Главная » Книги

Тан-Богораз Владимир Германович - Союз молодых, Страница 11

Тан-Богораз Владимир Германович - Союз молодых


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

душки и ушки, одно к одному. Из беличьих хвостов, расколотых и шитых, сбирали пышные нашейники, лучшие из всех, какие существуют на свете. Шитницы скрепляли меха крепкими оленьими жилами, которые не сохнут и не лопаются, - скорее стирается мех, чем эта упругая сшивка.
   На следующий вечер Гаврилиха сама собственноручно накрыла и окутала жилицу новым одеялом из белого песца, но колымская княгиня Варвара Алексеевна думала уже о другом. Она собиралась учить колымчан, смягчая их дикие нравы.
   Устроить настоящую школу ей было совсем не с руки. Белые вообще разрушали все школы и даже расстреляли недавно учителя Данила Слепцова. Варвара Алексеевна устроила школу по своей специальности - полярный танцкласс.
   Наскоро очистили полицию, и в зальчике с предательской ступенькой ежедневно Варвара Алексеевна собирала бабенок и дев и учила их новому плясу. Тут были все роды: танго и матчиш, джимми, ту-степ и фокстрот и даже откровенная пляска живота. Затея княгини Варвары имела успех. Сходились девчонки и девы, и взрослые, и бабы, и даже старые старухи. Скучно и уныло в Колыме и, быть может, оттого жители особливо певучи и плясучи. Клин клином вышибают.
   Нехватало молодых кавалеров, ушедших с Викешей в Горла. Но приходили старики, даже пришел Соловьев, дыроносый любезник, статный и проворный, но с черной дырою в ноздре, пробитой французской болезнью. Но это на Колыме не вменяется в вину. Дыроносый Соловьев был плясун первой статьи, самый переимчивый и самый неуемный. Даже войсковые офицеры не могли с ним состязаться.
   Излишне прибавлять, что они тоже были тут, начиная с рассеянного Мухина и кончая проворным Тарасом. Тарас, впрочем, учения Варвары принимать не хотел, а если придет, урезавши добрую муху, то ударит гопака, да такого, что стены затрясутся:
  
   Эй, гоп, закаблуки,
   Закаблукам лиха дам,
   Достанется й передам...
  
   Даже льдины закачаются в оконных прорезах. Все стекла в зальчике были давно выбиты и окна заменены тяжелыми цельными льдинами.
   Дулебов со своей дамой тоже от других не отставал. Ибо он все-таки приблизил к себе ту, сеченую. Звали ее Монька Селезнева. Была она бледная, вялая, ходила неспеша, с перевалкой. И скромный Дулебов не покушался плясать с нею вольные танцы певицы, княгини колымской. Он был любитель старинных классических танцев, и на задней площадке эстрады водил с ней менует, кланялся с округленными локтями, прижимал руку к сердцу, а она приседала в ответ, сгибая непослушные колени, дрожавшие постоянною мелкою дрожью. Дрожь эта осталась у Моньки, как память о "любовных объяснениях капитана Дулебова" в тот первый день.
   А впереди носились в хороводе неистовые вакханты и вакханки Колымы, сбиваясь порою с новомодного танца на свой старинный круг с его звериными фигурами: "уточка", "сохатый".
   Обе половины зальчика разделились, как сказано, ступенькой, и порою какая-нибудь бойкая пара плясунов натыкалась на нее и падала. Кавалер попадал головою в живот своей собственной даме, и расстраивался весь хоровод.
   Тускло сверкали две плошки из рыбьего жиру на окнах. Угощения в танцклассе не бывало, но порою подавали бруснику из склада, остатки от прежних воскресников.
   Напрыгавшись вдоволь, усаживались дамы и девки на лавках рядком и смутно заводили тихими голосами какую-нибудь старую песню:
   Сказали про милого, будто не жив, не здоров,
   Сказали про удалого, будто без вести пропал.
   И младшие девчонки плакали порою, вспоминая о далеких максолах, которые прячутся где-то на тундре в Горлах, в голоде и холоде.
   Княгиня Варвара, хоть бывшая певица, новому пению их не учила. Она страстно любила старинные русские песни, не хуже императрицы Елизаветы Петровны, которая правила некогда во граде над Невой, окруженная такой же разношерстной, беспорядочной, полуцыганской ордой.

