Главная » Книги

Мандельштам Исай Бенедиктович - Жюль Ромэн. Шестое октября, Страница 6

Мандельштам Исай Бенедиктович - Жюль Ромэн. Шестое октября


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

ясь красным вином в кабаке.
   Кланрикар с изумлением почувствовал, как по его телу пробежал какой-то упоительный трепет. Кожа на лице у него натянулась, задрожала. Жить он стал с таким напряжением, что ощутимой сделалась вся субстанция жизни и что вся масса живого существа сама наслаждалась собою.
   Он полюбил силу. Упился силой. Испытал, как порыв сладострастия, эту надменную рысь эскадрона по улице, еле вместившей его, и неопределенную угрозу, которую он уносил с собой в неизвестном направлении.
   Смутно он думал: "Они боятся. Они испугаются". Кто - они? Все: враги, слабые, те, кого надо раздавить, кого надо удержать в повиновении и рабстве; те, кто рождены, чтобы уважать силу, чтобы чувствовать на себе ее гнет с малодушием одновременно любовным и сыновним. Кто - они? Сам Кланрикар: его предки, его потомки сквозь века.
   Эти мысли в нем пронеслись, как вихрь, как столб из песка и пыли. Он был ими ослеплен. Не имея никакого суждения о них, он был ни на что не способен, ни даже на то, чтобы устыдиться их. В мимолетной вспышке сознания, как пьяный, он еле замечал, что в этом было нечто весьма страшное для участи человечества, для ближайшего будущего, для тех событий, от страха перед которыми он с самого утра чувствовал тяжесть в висках.
   Но крупы последних коней эскадрона, обмахиваемые нервными хвостами, удалялись, углублялись в улицу, смешивались с веществом Парижа. И учителю не удавалось даже воскресить в своей памяти лица бедных детей.
  

