й. - Укусить - это она, может, и любит, а сама проскользнет между пальцами, и не всякий ее поймает. Такая уж у нее врожденная добродетель благородной крови, что не поддаваться, а управлять и властвовать любит. Я не принадлежу к таким, которых легко водить за нос, а между тем и я ей не раз уступал. Правда, я многим обязан Сенинским, но если бы даже и не был обязан, то когда она станет передо мной, да начнет косу с плеча на плечо перекладывать, да головку склонит, да глазки состроит, так ей все сделаешь, что она хочет. Я даже часто думаю, какая это честь и какое благословение Божие, что последний ребенок, последний отпрыск такого знатного рода находится под моей кровлей... Ведь вы же знаете о Сенинских... Вся Подолия принадлежала им. Правду сказать, ведь и Даниловичи, и Жулкевские, и Собеские вышли из них... Его величество король должен помнить об этом, тем более что от всех этих неисчислимых владений почти ничего не осталось и, если девушка что-нибудь и получит, то только то, что останется после меня...
- А что скажут родственники?
- Есть у меня только очень дальние родственники, которые не сумеют доказать своего родства. Но все-таки меня часто беспокоит мысль, что после моей смерти, могут быть какие-нибудь затруднения, процессы, ссоры... Ведь у нас всегда так. Больше всего меня беспокоят родственники со стороны жены, после которой у меня осталась часть ее владений, в том числе и вот эта Белчончка.
- Я, во всяком случае, с процессом не выступлю, - улыбаясь, отвечал пан Грот, - но за остальных не ручаюсь.
- Вот в том-то и дело... Я думал даже съездить в Варшаву и попросить самого короля о покровительстве для сироты на будущее время, но у него голова теперь занята другими делами.
- Вот если бы у вас был сын, было бы очень просто: выдать за него девушку...
Но Понговский таким горестным взглядом окинул райгородского старосту, что тот на половине прервал свою речь. Долгое время оба молчали. Потом пан Гедеон заговорил прерывающимся от волнения голосом:
- Да... Это было бы очень хорошо... И скажу вам, что, если бы не эта простая вещь, меня, может быть, давно уже не было бы на свете. Мой сын еще ребенком был захвачен татарской ордой. Случалось иногда, что люди возвращались из языческого плена, когда о них уж и память пропала... Целые годы ждал я чуда, целые годы жил этой надеждой. Даже и теперь, когда выпью лишнее, думаю иногда: а вдруг - да? Бог выше наших человеческих ожиданий. Но эти моменты надежды коротки, а боль сердца продолжительна и непрерывна... Нет! Зачем мне обманывать самого себя? Не соединится моя кровь с кровью Сенинских, а если родственники мои растащат мое имущество, то и это последнее дитя того рода, которому я всем обязан, останется без куска хлеба.
Некоторое время оба пили молча. Пан Грот думал о том, как бы смягчить боль, которую он невольно причинил хозяину, и чем бы его утешить в его горе. Наконец ему пришла в голову мысль, которая показалась ему очень счастливой.
- Э, - проговорил он, - на все есть средство. И вы, братец, можете безо всяких препятствий предоставить девушке кусок хлеба.
- Какое же это средство? - с видимым беспокойством спросил пан Понговский.
- Разве не случается, что старые люди женятся даже на подростках. Примером из истории служит великий гетман Конештольский, который, будучи еще старше вас, женился на совсем молоденькой девушке. Правда, что он умер в первую же ночь после свадьбы, но не умерли же ни пан Маковский, ни пан ловчий Рудницкий, хотя обоим было по семидесяти лет... Вы тоже человек еще крепкий... Если бы Господь Бог еще благословил этот брак потомством, то тем лучше, если же нет, то вы оставите молодую вдову в полном покое и достатке, и она еще сможет выбрать себе мужа, какого захочет.
Трудно сказать, не приходили ли подобные мысли и раньше пану Понговскому в голову, но во всяком случае, выслушав слова райгородского старосты, он сильно смутился, налил слегка дрожащей рукой меду старосте, причем перелил через край, так что благородный напиток полился со стола на пол, и сказал:
- Выпьем!.. За успехи христианского оружия.
- Это само собой, - отвечал пан Грот, следуя за течением своих мыслей, - а вы в свою очередь подумайте о том, что я вам сказал, потому что мне кажется, что я попал верно.
- Ну что вы! Где там! Выпьемте-ка еще!
Дальнейший разговор был прерван передвиганием стульев у большого стола. Пани Винницкая и панна Сенинская пожелали отправиться на покой. Звучный, как серебряный колокольчик, голос девушки начал повторять: "Спокойной ночи, спокойной ночи"; потом она сделала изящный реверанс перед Гротом, поцеловала руку пана Понговского, словно котенок, потерлась лбом и носиком о его плечо и вышла. Циприанович, Букоемские и Тачевский вышли вслед за дамами. В комнате остались только два старика и беседовали долго, ибо пан Понговский приказал подать новую баклагу лучшего меда.