XIX

   Миновали Спиридоны-повороты и праздник обрезания господня. Колыма почему-то отмечает особой любовью этот странный иудейский обряд. Год стал прибывать с стихийной быстротой, как бывает на севере. Но именно на прибыли года свирепо заскучал колымский князь Викентий. Он покорил свое княжество, ушел от революции в эту полярную крепость, но он принес с собой ее бури в собственном неистовом сердце и готов был сказать: "А дальше?.."
   Князья-завоеватели всегда продолжали покорять соседские области. Не итти ли на соседей? Но было до соседей далеко. К тому же чуваши и башкиры, пригревшись в Колыме, были не особенно склонны к дальнейшим покорениям. С быстротой и переимчивостью, свойственной народам СССР, они вошли в свою новую жизнь, семейную и даже трудовую. Обитали в захваченных домах, растили детей и старались произвести новых. Когда надо, ездили по дрова, даже рыбу ловили захваченными сетями и снастями. Льняная мериканка стала помогать Колыме. Исправленные снасти давали по рыбке, по другой. Правда, рыбу съедали солдаты, но кости и головы доставались горожанам и собакам.
   "Высшие классы" веселились.
   Авилов как-то зашел в танцкласс своей милой княгини. Она подошла к нему с разбега, оживленная, и предложила свою, белую руку. И неизменно снисходительный к женам, Авилов не стал отказываться и прошелся с ней по зальчику в размеренном движении. Но это было, разумеется, совсем не танго и не джимми, а скорее медлительный и важный прадедовский гросфатер.
   Исполнив две проходки, Авилов поклонялся и отправился обратно домой. Он привык все делать сам. Так и теперь, он спустился в подполье и правую дверь отомкнул своим собственным ключом. Здесь стояли бочонки с заветною жидкой валютою. Авилов нацедил из боченка дорожную баклажку и вернулся к себе.
   Он запер свою горницу на ключ, поставил баклажку на стол, взял свой дорожный стакан, потом передумал и принес из ушата объемистый ковшик.
   До сих пор ни разу Авилов не пьянствовал. Он был от роду пьян своим собственным духом. Пьян и спокоен - самая опасная форма. Динамит не к чему поливать спиртом. Взрыв не нуждается в добавочном обжоге.
   Помимо того, Авилов мог пить, не пьяная и бесконечно много. Легче было бы быка напоить. За стойкою в кабаке, где-нибудь на приисках Аляскинских и Ленских, он мерился с самыми злыми пьяницами и отходил от стойки последним, нисколько не утратив своего торжественно медлительного вида. Но на этот раз, на самом краю света, где небо сходится с землей и дальше итти некуда, Авилов почувствовал впервые потребность раздвинуть горизонт не взрывчатою бомбой, не бодливым тычком своей собственной упрямой головы, а искусственной силой, принесенной извне, мечтою, обольщением. Это обольщение должен был дать знакомый давно алкоголь.
   Ковшик, другой. Авилов наливает свои порции и тянет жгучий спирт спокойно, методически, как лошадь тянет воду.
   Третий ковшик.
   - Я покажу тебе! - угрожает Авилов. Кому, духу ли бессильного пьянства, или собственной дубовой голове?..
   Он чувствует жар во лбу. Нагреваются шея и плечи. Даже в ладонях какой-то прыгающий, покалывающий зной. Тело его словно затопили изнутри, из желудка. Уши приглушены ватой, мысли подернуты мягкой кисеей, покрыты воздушною пленкой.
   Еще один ковшик, четвертый. Неужели Авилов вытянет целую четверть без всяких очевидных последствий?
   Плошка вспыхивает, загораясь белым ослепительным огнем. Это искусственный день, а, быть может, настоящий. Горница внезапно раздвинулась. Стены зеленеют, встали высоко, как прибрежные камни-быки, и мягкие ковры колышатся, как волны, и чей-то голос, позабытый, знакомый, дорогой, кричит раздирающе: "Солнце, потопаю!.." Это Ружейная Дука тонет на реке.
   - Викентий Авилов, ты ее погубил, ты ее и выручи!..
   Стены раздвигаются шире, смыкаясь вдали горизонта. Колышутся ковры, как морские валы. Скамьи, табуреты - это острова, это пловучие льдины, разметанные бурей.
   Низкий стол - это самая широкая льдина. На льдине стоит женщина, держится за древко гарпуна, дрожащего над снежною застругой [заструга - сугроб тугого снега, покошенный силою ветра].
   - Викеша, мой милый Викеша!
   И голос все тот же, знакомый, забытый, дорогой... Женщина бросается вперед и словно летит над водною бездной.
   - Дука, погоди! Держите Ружейную Дуку!
   Из стены выплывает лицо, забытые, знакомые глаза. И тянутся хватающие руки: "Не пустю, не пустю!" Авилов стряхивает руки призрака, как стряхнул когда-то живые руки женщины. Он не боится покойников, он не знает угрызений и злых воспоминаний.
   В слезах исчезают глаза. И стена словно зеркало. В ней отражаются собственные глаза Викентия Авилова. И зеркало это волшебное, молодящее, украшающее. Молодой безбородый Авилов с упреком глядит на полковника: "Бросил нас, чортова морда, оставил нас мучиться!"
   И тянется опять рука, длинная, обличающая.
   - Уйди! - кричит Авилов не своим голосом. Эту мужскую угрожающую руку так легко не стряхнешь. Она тянется к горлу Авилова, сжимает, мешает дышать. Авилов протягивает свою собственную крепкую десницу и хватает противника за горло. Они борются в буйном молчании, терзают и душат друг друга. С собственным своим двойником, с собственной плотью и духом борется полковник Авилов не на живот, а на смерть.