XVII

БОЛЬШОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ МАЛЕНЬКОГО МАЛЬЧИКА

  
   Кланрикар не заметил, как мимо него пробежал Луи Бастид со своим обручем. Луи поднимался от перекрестка Орденер по улице Клиньянкур, все время бегом. Этот подъем очень крут. Лошади - и те идут шагом, тянут повозку толчками, налегая всей грудью, выбивая искры на булыжниках. Однажды маленький Луи видел, как пожарный фургон, влекомый великолепными конями, примчался галопом и атаковал подъем, Пробежав несколько метров, лошади двинулись дальше шагом, как и все другие. Отсюда видно, что гнать обруч вверх по такой горе очень трудно. Вначале нужны решительность и сильное увлечение, а затем и воля не ослабевать, не прислушиваться к своей усталости, не говоря уже о том, что надо очень искусно действовать палочкой.
   Луи Бастид прямо из школы вернулся к родителям, жившим на улице Дюэм, в третьем этаже, в двух шагах от бульвара Орнано. Поцеловав мать, он показал ей свои тетради, отметки за прилежание и поведение. Он ни о чем не просил, но глаза у него горели. Мать поглядела на бледные щечки, на ясный солнечный день за окном; и сказала, стараясь не показать вида, как она рада его желанию играть:
   - Ну, бери свой обруч. Берегись лошадей. Возвращайся в пять часов.
   Обруч был большой и прочный; слишком большой для роста Луи. Но выбрал он его сам после долгих размышлений. Задолго до того, как его купить, он увидел его в одном магазине на выставке и решил, что не может быть прекраснее обруча, - таким крепким и здоровым показалось его дерево, свежеокрашенное, хорошо закругленное. При виде его сразу чувствовалось, как он мог бы лететь, скакать. Размеры его немного беспокоили Луи. Но он рассчитывал расти еще долго; и не мог себе представить, что разлюбит когда-нибудь обруч, который был ему так дорог; что будет смотреть на него, как на жалкую детскую игрушку. Одна только могла быть причина бросить его - как раз то, что он станет слишком мал. И покупая несколько не в меру большой обруч, Луи заботился о будущем.
   Итак, он сбежал по лестнице своего дома, с обручем на плече. На улице он стал посреди тротуара, поставил обруч строго по вертикали, слегка придерживая его пальцами левой руки. Затем ударил резко палочкой. Обруч вырвался. Конец палочки сразу же его догнал, чтобы направлять по правильной стезе; и с этого мгновения Бастид и обруч бежали друг за другом; приблизительно так бежит ребенок за собакой, держа ее на ремне; и приблизительно так дает себя всадник нести своей лошади, не переставая ее пришпоривать и ею править.
   Кто много играл в обруч, как Луи Бастид, и кому посчастливилось найти обруч себе по душе, тот в самом деле замечает, что все происходит иначе, чем при обыкновенном беге. Попробуйте бежать без обруча; вы устанете через несколько минут. С обручем вы не чувствуете усталости неопределенно долго. Вам кажется, что вы опираетесь, чуть ли не даже, что вас несут. Когда на миг вас одолевает утомление, обруч словно наделяет вас дружески силой.
   Впрочем, не всегда надо быстро бежать. При навыке удается идти почти шагом. Задача, - в том, чтобы обруч не кидался вправо или влево, не цеплялся за ноги прохожих, которые вырываются из него как пойманные крысы, и не сваливался плашмя на землю после необычайных судорог. Надо уметь пользоваться палочкой, хлопать ею по обручу совсем легко, почти только касаясь его и ему аккомпанируя. А главное, в промежутках между ударами надо все время устранять малейшие уклонения обруча с помощью палочки, которая не перестает с того или другого боку поглаживать его край, поддерживая или поправляя его движение, и конец которой энергично вступает в действие, едва лишь он начинает вилять.
   Луи Бастид мог бы уже не думать об этой теории, потому что давно играл в обруч и приобрел такую ловкость, при которой уже не приходится рассчитывать все движения. Но природная добросовестность и осмотрительность не позволяли ему рассеянно делать сколько-нибудь важную вещь. И он не умел также быть рассеянным, получая удовольствие. Любому занятию, если только оно не было скучно, он отдавался страстно и ощущал малейшие инциденты с трепетной ясностью, с остротою, превращавшей каждый такой инцидент в нечто незабываемое. От природы он способен был на очень большое присутствие духа. Но оно не мешало экзальтации. И если управление обручем ни на миг не переставало быть для него точной работой, совершаемой в неуступчивой зоне яркого освещения, то его бег по улицам был тенистым и таинственным похождением, звенья которого напоминали сны и вели его необыкновенными перипетиями, постепенно и поочередно, к моментам восторга, опьянения или просветленной печали.
   Прямо с бульвара он свернул на улицу Шампионне, в этот час - немного пустынную, довольно белую и солнечную. Там почти нет высоких домов. Низкие, длинные здания, куда входят со двора, только с одним окном на улицу, иногда - слуховым. Ворота. Заборы. Обычно - тишина, внезапно нарушаемая громыханьем телеги с тройкой лошадей. Тротуар - светлый, довольно широкий и тоже свободный. Длинная стена, протянувшаяся справа, провожает тебя как товарищ. Три, четыре фонаря между каждыми двумя переулками. Все это полно легкости, безопасности, безмолвной благожелательности. Небо просторно. Дым из высокой фабричной трубы поднимается вдали почти совершенно белый и образует справа от нее развевающийся флаг. Счастлив парижский мальчик, бегущий вдоль спокойной улицы. Он видит небо и дым. Небо, еще озаренное солнцем, все же говорит, что ночь близка. Оно опирается на крыши сараев, так что до него рукой подать. Но там, где дым, - оно торжественно, глубоко, далеко. Милое небо, которого всегда ищет взгляд, время от времени его находя, - оно ничего не сулит, но содержит, неизвестно каким образом, всевозможные обещания, которые чует сердцем парижский ребенок. Оно напоминает некоторые смутные и стойкие, счастливые ощущения, испытанные им, когда он был еще моложе, еще больше ребенком, и уже образующие его память, между тем как он бежит за обручем, - образующие его собственное прошлое, неповторимое и тайное. Как прекрасен дым! Очень правильный ряд утолщений, которые сворачиваются, потом расстилаются. Это похоже на дивные летние облака, но наделено волей, направлением, дыханьем; чувствуется источник дыма. А эта труба, поднявшаяся над городом! Она словно возносит в небо источник облаков, рождающихся в глубине Парижа.
   Иногда обруч делает бросок, убегает. Палочка преследует его и не может догнать. И он слегка наклоняется, поворачивает. Ведет себя совершенно наподобие животных, бегство которых недолго остается разумным. Надо уметь не слишком порывисто ловить его. Иначе он может удариться об стену или свалиться на землю.
   Когда наступает момент свернуть с тротуара, - как приятно подстерегать, наблюдать легкий скачок обруча. Представляешь себе, что имеешь дело с тонким и нервным животным. А затем, до противоположного тротуара, он уже не перестает подпрыгивать на булыжниках, в щелях между ними, со всевозможными неправильностями и причудливыми зигзагами.
   Луи Бастид внушает себе такое чувство, словно он должен выполнить какое-то поручение. Его куда-то послали, что-нибудь отнести или, может быть, сообщить. Но маршрут не прост. Надо соблюдать его во всех непредвиденных и странных подробностях, как потому, что таков закон, так и во избежание опасностей или врагов. Вот огромная стена товарной станции, вот улица Пуассонье с такими странными газовыми рожками. Они - в коронах, как короли; в ореолах, как мученики. Поручение требует, чтобы Луи бежал по левой стороне, перейдя мостовую, и направился к фортификациям вдоль длинной стены, мимо газовых фонарей, таких странных. Стемнело немного. Улица начинает наполняться сизыми сумерками и почти холодным воздухом. Небо остается светлым, но еще больше отдаляется. Уже не приходится говорить о скрытых в нем обещаниях для ребенка, поднимающего глаза. Луи обязуется бежать мелким, очень ритмичным шажком, почти не более скорым, чем поступь взрослых людей. Обруч явно помогает ему. Это легкое колесо, которое могло бы так стремительно катиться, замедляет свой бег, чтобы не утомлять Бастида.
   Железнодорожный мост над кольцевой дорогой. Что говорит поручение? Что не надо переходить его, что надо свернуть налево по улице Бельяр.
   Эта улица напоминает дорогу в пригороде. Далеко, в департаментах, должно быть много таких дорог, по которым на закате дня движутся путешественники, дилижансы. У Луи в памяти возникает виньетка одного учебника, а также картинка в почтовом календаре, главное же - рисунок в старой памятной книжке магазинов Бон-Марше. Дома по краям дороги удивленно глядят на тебя. Все люди всматриваются в твое лицо, думают: "Как он устал, вероятно!" Но люди ошибаются, полагая, что Луи ради них явился сюда. Цель его - дальше, и добраться туда надо до ночи, пока тебя "не застигнет ночь", как пишут в книжках. Здесь Луи может сделать только короткую остановку. Курьер даже не сходит с лошади. Он ведет ее шагом, медленным шагом; проезжая мимо водопоя, дает ей немного попить. Если бы ему стали задавать вопросы, он поостерегся бы отвечать, или ограничился бы "уклончивыми ответами".
   Так возвращаются силы к славной лошадке, которая так верна своему хозяину. Лучше не интересоваться виадуком железной дороги, тем, что справа, иначе будет нарушено очарование, если только не представить себе местности в горах. Там железная дорога, проходя много туннелей, ведет в какую-нибудь деревню. Не чаще одного раза в день горные жители поджидают прихода поезда. В гостинице - вот в этом бараке у откоса против виадука - ждут гости, играя в карты. Это, например, охотники, спустившиеся с гор. Они не собираются сесть в поезд, оттого что ни за что в жизни не покинули бы своей родины; но все же ждут. Луи представляет себе, что на минуту заходит в гостиницу. Обруч он оставляет перед дверью, у стены. Входит с палкой, как вошел бы с хлыстом. "Стаканчик вина, сударь? "Да, но я не сяду, у меня времени нет... за ваше здоровье... Холодно ли в горах? "Говорят, на вершине хребет покрыт снегом. Но вы проедете, если вас не застигнет ночь".
   Курьер снова пускается в путь. Здесь начинается дорога, ведущая в горы, к занесенному снегом хребту.
   Как хороша дорога, протянувшаяся прямо вперед и вдали упирающаяся в небо!
   Эта - особенно хороша оттого, что у нее нет конца, и оттого что кажется, будто по ту сторону зияет огромная бездна. Отец Луи называет ее Клиньянкурским "шоссе", а не улицей. Почему - Луи не знает, но ему не странно, что эта чудесная улица имеет особое название.
   Поручение теперь велит взобраться на вершину поскорее, чтобы тебя не застигла ночь, взобраться еще выше той точки, что видна, - на самый гребень вышки. Поручение состоит в том, чтобы произвести своего рода разведку вдоль конца улицы Ламарка, похожей на высеченную в скале тропинку, с которой виден весь Париж поверх новых садов.
   Хотя до подъема остается еще пройти немалый путь по ровному месту и обруч мчится без подхлестыванья, точно ветер его гонит, - Луи принуждает себя к очень умеренной скорости. Зато он принимает на себя обязанность не замедлять хода на подъеме, пока не достигнет хребта, "занесенного снегом". Затем можно будет выбрать свободный аллюр. Дорога кончится. Начнутся тропинки, где допустимо и даже разумно сойти с коня.
   Но это еще очень далеко! Бастиду нужно собрать все свое мужество и все благоразумие. Он противится искушению быстрого хода. Он осторожно пробегает перекрестки. Мать ему велела остерегаться лошадей. Умирать ему совсем неохота. Но горе матери ему еще страшнее смерти; его на носилках тащат по лестнице: "Луи, мой маленький! Бедный мой сыночек!" Обломки обруча положат на тело, быть может. И палочка останется зажатой в руке.
   Между тем трудно человеку обойти закон, которому он сам себя подчинил. Перейти бульвар с обручем на плече - на это Луи не может решиться. Ему даже чудится, что его за это постигла бы кара, так или иначе. Добровольно выбранные законы или, вернее, приказы, исходящие из таинственных глубин, не терпят, чтобы их нарушали или с ними хитрили. Значительно менее опасно ослушаться зримого наставника. Луи и обруч имеют оба право остановиться, опершись один на другого. Но пока бег не кончен, обручу нельзя покинуть почву, перестать ее касаться; ибо в тот же миг он перестал бы быть "настоящим". По счастью, осталась позади уже и улица Маркаде. Начинается главный подъем. Луи, совсем не зная других кварталов, думает, что во всем Париже нет подъема, взять который было бы большей честью. Кто способен одолеть его так, чтобы обруч не свалился и не убежал, тот нигде не растеряется. Но прохожие - непонятливый народ. Будь им понятно все значение этой попытки, они сторонились бы без колебаний, а не смотрели бы на ребенка с раздражением или презрительной жалостью.
  