Была ли это простая случайность или проделка девушки, неизвестно, но только в большой комнате флигеля были помещены четыре брата Букоемские, а Циприанович вместе с Тачевским в другой, поменьше. Это обстоятельство сильно смутило обоих, и чтобы не нужно было разговаривать, они сейчас же начали читать молитвы и читали их дольше обыкновенного. Однако, когда молитвы были окончены, в комнате воцарилось неловкое молчание, которое тяготило обоих. Хотя они и не питали друг к другу дружеских чувств, оба понимали, что этого не нужно обнаруживать и что до поры до времени, особенно в доме пана Понговского, следует вести политику.
Тачевский отстегнул саблю, вынул ее из ножен, посмотрел на острие при свете камина и начал протирать ее платком.
- После мороза, - проговорил он не то самому себе, не то Циприановичу, - она запотеет в теплой комнате, ржавчина и готова.
- А в прошлую ночь она, должно быть, здорово промерзла, - ответил Циприанович.
Он сказал это безо всякой задней мысли, просто потому, что вспомнил, что Тачевский, действительно, провел предыдущую ночь на трескучем морозе. Но тот сейчас же уперся концом сабли в пол и быстро взглянул ему в глаза.
- Вы намекаете на то, что я сидел на сосне?
- Да, - просто отвечал Станислав, - ведь там у вас печки не было.
- А что бы вы сделали на моем месте?
Циприанович хотел уже ответить: "То же самое", но так как вопрос был задан резким тоном, то он возразил:
- К чему я стану ломать себе над этим голову, когда меня там не было.
Гнев мелькнул на лице пана Яцека. Чтобы сдержать себя, он начал дуть на саблю и протирать ее еще сильнее. Наконец, всунув ее обратное ножны, он произнес:
- Бог ниспосылает приключения и опасности.
И его заблестевшие было глаза снова подернулись обычной грустью, так как он вспомнил о своем единственном друге, лошади, которую зарезали волки.
Между тем двери открылись, и в комнату вошли с улицы четверо братьев Букоемских.
- Мороз полегчал, и снега задымились, - произнес Матвей.
- Будет туман, - прибавил Ян.
И вдруг братья увидели Тачевского, которого в первый момент не заметили.
- О! - воскликнул Лука, обращаясь к Циприановичу, - это ты в такой компании?
Все четверо уперлись руками в боки и вызывающе уставились на пана Яцека.
А тот схватил стул и, выдвинув его на средину избы, повернул его быстрым движением спинкой к Букоемским, потом уселся на него верхом, оперся локтями о спинку, поднял голову и ответил им тем же вызывающим взглядом.
Так смотрели они друг на друга: он, с широко расставленными ногами, в шведских сапогах, они, стоя плечом к плечу, огромные, грозные, вызывающие.
Циприанович видел, что затевается ссора, но в то же время ему хотелось смеяться. Надеясь, кроме того, что в любой момент он сумеет предотвратить столкновение, он позволил им смотреть так друг на друга.
"Э! Нахальная, однако, бестия! - подумал он о Тачевском. - Ни капельки даже не конфузится".
Между тем молчание продолжалось, одновременно смешное и невыносимое. Почувствовал это и пан Яцек, ибо прервал его первый.
- Садитесь, господа, - предложил он, - я не только позволяю вам, но и прошу.
Букоемские изумленно переглянулись, смущенные неожиданным оборотом.
- Как? Что же это? Что он о себе думает?..
- Пожалуйста, пожалуйста! - повторил Тачевский, указывая на скамейку.
- Мы стоим потому, что нам так нравится, понимаешь?
- Слишком много церемонии.
- Какой церемонии? - воскликнул Ян. - Ты что же это, епископа или сенатора какого изображаешь, ты... ты Помпеи этакий...
Тачевский не тронулся с места, только спина его затряслась, точно от внезапного смеха.
- А почему ты, сударь мой, называешь меня Помпеем? - спросил он.
- Потому что ты этого заслужил.
- А может быть, потому что ты дурак?
- Бей, кто в Бога верует! - завопил Ян.
Но пану Тачевскому тоже, по-видимому, надоел этот разговор. Словно что-то подняло его моментально с места, и он, точно кот, прыгнул к Букоемским.
- Слушайте вы, тунеядцы! - холодным, как сталь, голосом произнес он. - Чего вы хотите от меня?
- Крови! - воскликнул Матвей Букоемский.
- Не вывернешься! - подхватил Марк.
- Выходи сейчас же! - добавил Матвей, хватаясь за саблю.
Но Циприанович быстро встал между ними.
- Не позволю, - воскликнул он. - Это чужой дом!
- Да! - согласился Тачевский. - Это чужой дом, и я не причиню этой неприятности пану Понговскому и не уложу вас под его кровлей. Но завтра я отыщу вас!
- Это мы тебя завтра отыщем! - буркнул Матвей.
- Вы искали, к чему придраться, целый день задевали меня. Почему? Не знаю, ибо я вас не знал, так же, как и вы меня. Но вы заплатите мне за это, ибо за оскорбление я встану не только против четырех, но хоть против десяти.