XX

   Карпатый и Мухин вернулись из Нижнего в Середний с полными грузами лучшей строганины, рыбы похотской и сухарной. Все нарты загрузили, какие нашли на Нижней Колыме. Алым Алымбаев остался с отрядом на низу. Экономика вообще побеждает политику. Так и удельное княжество на Нижней Колыме получили не Мухин, не Дулебов, а отрядный интендант, ведавший обозом и снабжением.
   Издавна ведется, что Нижняя Колыма кормит зимою Середнюю. Особенно восточное устье Колымы, Сухарное, является большим живорыбным садком, переполненным лучшей добычей.
   В феврале, когда нарастали весенние промыслы, черкесско-армянский "кнез" выехал с отрядом, как когда-то на полюдье [полюдье - дань] ездили варяжские князья. У него было десять человек и он поселил их на северных заимках, Крайлесовской и Сухарной, в каждом жилье по человеку и все они стали на страже у промысла, как голодные чайки. Утром, и в полдень, и вечером у каждого высмотра сети сторожил надоедный чужой человек и брал половину себе. Стали засыпаться амбары казенной мороженой рыбой, и было это злее ребровских взиманий, ибо Ребров старался устраивать что-то по-новому, а эти взимали по-старому, просто.
   Жителям пришлось невтерпеж. И они стали роптать, сперва потихоньку, а потом и погромче:
   - Где эти черти ленивые, сидят на Горлах? Прикипели проклятые к горловским чирам!
   Роптали они не на белых, а на красных партизан и на их непонятное бездействие. Сухарновцы уже собирались послать к ним гонцов, но партизаны, в конце концов, явились и сами. Это были две старшие дружины, Митькина и Пакина команды. В Митькиной команде, после гибели диктатора Реброва, наибольшим остался Мишка Якут. Он был один из четырех, которые спаслись от расстрела на протоке Зеленой.
   После расстрела Мишка повел себя странно. Днем постоянно молчал, кроме самого необходимого, а ночью нередко вскакивал с криком.
   - Чего ты, - говорили ему соседи по орунам [оруны - лавки вдоль стен для спанья].
   А Мишка тряхнет головой и бормочет:
   - Семнадцать.
   В дружине стали говорить, что семнадцать убитых дружинников являются к Мишке по ночам и требуют отмщения. На общую власть над партизанами Мишка не заявлял притязания. Да и дружина его была чересчур малочисленная. Он принимал всевозможные меры, чтобы ее пополнить. И, между прочим, надумал отправиться на запад, к алазейским якутам и мещанам, которые тоже терпели от Матвея Деревянова. Двадцать алазейских молодцов пришли на Горла, но поставили Мишке условие: первый налет на Колыму, второй на Алазею. Им не терпелось управиться с собственным карателем.
   Теперь Мишка собирался осуществить этот первый налет. Он пригласил на подмогу голодную Пакину банду.
   - А вы оставайтесь, - сказал он максолам. Надо ваш урос перебить.
   Старшие дружинники считали, что "урос", неудача на протоке Зеленой, пришла от максолов.
   С собаками, на лыжах, оба отряда прошли на Похотское устье к заимке Черноусовой. Дружина осталась в лесу. Мишка отправился в деревню добыть языка. Было это на заре, снег просветлел на свинцовом речном полотне. Мишка подошел к крайнему дому и подергал тяжелую дверь за кожаный висячий поводок, заменяющий скобку и щеколду.
   Вышел чернолицый человек, заспанный, весь в шерсти и пуху от мягкой полярной постели. Русские да северных заимках спят без простынь на оленьих шкурах, но подушки их набиты наилучшим лебяжьем пухом.
   Это был Васька Гуляев, тот самый, что когда-то приезжал на Едому с вестями о белых.
   - Ну, как? - коротко спросил Мишка.
   - Заждались вас, - ответил Гуляев. - Все глаза проглядели - сухарновцы то есть.
   - А сколько дьяволов?
   К этому времени за белыми твердо установилась зловещая кличка - "дьявола?".
   - Десяток, - ответил Гуляев.
   Мишка почесал голову.
   - Надо семнадцать, - сказал он.
   Гуляев посмотрел на него с удивлением: ведь семнадцать человек труднее победить, чем десяток.
   - Разве из сухарновских добавить, - задумчиво предположил Мишка.
   - Да что ты, сатана, - рассердился Гуляев, - ведь наши сухарновски...
   - Ну, не пыли, - успокоил его Мишка. - Там видно будет.
   - А брыкалка есть?
   Брыкалкой колымчане прозвали пулемет.
   - Брыкалку вверх увезли, - сообщил Гуляев.
   На лице у Мишки выразилось облегчение. Колымчане считали пулемет не только оружием, но лучшим амулетом, залогом победы для белых.
   Отряд перешел через западное устье и по путанным протокам и низким островам стал, перебираться на каменный берег востока. Надо было пройти верст шестьдесят, и партизаны попали на Сухарное только к полночи. Зато все обошлось благополучно. Каким-то неведомым путем сухарновцы узнали об налете. Было ли это предчувствие, или особого рода беспроволочный телеграф, который переносится в пустыне между разбросанными жительствами, не в последнем перелеске перед тундрой навстречу партизанам вышел молодец, одетый по чукотской моде, с длинным копьем вместо ружья или лука.
   - Ну, как? - задал Мишка все то же вопрос.
   - Спят дьявола.
   - А зачем не передушите? - сказал ему Пака убедительно и просто.
   - Да мы бы и рады, - сказал молодец, - да видно понимают дьявола, выбрались от нас, забрались в одну избу, выгнали Серегу Протолкуя...
   - Что с ними? - спросил Пака.
   - Ружья с носами, с десяток, а брыкалки нету.
   Партизаны замялись. Военные берданки со штыками были все же страшное оружие против колымских кремневок.
   - Как делать станем? - сказал после паузы Мишка. - Пака, говори!
   И Пака предложил неожиданное средство:
   - Давайте, заморозим их.
   У колымских подростков зимою в ходу характерная северная шутка. Возьмут и заморозят чью-нибудь наружную дверь, забросают сверху донизу мокрым снегом и водою польют для крепости. Замороженную дверь никак не открыть изнутри, разве вырубить дерево двери и раскалывать потом льдистую обшивку, но и тут замораживают на такую толщину, что наружу и не вырвешься.
   Пака предлагал устроить эту штуку с избою Протолкуя, где обитали белые.
   Протолкуй крепко поскреб пятерней в нечесанном русом затылке.
   - Дочки мои тамо, - оказал он озабоченно. - Потом прибавил с внезапным ожесточением: - А чорт с ними, с дочками!..
   Он был самый зажиточный на Сухарной Колыме и раньше торговал по малости с соседними чукчами на восточном берегу и Протолкуем его звали за его красноречие в сделках, заведомо невыгодных для его простодушных покупателей. Но зажиточным людям горчее всего приходилось от белых. У них было что отнять. Хорошие избы, одежа, собаки и пища.
   Также и у Сереги Протолкуя белые отняли избу, выгнали вон мужчин, а женщин оставили для всякой услуги и потребы.
   И надо указать, что, несмотря на вольность колымских нравов, жители стали ненавидеть даже женщин, вступавших в общение с пришлыми дьяволами. Так и Протолкуй, после коротких колебаний, махнул рукой на свою собственную плоть.