* * *

  
   Так добежал Луи Бастид до площади перед улицей Кюстина. Он заметил Кланрикара, быстро поклонился ему, поднеся руку к шапочке. Учитель смотрел в другую сторону. Бастид к нему чувствовал большую симпатию, но все же не мог остановиться. Закон, который он себе сформулировал в начале подъема, приказывал ему, в частности, взобраться без передышки на "занесенный снегом хребет". Ему хотелось бы объяснить учителю, что не ради удовольствия принудил он себя к такому усилию.
   И он продолжал свой бег, а передохнуть позволил себе тогда лишь, когда очутился наверху улицы.
   Затем наступил почти отдых. Луи был вправе подняться шагом по улице Мюллер. Помогая обручу сохранять равновесие, он даже мог слегка поддерживать его левой рукой, концами пальцев касаться дерева. На горных тропинках спешивается самый искусный наездник и, взяв под уздцы коня, пусть даже превосходного, ведет его, не дает ему свалиться в пропасть. Все это оставалось в рамках закона.
   Оказавшись у подножья улицы Сент-Мари, он спросил себя, подняться ли по самой улице или по лестнице. Выбрал лестницу. Другой путь был гораздо длиннее и не давал перипетиям похождения никакого повода возобновиться. Что касается восхождения с обручем по такой лестнице, то правило на этот счет было самоочевидно. Луи полагалось шагать по ступеням, держась по возможности левой стороны, а обруч должен был катиться по гранитному борту, находя поддержку в руке и палочке. Задача была нелегкая, тем более, что главная роль доставалась левой руке. Вырвавшись, обруч мог поскакать вниз, очень далеко закатиться вследствие ряда скачков и погибнуть под колесами какой-нибудь повозки. Но чтобы избегнуть такого несчастья, достаточно было очень большой бдительности, то есть большой любви к своему обручу.
   По мере того, как Луи всходил по ступеням, его обдавал более прохладный воздух, менее задетый сумерками. Утес домов справа высвобождался последовательными уступами, в том же движении, как и лестница, и на вершине был еще озарен косыми, но яркими лучами солнца. Отблесками горели стекла верхних этажей. Женщины из глубины своих комнат могли видеть закат. И мальчику хотелось поскорее нагнуться над карнизом Вышки, словно там, наверху, была вся радость, все игры, все приключения грядущего. Даже шум Парижа входил в его тело, хотя он слушать его не старался. Подымайся, проворный обруч! Свистки поездов доносятся снизу, из предместий. Дитя бедных улиц рассеянно их узнает, как будто оно родилось посреди птиц океана. Звенят бесчисленные кровли, их содрогания и трески излучаются поверх листвы крутых садов. Подобно этим звукам, обруч тоже подскакивает и восходит. Дитя Парижа, стараясь отдышаться, вдыхает шум судеб, со всех сторон доносящийся к нему.
  

XVIII

КАРТИНА ПАРИЖА В ПЯТЬ ЧАСОВ ВЕЧЕРА

  
   Когда Луи Бастид, наконец, очутился на улице Ламарка и остановился, дрожа от усталости, с колотящимся сердцем, прижав к себе обруч (он опирался на него подмышкой и чувствовал, как сгибается упругое дерево), мгла начинала выползать из всей толщи и всех щелей самой плотной столицы мира. На полувысоте между землей и облаками мало-помалу сгущались части сумерек, точно ропот толпы; и если в вышине лазурно-золотой свет шестого октября продолжал еще петь, то пел он один. Париж больше не слышал его.
   Перед папертью Сакре-Кер приехавшие накануне иностранцы и провинциалы созерцали Париж, охватываемый волнистыми движениями мглы, и просили называть им памятники. Другие, вдали, покидали купол Пантеона, сходили с башен Нотр-Дам, задерживались на лестнице Эйфелевой башни, насквозь пронизанные ветром и пустотой. С балкона своей мастерской на улице Клиньянкур один художник любовался зыбью северных пригородов с их заводами, клубами дыма, белыми клочьями паровозных дымков, реявшими вплоть до холмов Пьерфита. Другой через пыльное и потресканное стекло в верхнем этаже старого дома на левом берегу различал очень странные блики на трубах и коньках кровель. Автобусы с империалами неслись друг мимо друга по Новому Мосту. Жермэна Бадер, облокотясь на подоконник, провожала взглядом Гюро, задержавшегося у нее. Крыши Лувра еще сверкали с одной стороны. От Сены веяло мраком и холодом. Жермэне грезились короли и фаворитки; дворцы, тюрьмы, утопленники; пути власти, которые вычерчены твердой рукой мужчин и где гуляют красивые женщины. В центре только еще начинались широкие движения вечера, длинные восхождения к северу и востоку, подобные дутью без перерывов. Оживление покинуло залы Биржи и банков, ослабевало в этажах торговых зданий, но росло и утяжелялось на улицах. Внутри магазинов загорались огни. В шуме завязывались узлы. На улице Ламарка Луи Бастид опять пустился в путь, проводя свой обруч между беспокойными прохожими и продавцами медалей, - ребенок снова бежал вниз, чтобы слиться с массой города, где рождалось потрескивание ночи.
   Гудели сирены. На часах вокзалов стрелки показывали пять. Четыре, семь, одиннадцать скорых поездов направлялись в Париж. Четыре ползли вдали и еще почти не расстались с провинцией. Они только что покинули последние большие города, которые Париж выращивает на расстоянии. Города эти расставлены по кругу, похожему на контур его тени. Стоит войти в этот круг, чтобы начался неосязаемо Париж.
   Три других, на гораздо меньшем расстоянии, пересекали равнины, пропитанные влагой и покорные, но еще красивые в косых лучах багрового заката. Они приближались ко второму кругу, к тому, что проходит в двенадцати милях от Нотр-Дам через главные посады старых земель Иль-де-Франса.
   Четыре экспресса, первыми шедшие в Париж, уже подходили к предместьям, погружались в них, замедляя ход. Один шел из Лиона, другой из Лилля, третий из Бордо, четвертый из Амстердама.
   Часть центра начинала редеть. Живой поток экипажей несся в западном направлении, и непрерывное кишение пешеходов заливало все пути от площади Согласия к Бастилии. Это был час, когда на улицах особенно велика пропорция богатых людей; когда ярко освещенные большие магазины переполнены женщинами; когда повсюду женщины с виду многочисленнее и счастливее мужчин; когда в церквах раздается легкий шепот молитв при свете одних лишь свечей; и когда дети в народных кварталах гоняются друг за другом с криками по тротуарам.
   На станциях метрополитена пассажиры, подстерегая гудение ближайшего поезда, разыскивали улицы по плану. Другие брали с них пример, подходили к плану, глядели на него тоже; впервые, быть может, отдавали они себе отчет о форме города, думали о ней, удивлялись направлению какого-нибудь бульвара, размерам какого-нибудь округа. Кучера, шоферы усаживали ездоков, выслушивали нежданное название улицы. Тогда Париж разворачивался у них в голове, в теле, Париж осязаемый, состоящий из живых линий, пережитых расстояний, пропитанный движениями, как губка, и деформируемый непрерывным потоком вещей, которые приближаются и удаляются. Внезапно в этом Париже, с которым они себя отождествили, улица эта кусала их в определенном месте, и они собирались найти ее, как место укуса. В залах префектуры, в конце грязных коридоров, люди в люстриновых рукавах подсчитывали цифры рождений, дифтеритных заболеваний, несчастных случаев от лошадиной и автомобильной езды, квадратных метров асфальтированной мостовой, голов убойного скота, проездных билетов метро на станцию и на линию, себестоимости километро-пассажира. Наклонившись, как анатомы, над бескровным Парижем, они вырезали из его кожи длинные ремни цифр.
   Пассажиры одиннадцати скорых поездов думали о Париже. Те, кто уже знал его, представляли себе некоторые повороты улиц, квартиры, физиономии; заранее делали свои дела, жесты, выслушивали ответы в предустановленных местах; растягивались заранее на кроватях, где определенным образом ждал их сон. Ехавшие туда впервые задавали себе вопросы, задавали их пейзажу за окнами, своему багажу, промелькнувшим станциям, выпуклому фонарю в купе, лицу молчаливого соседа. Они тревожно искали и собирали все представления о Париже, которые составили себе. Расставляли воображаемые декорации вокруг знакомых существ. Наделяли известным голосом, взглядом, телосложением имена, записанные у них на клочках бумаги. У городской черты покупатели земельных участков шлепали по грязи незамощенных улиц, поднимали головы, определяя по лучам заката северное направление, южное, присматривались к проходящей старухе, к фонарю, к трактиру на углу, прислушивались к грохоту омнибуса, принюхивались к ветру, как бы ожидая, что с ними шепотом заговорит будущность. Продавец шнурков и карандашей, покинув район ворот Сен-Дени, шел по Севастопольскому бульвару в сторону Шатле и Отель-де-Виль, точно какой-то рыбий инстинкт внушал ему, какие воды более или менее благоприятны в зависимости от времени дня. Карманники, еще более чувствительные к оттенкам толпы, совершали такие же переходы. А уличные девицы, не имеющие причуд и верные своему посту, шли занимать его на том пути, где ходит дозором плотская любовь.
   В это же время в классных комнатах ученики лицеев, покусывая ручки перьев или ероша волосы, следили за тем, как газовое освещение рассеивало последние отблески дня на переливчатой поверхности больших географических карт. Они видели перед собой всю Францию; Париж, упавший, как большая вязкая капля, на сорок восьмую параллель и прогнувший ее под своею тяжестью; Париж, странно подвешенный к своей реке, задержанный ее поворотом, насаженный, как жемчужина, на один из перегибов проволоки. Хотелось выпрямить проволоку, дать Парижу соскользнуть к верховьям, до слияния с Марной, или вниз по течению, как можно ближе к морю.
   В других местах, в номере гостиницы, в сгустке толпы, в купе экспресса, были люди, с минуту размышлявшие о форме и величине Парижа. Кто-то искал цифры в своей памяти, сравнивал, удивлялся. Некоторые заглядывали в папки, в книги, в путеводитель. Туристы, посмотрев на Париж с башни, определяли на глаз, когда сходили по витой лестнице, радиус этого сплошь человеческого горизонта. Другие, вернувшись издалека, ставили себе вопрос: "Больше ли здесь публики, чем в Нью-Йоркском метрополитене? Такая ли здесь давка, как на плитах Чипсайда? {Площадь в Лондонском Сити. (Прим. перев.)}".
   А лицеисты, переводя взгляд на карту Европы, опять видели Францию, замечали ее сразу, как нечто изогнувшееся, почти вздыбившееся впереди материка, и в то же время подавшееся немного назад, нечто драгоценное, под охраной более отважных выступов. Азия и Европа поворачиваются спинами друг к другу; Европа струится влево; Европа - шествие на Запад. Париж, сведенный к одной точке, поставленной не в меру высоко для Франции в смысле ее удобств, находился, как будто, в облюбованном Европой месте. Расположенный менее выгодно для провинций, чем для наций, менее выгодно для безопасности одной из них, чем для их общих свиданий, Париж казался будущей столицей народов. Даже его удаленность от моря теперь была приятна глазам. Приморская столица всегда представляется слишком внешней и слишком уязвимой, а также слишком увлекшейся мореходством и торговлей. Для защиты сердца Запада как раз нужна была эта полоса французской земли.
  

* * *

  
   И в это время, среди последних посетителей башен и вышек, иные думали, созерцая истинный Париж в аспекте его октябрьского вечера, что он похож на озеро. Излучина Сены выступила из берегов, разлилась согласно профилю местности. Но воду заменяло трехмиллионное население.
   И люди действительно пришли на смену доисторической воде. Спустя много веков после того, как она схлынула, начался такой же людской разлив, по тем же впадинам, вдоль тех же ложбин. В тех местах, - около Сен-Мерри, Тампля, Отель-де-Виля, Рынка, Кладбища Праведников и Оперы, - откуда воде особенно трудно было уйти и которые оставались сырыми от просачивающихся или подпочвенных вод, люди тоже особенно насытили почву. Самые населенные и оживленные кварталы до сих пор нагружают собою прежние болота.
   Подобно наводнению, расселение народа шло по тем же низинам, обходило те же выступы, поднималось медленно и далеко по излогам. И все же человеческая масса способна на самопроизвольные порывы, на кажущиеся причуды, имеет склонности, которых не знает вода. Ей случается восставать против силы тяжести. Сперва похожая на озеро, уже готовая принять свой уровень, подобно ему, и успокоиться в застое, она вдруг начинает вести себя как плесень или зелень. Она цепляется за некоторые откосы, покрывает их, тянется к вершине, постепенно добирается до нее.
   Так и Париж мало-помалу прилепился к холмам. Он не только развивался на растущем расстоянии от реки, но и стал забывать про нее. Форма ее долины уже не определяла собой его формы, в действие вступали более загадочные законы. Уже недостаточно было и сравнения с растительным царством, чтобы объяснить себе рост города. Надо было человеческими глазами взглянуть на его местоположение, на его высоты, почувствовать, как действуют на душу очертания земли.
   Вышка Монмартра на протяжении веков была очень явной целью, утвержденной на севере, почти вызывающей. Трудно было городу, остававшемуся юным, устоять против желания достигнуть ее. Сперва - паломничание, воскресные прогулки. Мало-помалу появляются трактиры вдоль дороги. Вереница домов соединяет Парижскую заставу с кабачками в садах на холме и с мельницами, куда люди добираются на ослах по тропинкам. До того времени, когда стал воздвигаться огромный, выпуклый со всех сторон собор Сакре-Кер из чудесного белого камня, чтобы собирать и отражать весь свободный свет над туманами и дымом, Париж уже тысячу лет мечтал обосноваться на этой вершине и отметить свой труд каким-нибудь трофеем, который бы виден был в конце равнин Иль-де-Франса, как виден кораблям в море Турбийский трофей.
   На этот трофей Монмартра смотрели пассажиры из окон лилльского экспресса. Они оставили за собою Сюрвилье. Поезд со скоростью 120 километров в час катился вниз по легкому уклону к Сен-Дени. Они уже надели пальто, поставили чемоданы на пол. Но глаза их упивались громадой Сакре-Кер, и они боязливо гордились тем, что Париж таким чудовищным оком видит их приближение.
   На этот же трофей Монмартра смотрел рабочий, возвращавшийся на велосипеде с фермы, по дороге из Гонэссы в Трамбле. Он с трудом удерживал на педалях подошвы, облепленные комьями земли. Но когда он вскоре будет сидеть в трактире, монмартрский горизонт не совсем выйдет у него из головы. Зала, столы, стаканы позаимствуют немного у этой пышности, у этой славы, окружающей досуг парижского рабочего.
  

* * *

  
   Поблизости не было у Парижа другой цели такого же рода. До горы св. Валерьяна было слишком далеко. Еще и в 1908 году всегда с нею связывались только мысли о военной обороне или загородных экскурсиях.
   Но между востоком и северо-востоком одному из самых старых разливов Парижа издавна препятствовали первые уступы Менильмонтана-Бельвиля. С этой стороны не было заманчивой вершины, цели для достижения и увенчания. Равнина поднималась медленно. Затем уклон увеличивался, превращался в крутизну. Широкий бок холма, местами скалистый, кончался обширной и плоской возвышенностью, и, немного пройдя по ней, можно было забыть про Париж и видеть уже только волнистый, полудеревенский пейзаж, убегавший в сторону востока. Город медленно штурмовал эту возвышенность. На фронте длиною около мили он выстроил колонну домов, почти в один ряд, с несколькими выступами, немного более несдержанными, вдоль дорог, ведших в старые пригороды или в крохотные лощины, с промежутками в местах крутых скатов.
   К югу от реки вышка св. Женевьевы, исстари вошедшая в черту Парижа, послужила ему остановкой и новой отправной точкой на пути роста. На этой возвышенности, совсем близкой, людская масса, еще не очень сильная, как бы привыкала к высоте, чтобы затем распространиться дальше. Так она перешла без подъема на длинную приподнятую равнину, простершуюся в сторону Монружа; и ей пришлось только мало-помалу спуститься снова, чтобы залить весь левый берег Сены до Гренели.
   С западной и северо-западной стороны удалось постепенно одолеть другую наклонную площадь. Здесь тоже не было цели стремления, ни одного из тех естественных мест, вид которых поощряет рост города. Даже не было границы, внушительного горизонта, как на востоке. Просто - свободное пространство, исход, удобство, казавшееся неисчерпаемым. Ибо следующая излучина Сены и холмы в некоторой ее части не искушали Парижа. Он ставил их за пределы своей будущности.
  

* * *

  
   Жермэна Бадер, продрогнув, отошла от окна. M-lle Бернардина де Сен-Папуль украдкой пробралась в часовню, притаившуюся в глубине одного двора. Медленно шагая по бульвару Барбеса, растерянный и печальный Кланрикар постепенно приходил в себя после упоения силой. В Пюто г-н Шансене продолжал с Бертраном трудную беседу. Он говорил ему о впечатлении, сложившемся у него на мосту. Бертран ничего такого не заметил. Его рабочие не забастовали. Стоит ли беспокоиться из-за неопределенных угроз, которых над обществом сколько угодно висит. Ближайшая задача - выпустить на рынок масло Бертрана. Кинэт поглядывал на часы и кончал свою работу. У него в распоряжении было ровно столько времени, сколько нужно было, чтобы немного приодеться, закрыть лавку и поспешить на свидание. На улице Монмартр кучка зевак немного увеличилась. Теперь, когда смеркалось и свет струился изнутри, люди эти казались живописцам еще более странными. Взгляды их были серьезны, проникновенны, жадны. Как на событие огромной важности, последствия которого не сразу поддаются учету, взирали они на то, как зеленолицый Альфред неистово расшвыривал ботинки. Гюро, прибывшему в редакцию своей газеты, показывали телеграмму: "Белград. Весть о присоединении Боснии-Герцеговины к Австрии вызывает здесь сильное брожение. Сегодня в три часа состоится большой национальный митинг. Король приказал объявить призыв запаса первой очереди и вспомогательных частей".
   Скорые поезда, шедшие из Булони, Клермон-Феррана, Бельфора, пронеслись без остановки, с дребезжанием стекол, через главные посады земель Иль-де-Франса: зажиточные городки, хлебные рынки, надежные кормильцы обывателей и скота; представители старинных местностей, сохранившие свою породу и свой язык. Париж их терпит и пользуется ими, но вот уже десять столетий не дает им превзойти известный рост: сто улиц, пятьсот именитых граждан, десять тысяч домов.
   В каждом из скорых поездов людям, ехавшим впервые в Париж, бросались тут в глаза довольно высокие здания, прямые улицы, трамвай, стрелы и башни церквей. Они спрашивали себя: уже Париж? - и смотрели на часы.
   Жерфаньон в вагоне Сент-Этьенского поезда думал: "Прошлый раз я подъезжал на рассвете. Я спал. Ничего не видал. Нет, не такими представлял я себе окрестности Парижа. Что рисовалось мне? Отчетливо выступающие крепостные валы. Вокруг - огромная равнина; не очень плодородная, не очень сельского вида, но свободная. Большие дороги, идущие из глубины Франции, обсаженные домами на протяжении последних километров. Я забыл про заводы. Не мог себе нарисовать предместья. Самое замечательное, волнующее, восхищающее - это то, как Париж этим кишением домов издали возвещает о себе. Равнина исчезает мало-помалу, кусками. Или крошится, уничтожается, словно проходя сквозь постепенно сжимающиеся челюсти грызуна. Растущее число непостижимых домов, то есть таких, которые сами по себе, на этом месте, не имеют никакого смысла. Они предвещают Париж. Не для того, чтобы ослабить, а чтобы углубить впечатление от него. Такой большой город - это новая родина, новое время. Я переменю эпоху. Не будет конца этим умножающимся предвестникам. Какая странная вещь - предместье!"
   В эти предместья скорые поезда погружались один за другим, как в кустарник. На глазах у пассажиров дома росли и сгущались, дороги сливались и переходили в улицы. Новичкам казалось, будто движение, уносившее их самих, находило во всем свое соответствие; что эта растущая сутолока и это Париж, собирающийся так же, как собираются облака, сгоняемые ветром в циклон, как войска, созываемые пушечным сигналом, или как сбегаются толпы на праздник из очень далеких мест по дорогам и полям.
   У них было такое впечатление, словно, благодаря поезду, они опередили всеобщее стечение, вышли на первые места. Но вдали скоплению предстояло еще усилиться, превратиться в давку. Все, что оставалось позади, должно было в свою очередь напирать на них, толкать их в центр, чудовищно сжатый, как центр земли.
   Однако те, кто в Париж возвращался или кому там случалось жить, ощущали это накопление скорее как непомерное тело, которое расползается, расширяется. Дома, улицы в их представлениях не сбегались на собрание, а разбегались, искали выходов, удалялись, насколько могли, в сторону свободной земли. Напор шел из Парижа, передавался через опоясавшую его ограду, вздувая сопротивляющиеся предместья, и, казалось, тормозил движенье поезда.
  

* * *

  
   Ибо Париж, город реки и холмов, имел дело не только с пространством. Он оставался со времени своего основания огороженным плацдармом. Идея обороны, прямо противоположная идее роста, всегда участвовала в определении его очертаний. Где стояла крепостная ограда, там Париж стискивал, истязал сам себя, становился ненормально плотным, душил свой народ, сдавливал до степени крайнего стеснения все городские органы. Ему приходилось без пользы и даже с ущербом для здоровья переносить некоторые болезни роста, от которых бы он расцвел и обновился в благоприятное время. Так приходилось ему внутри себя переваривать ряд весен, несколько раз проглатывать свою молодость. Правда, ограда в конце концов уступала, но всегда слишком поздно, и оставляла по себе непоправимый вывих в Париже, уплотнения, узлы и привычку к духоте, которую ничто не могло искоренить.
   - Но главное, всякий раз, как Париж освобождался от какой-нибудь ограды, он наталкивался на деревни, всякий раз - немного озадаченный и растерянный, ибо, пусть даже ему известно было их существование, в своих грезах о будущем он забывал принять их в расчет.
   Хотя он рано стал сильным городом, никогда он не имел известной территории в своем исключительном владении. Такие же старые, как он, деревни выросли там или прозябали собственными средствами, каждая в своей ложбине, на своем склоне холма или на своей возвышенности. Все окрестности были заставлены ими. Не было свободно ни одно направление. Каждый выход должен был рано или поздно наткнуться на какой-нибудь агломерат, закончиться тупиком в чужих владениях, в чаще древних прав. Когда разваливалась его стена, Париж видел перед собою уже захваченные поля, прочно занятые дороги, оспариваемый горизонт.
   Последний пояс фортификаций, пояс Тьера, самый обширный н толстый из всех, с его валами, рвами, насыпями и пятьюстами метрами военной зоны, казалось, преодолел проблему, вышел за ее пределы. Он окружал Париж 1846 года уже на расстоянии, включая вместе с ним, помимо пятнадцати деревень или кусков деревень, поля, сады, глубокие каменоломни, луга, - словом, столько сельского простора, что создавалась иллюзия, будто можно жить в осаде неопределенно долго с такими запасами. Новый пояс, казалось, не столько ограничивал Париж, сколько предуказывал ему будущие размеры и звал его к ним. С самого начала он был и до конца века оставался чем-то таким, что надо было заполнить.
   К 1908 году он заполнился. Париж покончил со своей внутренней сельской жизнью. Козы уже не паслись на склонах улицы Коленкур. Стада коров покинули окрестности Бют-Шомон и удалились за военную зону, в сторону Ромэнвиля. Бьеврская долина растеряла свои сады, вдоль нее проложили сточные трубы. Меловые овраги, глинистые луга сократились до размеров пустырей. Подле затерянного тополя, упрямо стоявшего на бугре, протянулся зеленовато-бурый городской забор. Там появился фонарь. И по вечерам, в час, когда трепещут листья, огонек его дрожал на фоне неба. Плененные деревни, с такими красивыми названиями, - Клиньянкур, Шаронна, Гренель, - дали расползтись в промежутках между ними мрачным сероватым кварталам, быстрому и скучному половодью домов, которое их соединило, замешало в общее тесто, а затем разъело, расщепило, потрясло в основаниях, внедряясь и просачиваясь в них. В старинную сельскую площадь, - сохранившую свои кровли с коньками, свой постоялый двор, свою церковь, - как форштевень парохода между лодками врезался вдруг угол высокого здания, толкаемый сзади глубокой массой.
   Так сделался чертой самого города пояс фортификаций 1846 года, раньше служивший оградой, вынесенной за городскую черту. И вот уж он в свою очередь стал стеснять Париж, мешать его естественному развитию. Еще раз пришлось городу отказаться от самовольного установления своей черты. Рвы сдерживали порыв новых кварталов, останавливали проспекты, отсекали от них продолжения, приводя многие улицы на периферии в состояние тупиков или закоулков, плодя в них грязь и хулиганство. Давление передавалось отсюда до самого центра. Улицы старых кварталов нельзя было расширять. Уже не сносили старинных домов, жилых и торговых, и они опускались до состояния гнилых лачуг. Квартиры плесневели от плохо обновляемого воздуха, состарившегося, в конце концов, как и они. Это издали пояс фортификаций скучивал в них семьи, укладывал людей друг подле друга на складные кровати или просто на пол, с подостланным тюфяком, в низких столовых, кухнях, коридорах, каморках без окон. Это он вынуждал строителей воздвигать узкие дома на концах участков, поделенных в ширину; уничтожал мало-помалу, подавляя их, внутренние сады, древесные насаждения во дворах, увеличивал плотность движения и начинал его замедлять даже на больших бульварах, смыкая ряды экипажей и сближая ступицы колес.
   Что до деревень, то некоторые из них крепостная ограда захватила, тем самым обрекая их на более или менее скорый распад. Но остальные, оставшиеся извне, оказались в безопасности и еще три четверти века были предоставлены самим себе. Никакое внезапное расширение Парижа не могло до них досягнуть. У них было время вырасти: поселки превратились в городки, а городки - в большие города. Они собрали все окрестные земли, устроили их по-своему, для своих надобностей, с куцым деревенским кругозором, с провинциальной ограниченностью размаха. За эти три четверти века они так закрутили, перепутали улицы, что никто уже не умудрился бы их раскрутить и распутать. Проложили бульвары длиною в триста метров, упирающиеся в фабричную стену. Выпустили за свою черту аллеи, обсаженные вехами и теряющиеся в лощинах, где растет капуста и куда вывозят шлаки. Все же они чувствовали соседство Парижа. С ним происходил у них обмен людьми, из года в год принимавший характер все более быстрого и сложного снования взад и вперед. Ограда не давала выхода Парижу, но позволяла убегать парижанам. Они поселялись в этом окрестном пространстве, где раньше гуляли по воскресеньям и о котором вспоминали в Париже, как о неисчерпаемом ряде сельских домиков, лесов, долин, садов. Впервые сотни тысяч людей стали весь день работать в городе, в котором они не жили. Но город возвращал их себе на множество ладов. Их жены, отвыкшие от Парижа, приезжали делать покупки в магазинах центра и видом освещенных витрин услаждать глаза, всю неделю созерцавшие грязную улицу, где быстро темнеет.
   И в то же время за крепостной оградой возникли новые пригороды. В отличие от деревень, никакой у них не было древности происхождения, никакой родовитости; не было той "благоуханной и меланхолической души", которую так или иначе можно было найти в Баньоле, в Жантильи, в Шатильоне, того провинциального обаяния, которым веет обычно от рыночной площади и церкви. Они вырастали отвесно из огородов, пустырей, свалок. Между издавна населенными местами они загромождали свободные промежутки постройками заводского типа или бедными жилыми домами. Ратуша, церковь, здание трамвайного управления отличались по архитектуре только в деталях. Единственным измышлением отцов города была учебная постройка для пожарной команды, придававшая сельский вид той голой площадке между кладбищем и газометром, которую для нее отвели. Матери водили детей играть на бывший луг, за деревянным, оштукатуренным забором фабрики, где было солнечно в определенные часы. Воздух, которым они дышали там, не был никогда ни крепким, ни легким; день и ночь у него был какой-то вкус. Он был приправлен издали доносившимися тонкими химическими веществами, даже по воскресеньям. Он ощущался на языке; он пропитывал все тело запахом своей тонкой и терпкой кухни. В голове он довольно хорошо сочетался с некоторыми мыслями, с представлением о трудности счастья, с перепутавшимися заботами любви и труда.
   Но вплотную подле крепостной ограды, по всей ее периферии, образовалось и почти утвердилось странное кишение: растянутая на тридцать шесть километров пленка населения, которому бы, по его плотности, достаточно было половины километра; своего рода кольцевой город, прилипший к основному и живущий его отбросами. Военная зона, запрещавшая строить дома, относилась терпимо к мазанкам и баракам. Этим воспользовалось племя не помнящих родства кочевников, падших людей или ждущих очереди переселенцев и обосновалось там, уцепившись за землю, увязнув в ней, таясь, еще не совсем осев, но уже пуская корни привычек, традиций, прав, - целая новая народность бродяг, с виду мягкая как цвель на крепостной стене, в действительности же въедливая, как болезнь, и готовая отстаивать свое существование, пусть бы даже треснула сама стена.
   Таким образом, Париж 1908 года по своему положению и структуре не был похож ни на одну другую столицу мира. Сжатый в своем поясе фортификаций, он был, кроме того, перевязан военной зоной и блокирован своими предместьями, а предместья эти далеко не представляли собою чего-либо простого, податливого. Они не возникли в итоге расширения круга, не были рядом концентрических волн расселения, а являлись смесью самого разнородного состава: неравных и раздробленных пригородных слоев, огромных городских кварталов, старых, узлистых деревень, расчлененной равнины. Все это подвергалось противоречивым напорам, вклинивалось друг в друга, и всякий порыв к росту по необходимости принимал там характер борьбы и распада.
  

* * *

  
   А между тем в этом Париже, уже задыхавшемся, движение в ту пору дошло до небывалой скорости. Человеческая текучесть, коллективная стремительность достигла неустойчивого максимума. Те же причины, которые его создали, неминуемо должны были, развившись, подорвать его.
   Фиакры передвигались быстрее, чем раньше, благодаря резиновым шинам, новому типу и более частому ремонту мостовых, а также лучшему уходу за лошадьми. Автомобили, развивавшие достаточную скорость, были не настолько многочисленны, чтобы останавливаться то и дело из-за собственного скопления. Велосипедная езда была еще безопасна, а поэтому тысячи пешеходов ускорили втрое свое передвижение, оседлав велосипеды. Автобусы на добрую

Другие авторы
  • Бухов Аркадий Сергеевич
  • Аксенов Иван Александрович
  • Соколов Николай Матвеевич
  • Ковалевский Евграф Петрович
  • Гиацинтов Владимир Егорович
  • Муравьев-Апостол Иван Матвеевич
  • Холев Николай Иосифович
  • Сервантес Мигель Де
  • Клейнмихель Мария Эдуардовна
  • Быков Петр Васильевич
  • Другие произведения
  • Засулич Вера Ивановна - В. И. Засулич: биографическая справка
  • Телешов Николай Дмитриевич - Слепцы
  • Корнилович Александр Осипович - Об увеселениях российского двора при Петре I
  • Лермонтов Михаил Юрьевич - Лермонтов М. Ю.: Биобиблиографическая справка
  • Короленко Владимир Галактионович - История моего современника
  • Масальский Константин Петрович - Черный ящик
  • Андерсен Ганс Христиан - О том, как буря перевесила вывески
  • Грановский Тимофей Николаевич - Об Океании и ея жителях
  • Беккер Густаво Адольфо - Гора душ
  • Случевский Константин Константинович - Моленье ветру
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 384 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа