парламентах, действительно, есть под полом загадочный дьявол, который поглощает все собираемые подати и глотку ему затыкают головами человеческих детей.
Обе стороны молчали и ждали. Воины в панцырях, желая показать удальство, стали делать упражнения. Они подпрыгивали высоко на месте, встряхивая тяжелой железною юбкой, привешенной к панцырю, и выпадали доньями далеко поверх высокого обводного щита воротника. Двое сошлись и стали фехтовать, копье на копье: спереди, сзади, спереди...
- Кека, суди! - послышался ропот среди оружейных бойцов. С американскими винчестерами нельзя было делать воинских упражнений. Надо было просто стрелять или просто мириться.
- Станьте в соседях, - сказал Кека, подумав, - сегодня мы рассудим.
В чукотской дипломатии имеется несколько словесных оттенков. Слово "соседи" еще не означало ни дружбы, ни гостеприимства. Но оно не означало вражды. Первое сближение означается словом "гости". Второе, более тесное сближение, словом "друзья" и третье, интимное, словами "связанные вместе".
У чукоч на стойбище был большой осенний праздник одежного убоя. Они убивали сотнями молодых черных пыжиков, назначенных на зимние одежды. В это время олени бывают особенно жирные и шерсть на них лоснится. К богатому Кеке съехались соседи со всего околотка. Ели жирное мясо и сало, устраивали игры и скачки, бегали взапуски, боролись. Любовные пляски перемежались с торговыми обрядами, с шаманством, с гаданием. Вот отчего на стойбище Кеки собралось довольно молодцов, чтоб встретить "худоубивающих" суровой и плотной стеной.
В эту ночь в огромном хозяйском шатре после ужина собралось совещание. По обычаю племени собрались все взрослые мужчины, носители копья и ружья. Молодые имели тоже голос.
- Ваип, скажи, - потребовали юноши у самого задорного стрелка. По обычаю младшие всегда начинали и в битве и в совете.
Ваип вышел вперед, опираясь на посох. Посох был вместо ружья, ибо с ружьями ходить на совет воспрещалось.
- Я допою свою песню, - сказал он просто. И начал все тот же напев, что недавно при встрече отряда. Он, собственно, не пел, а говорил нараспев старую любимую былину.
Якунин худоубивающий, в белоблестящем панцыре, шагает, как белая чайка.
Отчего худоубивающий?
Оттого: - чукотских мужчин пополам разрубает железным топором.
Женщин разрывает надвое, как сушеную рыбу...
Пришел к русскому царю.
Привез трое саней, груженых чукотскими шапками.
- Всех детей Беломорской Жены перебил я.
- Не верь, Якунин!.
- Еще много остроклювых пташек прячется на тундре в осоке...
Вышел Якунин вперед. Машет копьем.
Прыгает высоко, как вершина дерева.
Железный котел на его голове, две дыры вместо глаз.
Мальчик Кеургин выстрелил стрелкой из китового уса.
Попал ему в глаз.
О ты, худоубивающий! У нас нет топоров из железа.
Но на малом огне, как рыбу, изжарим тебя...
Стукнули Якунина дубиной по железному горшку.
И воины в панцырях вышли вперед и топнули ногой в свирепом восхищении и тряхнули железными юбками.
- Что скажете, люди? - спросил негромко Кека.
Но для ответа певцу вышел высокий Лилет. Он был вдвое старше задорного Ваипа, и на верхней губе его чернела полоска усов, признак совершенной зрелости, умственной, телесной, семейной и хозяйственной. Он был, одним словам, "сам с усам".
Он поглядел с полупрезрением на молодого певуна, но вместо речей и доказательств ответил и сам другим речитативом. То была песня о братстве, спетая впервые тундренными удальцами тоже давно, но гораздо позднее Павлуцкого. Ибо с этой песней чукчи помирились и даже побратались с казаками и начали обильную и соблазнительную торговлю.
Кто напоит меня чаем душистым и крепким,
до-сыта накурит пахучим и черным табаком,
жидкого пламени выпить мне даст, рождая веселье?
Это мой милый земляк, русский двоюродный брат.
Эту песню пропели чукотские воины в 1789 году исправнику Баннеру на первой чукотской ярмарке, снова испробовав русских товаров после полувекового перерыва. Теперь тоже был перерыв и не было табаку.
И дядя Ваипа, Кеуль, широкий и черный, как медведь, зажмурился сладко и даже простонал:
- Табачок!.. о, табачная горечь, сладкая, как сахар!..
- Люди, решайте, - напомнил собранию Кека.
И Чанто, почтенный хозяин соседнего стойбища, покачал головой и изрек:
- Спокойных не троньте. Сели в соседях, так пусть и сидят.