XXI

   Вышло как по-писаному. Большая изба Протолкуя имела внутренние сени и наружные сени. Их соединяли тяжелые двери, обшитые шкурами, первая, вторая и третья.
   Внутренние сени причислялись к избе, наружные служили для склада собачьих корыт и саней и бочонков. Партизаны заморозили среднюю дверь и целые наружные сени. Наносили побольше воды, благо ушаты и ведра были под руками, снегу нагребли и хрушкого (зернистого) песку нарыли под угором из-под снега на речном берегу. Потом заморозили дверь и стали набивать наружные сени снежною мокрою массой.
   Белые проснулись наконец, выскочили в первые согни и стали колотить прикладами по двери. Но было уже поздно. Наружные сени были набиты полярным бетоном. Снег, перемешанный с песком скипелся, как сплав неразрушимой крепости.
   Тогда белые вернулись обратно в избу. Они попали в ловушку, в закрытую тюрьму, без всякого выхода.
   Начинало светать. Партизаны держали под обстрелом три окна но переднему фасаду избы. Изнутри застучали приклады по первому справа окну. Льдина раскололась и одна половина упала. Показалась рука и взялась за косяк, подтягивая снизу большое тяжелое тело. И тогда Николай Собольков, дружинник из партии Паки, выстрелил из лука однозубой железной стрелой и пригвоздил эту руку глубоко к некрашенному косяку.
   Партизаны, жалея патронов, носили, в дополнение к ружьям, клееные длинные юкагирские луки, и лук был не хуже ружья.
   С воплем дернулась рука. Но тут алазеец Матвей Сидорацкий выстрелил из винтовки, быть может, для разнообразия, и в придачу к руке на косяк привалилось лицо, бледное, с закрытыми глазами. Шея была пробита на вылет, и жизнь улетела вместе с умчавшейся маленькой пулькой.
   - Раз! - сосчитал Мишка с довольным видом.
   Эта ужасная фигура, пригвожденная рукой к косяку, так и осталась в окне до самой последней развязки, и белые ее не убирали.
   Солнце восходило. Прозрачная льдина заалела навстречу востоку кровавыми пятнами. Другую оконную льдину белые разбили осторожно, проделав в ее центре широкую бойницу. Высунулось дуло берданки и раздался выстрел, потом другой и третий. Но партизаны держались, разумеется, не на линии выстрелов.
   Пака и Якут стояли за стеной в совершенной безопасности.
   - Береги, - раздался окрик осаждающих.
   Шкурная затычка в глиняной трубе камина, торчавшей над плоскою крышей, словно ожила, зашевелилась. Ее обгорелая шерсть разлохматилась жесткою гривой. Затычка превратилась в человеческою голову.
   Посыпались выстрелы. Затычка-голова словно оборвалась и провалилась обратно в камин.
   - Два, - сказал с удовлетворением Мишка.
   Пака дотер свои голые красные руки.
   - Холодно, - сказал он мирным тоном, - вишь, как мороз забирает.
   Мороз действительно крепчал в это раннее февральское утро. Февраль на Колыме месяц холодов.
   Мишка посмотрел на разбитые окна и раскрытую трубу избы.
   - Им тоже холодно, - сказал он, злорадствуя. - Давай-ка погреемся и их тоже погреем.
   По задний стене избы были сложены дрова, хорошие, сухие, как порох. Кладка доходила до крыши. Чтоб лучше горело, их полили жиром из отборных чиров, который Протолкуевы девки приготовили к светлому празднику. Сам Протолкуй рассудил, что девкам его этот жир не понадобится больше.
   Пламя вспыхнуло и встало над стеной, потом перегнулось через крышу, словно захлестнуло ее. Ледяная обмазка стены, обтаяв, сбежала на землю. Затлелись огромные бревна.
   Изба стояла сорок лет. Она была сложена к тому же из сплавного леса, который вообще горит как бумага.
   В избе закопошились, застучали. Огонь прошел через стену внутрь. Из открытой трубы повалил дым клубами, словно белые тоже ответили огнем и затопили печь.
   Сразу, по команде, посыпались оскольки льдин. Черные квадраты окон открылись уныло и пусто.
   - Береги! - раздался все тот же окрик осаждающих.
   Но вместо ружейных дул и ненавистных лиц в каждое окно высунулось по женской голове. Они появились внезапно, толчком, очевидно им сзади поддали тяжелого пинка.
   - Тятенька, Серега! - позвали они в три жалобных голоса.
   Это были жена Протолкуя и две его дочери.
   - Слышу! - отозвался Протолкуй. Он тоже стоял за стеной и его не было видной.
   - Ее губи, пожалей! - раздирающей тонкою флейтой проплакал девичий голос.
   - Не надо! - отозвался другой, пронзительней и тише. - Бейте, жгите их и нас! Один конец!
   Голос оборвался воплем, захлебнулся и смолк. Его вышиб из женского тела колющий штык жестокого башкира.
   - Серега, прощай! - крикнула жена Протолкуя. И вдруг в противоречие своим собственном словам метнулась вперед и вывалилась из окна, как тяжелый мешок. Ее проводили два выстрела и попали в растопыренные ноги, мелькнувшие в окне. Но она, невзирая на раны, проползла брюхом по снегу, как выдра, и свернула за спасающий угол стены.