- Ой-ой-ой. Довольно будет и одного! Сразу видно, что ты о Букоемских не слыхал, - воскликнул Ян.
Но Тачевский повернулся внезапно к Циприановичу.
- Я говорил о четырех, - сказал он, - но может быть и вы, сударь, присоединитесь к этим кавалерам?
Циприанович вежливо поклонился.
- Если вы об этом спрашиваете...
- Но мы первые и по старшинству. Мы от этого не отступимся. Мы обещали ее тебе и убьем каждого, кто встанет тебе поперек дороги.
Тачевский быстро взглянул на Букоемских, в один момент догадался, в чем дело, и побледнел.
- Ах, вот как, милостивый государь? - обратился он снова к Циприановичу. - Значит, у вас есть наемные лица, и вы прячетесь за их саблями? Недурно! Это, конечно, и вернее и безопаснее, но благородно ли и по-рыцарски ли, это другой вопрос! Тьфу! В какой же я очутился компании!
Хотя по природе Циприанович обладал мягким нравом, но, услышав столь оскорбительное обвинение, он густо покраснел, жилы выступили у него на лбу, глаза заметали молнии и, заскрежетав зубами, он схватился за рукоятку сабли.
- Выходи! Выходи сию же минуту! - воскликнул он сдавленным от гнева голосом.
Заблестели сабли, и в комнате стало светло от стали, на которую падал отблеск пылающей лучины. Но три брата Букоемские подскочили к противникам и стали стеной между ними, а четвертый схватил за плечи Циприановича и начал кричать:
- Сташка! Ради бога, успокойся! Мы сначала!
- Мы сначала! - повторили остальные.
- Пусти! - сквозь зубы процедил Циприанович.
- Мы прежде!
- Пусти!..
- Держите Стаха, а я тем временем справлюсь, - кричал Матвей.
И, схватив Тачевского за руку, он начал тянуть его в сторону, чтобы начать сейчас же. Но тот уже успокоился и, вложив саблю в ножны, сказал:
- Моя воля, кто раньше и когда! Говорю вам: завтра и не здесь, а в Выромбках.
- Э, не увернешься. Сейчас! сейчас!
Но Тачевский скрестил руки на груди.
- Что ж! Если вы хотите убить меня без битвы под чужой кровлей, тогда ладно.
Эти слова привели братьев в бешенство. Они начали стучать каблуками по полу, дергать усы и сопеть, как медведи.
Но ни один уже не решался броситься на Тачевского, чтобы не опозорить себя.
А тот постоял еще некоторое время, как бы ожидая, не нападут ли на него, наконец, схватил шапку, нахлобучил ее на голову и сказал:
- Итак, я говорю вам: завтра! Пану Понговскому скажите, что едете ко мне в гости, и расспрашивайте о дороге в Выромбки. За ручьем будет распятиe, поставленное во время эпидемии. Там я буду ждать вас около полудня... Чтоб вам пусто было!
Последние слова он проговорил как будто с некоторым сожалением, отворил дверь и вышел.
На дворе его окружили собаки и, хорошо зная его, начали ласкаться к нему. Он машинально взглянул на столбики под окнами, словно ища своего коня; но, вспомнив, что его уже нет на свете, вздохнул. Почувствовав холодное дыхание ветра, он подумал:
"Бедняку и ветер дует прямо в глаза! Пойду пешком!.."
А тем временем молодой Циприанович ломал себе руки от боли и гнева и с горечью говорил Букоемским:
- Кто вас только просил? Самый злейший враг не повредил бы мне больше, чем вы с вашей услугой.
А они глубоко жалели его и один за другим начали обнимать товарища.
- Сташенька! - говорил Матвей. - Нам прислали на ночь баклажку вина. Успокойся, ради Бога!..
Было еще почти совсем темно, когда ксендз Войновский шел по глубокому снегу с фонарем в руках к своим зайцам, голубям и куропаткам, которых он держал в амбаре за особой перегородкой. Ручная лисичка с колокольчиком на шее шла за ним по следам; а рядом с нею плелись собачка и еж, которого не усыпила зима в теплой ксендзовой комнате. Пройдя не торопясь двор, эта четверка остановилась под соломенным навесом амбара, с которого свешивались длинные ледяные сосульки. Закачался фонарь, заскрипел ключ в замке, щелкнула скобка от двери, дверь заскрипела еще сильнее ключа, и старик вместе с животными вошел в амбар. Потом, присев на чурбан, он поставил фонарь на другой и, поместив перед собой холщовый мешок с зернами и с пахнущими погребом листьями капусты, громко зевая, начал бросать их на пол.
Но прежде чем он успел это сделать, из темных углов каморки повылезли три зайца, а затем, при свете фонаря, замелькали, словно бисерные, глазки голубей и рыжеватых куропаток, которые приблизились плотно сбившейся стайкой, кивая головками на гибких шеях. Как более смелые, голуби сейчас же застучали по полу клювиками, но куропатки приближались осторожнее, переводя глаза то на падающее зерно, то на ксендза, то на лисичку, с которой, впрочем, они уже давно освоились, так как пойманные еще летом цыплятами, они выросли здесь и видели ее каждый день.