Счастливую неделю провели "худоубивающие" пришельцы в своем вольном лагере по соседству с чукчами. Лучшего лакомого мяса было вдоволь. Даже усталые собаки отдохнули и разъелись. Русские олени паслись на моховище, вместе с чукотскими стадами. С утра до вечера шла бойкая торговля. Чукчи привозили готовую одежду, пышную и черную, дорогие меха, и продавали их за бесценок. Они вытащили из мешков даже драгоценнейшие товары - патоку в бутылках и конфекты, перекупленные через несколько рук от американских торговцев в Беринговом проливе. Жевательный табак американский встретился с курительным русским. Жгучий корабельный ром - с охотским самогоном, вонючим и сногсшибательным.
Еще одно удобство. Чукотские женщины были красивы и рослы и, по старому обычаю, чужеземцы получали права гостеприимства на-ряду с приезжими чукотскими соседями из более далеких стойбищ. К концу недели каждый солдат и денщик имел своего особого дружка с женой или сестрой, и при этом дружке он состоял на правах официального друга дома.
Ламуты и ламутки отошли на задний план. К ним чукчи отнеслись с пренебрежением и плохо их кормили. И главная обида - их не приглашали на попойки. Они замолчали и надулись, и на шестое утро Карпатый и Михаев обнаружили, что ламуты ушли совсем своим скарбом и немногими оленями. Авилов обругал их трехэтажным словом и велел посмотреть ламутскую дорогу. Они ушли на северо-запад к реке Колыме, опережая "худоубивающих" на будущем пути.
Еще через день произошла крупная размолвка с чукчами. Ваип, Лилет и Кеуль, трое самых заметных удальцов на стойбище Кеки, пришли к русским с особо торжественным видом. Русские жили под собственным кровом. Они поставили палатки или просто заплели шалаши из ползучего кедра. Палатка Авилова стояла впереди, как подобает начальнику. Чукчи вошли, поклонились и положили на землю три дорогие шкуры: пеструю рысь, белого северного волка и пышного бобра, перекупленного у американцев.
Они сложили их к ногам Варвары Алексеевны и степенно сказали:
- Приглашаем на вечернюю пляску.
Вместе с Авиловым в палатке были оба офицера, Мухин и Дулебов. Они только ахнули. Этот чукотский обычай был им известен. Ибо в начале недели каждый из них плясал эту пляску с чукотской партнершей, предварительно сложив к ее ногам жертвенно-любовную постель. Дама наутро постель забирала себе. На праздниках иные красавицы заметно богатели дорогими мехами.
За неимением мехов русские клали кошемки. Чукотские любовные дары были богаче и пышнее.
Авилов молчал. Но лицо его наливалось густою коричневой краской.
- Ступайте прочь, - сказал он искусителям, - мерзавцы!
Чукотский язык беден бранью. И слово "меркичиргин" - мерзавец, в одноэтажности своей является вполне многоэтажным.
- Наших брали, - сказали чукчи с каменной твердостью. Ссориться они не желали, но хотели настоять на своем.
- Не я, - они, - указал Авилов презрительно на братьев офицеров.
- Родня твоя.
- Собачья, - отозвался Авилов с презрением. Разговор велся по-чукотски и офицеры не понимали слов. Но они понимали, в чем дело и разбирали интонацию Авилова. Они хмурились тоже и упорно молчали. Спорить с Авиловым не хотелось ни одному из них.
- Вы даже собаки, - перешел в наступление Авилов. - Ступайте прочь отсюда!
Чукотские первые любовники только головами тряхнули. Это было совсем несправедливо. Собаками издревле назывались у чукоч русские, всех званий и всех партий, вместе с их лающей скотиной.
Кеуль, самый старший из трех, начал хмуриться.
- Знаешь обычай, - сказал он сердито, - я вижу, ты здешний, ты знаешь: голову за голову, женщину за женщину. А братья по женам до смерти кровавой на одном берегу.
Такие переменные и сложные браки считаются у чукоч священными и нарушение взаимности принимается за кровную обиду. Но Авилов промолвил насмешливо:
- Пускай хоть и до смерти... до вашей!
- Сами возьмем! - крикнул запальчиво высокий Лилет и дерзко сделал шаг по направлению к женщине. Авилов протянул руку и схватил его за шиворот. Вышла бы, наверное, резня. Но, Варвара Алексеевна ступила вперед и наступила на черную шкуру.
- Сама пойду, - сказала она истерическим тоном. - Плясать, так плясать. Я спляшу, а они пусть посмотрят.
- Я тебе спляшу, - сердито отозвался Авилов, сжимая кулаки. - Шлюха такая.