   Изба запылала, как костер. Пятеро башкирских солдат сами проломили скамьей прогоревшую заднюю стену и бросились вперед, штыки на-перевес. Но они не прорвались сквозь горевший снаружи костер, задохнулись и свалились на угли. Партизаны не стали стрелять. Четверо солдат горели, как жертва живая огню. Пятый, обгорелый, ужасный, слепой, выкатился вон из костра и катался по снегу с неистовым ревом, как раненый медведь.
   Добивать его не стали. И так он катался и ревел, не умолкая, и рев его был, как подголосок к треску пожара и крикам протекающего боя:
   - О!.. о!.. о!..
   В окнах показались три новые фигуры, на этот раз мужские. В средине был черкес. Он был страшен и, действительно, похож на дьявола. Лицо его почернело от сажи, волосы и усы обгорели, а то, что уцелело, топорщилось от ужаса.
   - Сдаемся! Пустите нас! - каркнул он своим вороньим голосом.
   - Выбросьте ружья! - велел озабоченно Пака.
   Он не боялся их выстрелов, но солдатским винтовкам не следовало пропадать.
   - Ну, лезьте! - распорядился Пака.
   Вылезли Алым Алымбаев и четверо чувашей. Солдаты разделились согласно национальному характеру. Башкиры полезли в огонь. Чуваши предпочли пламя человеческого гнева.
   Мишка все время молчал и горящими глазами следил за живою добычей. Он походил на собаку перед крысами, которым некуда спрятаться.
   - Сдаемся! - вторично прокаркал Алым.
   И в ответ на этот вопль Мишка дернул из ножен свою полицейскую шашку. Она досталась ему после Митьки Реброва, как символ начальственной власти.
   Отточенная сталь сверкнула на солнце..
   - Ух! ух! ух! ух!
   Как-то особенно изловчась и подпрыгивая, в четыре свистящих удара Мишка порубил четыре солдатские головы. Тела покатились по земле. Полусрубленные головы повисли на кровавых лоскутьях.
   - Мишка, что ты делаешь? - в ужасе крикнул Пака.
   - А тебе что, жалко? - прорычал хрипло Якут. - Наших, небось, не жалели! Не то я и тебя!
   С кровавою шашкой в руках он подошел к последнему живому карателю.
   - Попался, жеребец! - сказал он, выставив вперед свое злое лицо, словно собираясь вцепиться зубами в несчастного черкеса. - Помнишь ли Митьку Реброва?
   Вся Колыма знала, какую людоедскую штуку устроил Алымбаев над телом погибшего диктатора. Впрочем и сам Алымбаев не скрывал ничего и, случалось, рассказывал со смехом о своем жестоком подвиге:
   - Аратар, вот тэбэ, аратарствуй!
   - Что с ним делать? - спросил Мишка Якут, обращаясь к дружинникам. - Вот что, бабам отдать его!
   - Бабы, девки, сюда, берите его!
   Женщины сбежались, как собаки, и с криком и визгом набросились на пленника. Похотливый черкес-армянин был из всего низовского отряда самый назойливый и самый бесстыдный. Простодушным поречанкам он задавал непосильные задачи восточного оттенка.
   Бабы свалили черкеса и волокли его по земле за руки и за ноги, на ходу обрывая с него платье. Голое тело сверкало, задевая за снег.
   - Сделайте над ним то, что он сделал над Митькой! - напутствовал безжалостный Мишка Якут. - Живому засуньте то, что он мертвому засунул. Пускай пожует!
   Началась безобразная сцена.
   Пака Гагара с каменным лицом подошел к свирепому товарищу.
   - Зачем солдатам головы рубил?
   - Рубил, не дорубил, - сказал Мишка с угрюмым сожалением. - Наших семнадцать, а ихних одиннадцать, две протолкуевских девки, - нехватило на каждого. Четыре головы отрубил бы, на каждого был бы кусок... Разве отрезать!..
   - Тьфу, мара! [ругательство] - откликнулся Пака с брезгливостью. - Нам этак не гоже.
   - Кому нам? - спросил Мишка с упрямым гневом.
   - Нам, максолам, - храбро ответил молодой комсомолец пятидесяти лет. - Да ты не махай, - крикнул он, видя, что Мишка Якут опять сжимает в руке свою обнаженную шашку. - Зверь ты якутский! Вот схвачу это ружье и пропорю тебе несытое брюхо!
   И, присоединяя к слову дело, он схватил солдатское ружье и выставил солдатский штык против полицейской шашки.
   - Пошел к чорту, - сказал Мишка более уступчивым тоном.
   Женщины раздели убитого черкеса и старались устроить из него человеческую статую, в подражание Зеленой протоке.
   - Бросьте! - строго крикнул Пака.
   - Изничтожили белых на Нижней Колыме, так зароем их в землю, чтоб следов на верху не осталось.
   - Мерзлая земля, - недовольно ответили женщины.
   Зимою на реке Колыме трудно выкопать могилу. Приходится оттаивать землю кострами, потом рубить ее кайлами.
   - А вон талая земля, - ответил Пака, указывая на бывшую усадьбу Протолкуя. Она обратилась в огромную груду углей, которые все еще пылали, оттаивая под собою землю, глубоко и мягко.
   На глубоко оттаявшей земле бывшей усадьбы Протолкуя закопали побитых карателей. Протолкуевых девок зарыли на кладбище. Четыре головы зарыли особо и поставили над ними столб. Это место и столб теперь называются Четвери. Жена Протолкуева выжила, но так и осталась ползать по снегу, как выдра. Протолкуй на Сухарной реке не остался и ушел на Похотскую виску, на западное устье Колымы..