А ксендз продолжал сыпать зерна, бормоча в то же время утреннюю молитву.
- Pater noster, qui es in coelis, sanctificetur nomen... {Отец наш, сущий на небесах, да святится имя Твое... (лат.).}
Тут он остановился и обернулся к лисичке, которая, прижимаясь к нему боком, дрожала, как в лихорадке.
- И всегда-то у тебя шкура дрожит, когда их увидишь... Каждый день то же самое... Научись же, наконец, подавлять врожденные инстинкты... Ведь пища у тебя прекрасная и голоду не терпишь. На чем же я остановился?..
Он закрыл глаза, словно ожидая ответа, но так как такового не последовало, он начал снова:
- Pater noster, qui es in coelis, sanctificetur nomen Tuum, adveniat regnum Tuum...
И снова остановился.
- Все извиваешься, извиваешься, - проговорил он, кладя руку на спину лисицы. - Такая уж у тебя скверная натура, что тебе не только есть, но и убивать нужно. Схвати-ка ее, Филя, за хвост, а если она сделает у тебя под носом что-нибудь неприятное, то укуси ее... Adveniat regnum Tuum... {Да придет Царствие Твое... (лат.).} Ах ты, такая-сякая! Знаю, что ты ответила бы мне, что, мол, и человек libenter perdices manducat {Охотно уничтожает ближнего (лат.).}; но знай, что человек хоть потом дает им покой, а в тебе, видно, сидит душа нечестивого Лютера, ибо ты и в Великую пятницу готова есть мясо. Fiat voluntas Tua... Трусь, трусь, трусь, sicut in coelo... вот вам еще по кочерыжке!.. et in terra... {Да будет воля Твоя... и на земле... как на небе (лат.).}
Говоря так, он бросал капусту и сыпал зерно, слегка ворча на голубей, что хотя весна еще далеко, а они уже что-то слишком похаживают друг возле друга и воркуют. Наконец, когда мешок совершенно опустел, он встал, взял в руки фонарь и хотел уже выйти, как вдруг на пороге амбара показался Та-чевский.
- А, Яцек! - воскликнул ксендз. - Что это ты тут так рано делаешь? Тачевский поцеловал его в плечо и ответил:
- Приехал исповедаться и приобщиться святых тайн за ранней обедней.
- Исповедаться? Хорошо, но что же тебе так приспичило? Говори скорее, уж вижу, что не без причины!
- Скажу вам откровенно. Сегодня мне предстоит поединок, а так как с пятью лицами труднее справиться, чем с одним, вот я и хотел бы очистить душу.
- С пятью лицами? О Господи! Да что же ты им сделал?
- В том-то и дело, что ничего. Они сами искали ссоры и сами меня вызвали.
- Кто же это такие?
- Лесничие Букоемские и Циприанович из Едлинки.
- А, я их знаю. Ну, пойдем в дом, там мне все расскажешь.
И они вышли. Но посередине двора ксендз Войновский внезапно остановился, быстро заглянул в глаза Тачевскому и спросил:
- Слушай, Яцек, здесь замешана женщина? А тот печально улыбнулся.
- И да и нет, - проговорил он. - В сущности, дело загорелось из-за нее, но она здесь не виновата.
- Ага! Не виновата! Они все не виноваты! А знаешь ли ты, что говорит Екклесиаст о женщинах?
- Не помню, ваше преподобие.
- И я не совсем помню, но чего не вспомню, то прочту тебе дома: "Juveni, - говорит он, - amariorem morte mulierem, quae laqueus venatorum est et sagena cor ejus" {И нашел я, что горше смерти женщина, потому что она - есть, и сердце ее силки, руки ее оковы (лат.).}. Потом он еще что-то там говорит и заканчивает так: "Qui placet Deo, effugiet illam, qui autem peccator est, capietur, - говорит он, - ab ilia" {Добрый перед Богом спасется от нее, а грешник уловлен будет ею (лат.).}. Я предостерегал тебя не раз и не десять раз, чтобы ты не бывал в этом доме - и вот дождался.
- Ох! Легче предостерегать, чем не бывать, - со вздохом отвечал Тачевский.
- Ничего ты там хорошего не добьешься.
- Наверное, - тихо ответил молодой рыцарь.