- Шлюха, так шлюха, - сказала Варвара без злости. - А плясать - я плясала довольно. В ресторане на столах, пред офицерами. А, бывало, под столами, и даже и под офицерами... Музыка, играйте!.. Я буду плясать!..
В этот вечер в большом шатре у богато-оленного Кеки, в наружном помещении, при свете большого костра, Варвара Алексеевна Словцова плясала на разостланных кожах, лощеных, как паркет. Плясала она свой собственный танец, одна, без кавалера, но весьма убедительно. Начала круто, фокстротом, проскакала матчишем, а закончила русскою пляской. На ней было красное платье и красные сафьянные чувяки на ногах. И ее золотистые волосы были распущены на плечи. И когда ее статная фигура прыгала в стороны, за нею взметывался красный хвост и она походила на кобылу, красную, с рыжим хвостом. Ее тяжелый танец удивительно шел к ее крупным, но все еще стройным формам. И время от времени в приливе удали она вскрикивала по-цыгански: га!..
Чукчи смотрели на нее, как зачарованные. Их глазам, привычным к бесформенным мехам их собственных женщин, эта буйная русачка казалась, как голая. И в то же время она вся была одета огненным платьем своим, огненными волосами, одета огнем. И молодые удальцы от оленьего стада вспоминали предание о Йигине, Солнечной жене, рожденной от медных лучей дневного светила и столь прекрасной, что при одном взгляде на нее земные мужчины падали от сладострастия, умирали от трясения хребта.
- Пить, - сказала она коротко, утирая пот с лица.
Лилет поднес ей серебряный ковшик, налитый рыжим напитком, купленным от американцев. Напиток был лютой крепости и он подходил по тонам к ее волосам и фигуре.
Она стала пить, медленно, но без отдыха и выпила ковш. Потом пошатнулась на месте и вышла из шатра, направляясь к своей собственной палатке.
- Не надо, пусть идет, - сказал черноусый Лилет, почти со страхом. Но потом обратился к Авилову. - Пускай по-твоему. Но если не через бабу, так ты сам должен с нами побрататься.
- А если не стану? - с усмешкой спросил Авилов.
- Тогда война, - серьезно ответил Лилет.
- Как братаются у вас?
- Через спирт и через мухомор. Спирт по-вашему, мухомор по-нашему...
- Давайте по обоим...
В эту ночь в большом шатре у богатого Кеки творилось торжество. Трое чукотских удальцов и русский полковник Авилов братались через мухомор. Лежа на шкурах рядом, они жевали жесткие волокна сушеных мухоморов, запивая холодной водой. И духи мухоморов овладели ими и увели их в различные страны по своим мухоморным путям. И заставляли их переживать мухоморные усилия, пробиваться наружу сквозь твердое, вырастать под землей и потом разворачивать головой тяжелые верхние пласты земли.
Чукотских удальцов мухоморы увели в далекую западную землю, в неизвестную страну СССР и сделали их ростками питательного хлеба и заставили пробиваться из почвы тяжелыми круглыми булками. Ибо мухоморы, живущие в чукотской стране, не знают ничего о посевах зерна и хлеб представляют себе в виде круглых булок и квадратных сухарей.
И железными копьями сделали духи мухоморов троих удальцов и просунули их из-под земли железным наконечником наружу. Ибо не знают мухоморы ничего о руде и о выплавке металла. Им ведомы лишь копья, готовые ножи и тесла и котлы.
А полковника Авилова увлекли мухоморы на Северное море и сделали его тюленем, который живет подо льдом и лед пробивает головой через каждые четверть часа, чтобы глотнуть воздуха, и сделали его желто-опушенным гусенышем, рожденным в яйце и долбящим своим роговым клювом твердую и круглую темницу.
Так всю ночь до утра водили за собою мухоморы испытуемых витязей. А братанье было на утро. И совершилось оно выделением их собственного тела. Но не кровью, а иным. Ибо на путях мухоморов все соки человеческого тела исполнены мудрого пьянства и годны для опохмела, но не от себя, а от товарища. Это создали всемогущие мухоморы на новый опохмел для естественного братства.
Выпили братскую чашу Кеуль и Лилет и Ваип удалый от русского полковника. И пригубил полковник Авилов от троих чукотских удальцов их смешанной мочи. У него жестоко болела голова от того распроклятого гусеныша, колотившего всю ночь роговым своим клювом по яичной скорлупе, и ему было все равно, чем опохмелиться.
Покинув чукотские стойбища, неделю шел отряд с увала на увал, добираясь до русских селений. Был лес для топлива и мясо для еды. И порою встречались, как вехи, чукотские стойбища и юкагирские жительства. Итти было не трудно и не страшно. И так перебрались каратели с вершины Омолона на воды Колымы.
На восьмой день стали доходить до крайних рыбачьих поселков по речке Слизовке, притоку реки Колымы. Наскучив ночлегом в снегу, солдаты мечтали о топленных избах, о бане, о вареной еде и о женщинах, одетых в русские ткани и говорящих на понятном языке, - положим, не особенно понятном для чувашей и башкир.
И словно позабыли солдаты, что идут не в прогулку, а на новую войну, в карательную экспедицию.
Но первая встреча с колымчанами окончилась:
Дымом пожаров,
пеной крови братней...
Это случилось на заимке Евсеевой, пониже Слизовки. Было на заимке два дома, русский и якутский. Якутам было имя Масаковы, а русским Берестяные. И неведомо как и откуда дошла к ним весть: подходят "убивающие". Но думали, может быть, пройдут мимо. Пустыня широка и бездорожна и путников не манит. Однако жили опасно и сторожко. Высылали разведчиков на охоту и вместе на охрану к юго-восточному краю своего охотничьего околотка. На первую неделю ноября очередь сторожить выпала на русскую семью.
Рано поутру вышел Микша Берестяный, еще один Микша Берестяный, не тот, наш знакомец из Середнего, а его двухродный братан, впрочем, лицом и повадкой похожий на колымского максола.
На лыжах и с кремневым ружьем отправился второй Берестяный вдоль берега на поиски за белками, а если попадется олень или целый сохатый - так еще того лучше. Перебираясь через сопки и замерзшие ручьи, он забрался верст за десять от родного поселка и вдруг как-то ощутил, не слухом, а телом и фибрами нервов: подходят враги. Спрятался за елью, мохнатой и огромной, и ждал в молчании.
И вот в приречном редколесье показался все тот же баснословный уродливый поезд: лошади, олени, собаки, солдаты, офицеры, якуты. Микша глядел на них с остолбенением. Таких людей и таких упряжек он никогда не видал на своем коротком веку. И привлекаемый непреодолимым любопытством, он стал пробираться поближе, перебегая от дерева к дереву, как легкая лисица. Солдаты не останавливались и шли вперед, угрожая отрезать его навсегда от родного поселка. И тогда не выдержал Микша и пальнул из кремневки почти машинально и снял одного, не офицера, не вождя, а просто рядового чувашина, с самого краю: все-таки одним меньше.
Забил другой заряд и снял другого, тоже не великого зверя, мухинского денщика. Он щеголял в портупее и в новенькой шапке с кокардой и заплатил головой за свое щегольство. Откуда было знать речному стрелку, какие бывают денщики и какие поручики.
От дерева к дереву, прячась, мелькая, как быстрая тень, назад, назад уносился Берестяный Микша. Но солдаты уже спохватились и мчались в погоню, рассыпавшись веером по лесу. Лес был редкий, каменный череп прибрежной горы имел мало поросли, и прятаться было трудно. Младший Новгородов скользил впереди, тоже от дерева к дереву, весь отдаваясь веселой охоте за живым человеком. Михаев и Карпатый неслись не отставая. А справа огромный Авилов ломил через лес, словно мамонт, не разбирая дороги и совсем не опасаясь неприятельских пуль или стрел.
Берестяный почувствовал, что они его догонят. Он снял свои лыжи почти на ходу, забросил их на спину и смело начал спускаться на реку по крутому обрыву горы. Цепляясь за камни и за корни, он быстро соскользнул прямо на лед под обрывом. Посредине реки змеилась накатанная полозница, обычная зимняя дорога приречных поселков. Но Микша не вышел на дорогу. Он двинулся вдоль берега назад, укрываясь под скалами, обогнул выдающийся в реку Шершавый Бык и вышел на новое плесо реки. Извилистая Колыма тут отворачивала вниз почти под прямым углом. Запутав следы, Микша смело выскочил на гладкую дорогу и помчался впереди на своих скользких лыжах, пожирающих пространство.
Охотники за человеком спустились на реку повыше беглеца и сразу не нашли его следов. Отдаваясь направлению охоты, они двинулись вверх по реке, тоже вдоль самого берега. Но якут Новгородов посмотрел по реке вверх и вниз, прикинул изгибы реки и положение Шершавого Быка и понял, в чем дело.
- Непременно он за плесом, - крикнул якут и вынесся на лыжах по дороге. Трое других помчались вдогонку за передовым. За мысом по дороге летела живая добыча, быстро уменьшаясь и съеживаясь в мерцающем пространстве. Она была уже вне выстрела, но спрятаться ей было негде. Плесо Колымы от Шершавого Быка так и называется Длинным. Оно простирается верст на пятнадцать, и следующий нижний отворот у Зеленого Камня чуть брезжит впереди.