XXII

   Поразительная весть облетела Колыму: карателей не стало на Сухарной. Перебили и в землю зарыли, чтоб следов наверху не осталось.
   Это Пакино крылатое словечко передавалось с заимки на заимку. Рассказывали и про девок и про Мишкины "Четвери" и все удивлялись одному: как мало этих белых и как легко с ними управиться. Только исхитриться.
   На Походской Колыме служили благодарственный молебен. Была на Похотской старинная часовня. И прежде туда ежегодно наезжал из Нижнего священник. Но в последние годы это случалось все реже и реже. Возить было не на чем, платить было нечем. И кончилось тем, что припомнили седую старину и церковную службу справляли миряне: Максим Расторгуев, человек "посказательный", грамотный, бывалый, и ссыльно-поселенец из бывших семинаров, со странной фамилией: Чурилка.
   В этом году они отпели Рождество, даже воду святили на Иордани рукою самовольной. Так и теперь они ударили в чугунное било, заменявшее колокол, и отслужили молебен: благоверному болярину и воину Викентию многая лета. Во этот болярин Викентий был не тот, что в Середнем. Это был просто Викеша Казаченок, надежда и утеха партизанов.
   Ибо, замечательное дело, победу на Сухарной связала Колыма с именем Викеши Казаченка. Про Паку и про Мишку Якута знали все, что было и даже что не было, а все же говорили о максолах: "Вот эти никому не поддадутся. Из молодых да ранние"... И клятву вспоминали Викешину: не вешать ружья, пока не перебьет всех гадов-людоедов.
   Вот и исполняется клятва. Первую партию взяли. Про то, что Викеша с максолами вовсе даже не был на Сухарной, никто и знать не хотел. Пака и Мишка не годились в начальники. Викеша настоящий начальник, молодой и удалый. Другого такого нету.
   И еще льстило колымчанам, что есть у них собственный Викентий. Сын на отца, Авилов на Авилова.
   Историю полковника Авилова знала теперь вся Колыма. И про старшего Викентия и Дуку спели на заимке Крестах трогательную новую песню:
  
   Что Викентию Дука наказывала,
   малого Викешу показывала:
   - Некоему, Викентий, великатися,
   со княгинею Варварой завлекатися.
  