Они молча зашагали к приходскому дому. Лицо ксендза было опечалено, так как он всей душой любил Яцека. Когда после смерти отца, умершего от эпидемии, юноша остался один-одинешенек на свете, без родных, без средств, с несколькими крестьянами в Выромбках, старик окружил его трогательной опекой. Состояния он ему дать не мог, ибо, обладая ангельски добрым сердцем, раздавал бедным все, что ему приносил убогий приход. Однако он тайно помогал ему, а кроме того, заботился о нем, учил его не только грамоте, но и рыцарскому искусству. В свое время он сам был воином по призванию, одним из друзей и сподвижников знаменитого Володыевского, служил у Чарнецкого, участвовал в шведской войне и лишь по ее окончании, благодаря случившемуся с ним ужасному приключению, надел на себя священническое одеяние. Полюбив Яцека, он ценил в нем не только потомка знаменитого рыцарского рода, но и благородную, печальную душу, какой была и его собственная. Поэтому он скорбел и над его ужасной бедностью, и над его несчастной любовью, по милости которой молодой человек, вместо того чтобы искать славы и хлеба по белу свету, прозябал в покосившейся избушке, ведя почти мужицкий образ жизни. Из-за этого он чувствовал неприязнь ко всему дому в Белчончке, ставя в укор пану Гедеону Понговскому то, что тот был слишком строг с крестьянами.
А он любил этих "земляных червяков", как самого себя, но и кроме них любил все, что живет на свете: и животных, на которых ворчал, и птиц, и рыб, и даже жаб, которые квакают и прыгают летом в пригретых летним солнцем водах.
Но в этой духовной одежде ходил не только ангел, но и старый солдат; поэтому, узнав, что Яцек должен драться сразу с пятью лицами, он думал только о том, как поведет себя молодой человек и выйдет ли целым из этой борьбы.
Остановившись у самых дверей дома, ксендз произнес:
- Но ведь ты им не поддашься? Все, что я сам знал и что мне показал Володыевский, я не скрыл от тебя.
- Я не хотел бы, чтобы смерть постигла меня, - скромно ответил Тачевский, - ибо начинается большая война с турками.
При этих словах глаза старика засияли, как звезды. Схватив Яцека за петлицу кафтана, он быстро заговорил:
- Слава тебе, Господи! Откуда ты знаешь? Кто тебе сказал?
- Пан староста Грот, - отвечал молодой человек.
Долго тянулся разговор Яцека с ксендзом, долго продолжалась исповедь перед обедней, и когда, наконец, они очутились после обедни дома и засели за обед, мысль о войне с турками не выходила из головы старика. Он начал жаловаться на испорченность нравов и на упадок благочестия в Речи Посполитой.
- Боже мой, - говорил он, - ведь теперь поле славы и спасения открыто для всех. А вы предпочитаете заниматься частными делами и рубить друг друга. Имея возможность пролить кровь в защиту креста и веры, вы готовитесь проливать братскую кровь. И ради кого? Ради чего? Из-за частных обид или из-за женщин и тому подобных пустяков мира сего. Знаю, что это старинный обычай Речи Посполитой, и - mea culpa {Моя вина (лат.).} - я и сам во времена моей грешной, суетной молодости подчинялся ему. На зимних стоянках, когда войско занято бездельем и пьянством, не проходит и дня без поединка, но ведь и костел их запрещает, и закон карает. Это и всегда грешно, а перед турецкой войной в особенности, ибо там нужна будет каждая сабля и каждая послужит истинной вере и истинному Богу. Поэтому и король наш, настоящий defensor fidei {Защитник веры (лат).}, ненавидит поединок, а перед лицом неприятеля, в поле, когда господствует военное положение, даже строго карает за них.
- Да ведь и король в молодости не раз и не два выходил на поединок, - отвечал Тачевский. - Да и, наконец, что же делать, преподобный отец? Ведь не я вызвал, а меня вызвали. Ну, да Бог будет за невинных!
Тачевский начал прощаться, так как до полудня оставалось не больше двух часов, а дорога ему предстояла немалая.
- Подожди, - сказал ксендз Войновский. - Ведь я не отпущу тебя так. Сейчас прикажу работнику выстелить сани соломой и подъехать к месту битвы. Ведь если у Понговского ничего не знают о поединке, то и помощи не пришлют, а что же будет, если кто-нибудь из них или ты сам будешь ранен. Ты не подумал об этом?
- Нет, не подумал, да и те, вероятно, не подумают.
- Вот видишь! Я и сам поеду, но присутствовать не буду, а остановлюсь у тебя в Выромбках. Святое причастие и мальчика с колокольчиком тоже захвачу с собой. Кто знает, что может случиться. Не подобает духовному лицу быть свидетелем подобных вещей, а не то я бы охотно был там с вами, хотя бы для того, чтобы придать тебе духу.
Тачевский взглянул на него своими нежными, как у девушки, глазами.
- Бог вознаградит вас! Но я не потеряю присутствия духа, и если даже придется сложить голову, то...
- Лучше уж молчал бы, - прервал его ксендз. - Разве тебе не жаль не пойти на турок и не умереть более славной смертью?
- Конечно, преподобный отец, и я постараюсь, чтобы эти людоеды не проглотили меня.
Но ксендз Войновский задумался и, наконец, сказал:
- Ну, а если бы я поехал на место поединка и объяснил им, какая награда может ожидать их на Небе, если бы они погибли от руки неверных, может быть, они и оставили бы тебя в покое?
- Сохрани Бог! - живо воскликнул Яцек. - Они подумали бы, что это я научил вас. Сохрани Бог! Лучше я сейчас же поеду, чем выслушивать такие вещи.
- Ну! Нечего делать! Едем!.. - ответил ксендз.
И, кликнув работника, он приказал ему как можно скорее запрягать сани, потом они оба с Тачевским вышли из приходского дома, чтобы самим помочь запрягать.
Но, увидев на дворе коня, на котором приехал пан Яцек, ксендз с изумлением отступил и воскликнул:
- Во имя Отца и Сына! Откуда же ты взял такую клячу?
И действительно, у плетня стояла с понуренной, обросшей длинными волосами, головой ощетинившаяся клячонка, ростом немного больше обыкновенной козы.
- Одолжил у крестьянина, - ответил Тачевский. - Славно бы на турецкую войну ехать...
И он засмеялся болезненным, натянутым смехом.
- Неважно, на каком поедешь, - отвечал ксендз, - лишь бы только вернулся на турецком, чего тебе от души желаю. А пока что переложи седло на мою лошадь, ибо так нельзя явиться перед этой шляхтой.
Потом, приладив все, что надо, они тронулись в путь: ксендз, костельный мальчик с колокольчиком и возница на санях, а Тачевский верхом.
День был пасмурный и туманный, так как настала оттепель. Снег покрывал замерзшую землю, но сверху он так размок, что копыта лошадей бесшумно погружались в него, а полозья тихо скользили по ровной дороге.
Проехав Едльню, они встретили несколько возов с дровами, а возле них идущих пешком крестьян, которые при звуках колокольчика становились на колени, думая, что ксендз едет со святыми дарами к умирающему. Потом потянулись поля, окутанные туманом, пустые и белые, над которыми кружились стаи ворон. По мере приближения к лесу, мгла постепенно сгущалась и, расстилаясь понизу, наполняла пространство, медленно поднимаясь все выше и выше, так что вскоре путники могли только слышать над собой карканье ворон, но совершенно не видели птиц. Придорожные кусты казались какими-то духами. Свет утратил обычную реальность и превратился в какую-то обманчивую, непонятную страну с неясными, колеблющимися очертаниями и неведомой далью.
Яцек ехал по мягкому снегу, размышляя об ожидающем его поединке, а еще больше о панне Сенинской, и так говорил ей в душе:
"Любовь моя к тебе всегда одинакова, но от нее нет никакой радости в моем сердце! Эх, правду сказать, я и раньше не имел ее. А теперь, если бы я хоть мог обнять твои ноги, или услышать от тебя доброе слово, или, по крайней мере, знать, что ты пожалеешь, если со мной случится несчастье, но все это, как в тумане... И ты сама, словно в тумане, и не знаю, что есть, что будет, и что ожидает меня, и что случится - ничего не знаю".
И Тачевский почувствовал, что великая печаль садится на его сердце, как туман оседал на его одежде. Он глубоко вздохнул и произнес:
- Я бы уж хотел, чтобы все это кончилось.
А ксендзом Войновским тоже овладели невеселые мысли.
"Настрадался мальчик, - думал он, - молодости не знал, намучился из-за этих несчастных "амуров", а теперь что? Еще того гляди эти забияки Букоемские зарубят его. Недавно в Козеницах они искрошили после богомолья пана Кошибского... А если они даже и не изрубят моего Яцека, то все же ничего хорошего из этого не выйдет. Боже мой! Этот парень ведь чистое золото и последний потомок великого рыцарского рода, последняя живая капля крови... Если бы он хоть теперь приготовился... Единственная надежда на Бога, что он не забудет этих двух ударов - один обманчивый в упор, с движением в сторону, другой - в виде мельницы по лицу..."
- Яцек!
Но Яцек не слышал, так как он отъехал вперед, а старик не повторил зова. Наоборот, он сильно смутился, подумав, что духовному лицу, едущему со Святыми дарами, не подобает размышлять о таких вещах. Старик начал сокрушаться и просить прощения у Бога.
Но на душе его становилось все тяжелее. Им овладело вдруг злое предчувствие, перешедшее постепенно в уверенность, что этот странный поединок без свидетелей кончится для Яцека очень дурно.
Между тем они подъехали к поперечной дороге, которая вправо вела на Выромбки, а влево - на Белчончку. Возница, согласно приказанию, остановился. Тачевский подъехал к саням и соскочил с лошади.
- Пойду пешком к кресту, - произнес он, - потому что, пока сани вашего преподобия отвезут вас ко мне и вернутся опять сюда, я не знал бы, куда девать мне лошадь. Они, вероятно, уже там.
- Еще полудня нет, но уже скоро будет, - слегка изменившимся голосом ответил ксендз. - А какой туман! Вам придется биться ощупью.
- Э, достаточно видно!
Карканье невидимых ворон снова раздалось над их головами.
- Яцек! - проговорил ксендз.
- Слушаю.
- Раз уж это неизбежно, то помни о рыцарях из Тачева.
- Я не посрамлю их, отец, нет!
Старик заметил, что черты лица Тачевского точно окаменели, а глаза хотя и не потеряли своего печального выражения, но и не имели в себе обычной девичьей нежности.
- Это хорошо, - проговорил он, - но встань на колени, и я благословлю тебя, и сам ты перекрестись перед началом.
С этими словами он изобразил пальцами знак креста на голове Яцека, который стал на колени на снегу.
Затем, привязав лошадь рядом со своей клячонкой к саням, он поцеловал руку ксендза и пошел в сторону Белчончки.
- Возвращайся здоровым! - крикнул вслед ему ксендз.
У креста еще никого не было. Тачевский обошел несколько раз вокруг распятия, потом присел на камень у его подножия и стал ждать.
Кругом царила гробовая тишина. Только огромные, похожие на слезы, капли, образовавшиеся от сгустившегося тумана, падали с креста, с тихим стуком ударяясь о мягкий снег. Эта тишина, преисполненная какой-то грусти, и эта туманная пустыня новой волной горечи переполнили сердце Яцека. Он почувствовал себя таким одиноким, как еще никогда раньше.
- Один я, как кол, на всем свете, - сказал он про себя, - и такова будет моя доля до самой смерти. - И махнул рукой. - Так уж пусть лучше все сразу кончится!
И он с возрастающей горечью думал, что противники не торопятся, потому что им веселее, потому что они сидят теперь в Белчончке и разговаривают с "нею" и могут вдоволь насмотреться на "нее".
Но он ошибался, ибо и они торопились. Через мгновение до него долетел шум громкого разговора и в белесоватом тумане обрисовались четыре огромных силуэта братьев Букоемских и пятый, поменьше, Циприановича.
Они говорили так громко потому, что спорили о том, кто первый должен сражаться с Тачевским. Впрочем, Букоемские всегда из-за каждого пустяка ссорились между собой, но на этот раз спор шел с Циприановичем, который доказывал, что, будучи сильнее других оскорблен, он должен сражаться раньше их. Только увидев крест и стоявшего под ним пана Яцека, они замолчали и сняли шапки, неизвестно, из уважения ли к распятию, или приветствуя своего противника.
Тачевский молча поклонился им и вынул саблю, но в первый момент сердце его тревожно забилось в груди, ибо их было все-таки пятеро против одного, а кроме того, Букоемские выглядели прямо страшно. Это были огромные, коренастые парни, с усами, точно метлы, на которых осела седая роса, и нахмуренными бровями. На лицах их отражалась какая-то мрачная разбойничья радость, точно они радовались возможности пролить человеческую кровь.
"Зачем я, невинный, должен страдать?" - подумал Янек.
Но после минутного беспокойства им овладело возмущение этими пьяницами, которых он почти не знал и которым не причинил никакого зла, но которые бог весть почему привязались к нему и теперь посягают на его жизнь.
И в душе он обратился к ним со следующими словами:
"Погодите же, проходимцы! Вы принесли сюда и свои головы!"
И щеки его зарделись румянцем, а зубы стиснулись от гнева.
Тем временем они начали снимать с себя епанчи и засучивать рукава от жупанов. Они делали это все сразу, ибо каждый думал, что начнет именно он. Наконец они выстроились в ряд с обнаженными саблями, а Тачевский, приблизившись к ним, тоже остановился, и они молча смотрели друг на друга.
Молчание прервал Циприанович:
- Я первый к вашим услугам.
- Нет! Я первый! Я первый! - повторили хором Букоемские.
А когда Циприанович выступил вперед, они все сразу схватили его за локти. Снова началась ссора, во время которой Циприанович назвал их гайдамаками, а они его - волокитой, и друг друга - бездельниками. Пан Яцек был сильно огорчен этой ссорой и сказал:
- Таких людей я еще не видал в своей жизни. - И он вложил саблю в ножны. - Выбирайте, или я уйду! - повысив голос, твердо произнес он.
- Выбирай сам! - воскликнул Циприанович в надежде, что выбор упадет на него.
Матвей Букоемский закричал, что он не позволит, чтобы всякий хлыщ распоряжался ими, и кричал так, что его передние зубы, которые у него были длинны, как у зайца, сверкали из-под усов. Но он моментально умолк, когда Тачевский, снова вынув саблю, указал ею на него и сказал:
- Вас выбираю.
Остальные братья вместе с Циприановичем тотчас отошли, видя, что иначе они не добьются толку. Только лица их опечалились, ибо, зная силу Матвея, они были почти уверены, что после него им ничего не останется делать.
- Начинайте! - сказал Циприанович.
Тачевский тоже почувствовал силу противника при первом же скрещении сабель, потому что сабля задрожала в его руке. Но он отбил первый удар, отбил второй, а после третьего подумал:
"Не так он ловок, как силен".
И, слегка присев, чтобы сделать прыжок, он начал наступать с жаром.