Началась лыжная погоня. Карпатый и Мухин немного подержались с передними, но после отстали. Зато сзади выкатились на реку еще несколько фигур. То были ольские мещане и солдаты из Сибири, тоже умевшие бегать на лыжах.
Новгородов и Авилов мчались рядом. Новгородов внутри полозницы, по накатанной дороге. Тут было узко и можно было сковырнуться на раскате. Раскатами зовутся на севере ухабы полозниц. Но зато было легче скользить по гладкому, лоснящемуся снегу.
Авилов шел рядом но мягкой целине. Снег садился под его лыжами, но он не отставал. За минувшие недели он воротил все полярные навыки, и неистовый дикарь, живший всегда в его мрачной душе, снова как будто оброс меховыми одеждами и вместо российских колесных дорог и кавказских хребтов воротил своим подошвам живое ощущение мягких колымских снегов.
Прошло минут десять. Фигура впереди перестала уменьшаться, но ничуть не росла. Они не упускали и еще не нагоняли беглеца. Тогда рассердился Авилов. Даже в глазах у него потемнело, потом вспыхнуло красною жаждой убийства. Он сдернул винтовку сплеча, выстрелил, не целясь. Пуля улетела куда-то далеко, но не только не попала, а даже не догнала беглеца. Авилов заскрипел зубами и дернул лыжами, словно тоже скрипнул, и вынесся вперед за Новгородова.
- Стой, стой, - кричал пораженный якут.
Он не ожидал, что этот русский облом обгонит его, коренного лыжехода с Алдана-реки, на первом перебеге. Но остановить Авилова было так же невозможно, как удержать паровоз, когда в половине дороги он начинает наддавать ходу.
- Шш! - лыжи шинели, и убегавшая фигура теперь вырастала и словно приближалась. Полковник Авилов, наконец, догонял беглеца. Время от времени он срывал ружье с плеча и стрелял, по-прежнему не целясь, да и невозможно целиться на таком быстром бегу. Но он хотел напугать беглеца. А кроме того какая-нибудь шальная пуля могла как-нибудь все же попасть. Новгородов отстал безнадежно. Уже было так, что и сзади Авилова чернела такая же узкая полоска человека, как и впереди. Другие солдаты были как уколы на белом покрове реки.
При последнем выстреле Авилова беглец, наконец, повернул поперек, снял с плеча малопульку и выстрелил в Авилова. Неожидавший этого Авилов тоже свернул поперек и чуть не опрокинулся. При меткости колымских стрелков он мог бы почитать себя убитым. Но выстрела не было. Застреливши Авилова, беглец бы ушел невозбранно. Другие бы его не догнали. Но кремневка не хотела стрелять.
Быстро, как молния, у Авилова мелькнуло в уме: в капсюле засечка, не прочистишь, так не выстрелишь. Кремневые ружья после двух-трех выстрелов нередко угощают охотника такими сюрпризами. На охоте капсюль прочищают особенным шилом. Но Микша ведь был не охотник, а добыча. И у него не было времени.
"Живого возьму", - торжествуя, подумал Авилов.
- И-го-го-го, - заржал он, как веселый жеребец, и не стал беспокоить винтовку. Прямо в упор он помчался на затравленного зверя, как огромный военный снаряд. Берестяный не стал убегать. Он вынул из-за пояса рожок и подсыпал на полку блестящего крупного пороху. Порох этот был американский. Его доставали через чукоч с Берингова пролива. Поречане говорили, что этот американский порох совсем не годится для их узкоствольных кремневок.
Еще раз выстрелил Берестяный, чуть не в грудь полковнику, страшному воину с далекой Руси. Вспыхнуло пламя на полке, шикнуло и сгасло. Кремневка стрелять не хотела. Авилов уже набегал. Он показался Берестяному высоким, как сосна, широким, как изба. Он уже заслонял от его глаз ясное солнце и весь белый свет.
Берестяный брякнул о землю своим бесполезным ружьем, оборвал свои лыжи и вскочил на дорогу свободными ногами и вдруг завизжав, как лисица, бросился навстречу врагу. Он даже не выдернул из-за пояса древнейшего оружия - ножа. С голыми руками, как был, по-звериному, он бросился на огромного противника, схватил его когтями за шею и зарылся в плечо разгоряченным лицом, стараясь запустить свои острые зубы сквозь мокрую одежду в живое и тугое человеческое мясо.
Авилов отодрал его от груди, как щенка или кошку, и поставил пред собой на расстоянии руки.
- Чей ты, - спросил он сурово, - и где ваша заимка?
Микша раскрыл рот и завизжал. И в голосе его не было человеческих слов. Он трепетал и изгибался в крепкой руке Авилова, как лисенок, закушенный собакой.
- Бей, не боюсь, - закричал он, наконец, - русскую кровь проливаете.
Формально он был не прав. Первую русскую кровь на реке Колыме пролили именно его собственные меткие пульки. Теперь пришел черед пролиться и его крови.
Поровнялся Новгородов. Свернул с полозницы, проехал вплотную мимо Авилова с пленником и, выдернув нож из-за пояса, ударил Микшу под ребро, так же хладнокровно и точно, как убивают оленей. Микша подскочил и повис, как тряпка, у Авилова в руке. Удар был нанесен прямо в сердце.
- Сволочь, зачем? - крикнул Авилов, вне себя от изумления и гнева.
- Они сволочи, - цыркнул Новгородов ядовитым голоском. - Надо их душить до последнего, сукиных гадов таких.
- Гадина ты, - сказал с отвращением Авилов.
- Меня самого полоснул на Алдане такой же полуродок, - объяснил Новгородов. - Квиты теперь. Я, видно, лучше пластаю. Волк однажды хватает, да метко берет.
Авилов пожал плечами.
- Хотя бы расспросили, где их заимка проклятая.
Новгородов презрительно хмыкнул.
- Сами найдем. Теперь на следу. Дорога-то вон... Да ты и сам, чай, знаешь.
Авилов даже вздрогнул, словно толкнули его. Он, действительно, узнавал знакомые места. Вот там был Евсеевский остров, Отцова тоня. На этой тоне они неводили лет двадцать назад, в первый год его политической ссылки.
Набежали другие лыжники и с любопытством обступили убитого.
- Что смотреть, - жестко сказал Авилов. - Убили - так убили.
И он слегка потрогал носком тело убитого.
- Зарыть? - спросил Карпатый.
- Не время, - сказал Авилов. - Идем на Евсеево.
Так оставили белые первое тело колымского воина, убитого ими, без погребения, без четья-петья могильного, на пожор горностаям и лисицам.
Евсеево было за островом в протоке, верстах в четырех. Жители слышали выстрелы. Поднялись суета и разгром. Женщины в безумном страхе хватали детей и убегали в лес, в чащу, рискуя замерзнуть без крова. Мужчины грузили на собак жалкую рухлядь, запасы и уезжали вниз по той же наезженной дороге.
Белые видели их на реке, но не стали преследовать. Им не терпелось добраться до домов, до русского уюта. Но на жилом угорье, над рекой, было тихо. Копошились облезлые собаки, которых за старостью никто не запрег. И из каждого дома вышло на встречу по паре, старик и старуха. Они не хотели уехать и бросить: "житье-бытье, имение". И думалось так, что белые - беглые, старых не тронут.
Передний старик был Ивака Берестяный. Белые только что убили на реке его старшего внука. Черкес подошел и ударил его прикладом по шее, однако не больно, скорее для примера.
- Квартиру, еду, - крикнул он грозно.
Он был интендант, квартирмейстер, даже финансист отряда карателей. Он реквизировал, грозился, при случае даже расстреливал. Впрочем, это последнее дело не требует уменья, а только охоты.
- Все подавайте! - крикнул еще раз интендант.
Старик только рукою повел: все, дескать, ваше.
В эту ночь белые каратели, наконец, поели и вздохнули по-человечески. В двух Евсеевских жильях было четыре избы, две зимних, две летних, но прекрасный колымский чувал, деревянный, помазанный глиной камин, был во всех четырех. Затопили веселый огонь, обогрелись и разделись, сварили похлебку из рыбы с мучною и масляной забелкой. И те же старухи стали таскать из амбаров своеземную еду, соленые пупки, брюшка от омуля и нельмы, мороженную печень налима, копченые гусиные полотки.
Масаков, как якут, имел недалеко у родичей по травяным озерам коров. Оттого чай пили с мороженными пенками, снятыми с густого варенца. Офицерам даже поднесли деревянное блюдо керчаку, густо взбитых сливок, вместе с растертыми ягодами божественной княженики. Это, действительно, было княжеское блюдо, подходившее и почетному званию карательных вождей. Хозяева в заимках были позапасливее городской гольтепы. На далекой Колыме были такие же город и деревня, как и в Московской губернии. Город реквизировал и грабил и пухнул от голоду. Ограбляемая деревня ела в три горла и пухла от сытости.
Спирт лился щедрою струей. Это было первое завоевание белых на реке Колыме. Угостили стариков и старух и каких-то детей, которые выползли к вечеру из тайных прикрытий. Но женщины не возвращались. Офицеры заставляли плясать подгулявших старух, и одна покорилась и пошла выделывать русскую. Впрочем, скорее это была пляска смерти, чем русская.
Однако Карпатый, выпивавший с офицерами, пришел от этой пляски в неистовый восторг и с размаху стукнул кулаком по столу. Старуха подскочила, изругалась нехорошим словом, потом с болезненным визгом схватила топор с лавки и пустила через комнату в голову Карпатому. Попасть не попала, однако топор вонзился в еловую притолоку и остался торчать.
Чуть не зарубили офицеры визжавшую старуху. Но вступился Авилов и сказал, что и это болезнь меряк и что колымских старух безнаказанно трогать нельзя.
Мерячки вообще способны на капризы. То отвечают на окрик покорным исполнением приказа, даже самого нелепого и грязного, а то реагируют камнем, ножом, топором. И все это внезапно и безвольно.
Веселье оборвалось. Офицеры выпивали и дальше и впали в чувствительность.
- Отделимся от России, - предложил мечтательно Дулебов, - чорт ее возьми, объявим великое княжество. Как это у красных говорится, автономия, что ли? Разведем и себе такую антимонию. Для каждого по княжеству, Авилов в великих князьях, а мы себе в малых князьках, по уделам. У каждого будет свой собственный удельный департамент.
Дулебов не был силен в истории и смешивал княжеские уделы с царским удельным ведомством и автономию с антимонией.
В эту ночь Карпатый и Михаев лишили обеих старух их старческой невинности. Старухи покорились. Они были так испуганы и сбиты с толку, что если бы даже их резали, они бы приняли это как неизбежное и молча.
После возвращения максолов с лебединой охоты, Митькино царство небесное держалось в Колымске еще два месяца. Но при первых более прямых известиях о приближении врагов в городе вышла сперва паника, а потом даже бунт. Белые - беглые с ружьями, с бомбами, с военным начальством наводили смертельную оторопь на самых удалых. Прибежали ламуты, те самые, из плена, и сказали: Идут. Начальник идет впереди, высокий, как лесина. Голос такой, что люди от него глохнут, а звери от него дохнут. И с ними какая-то девка или баба, баская [красивая], с рыжей косой, как будто заря-зореница.
Митька тотчас же созвал полицейское вече, и народу пришло больше, чем в первый раз, но все они были напитаны страхом, как губки.
Митька открыл совещание пламенной речью:
- Идем защищать Колыму.
Но казаки и мещане потупились и сказали:
- Не пойдем.
Особенно уперлись казаки - военная косточка. Не пойдем ни за что. Ляжем под столами к под лавками. Пускай нас забивают хоть палками. Потом повернулись храбрецы и ушли из избы.
Остались: дружина максолов и другая дружина, поменьше, постарше, из друзой и поклонников Митьки, компания Паки с Голодного Конца, кучка якутов с Мишкой Слепцовым во главе. В общем человек семьдесят, мужчин за полсотни, а женщин поменьше двух десятков. В сущности с этими силами можно было защищать Колыму. Но о белых говорили, что идет их целая тысяча и что ведет их особый полковник-генерал, по имени Гаврила.
С другой стороны, казаки и мещане заняли угрожающее положение. Они собрались особо от Митькиной команды в сборной якутской избе и прежде всего послали выпустить заложников из караулки у Луковцева. В то время были уже заложники: Трепандин с Катериничем, неудачное правительство, отец протоиерей Краснов, - красный священник Палладий Кунавин был оставлен на воле. А еще многообиженный Макарьев, которого даже и Митька диктатор не мог избавить от постигшего испытания. Сюда же привезли бежавшего исправника из Быстрой. О нем вспомнил злопамятный Пака, который все время левел и среди колымских коммунистов занимал положение практического анархиста. Замечательное дело: исправнику вернули его мундир с полицейскими пуговицами и пристроили его в караулку под крыло к бабе гренадерше и обоим ее мужикам. Отныне Луковцев, вместо казенного амбара, в котором было пусто, должен был сторожить свою подневольную команду.
Два старые казака, Дауров, не Арсений, а другой, Алексей, побогаче и построже, и Василий Домошонкин, с именем довольно неприличным, тоже торговавший по малости, пришли к караулке, дали безвинному Луковцеву два раза по шее - каждый по разу, и пленников привели с торжеством в разборную избу.
Исправник, однако, не пошел. Он где-то достал тройку полумертвых собак, - вместе им было полвека от роду - и уехал тотчас же к Палаге на Быструю заимку.
Но Макарьев обозлился совсем по-настоящему. Или, может быть, Митька его заразил пылом гражданский войны. Он стукнул кулаком по столу и произнес пламенную речь в Митькином стиле, но совсем наоборот:
- Каратели идут на этих хулюганов, безбожников. Белые они или беглые, а все-таки не думайте - начальство. По высокому скажем - князья. Теперь будут в беглых - эта камзольская рвань.
- Товары, слышь, везут, - сказал он, торжествуя, - большей караван, чаек, табачок. Покурим и попьем.
И он облизнулся, как некогда Овдя на митинге.
- Торговать будем, поживем, откроем дорогу до Охотска. Слава тебе, господи!
И он перекрестился широким крестом.
- Горожана, примаете беглых? - обратился он к сборищу.
- Примаем! - закричали казаки. - Пошлем епутатов навстречу. В епутаты избираем Архипа Назарьича, от мещан - старосту Веселкина.
- Ступайте к князьям! - кричали старики. - И скажите князьям: "земля наша богатая, большая, а порядка в ней нету. Придите, наведите порядок".
Это было новое призвание варяжских князей. Ведь Рюрик и его пресловутая братва были тоже из беглых, приблудных, вышибленных с родины, бродяг неудачников.
И тогда Макарьев послал к Реброву посла, Алеху Выпивоху, казачка, как равный к равному:
- Двум медведям в одной берлоге не ужиться, - сказал он ему. - Уйдите отседа добром, к чортовой матери.
Ребров оглядел компактную группу сторонников: с Макарьевым и стариками справиться было возможно, но тут подходили на подмогу другие враги, пострашнее.
- Мы уйдем, - сказал он медленно. - Но подомните слово мое - наплачетесь вы.
Алеха Выпивоха казачок был маленький как Пака, постоянно ходил распояской, был он холостой, дома, двора не имел. Такие постоянно держали сторону богатых.
- И еще заказывал Архип Назарьич, - пискнул он, - сдайте оружье.
Митька оскалился молча, как скалится волк. Не то это усмешка, не то он сейчас укусит.
- Ну, половину, - по собственному почину убавил Алеха предложение сердитых стариков.
- На, видал, - ответил Ребров выразительным жестом. - Пошел вон, дурак! Скажи этому Архипу и другим дуракам, что мы еще вернемся.
- Торговать, слышно, хочет. Пускай же опробует у белых, почем стоит ковш лиха. Лихом ему торговать, старому дуриле!..
На заимке Евсеевой белые сделали две блаженные дневки. Приладили черную баню из старого амбара и мылись впервые за три месяца. Раскалили огромные камни, обливали их снежной водой, рождая лютый пар. И сами раскалялись, как камни, чуть не докрасна и выскакивали в лютый, кусающий снег. И тело их дымилось и потело на зимнем ветру.
Женщины вернулись из лесов. Они покорились неизбежному, отдали пришельцам последние запасы и собственное тело. Последнее, впрочем, считалось ни во что. Ведь женское тело, как море. Оттого не споганится море, что пес полакал.
Хуже было то, что придется остаться на зиму с малыми детьми без пищи, без запаса.
Лучшего охотника убили. Берестяная бабка, та самая, что пустила топором в Карпатого, горькими слезами плакала об зарезанном внуке. Она привезла его с реки на нарте, сама, без собак, своей собственной старушечьей силой, обмыла и одела его и вместе с Берестяным дедом вырубила яму на камне в вечной мерзлоте. Тело спустили без гроба, завалили большими камнями. Тело замерзло, как мороженная рыба, и, толкаясь о камни, звенело. Лежи, почивай, не оттаивай до страшного суда!..
Надо было, однако, карателям уходить с ограбленной и съеденной заимки. Не то после рыбьих пупков и гусиных полотков пришлось бы, пожалуй, приняться за последнее мясо, которое осталось, - за мясо обитателей.
На утро решено было тронуться вниз к городу и дать бой красным. Об их силе евсеевцы рассказывали несуразные вещи. У них была сотня ружей, сто тысяч патронов. Смерти они не боялись, как хищные волки. Митька вдобавок был колдун и пули ловил на лету и складывал в кармашек на будущий случай.
Евсеевцы, разумеется, врали. Но первая стычка на реке смутила карателей. Убитый мальчишка один не побоялся напасть на отряд. Что будут делать другие? Офицеры решили итти на Колыму осторожно и медленно, от заимки к заимке. Вяткино, Бугрово, Дебальцево, три заимки на пятьдесят верст. Везде были запасы, деревянные избы и женщины. Но к вечеру прибыли из Колымска трое депутатов с предложением о сдаче. Они не принесли с собой ключей. У Колымска не было стен и ворот и нечего было отмыкать. Белые, впрочем, потом доказали, что они не нуждаются ничуть ни в ключах, ни в отмычках.
Все-таки встреча вышла торжественная.
Трое депутатов вошли, как человеческая лестница. Высокий Макарьев, широкий Веселкин, а т