   Песня свела в безответственном анахронизме двух жен Авилова, самую первую и самую последнюю. Но тем более она нравилась слушателям и самому певцу.
   На Середнюю Колыму, через пятьсот верст, весть о Сухарной победе дошла еще в более измененном, преувеличенном и также упрощенном виде.
   Викеша Максол изничтожил карателей в Нижнем и идет на Середний Колымск.
   Авилова словно кто разбудил, толкнул его и крикнул: "Спасай свое княжество, Викентий!" Он запер на ключ свою потаенную винницу и на утро созвал свое войско в полицию на боевое вече.
   Силы карателей вообще не убавилось, ибо на смену погибшему отряду из Охотска пришло подкрепление, капитан Персианов с товарищи, четырнадцать человек: семь офицеров и при них семь ординарцев и больше никого и ничего.
   Это двухклассное войско преодолело все трудности горной и снежной дороги и добралось до Колымы. Группа была вообще примечательная - с виду дисциплина и по-старому: "вашебродь, вашебродь!" и "на, братец!" Даже: "на, болван!" Но трудности дороги разбудили в этой группе коллективное чувство и связали их в два коллектива, офицерский и денщицкий. Денщики офицерам служили, даже на ночлегах чистили им одежду, варили еду и чуть не из горсти кормили военного барина. Но вот в дележе выдаваемой еды стало замечаться такое различие: "Мы себе, вашебродь, возьмем жир, а вам дадим говядинку... Мужик на холоду без жиру не вытерпит".
   Офицеры подчинялись поневоле, хотя на холоду им тоже хотелось жирку. Демократический мороз был одинаков для всех, для барина и для ординарца.
   Старые и новые солдаты с офицерами вместе в указанное время явились к Авилову на вечер. И нежданно разгорелся скандал.
   Авилов вышел на эстраду и своим медным голосом сказал несколько слов, простых и понятных:
   - Вышибают нас из Колымы. Куда пойдем? Наше это место. Не уступим. Вцепимся зубами.
   И вдруг оказалось, что старые солдаты разделились пополам, сообразно своему национальному характеру.
   Кочевые башкиры были рады итти с Авиловым, хотя бы на край света, новое увидеть, и женщин и богачество.
   - Веди! - кричали они и стучали прикладами об пол. А чуваши, напротив, переняли колымский характер, беззаботный и упрямый.
   - Довольно убивала, - высказал их мнение Михаев, - моя Колыма оставать, рыба ловить, мала дети кормить!..
   - Рыло ты рыбье, чувашское! - насмехался Карпатый Тарас. - Красные не спросят, довольно убивал или нет. Даже ребенка, какого ты сделал - за ножку, да об пол!
   Авилов сошел со ступеньки и подошел к Михаеву.
   - Подумайте еще, - сказал он спокойно и непроницаемо.
   - Мы не ходим воевать, - ответил Михаев упрямо.
   Другие чуваши вскочили с мест и обступили говорящих. Тогда Авилов вынул наган, и дуло навел на Михаева.
   - Подумайте еще, пойдете или нет.
   Чуваши присмирели. Было очевидно, что он сейчас выстрелит...
   Прошла минута в молчании. Авилов не настаивал, не торопился и ждал.
   - Ходим, - ответил, наконец, Михаев. Воля его была сломлена этой настойчивой и жесткой волей вождя.
   - Ура! - подхватили башкиры и русские. - Все ходим, все будем воевать! Посмотрим, какие низовские девки!
  
   И тут же запели в припадке восторга:
   Колымчаночки, нижнешаночки,
   середневским молодцам
   ваши саночки.
  
   Этой песней на Середней Колыме дразнили низовских, низовшанских, нижнешанских девиц.
   С ружьями, с заветным пулеметом, с обозом на русских собаках и якутских лошадях, выступил полковник Авилов против непокорного сына. И шел по дороге на лыжах, как прежде, впереди отряда, и княгиня Варвара ехала рядом на собаках, но вместо валеных ботов на ней были обутки из черного камуса [шкура о звериных ног, особенно с оленьих] и спальный мешок был сшит из белых и пышных песцов.
   По дороге никого но ограбили. Спали в своих собственных палатках, за рыбу на заимках расплачивались чаем с неслыханной щедростью. Авилов решил соблюдать дисциплину даже в женском вопросе, что было противно традициям отряда и нравам населения. На заимке Кресты башкир Кизил Балтаев забрался к якутскому жителю Чемпану Коровину, куда его вовсе не звали, и стал приставать к молоденькой девке Манкы, наполовину в шутку, примериваясь так, чтоб развязать ее тугой и широкий замшевый пояс.
   Трогать у женщин пояс считается на Колыме кровной обидой. Манкы запищала, прибежал ее жених Элей, племянник Чемпана, малорослый, рябой и ревнивый. Они стали браниться с башкиром, каждый на своем языке. Но так как башкирский язык близок к якутскому, то они понимали друг друга. И, в конце концов, башкир не выдержал и крепко побил ревнивого Элея. Элей в свою очередь побил Манкы и теперь все плакали.
   Авилов для примера отдал башкира на товарищеский суд, - товарищам чувашам. И чуваши, разумеется, присудили башкира к битью шомполами.
   Выдержав сто шомполов, весь в крови, Балтаев опять пошел к Коровину и снова побил и Манкы и Элея и даже самого Чемпана.
   - А если пойдете к полковнику, - предупредил он, - то я вас, конечно, зарежу.
   Тем не менее после этой истории предприимчивость военных кавалеров заметно упала.
   Из Крестов на Суханово, с Суханова на Устье Омолона, и так постепенно добралось авиловское войско до выхода на тундру у заимки Черноусовой.