Остальные братья, опустив концы своих сабель книзу, с открытыми ртами следили за ходом борьбы. Они поняли, что и Тачевский "знает свое дело" и что с ним будет не так легко справиться. Еще через минуту они подумали, что он знает даже слишком хорошо дело, и начали беспокоиться, ибо, несмотря на постоянные ссоры, они чрезвычайно любили друг друга. То тот, то другой вскрикивал при каждом более сильном ударе противника. А удары эти становились все чаше и чаще. Тачевский приобретал, по-видимому, все больше уверенности в себе. Он был спокоен, но прыгал, как дикая кошка, а из глаз его сыпались зловещие искры.
"Скверно", - подумал Циприанович.
В этот самый момент раздался крик; сабля Матвея повисла, а он поднял обе руки к лицу, в один момент обагрившемуся кровью, и грохнулся на землю.
При виде этого младшие братья заревели, точно быки, и в одно мгновение ока с бешенством набросились на Яцека; конечно, не с той целью, чтобы напасть на него одновременно втроем, но потому, что каждый хотел первым отомстить за брата.
И они, вероятно, разрубили бы его саблями, если бы не Циприанович, который бросился ему на помощь, крикнув во весь голос:
- Позор! Прочь! Разбойники вы, а не шляхтичи!
И он вступил с ними в рукопашную, пока они не опомнились. Между тем Матвей приподнялся на руках и повернул к ним, точно покрытое красной маской, лицо. Ян схватил его под мышки и посадил на снег; Лука тоже поспешил ему на помощь.
А Тачевский приблизился к скрежетавшему зубами Марку и быстро заговорил, точно опасаясь, чтобы общее нападение не повторилось снова:
- Пожалуйте! Пожалуйте!
И снова зловеще загремели сабли. Но с Марком, который был настолько же сильнее, насколько и неповоротливее Матвея, Тачевскому было совсем легко справиться. Марк ворочал огромной саблей, точно цепом, благодаря чему Тачевский при третьем же скрещении ткнул его в правую ключицу, разрубил кость и сделал его, таким образом, беспомощным.
Теперь и Лука и Ян поняли, что с ними случился прескверный "казус" и что этот худенький юноша оказался настоящей осой, которую лучше было не раздражать. Но с тем большим азартом вступили они в борьбу с ним, которая окончилась для них одинаково плохо, как и для двух других. Получив шрам через все лицо до десен, Лука так стремительно упал, что разбился еще вдобавок о скрытые под снегом камни. А у Яна, самого ловкого из братьев, сабля моментально упала на землю вместе с отрубленным пальцем.
Не получивший даже легкой царапины Тачевский с удивлением смотрел на дело своих рук, и искры, за минуту перед тем сверкавшие в его зрачках, начали постепенно гаснуть. Он поправил левой рукой шапку, сдвинувшуюся во время борьбы на правое ухо, потом совсем снял ее, глубоко вздохнул, повернулся к кресту и сказал, обращаясь не то к Циприановичу, не то к самому себе:
- Господь свидетель - я не виноват. А Циприанович ответил:
- Теперь моя очередь, но вы устали. Может быть, вы отдохнете, а я тем временем прикрою товарищей епанчами, чтобы они не продрогли, пока не приедет помощь.
- Помощь близко, - ответил Тачевский. - Там, во мгле стоят сани, посланные нам ксендзом Войновским, а сам он сидит у меня. Разрешите мне сходить за санями, на которых им будет удобнее, чем на снегу.
И он отошел, а Циприанович начал прикрывать Букоемских, которые сидели плечом к плечу на снегу, за исключением Яна. Последний, будучи легче всех ранен, стоял на коленях перед Матвеем и, держа правую руку вверх, чтобы не так сильно лилась кровь из отрубленного пальца, левой обмывал снегом лицо брата.
- Как вы себя чувствуете? - спросил Циприанович.
- Да, покусал он нас, собачий сын! - отвечал Лука, сплевывая целую массу крови, - но мы еще отомстим ему.
- Я совсем не владею рукой, он мне кость разрубил, - вставил Марк. - Ой, пес!.. Ой!..
- А Матвей ранен над бровями, - сказал Ян. - Нужно бы залепить рану хлебом с паутиной, а пока я снегом удерживаю кровь.
- Если бы у меня не залило кровью глаза... - отозвался Матвей, - я бы ему...
Но он не мог окончить, так как ослаб от большой потери крови. Его прервал Лука, которого вдруг разобрала злость.
- А хитрый же он, собачий сын! - сказал он. - Сам выглядит, как девушка, а жалит, как змея.
- Этой-то хитрости я и не могу простить ему! - воскликнул Ян.
Но дальнейший разговор был прерван фырканьем лошадей. Во мгле показались сани и остановились возле Букоемских. Из саней выскочил Тачевский и приказал вознице сойти.
Мужик взглянул на Букоемских, окинул быстрым взглядом Тачевского и Циприановича и не произнес ни слова, только на лице его отразилось огорчение, и, повернувшись на минуту к лошадям, он перекрестился.
Потом они втроем начали переносить раненых и укладывать их на епанчи. Букоемские сначала протестовали против участия в этой процедуре Яцека, но тот заметил им: