ому она выходит редко, а если даже ей случается выйти, то шагает она так медленно, останавливается так часто, что для всей улицы является примером спокойствия.
Дома же она, напротив, суетится. Два часа подряд семенит по квартире. Проходит через все комнаты, чтобы выбросить в окно три соринки. Открывает и закрывает кухонный кран. Спускает грязную воду, чистит раковину; пачкает ее снова через пять минут и еще раз скоблит.
По правде говоря, она суетится без толку и теряет много времени. Двенадцать лет тому назад, когда семья здесь поселилась, г-жа Майкотэн могла бы посвятить несколько недель на то, чтобы понять план квартиры, размещение мебели, расстояние между предметами обстановки, рассчитать взаимоположение утвари и мелких вещей, время на переходы между ними и средства сбережения труда. Но задолго до того, как она стала разбираться в первоначальном устройстве, которым больше ее занимались муж, старший сын и дочь, у нее завелась привычка бегать взад и вперед и машинально повторять некоторые движения. Через двенадцать лет эти приемы работы не имеют уже никаких шансов на улучшение.
Квартира в первом этаже состоит из трех комнат и кухни. Только столовая выходит окнами на улицу. Площадь ее - три метра пятьдесят на три двадцать при высоте потолка два метра семьдесят. Один из углов занят старой фаянсовой печью под нишей. Но печь неисправна. И пред нею поставили круглую печурку на трех ножках, от которой труба проложена к дымоходу в верхнюю часть ниши.
Ниша и плинтусы выкрашены в шоколадный цвет. На обоях желтого тона исполнены в шахматном порядке два рисунка: стилизованная цветочная ваза и рог изобилия. Буфет - дубовый, из двух частей, разъединенных стойкой с колонками. Верхние створки застеклены, нижние - сплошные, и в дереве вырезаны головы двух мушкетеров, глядящих друг на друга. Надо заметить, что у них плюмаж на шляпах сделан тонко. Впрочем, он образует чрезмерный и ломкий выступ, о который почти каждый день цепляется пыльная тряпка г-жи Майкотэн. Как-то даже она потянула слишком сильно и один завиток плюмажа, один из самых красивых, отломался. Эдмонд, старший сын, человек аккуратный, любит этот буфет и очень раскричался в тот вечер, когда заметил поломку. Он потребовал, чтобы ему дали отскочивший кусок. Мать не могла ответить, где он. Стали ползать по паркету. Заглядывали под буфет. Водили по этому темному промежутку крюками палок, ручками зонтиков. Но извлекли оттуда только толстые комья пыли и стеснялись на них смотреть, потому что они как бы опровергали хорошо всем известные претензии г-жи Майкотэн на чистоту. Наконец, кому-то пришло в голову порыться в мусорном ящике. Там, по счастью, нашелся обломок. Старший сын приклеил его секкотином, предварительно нагрев места склейки, согласно инструкции, помещенной на тюбике. С тех пор г-жа Майкотэн, производя уборку и приступая к обметанию мушкетеров, невольно всякий раз вспоминает тот суматошный вечер с его волнениями и неприятностями. Но она не из тех женщин, которые предпочли бы ради упрощения жизни простой буфет. Лучше уж потрудиться немного, но жить среди красивых вещей. Конечно, красивые вещи хрупки. Когда, например, у старых жителей квартала видишь вазы, купленные задолго до войны 70 года, и еще другие, более старинные, по наследству к ним перешедшие, а между тем целехонькие, без единой трещинки, то молодые люди даже не представляют себе, какая это заслуга. В возрасте же г-жи Майкотэн лучше ценишь такую заботливость.
Проводя тряпкой по стульям, у которых спинки состоят из ряда столбиков и ряда перекладин, она еще раз устанавливает, что на двух из них этот переплет расшатался. Этого еще не заметил старший сын Эдмонд. И лучше, пожалуй, не говорить ему об этом. По нынешним ценам ремонт стула обойдется никак не меньше полутора франка.
Стирая пыль со швейной машины, которая восполняет обстановку столовой, вместе с квадратным, по краям закругленным столом, шестью стульями и птичьей клеткой на бамбуковом столике, она вспоминает, что уже поздно, а постели еще не убраны. Две комнаты, как и кухня, выходят окнами во двор. В большей спят родители и Изабелла. Кровать родителей - справа от окна. Она имеет в ширину только метр с четвертью, но занимает весь простенок, и окно нельзя открыть на угол больше прямого. Это старая кровать красного дерева, в которой бы непременно водились клопы, если бы не образцовая чистота в комнатах (комья пыли под буфетами можно найти даже в самых богатых квартирах).
Против окна и справа от двери стена образует нишу, до того гармонирующую с надобностями семейства Майкотэн, словно она сделана нарочно. Отчасти это именно углубление склонило Майкотэнов к найму квартиры двенадцать лет тому назад. Там без труда умещалась кровать Изабеллы, сначала ее детская кроватка, затем кровать нормальных размеров, шириною в 0,9 метра, железная, с медной отделкой. Спинки и продолины - из железа, покрытого черным лаком. На продолинах ряд медных колец по середине. Из меди также четыре шарика на концах спинок и четыре украшения на ножках, прямо над катками. Изабелла очень гордится своей кроватью и каждое воскресенье утром сама чистит медные части. Вообще у девушки есть все в этой нише для того, чтобы чувствовать себя там изолированной. Брат Эдмонд подарил ей кретоновые с разводами шторы, скользящие на прутьях и от потолка до полу закрывающие нишу, так что это - настоящий альков, почти комната. Между шторой и изголовьем постели нашлось место для столика, на который можно класть всякие вещи и который она украсила голубой опаловой вазой, куда ставит цветы, чуть только они дешевеют. В ногах постели стоит стул, за стулом - вешалка с тремя крюками. Наконец, Эдмонд был так мил, что повесил ей на стену керосиновую лампу нового типа, из тех, что соединяются изогнутой шейкой с небольшим резервуаром и, вися на стене, чрезвычайно напоминают газовый рожок или даже электрическое бра при некотором усилии воображения.
Другая комната, меньшая, отведена для мальчиков. Они долго спали в одной постели, и тогда удобнее было ходить по комнате. Но когда Эдмонду исполнилось восемнадцать лет, он объявил, что этой постели только на него и хватает. Пришлось купить для младшего сына складную кровать. Эта складная кровать была причиной многих затруднений. Г-жа Майкотэн одна ее складывать не может. С другой же стороны, она занимает так много места, что ее нельзя не складывать. И поэтому надо, чтобы она была убрана до ухода детей из дому. Но кому это делать? Г-жа Майкотэн любит приступать к уборке квартиры только тогда, когда никто не вертится подле нее, не путает ее мыслей и не мешает ей без конца ходить из стороны в сторону. Не может быть и речи о том, чтобы она перетряхивала простыни и взбивала тюфяк среди толкающихся вокруг нее людей, которые одеваются, моются, едят. После долгих прений и экспериментов решено было, что перед уходом младшего сына Изабелла будет помогать ему складывать кровать, а он зато будет ей помогать в уборке ее постели. Но Изабелла не желает, чтобы он прикасался к ее простыням, и помощь его ограничивается тем, что он взбивает ее тюфяк через каждые четыре или пять дней.
Госпоже Майкотэн приходится, таким образом, убирать только две постели. Она тратит на это много времени, долго проветривает постельные принадлежности на подоконнике и сокрушается по поводу того, что обе другие постели не пользуются таким же уходом.
По части закупок она дала установиться самому неопределенному порядку. Принципиально закупки лежат на ней. На деле же она почти ничего не закупает. По утрам, например, она напоминает мужу, что в полдень он должен принести литр керосину и литр масла. Изабеллу она просит позаботиться о сахаре, о кофе. Бывает и так, что едва лишь вечером вернется младший сын, его посылают в лавку. Он это делает охотно, потому что большинство лавок расположено на площади де-Фэт, а площадь де-Фэт под вечер в летние дня и зимою при свете фонарей - это прекраснейшее место, какое только можно видеть. Там он встречает старых товарищей по школе, что на улице де-Пре, но проводит с ними только несколько минут и возвращается с картофелем, с углем, с полудюжиной вина в корзинке. Что же до закупок, которые нельзя делать ни слишком загодя, ни в последнюю минуту, например, в мясной лавке, то госпожа Майкотэн прибегает к различным уловкам. Зовет в окно бездельного мальчишку, которого знает в лицо, и посылает его к мяснику с наставлениями, иной раз неясными.
- Ты ему скажи, что это для меня и что это такой же кусок, как позавчера, не такой только жирный. Вот тебе два франка.
Случается, что мальчонку или мяснику изменяет память, и они выходят из затруднения, как им бог на душу положит. Но не такой у г-жи Майкотэн характер, чтобы терзаться из-за подобных неудач. Кусок мяса всегда съедобен. Мясник не позволит себе послать ей обрезки или легкие для котов. Правда, когда она иной раз, удосужившись только в половине двенадцатого подумать о продовольствии, соображает, что у нее едва хватит времени поджарить бифштексы, то ей приносят горбушку ссека, который надо шесть часов тушить. Что касается честности юных ее комиссионеров, то никогда у г-жи Майкотэн не было повода на них жаловаться. Не столько добросовестность, сколько самолюбие никогда бы этим ребятишкам не дало стащить несколько су у особы почтенного возраста, известной в квартале и оказывающей честь тому, кого она считает способным исполнить трудное поручение. Скорее, им грозит опасность забыть, какую сумму они получили. Но и это не может иметь дурных последствий. Им достаточно вывернуть свои карманы. Все, что в них оказывается, принадлежит, несомненно, г-же Майкотэн, потому что собственных денег у них нет. Десять сантимов она отчисляет от сдачи и награждает ими мальчугана. Он тотчас же устремляется на площадь де-Фэт и превращает это вознаграждение в леденцы.
УНЫНИЕ ЖЮЛЬЕТЫ ЭЗЕЛЭН. БОДРОСТЬ ЖАНА ЖЕРФАНЬОНА
Жюльета Эзелэн запирает дверь за собою. Звук вращающихся в скважинах ключей был таким же, как много раз. Когда она выходит из своей квартиры, ей постоянно кажется, что она не вернется сюда.
Лестница - перед нею. Она сходит по ступеням. В разверзающейся перед человеком лестнице есть начало головокружения, некое обещание. Увы! Всего-то три этажа. Пропасть неглубокая!
У Жюльеты - небольшой сверток под мышкой. Она проходит мимо привратницы, и та думает: "Какая бледная - квартирантка третьего этажа! И глаза какие грустные! После двух месяцев замужества!"
Девять часов. Жюльета очутилась на улице как-то внезапно и удивляется. Как удалось ей так быстро собраться? И квартира убрана. Если "он" случайно вернется раньше, чем она, то никаким беспорядком не сможет быть недоволен. По-видимому, она управлялась с вещами не видя их, с ловкостью, с проворством, всегда ее отличавшими, а теперь только по временам вступающими в действие, как механизмы, среди полной растерянности.
Вот она на прохладной и залитой светом улице в столь ранний час, словно ее ждет какая-то работа. Но ничто ее не ждет. Она ощущает сверток под локтем. Он-то и послужил для нее поводом выйти. Но она в этом уже не уверена. Она хорошо знает, что никто бы не понял, почему она так поторопилась.
Люди идут мимо, шагают прямо вперед, с удивительной уверенностью. Очевидно, нисколько не сомневаются в том, что им надо сделать. В автобусе все промелькнувшие лица, хотя и не веселы, ни даже спокойны, но - как бы сказать? - оправданы. Да, у них есть готовое оправдание. Почему вы здесь, в этот час? Они бы знали, что ответить.
Жюльета чувствует чрезвычайно легкое и тоскливое опьянение. Оно поднимает дух, как и радостный хмель, но головокружение от него горько, как перегар, и так же ненужно. Оно тоже притупляет сознание, но тогда ощущаешь себя шаткой, как призрак, оторванной, потерянной. Потерянной! Чуть только произнесешь слово "потеряна", - оно овладевает тобою, окутывает и уносит тебя. Оно соткано из серого тумана, ледяного безумия, сырости.
Вход в метро. Жюльета не любит этого подземелья, оно ей внушает инстинктивно чуть ли не ужас. Но сегодня все враждебное имеет право на нее. Все, взирающее на нее со злобой, столкнулось, по-видимому, с ее судьбою.
Это октябрьское утро бесконечно прекрасно. Даже от этого не избавлена она, от сознания, что жизнь была бы для нее счастьем...
Бездна метро обдает ее своим жалким дыханием. Право же, нет никакого смысла сходить по этим ступеням. Но и это - неясное обещание, какая-то ничтожная вероятность низринуться в пропасть.
Перед Жаном Жерфаньоном горы понижаются. Этот край не восхищает его. Быть его уроженцем - не велика была бы честь. А между тем, его родные места находятся поблизости. Вид деревень, расположение посевных площадей, волнистость почвы должны были бы трогать его некоторыми чертами сходства. Быть может, ему неприятно находить отражение того, что дорого ему в посредственных, на его взгляд, картинах.
Он смотрит на свой чемодан, лежащий перед ним на сетке и слишком с нее свисающий. Это чемодан бедняка: саржей обтянутый картон; уголки из грубой кожи; неуклюжие, глупо раздвинутые ручки.
"Это потому, что я беден, - думает он почти весело. - И бедность моя - деревенская. Нечего лгать моему чемодану".
Вдобавок ко всем другим причинам чувствовалось возбуждение, Жерфаньон почти не спал эту ночь. Вчера вечером, в Сент-Этьене, у него не хватило духу рано лечь. Он пошел в кафе. Бродил по улицам. Любовался тенями на площади Республики, словно это была площадь знаменитого города. Повеяло холодом с гор, сгустился туман. Улицы были безлюдны.
Вернувшись в гостиницу около полуночи, он растянулся на постели, расшатанной приезжающими по торговым делам. Не мог заснуть. Даже не старался. В голове проносились мысли без счету. Казалось, за эти несколько часов все вопросы жизни, все, что делается в мире, все вероятности грядущего вперемежку посылали к нему делегации. Он нисколько не усиливался думать. Он был как прохожий, которого остановил людской поток на главном мосту огромного города. Остановил и струится мимо.
В пять часов он был уже на ногах, ощущая крайне напряженную бодрость. Оттого, что он привык много спать, в голове у него немного шумело после бессонницы и в глазах чувствовалась некоторая тяжесть. Но чрезвычайная ясность мыслей была ему так приятна, производила на него такое впечатление силы, запаса сил, что он даже решил: "Теперь я испытаю эту систему - почти не спать. Слишком я много сплю. И оттого, что вижу много снов, мой ум, несомненно, уделяет слишком много возможностей сну, приключениям, которые с ним во время сна случаются".
В шесть часов он был на перроне станции, один, если не считать станционного служащего и нескольких газовых фонарей, - задолго до отхода поезда, но не испытывая особенного нетерпения. Он чувствовал себя способным долго ждать без всякого раздражения. Затем рассвело. Даже станционные здания, стрелочный пост, цистерны позаимствовали у зари новизну, смелость. "Надо это запомнить навсегда. Устроиться так, чтобы по временам видеть мир на рассвете".
Между тем, мысль о заре была недавно отравлена для него. Зори целого года! Ему послышался звук трубы. Он оглядел себя, чтобы убедиться, что на нем штатское платье.
Поезд в Париж отошел в 6.40, а не в 6.38. Эти две минуты задержки истомили Жерфаньона сильнее, чем все остальное время ожидания.
Жан ходит по коридору вагона. Он размышляет о своей наружности. Роста он скорее высокого. Ничего нескладного в нем нет. Но он чувствует, что естественные позы у него некрасивы. Жесты его, когда он наблюдает их внутренним оком, не нравятся ему. "Мне недостает изящества. Я крестьянин. Да и помимо того "провинциал" - это ведь что-нибудь значит. Пустяки! Я рассмотрю этот вопрос позже, когда он прояснится. Это не слишком важно. Лицо? Иной раз, перед зеркалом, лри известном освещении, я склонен быть о нем очень хорошего мнения. Но этому всегда мешает какое-то беспокойство. Робость? Критический дух? Забота о чужом мнении? Во всяком случае, это не фатовство. Какого цвета у меня глаза? Черные? Нет, не совсем. Темные? Под темный дуб. Могут ли быть красивы глаза такого оттенка?"
Опять он уселся, еще раз смотрит на чемодан. "Там все мое имущество". Он улыбается. "Я - из тех, кому нечего терять".
Никогда еще будущее не расстилалось перед ним так широко. И никогда еще не чувствовал он себя таким свободным. Так он думает, по крайней мере. Человек в двадцать два года уже способен относиться несправедливо к своему прошлому.
Между тем, его ждет впереди нечто весьма определенное. Ему должно было бы казаться, что судьба его, вначале раздробленная и струившаяся во все стороны, мало-помалу начинает сосредоточиваться и канализироваться. В Париже его ждет професиональная деятельность, начало поприща, отойти от которого впоследствии мало надежды у него и которое не считается изобилующим неожиданностями.
- Не забыл ли я своей щетки?
Это - платяная щетка, полюбившаяся ему бог весть отчего, одна из четырех или пяти вещей, к которым он привязан и утрата которых была бы для него несчастьем.
"Ребячливое чувство, конечно. Но три четверти наших чувств ребячливы, а остальные ребячливы каждое на три четверти".
Он противится желанию порыться в чемодане. Потом замечает, что это сопротивление, упершись в одну точку, помешает ему наслаждаться как следует другими вещами, если не прекратится. У Жана нет извращенной склонности к самообузданию, и он скептически относится к некоторым мнимым победам над собою, "когда дело не стоит труда". Он поднимается. Открывает чемодан. Щетка - там. Он ласкает ее взглядом, как погладил бы рукою умного зверька, не шевелящегося в корзинке, куда его положили. Дарит снисходительной и нежной мыслью некоторые другие вещи, не менее смиренные, не менее верные. Ему припоминаются иные мучительные вечера в казарме, когда в вещах своего "личного ящика" он готов был видеть единственный смысл существования: "Я, кажется, мог бы дать себя убить на этом ящике, защищая их" (там была, среди прочего, книжка, которую он очень любил, и записная тетрадь). Он думает о животных - о жалкой любви животных к тому единственному, что им принадлежит, - к норе, к соломенной подстилке, к тряпке в углу кухни. Ему приходит на мысль, что это "идет далеко", что "это ставит вопросы". "Быть может, мне и там понадобится иногда открывать свой чемодан, чтобы мне было за что держаться".
Нет, нет! Мысль его разом встрепенулась, отряхивается от ласк меланхолии. Жан прошел через период испытаний. Новая жизнь его будет приветлива и широка. До следующего периода испытаний. Но он, несомненно, очень далек. Когда невзгоды очень далеки в грядущем, то морально они удалены в бесконечность, и стрелка тревоги остается на нуле. Какая это красота - вибрирующая станция! "Еще три и пять - восемь... восемь с половиной, скажем - девять часов, и я уже буду много минут ощущать себя парижанином".
Жюльета Эзелэн помнила эту улицу, но не знала точно, где она находится. На станции "Авеню Сюфрэн" ей показалось, что где-то поблизости должна эта улица таиться, и она вышла.
Обычно у нее топографическая память бывала сильна, пробуждалась на месте и позволяла ей ориентироваться с безотчетной уверенностью.
Окрестности станции она узнала, но ничто здесь не ассоциировалось с представлением, руководившим ею: с зеленоватой рамой витрины на тихой улице, где стоят высокие серые дома с плоскими фасадами. В витрине - несколько книг в различных переплетах.
Туда ее как-то привел отец, когда она была девочкой. Милое воспоминание. У нее возникла в памяти зеленоватая витрина, когда ей пришло на ум сегодня утром дать переплести эту книжку, что у нее в руках.
Пройдя наудачу ряд перекрестков в ожидании знака, который подаст ей память, она зашла, наконец, в писчебумажный магазин и спросила, нет ли поблизости переплетчика. В соседней улице один переплетчик оказался, и ей дали его адрес.
Ни улица, ни магазин явно не были теми, которые запомнились ей. Но Жюльета была настолько растеряна, что не могла упорствовать в поисках. И, как-никак, вначале ее ведь вело воспоминание: теперь его сменил случай. Есть такой хмель отчаянья, когда все лучше, чем выбор воли.
С одной стороны этой улицы тоже стояли высокие дома с серыми гладкими фасадами. Но ведь их видишь почти повсюду в кварталах парижской периферии. С другой стороны - ряд домов постарше и пониже. В одном из них, двухэтажном, помещалась лавка, указанная ей в писчебумажном магазине. Как идущие по аллеям кладбища за гробом любимого человека замечают все же красивые цветы там и сям, в вазе, на чьей-нибудь могиле, так и Жюльета заметила, сквозь дымку, что фасад домика выкрашен в желтый цвет и что вид у лавки приветливый и веселый.
Она вошла.
Никого не увидела. На том месте, где в обыкновенных магазинах находится прилавок, стоял длинный стол; на нем несколько книг и обрезки кожи. Когда дверь отворилась, звякнул колокольчик.
Появился человек. Внешность у него была представительная, и, несмотря на некоторые детали костюма, он гораздо больше походил на участкового врача или архитектора, чем на ремесленника. Черная борода, длинная, пышная, довольно выхоленная. Безволосый лоб, одна из тех гладких, обнажающих тонкую кожу лысин, которые производят впечатление изысканности и старательности.
- Чем могу служить, m-lle?
Голос у него вполне гармонировал с физиономией. Голос хорошо воспитанного человека, без всякого простонародного акцента; разве что немного коммерческого тона; звучный, но сухой. Он ждал спокойно, глядя на Жюльету с корректной улыбкой. Глаза у него были черные, глубоко сидящие, скорее небольшие.
Жюльета развязала сверток. Лист белой бумаги, лист шелковой, книга в желтой обложке. Переплетчик заметил венчальное кольцо на пальце у Жюльеты. Он вдруг посмотрел на молодую женщину более оживленными глазами. Она склонила голову над своим свертком.
- Я очень дорожу этой книгой, - сказала она. Он прочитал заглавие:
- "Избранные стихотворения" Поля Верлена. А! Вы любите стихи, мадам?
Она не ответила. В углу комнаты, на столике, она увидела расшитые, растерзанные книги, приведенные, по-видимому, в такое состояние для брошюровки.
- Не случается ли во время работы, что книга оказывается поврежденной, испорченной... по нечаянности?
- О нет, сударыня. Во всяком случае, я отвечаю за...
- Видите ли... я крайне дорожу этим экземпляром. Мне хотелось бы знать наверное...
- Будьте спокойны, сударыня. Какого рода переплет желали бы вы иметь? Вы уже решили?
Ей стало вдруг не по себе у этого слишком изысканного переплетчика. Будь у нее достаточно мужества, она бы ушла и унесла свою книгу. Дымка, стоящая с утра между нею и миром, рассеялась. Она ясно увидела лавку, кожаные ремни на обоих столах, похожие на вещественные доказательства истязаний; расчлененные книги, из которых торчали скрученные в разных направлениях концы проволок; дверь в глубине, ведущую в привычки неизвестной жизни.
Переплетчик смотрел на нее своими глубокими и живыми глазами. Быть может, ему нравилось смущение молодой женщины. Он отвел глаза от нее, заговорил с самой бесцветной любезностью:
- Я покажу вам несколько переплетов; и образцы кожи; вы помогли бы мне, если бы указали примерно цену, которая бы вам подошла.
Он выстроил на столе пять-шесть книг, взяв их из низкого шкафика со стеклянными створками и занавесками из зеленого репса.
- Этот сколько бы стоил?
- Что-либо в этом роде? Без всякого украшения? Но не будет ли это не в меру строго для книги стихов? Во всяком случае, это переплет очень хорошего вкуса. На корешке не угодно ли вам иметь узор? Цветок, вроде этого, например?
Жюльета рассмотрела цветочек тонкого тиснения из синих и красных линий. Такой был бы не плох. Но она подумала об одном человеке, о тяжелом и навеки удаленном взгляде одного человека. Что сказал бы он по этому поводу? Не издевался ли бы он над цветочком, особенно - на корешке этой книги. Она колебалась ответить на этот вопрос. Отказаться от цветка надежнее, ошибка менее вероятна.
- Нет, лучше совсем простой переплет.
- Как угодно, сударыня. Я вам его сделаю за... хотел сказать восемнадцать, но, чтобы вам угодить, - пусть будет пятнадцать франков. Обложку и корешок внутри я, разумеется, сохраню, и форзац будет красивее этого.
Жюльета готова покраснеть. Никакой она не хочет любезности со стороны этого господина с заостренными ушами. (Она заметила, что в верхней части ушная раковина у него плоская, загнутая только слегка, и перелом на ней образует острый кончик.)
- Вам эта книга спешно нужна?
Она не знала, лучше ли сказать да или нет; поскорее или попозже прийти сюда опять. Он продолжал:
- Я сделаю для вас и тут исключение. Ведь красивая женщина всегда нетерпелива. Сегодня у нас вторник, 6 октября. Если вы пожалуете сюда в понедельник, к концу дня, книга ваша будет готова. Едва ли вы представляете себе, какой это рекорд (он смеется) или, вернее, какая страшная несправедливость. Вот, не угодно ли! (Он кивает в сторону расшитых экземпляров на столике.) Это книги одного из моих лучших заказчиков, а он их три месяца ожидает. Ваша фамилия и адрес? Как записать?
Жюльету снова охватило беспокойство. Ни за что в жизни не сообщила бы она своей фамилии и адреса этому человеку. Но ведь она у него оставляет книгу. Не отомстит ли он тем, что откажется отдать ее? Притворится, будто не узнает заказчицы.
- Я сама за нею зайду.
Он улыбнулся.
- Прекрасно, сударыня. Ваше лицо я запомню, будьте уверены.
Он поклонился с некоторой аффектацией. Жюльета поторопилась уйти. "Я сказала, что зайду. И надо будет зайти. Что мне делать?"
На улице Монмартр, перед лавкой живописцев, неподвижно стоит та же кучка людей. Люди сменялись один за другим. Но кучка не изменилась. Не столько сохранились ее размеры, ее форма, сколько умонастроение - сложное, но с несколькими преобладающими чувствами: изумлением пред виртуозностью, жаждой происшествий, зудом загадочности.
Теперь она знает больше. Одно за другим последовали разоблачения.
Под первыми двумя строками:
люди читают теперь углем выведенную фразу:
СБЫВАЮ С РУК ВЕСЬ МОЙ СКЛАД
Буква С уже закрашена в черный цвет. Видно также, что эта третья, неожиданно длинная строка соответствует свободному месту на рисунке слева. "Сбываю" очутилось под локтем человеческой фигуры, словно въезжая ей в ребра.
Надпись на поддельном мраморе позолочена до буквы Д включительно, но смысл ее не стал яснее. Молодого приказчика, считавшего аккредитивы разновидностью слабоумных, сменила молоденькая модистка, подозревающая, что они - особого рода покойники. Надпись, по ее мнению, предназначается для одной церкви. Она называет часовню, где отпеваются аккредитивы. Чем же аккредитивы отличаются от других умерших? Это вопрос. Может быть, тем, что при жизни они принадлежали к определенной секте, к братству, или тем, что их трупы подверглись особой операции, средней между бальзамированием и кремацией (например, обработке с помощью кристаллов).
За большой витриной, заливая черной краской букву Б в "сбываю" и легко скользя мизинцем по коленкору, причем это скольжение, параллельное движению кисточки, производится ради зрителей с подчеркнуто непринужденным изяществом, - Пекле обдумывает, как ему продолжать исполнение артистического сюжета. Детали композиции уже определились в его воображении. Замысел превосходен; и зеваки, которые придут после обеда, не чают, какой им готовится сюрприз. Но проблема красок не разрешена. Инструкции хозяина непреложны: только три краски, включая черную, плюс белила. На этих основах покоится смета. Разумеется, такому искусному живописцу, как Пекле, легко было бы из белил и трех красок, включая черную, создать гамму весьма многообразных оттенков. Но в отношении такого рода работ хозяин - противник смешения красок. Он утверждает, не без основания, что это ведет к потере времени, так как мастер, вместо того, чтобы с полнейшим равнодушием накладывать одноцветные тона, ударяется в искания, уступает соблазну тщательной нюансировки незаметных переходов из одной тональности в другую и, будучи охвачен художественным головокружением, уже не умеет остановиться на опасном склоне совершенства. Вдобавок, по его мнению, этот избыток усердия не только не гарантирует того, что заказчик останется доволен, но способен порождать осложнения. Если заказчику обещаны три краски и если они поданы ему в самом натуральном виде, то ему, строго говоря, сказать нечего. Если же ему подают смешанные краски, то он тоже желает быть артистом и начинает спорить: "Не находите ли вы, что щеки слишком желтые?" или "По-моему, белки глаз несколько холодны". Покажу же я тебе белки глаз!
Но в чем хозяин неправ, так это в основанном на грошовой бережливости пристрастии к коленкору плохого качества. Ткань поглощает больше краски, и движения руки замедляются, не говоря уже о том, что черной краске, например, несмотря на грунтовку, удается впитываться в нити и буквы всегда получаются размытыми. Это тем досаднее, что группа зрителей не обязана знать, какой это дрянной коленкор, и может усомниться в способностях Пекле.
- Вазэм! Ты не готов? Помой мне кисти.
- Сейчас! Сейчас! - и он подбегает.
Юноша Вазэм, рослый малый, еще не растер красок, отчасти лотому, что читает книжку, озаглавленную "Тайны автомобиля". Надо сказать, что Вазэм уже несколько дней раздумывает над своим призванием. Он совершенно уверен в том, что живопись его не интересует, особенно живопись второразрядная. (Вот если бы писать с красивых голых натурщиц и получать в салоне медали, это конечно...) Кроме того, будучи парнем с головой, развитым не по летам, он имеет свои взгляды на современные экономические тенденции. Он верит в будущность автомобиля и электричества. Но электричество почему-то нравится ему меньше. Мало подвижности в этом деле, пожалуй. И слишком часто речь в нем идет об отвлеченных величинах. Поэтому он решил изучить устройство автомобиля.
Но Вазэм услужлив, и по природе, и по расчету. Так же, как он находит естественным "бросать работу", едва лишь за ним нет присмотра, ему приятно немедленно оказать услугу тому, кто просит об услуге. Даже хозяин может когда угодно дать ему поручение. Вазэм сразу же приступает к его исполнению. Если оно сменяется новым распоряжением, Вазэм не протестует, а спешит повиноваться, с восторгом бросая прежнюю работу.
Он заметил, что при таком поведении легко расположить людей всецело в свою пользу. Товарищи по мастерской, которым приходится вообще просить его только о мелких одолжениях, находят, что Вазэм превосходный ученик, исполненный почтительности к старшим. Хозяин имел бы основания к неудовольствию, но относится к нему снисходительно, потому что человеку всегда надо, чтобы его прихоти исполнялись немедленно, и он легко извиняет неверность по отношению к его прежним желаниям, уже не язвящим его самого.
КИНЭТ. НЕЗНАКОМЕЦ И КРОВЬ
Кинэт, оставшись один, ставит Верлена на полку шкафчика и возвращается в заднюю комнату. Он поглаживает бороду. Задается вопросом, какое впечатление он только что произвел на молодую незнакомку. "Почувствовала ли она витальный флюид? Да, по-видимому". Затем он направляет внимание на целую область своего организма. Старается ощутить "приятный и животворящий ток", о котором говорится в рекламе. Несомненно то, что он ощущает его слабо. Но все же ощущает. Словно магнетические пасы охватывают область таза, блуждают по чреслам, по животу. Кинэту приходит на ум, что он, по правде говоря, никогда не подвергался магнетическим пасам, а поэтому его сравнение неосновательно. То, что он испытывает, скорее напоминает неясные впечатления, какие возникают у озябшего человека, когда жар огня начинает его согревать, особенно область чресел, такую зябкую. Он ищет еще и других аналогий. Но вскоре приходит к выводу, что все сопоставления с уже известными ощущениями в чем-либо грешат, между тем сама фраза из рекламы: "Электрический Геркулес доктора Сандена пропускает сквозь ослабевшие части приятный и животворящий ток электричества..." выражает именно то, что хочет выразить, и описывает с замечательной точностью интимно приятное чувство, испытываемое носителем пояса Геркулес.
Нельзя сказать, чтобы переплетчик легко поддавался иллюзиям. Он всегда остерегается шарлатанства. И определенной идее, постепенно превратившейся в навязчивую идею, понадобилось несколько месяцев инкубационного периода, прежде чем Кинэт пошел на этот опыт.
Случай сыграл свою роль в этой истории. Кинэт жил одиноко последние четыре-пять лет; жена его бросила. Он довольно быстро дошел до полного воздержания. Произошло это безотчетно для него. Бороться с собой ему не приходилось. И он совсем не догадывался, что в его поведении есть что-либо, над чем бы стоило призадуматься.
Но однажды среди книг, которые дал ему переплести один заказчик, он набрел на сочинение о "половых аномалиях" и с любопытством его перелистал. В этих вопросах он не был невежествен, но они у него поблекли в памяти.
Некоторые места навели его на ряд размышлений. Он удостоверился, что серьезные врачи, просто с точки эрения устойчивого равновесия, телесного и психического, считают не слишком нормальным полное отсутствие половой активности у сорокалетнего субъекта, для которого, вдобавок, это отнюдь не является лишением. Кинэт встревожился. Не уклонение от нормы само по себе испугало его. Никогда он не уважал ни мнения большинства, ни его житейских правил. И он бы без труда примирился с аномалией лестной, но чувствовал, что эта - унизительна.
И вот он в течение нескольких недель проникался убеждением, что является своего рода инвалидом, бессознательным до этого времени, и что казавшееся ему раньше совершенно естественным спокойствие представляет собою изъян. Он долго колебался, к какой категории ущербленных отнести себя. Был ли он бессилен или просто холоден? Он склонялся ко второму предположению.
Одновременно ему припоминались некоторые черты его поведения, раньше его не поражавшие. Он заметил свое равнодушие к женщинам, безупречную, но отчужденную вежливость, с какой относился к ним.
По счастью, если верить авторам, цитированным в этой книге, простая холодность может быть временной. Иногда она объясняется переутомлением, заботами, какой-нибудь неприятностью.
Заботы у Кинэта были, - их причиняли ему трудности его маленького дела и арендная плата; она и без того была высока, а домовладелец грозил ее повысить. Но главное - у него была одна ревнивая и поглощающая страсть: изобретательство. И вдобавок, по воле злого рока, он преимущественно увлекался идеями весьма крупных изобретений, требовавших много времени для своего осуществления и не суливших ему никакой прибыли даже в наилучшем случае. Так, например, он больше двух лет разрабатывал и во всех подробностях составил, с проволочками, неизбежными при его первоначальной неосведомленности, проект однорельсовой железной дороги. С первого взгляда фантастический - этот проект, напротив, казался весьма целесообразным и чрезвычайно остроумным при изучении его подробностей и учете тех особых условий грунта и эксплуатации, которым он должен был соответствовать. Но было ли сколь-нибудь вероятно, что пионеры из новооткрытых стран явятся в Гренель к переплетчику Кинэту, чтобы купить его чертежи?
От этого страдало переплетное дело. Кинэт отнимал у своего ремесла ровно столько часов, сколько мог отнять, не рискуя разореньем. Не приходилось удивляться, что и половое чувство от этого страдало.
Желая точно знать, как обстоит дело в этом последнем отношении, Кинэт решился на эксперимент. Он отправился в один дом по соседству, фасад которого не раз бросался ему в глаза на бульваре Гренель. Но обстановка внутри не понравилась ему, и предвзятое к самому себе недоверие, с которым он явился туда, могло только парализовать его в этой попытке. Он ушел оттуда в убеждении, что должен непременно что-нибудь предпринять для изменения своего состояния. Посоветоваться с врачами он и не подумал. Его отталкивало от них не столько отсутствие веры в их методы, сколько опасение посвятить в свои тайны посторонних людей. Он был чрезвычайно скрытен. Ему случалось относить свои письма в различные отдаленные почтовые конторы или, вместо адреса, сообщать свои инициалы "до востребования", чтобы избегнуть возможной слежки. На улице он иногда оборачивался, смотрел, не идут ли за ним.
Он, конечно, прибег бы на всякий случай к одному из рекламируемых средств, но был противником лекарств, наудачу вводимых в организм. Читая газету, он видел несколько раз на последней странице рекламу двух типов "электрических поясов", шумно в ту пору конкурировавших между собою на столбцах объявлений - "Геркулеса" доктора Сандена и "Электросилы" доктора Мак-Логена. Он внимательно прочитал объявления. Они звучали фальшиво для слуха Кинэта как представителя публики и просвещенного человека. Самые личности обоих докторов принадлежали, по-видимому, к тому химерическому царству популярной фармакопеи, где соседствуют сельские священники, собиратели лекарственных трав, сестры милосердия, хранительницы секрета от недержания мочи и филантропы, связанные обетом, который побуждает их каждый день печатать объявления, как другие каждый день служат обедню. Но у изобретателя Кинэта проснулось другое чувство - товарищества. Он легко себе представлял, как изобретал бы, будь он приведен к этому своими изысканиями, прибор, способный изливать в чресла флюиды искусственной весны. И не мог он смеяться над обоими докторами, потому что слишком хорошо знал, какой нелепый вид в глазах профана иной раз принимает замечательное изобретение.
После таких размышлений, а также других, он, в конце концов, решился испробовать "Геркулес" доктора Сандена, имевший то преимущество, что он давал гораздо более ясные обещания в отношении мужской силы, между тем как "Электросила", несмотря на свое название, придерживалась общих и несколько расплывчатых мест.
Впрочем, купив "Геркулес" (Sanden Electric Belts, 14, rue Taitbout), Кинэт чуть было не уступил естественному для изобретателя желанию разобрать прибор. Одержала его от этого боязнь обнаружить внутри две бельгийские монетки и древесные опилки.
Вот уже три дня переплетчик носит на себе этот пояс. Ждет он от него не столько возможности совершать любовные подвиги, которым по-прежнему придает мало значения, сколько исчезновения какого-то чувства несовершенства. В согласии со всеми солидными авторами он считает, что мужская сила связана с жизненной силой вообще. Он не допускает мысли, что у него поражена жизненная сила. Быть может, она даже не дремлет, а просто дала себя в слишком исключительной форме обратить на мозговую деятельность. "Геркулес", как бы оптимистично ни смотреть на него, не способен, конечно, вызвать ток энергии в организме, где иссяк ее источник, но он может направить ее на известные органы, сделать более явной, чем она была, и подавить в заинтересованном субъекте сомнение, которое не замедлило бы стать тягостным.
Вот почему для Кинэта представляет реальную ценность впечатление, произведенное им на молодую женщину. Своего рода смущение и даже испуг, по-видимому, овладевшие ею, могут объясняться только необычным излучением энергии, исходившим от Кинэта. Не впадая в наивную веру спиритов, позволительно думать, что жизненная энергия субъекта излучается и при обострении становится чувствительной или даже почти невыносимой для других людей. К тому же Кинет ясно ощутил проснувшийся в нем внезапно порыв. Только одно обстоятельство интригует его - то, что порыв этот охватил его в тот самый миг, когда он заметил венчальное кольцо на пальце посетительницы.
Выйдя из магазина, Жюльета пошла в сторону, противоположную станции метро. В конце улицы она увидела низкие и бедные домики, повеселевшие, впрочем, от солнечного освещения, - целый квартал, который был ей незнаком и по которому она проходила не торопясь, в поисках автобуса.
Побывав у переплетчика, она утратила меланхолическое чувство опьянения, в котором жила с самого утра. Неприятные ощущения, перенесенные ею, беспокойство при мысли, что ей сюда надо будет вернуться, внушали ей в то же время некоторый интерес к вещам, не связанным с ее отчаянием. Шагах в пятидесяти от лавки, взглянув на своего рода длинный коридор между двумя низкими домами, отгороженный калиткой, она увидела у стены левого дома человека, голову повернувшего немного в сторону улицы, а поясницей как бы приросшего к стене, словно он старался в нее вдвинуться, исчезнуть в ней. Она не решилась остановиться и присмотреться. Ни лица, ни одежды этого человека она не могла разглядеть. Ей показалось, что он держит руки за спиною. Она пошла дальше.
Спустя три минуты, когда Кинэт в задней комнате своей лавки стал снимать с себя пояс Геркулес, чтобы слегка изменить его положение и устранить небольшое трение, неприятное для кожи, он услышал, как дверь в лавку распахнулась, а затем захлопнулась с такой стремительностью, что колокольчик едва успел звякнуть. "Какой это болван так ворвался ко мне? Он мне разобьет стекла". И Кинэт поторопился привести себя в порядок. Он терпеть не мог разбитых стекол, а также шумных и неуклюжих людей. Он напустил строгость на физиономию.
Открыв дверь, он увидел посреди лавки человека, у которого лицо было плохо освещено, но вид свидетельствовал о сильном смятении.
- Простите, - сказал посетитель, - но у вас есть, вероятно, водопроводный кран, небольшой умывальник. Мне бы надо помыться, да...
Кинэт не был трусом, по крайней мере при обстоятельствах такого рода. (Ему случалось пугаться паука, змеи или ночью испытывать жуть на своей совершенно темной лестнице.) Он даже не был вспыльчив. И сохранил полное присутствие духа, разглядывая этого, человека, довольно устрашающего, а главное - оценивая положение.
- Помыться? Как это... помыться?
- Я запачкался. Я немного почищусь. Человек сворачивал свои руки, насколько мог.
Они были еле видны. Но одежда на нем с виду не была запачкана. Он был в старом котелке.
Вид у него был совсем не угрожающий, наоборот - просительный. И он был безоружен. Кинэт описал вокруг него четверть окружности, чтобы лучше его рассмотреть.
- Вы бы мне оказали большую услугу, - сказал тот.
Голос дрожал от стра