XXIII

   Ночью на поселке максолов по Чукочьей виске залаяли, взвыли собаки. За несколько месяцев одна промысловая избушка обратилась в настоящий поселок. Здесь были огромные землянки, в которых обитали две команды, Пакина и Мишкина. Алазейцы с несравненным искусством полярных якутов построили широкую юрту. Они привезли с Алазеи хороших собак, и крупные бревна на стройку возили с неистощимого холуя.
   Залаяли собаки. Чуткие собаки лучше человека сторожили максольский поселок.
   - Кто живой? - крикнул сторожевой в темноте. - И голос ответил: - Гуляев, Федот.
   Это был старший сын максольского друга и передатчика, Василия Гуляева. Он перебежал на лыжах сто верст с новыми вестями о карателях.
   - Тятя заказывает, - сказал он Викеше, - идет на вас войско несметное. Их ружья гуще леса. От скрипа их нарт не слышно собачьего голоса.
   Это было обычное былинное преувеличение. Но вывод был один: уходите подальше на тундру, не то перебьют вас.
   - А куда мы уйдем? - сказал Викеша, повторял почти буквально фразу своего отца на военном вече. - Василию скажи: уж я не уйду. Я к вам лучше приду.
   - Твоя воля, - согласился мальчик. - А когда придешь?
   - Сейчас, с тобою пойду, - объявил Викеша.
   Аленка давно пробудилась и быстро собирала угощение гонцу. Вздула камин, поставила чайник, сходила за мороженой рыбой, но, услышав заявление милого, бросила домашние дела и стала переобуваться. Крепкие обутки натянула из белой дубленой лосины, шаровары из черного пыжика, - полная дорожная форма.
   - Ты куда? - спросил с опасением Викеша.
   Аленка молчала с упрямым лицом.
   - Останься, - сурово сказал ей Викеша.
   Аленка молчала и словно надувалась изнутри какой-то безгласною бурей.
   - Пойду, пойду! - наконец закричала она и затопала ногами и брызнула горючими слезами и буйными речами. - Знаю, что задумал, непутевый! А если убьют тебя?.. Пойду, не удержишь, пойду, пусть и меня убивают вместях.
   Она подскакивала, словно поднимаемая вверх своей неукротимою страстью, прыгала перед Викешей и сучила ему прямо в лицо красные свои кулачонки.
   Викеша охватил и привлек к себе это пылавшее лицо и извивающееся тело.
   - Аленка, уймись! Пойдем из избы. Пускай тебя ветром обдует.
   Он вывел затихшую Аленку из избушки в морозную тьму. Слитно было, как дверь скрипнула и упала. Через малое время они уже вернулись. Неизвестно, какими словами Викеша убедил свою неутешную подругу, но теперь он подвел ее к столу и посадил на прежнее место.
   - Она остается, - объявил он.
   Аленка ничего не сказала, даже не повернула головы к говорившему.
   - Команду передаю максолу Николаю Берестяному.
   Викеша максол вскинул на плечо серебрянку, набросил на шею плетеный аркан.
   - Благословляйте, - сказал он по колымскому обычаю и низко поклонился товарищам.
   Но Аленка сидела с упрямым лицом и глаз не повернула в сторону Викеши Казаченка.
   - Идем!
   Сто двадцать верст пробежал по дороге колымский удалец, придерживаясь рукою за дугу на гуляевской крашеной нарте и порой привставая на полоз своею стальною подошвой.
   На снегу ночевали. Через сутки под утро прибежали на заимку Черноусову. Редеющая ночь под утро озарилась ущербной лупой.
   - Видишь, - шепнул партизану мальчишка-гонец.
   У высокой избы старосты Гаврила Кузакова стояли две дорожные палатки. Оттуда доносился густой солдатский храп. Авилов с офицерами, должно быть, поместились в избе. Обоз остановился на огромном дворе Кузакова.
   - Вон брыкалка, - указал взглядом Федот. - Железная собачка.
   И Викеша увидел на нарте железное тело и злой хоботок механической собаки, кожаную попонку и привязь из коровьего ремня.
   Перед самым пулеметом стоял часовой с ружьем у ноги. Штык поднимался над его головой. И в сиянии луны фигура часового была облита светом, как маслом. И штык был, как игла, вонзенная в лунное сияние.

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 430 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа