Главная » Книги

Мандельштам Исай Бенедиктович - Жюль Ромэн. Шестое октября, Страница 5

Мандельштам Исай Бенедиктович - Жюль Ромэн. Шестое октября


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

за встречал на ипподроме, но о котором ничего другого не знает. Они никогда не заговаривали друг с другом. Господин - тоже высокого роста. Манеры у него, по мнению Вазэма, очень изысканные. Сколько ему лет? Вазэм весьма затруднился бы это сказать. В такого рода задачах он путается, не имея отправных точек. Тридцать, сорок лет - разницы между этими возрастами для него не существует. Он различает в этом отношении только четыре категории людей: тех, кто моложе его, - их он презирает; своих ровесников - их невежество, фанфаронство, смешные стороны он прекрасно понимает, но общество их тем не менее приятно ему; стариков, которых можно узнать по седым волосам, глубоким морщинам на лице и тому обстоятельству, что они всегда находятся на втором плане; все остальные образуют привилегированную группу, в которой Вазэм вербует образцы для подражания. Они владеют приятным положением в обществе, элегантными костюмами, деньгами, сердцами женщин, тайнами автомобиля.
   К данной группе относится этот господин. Голос у него властный, но благожелательный. Он смягчает его, чтобы сказать Вазэму:
   - Куда вы идете?
   И продолжает лестным для юноши тоном:
   - У вас нет ли повода уйти отсюда до конца скачек?
   - Нет. Мне надо остаться. А что?
   - Ничего, ничего.
   - Все-таки скажите. (На этот раз Вазэм не выпустит руки случая.)
   - О, я попросил бы вас поговорить вместо меня по телефону... Вы умеете телефонировать?
   - Надо полагать.
   - Но не стоит об этом говорить, раз вы...
   - Нет, почему же! Сколько времени отнимет это у меня? Двадцать минут?
   - Не больше.
   - Ну, а следующая скачка - на приз Уазы, скачка с препятствиями. Она меня не интересует.
   - Вот вам деньги на телефон. Вызовите этот номер. Когда вам ответят, попросите к телефону просто "господина Поля". Поняли? Только его. Никого другого.
   - Я спрошу: "Это вы, господин Поль?"
   - Правильно. Затем вы скажете: "Я говорю от имени хозяина". И вы ему продиктуете результаты первых двух скачек; медленно, чтобы он успевал записывать. Приз Валенса. Первым "Масуйе", вторым "Штандарт III" и так далее.
   - Знаю, знаю.
   - В меру надобности диктуйте по слогам, если он будет плохо слышать. Относительно приза Гресиводана заметьте, в частности, что легко было бы смешать "Диалибу", которая пришла третьей, с "Кассабой", оставшейся без приза. Вам надо только сказать: "Диалиба, как диаметр", "Кассаба, как..." ну, как "каска".
   - Понимаю.
   - Но вот что, я не хотел бы вас подвести. Вы можете опоздать. Не дадите ли вы мне на всякий случай поручений для следующей скачки, на приз Дромского департамента, кажется...
   - Да. Поставьте в двойном двадцать франков на "Джокера" и в ординаре десять на "Каламбура II".
   - Прекрасно. И чтобы не произошло никакой путаницы, не ставьте ничего, пока со мною не свидитесь. Я не сойду с этого места.
   Вазэм убегает в восторге.
  

XIV

КОНФИДЕНЦИАЛЬНАЯ БЕСЕДА ДЕПУТАТА ЛЕВОЙ С ЕГО ЛЮБОВНИЦЕЙ

  
   - Я уже говорил тебе об этой истории с нефтью.
   - С очисткой нефти?
   - Да, с мнимой очисткой. Эти молодцы обкрадывают казну миллионов на двенадцать в год. Я в этих вопросах не специалист и не хочу, чтобы казалось, будто я повсюду сую свой нос. Я пытался сбыть докладную записку кому-нибудь из коллег. Все они увильнули.
   - Почему?
   - Потому что эти нефтепромышленники - сила, о которой, я, правда, имел раньше представление, но недостаточное. Раз только запрос пойдет своим ходом, они, пожалуй, уже не ухитрятся предотвратить голосование или, что то же, избавить министра от необходимости обещать расследование. Но никто не хочет внести запрос.
   - Все они смазаны?
   - Кто? Мои коллеги? Нет... то есть, относительно некоторых очень трудно это знать и можно предполагать. Но остальные, большинство - нет. Они лично не хотят становиться мишенью для вражды такого чудовищного синдиката. У него столько средств напакостить нам. Мои коллеги думают: "Почему непременно я?"
   - Средства напакостить? Какие, например?
   - О, всевозможные. В отношении некоторых из нас - непосредственная агитация в наших избирательных округах: воздействие на влиятельных избирателей - на мэров, супрефектов. В отношении других - печать. Меня, например, постараются атаковать в газетах.
   - Постараются, говоришь ты? Значит, ты собираешься...
   - Да, приходится, на днях я подал заявление о запросе.
   - Но, друг мой, что ты делаешь? Газеты - это особенно страшно. Они тебе нужны.
   Жермэна знает, что связь ее с Гюро не составляет тайны, и уже видит себя жертвой газетной травли или тайного заговора молчания со стороны рецензентов.
   - Что прикажешь делать? Я и сам не рад. Но вынужден к этому.
   - Чем?
   - Тем, что кому-нибудь это надо сделать рано или поздно. И тем, что эту записку вручили мне.
   - Почему именно тебе? Это не ловушка?
   - Да нет же. Этот славный малый работает над нею уже с полгода. И ничего не скажешь, она составлена отлично. Факты бесспорные и убедительные. Впрочем, он, по-видимому, человек с университетским образованием, юрист или естественник. Департаменты теперь переполнены образованными людьми. Ты скажешь мне, что он мог бы обратиться к своему депутату. Но сказать ему это я не мог. Напротив, мне пришлось поблагодарить его за честь, которую он мне оказал.
   - Ты шутишь.
   - Ничуть. Этот молодой человек еще в том возрасте, когда верят таким фразам. Он поклоняется мне. Смотрит на меня, как на человека чистого и мужественного. Пошли я его к депутату его округа, он прежде всего сказал бы мне, - и это верно, что парижанин - не сельский житель и что ему дела нет до депутата его округа, а затем - что его депутат, может быть, дурак или не имеет престижа... Нет, отделаться было невозможно. Помимо того, он дал мне урок храбрости. Он лично многим рискует.
   - Ты мог ему сказать, что это дело - вне твоей компетенции или что тебя всецело поглощает работа в комиссии по иностранным делам.
   - Да, мог бы, если бы мне для запроса нужно было навести справки, произвести расследование или хотя бы разобраться в документах. Но это не так. Ты не можешь себе представить, какую докладную записку он мне принес. Это чудо что такое! Сначала - восемь страниц доклада, в котором он дает сводку фактов и излагает вопрос. Затем - перечень документов с анализом каждого из них в трех-четырех строках. Далее идут документы. В заключение - выводы на четырех страницах, где указаны меры, которые надлежит принять. И повсюду самые точные ссылки. Соответственная статья кодекса. Декреты и правительственные распоряжения с их датами. Статистические данные.
   - Он кому-нибудь мстит?
   - Нимало. Просто по роду своей должности он получил возможность обнаружить это чудовищное злоупотребление и был им возмущен. Словом, я могу подняться на трибуну немедленно и говорить без всяких заметок, кроме этих... Ничего не может быть проще. Если мне когда-нибудь суждено быть министром, можешь быть уверена, что этот молодец будет у меня директором кабинета... Сослаться же на иностранные дела, как ты говоришь, было тоже невозможно. Америка и Англия непосредственно в этом замешаны. Нет, уклониться я никак не мог. А кроме того, это действительно - вопиющее дело, уверяю тебя. Иметь в руках эту докладную записку и молчать - значило бы стать соучастником этих людей.
   Гюро допивает свое кофе и рюмку коньяку. Возбуждение от завтрака повышает в нем доверие к самому себе, презрение к опасности; пробуждает некий бескорыстней пыл.
   Желтые шелковые занавеси позлащают все пятна света на мебели. Переносишься мыслью в какую-нибудь хорошую сельскую гостиницу в Бургундии. Вместо того, чтобы посадить вас за общий стол, хозяин открыл для вас отдельный кабинет. Деревенское солнце мурлычет снаружи.
   В общем, приятно быть известным депутатом. Усладительно сознание, что образованный и идеалистически настроенный чиновник настолько тебя уважает, уважает твою нравственность и твой авторитет, что просит тебя покончить с самоуправством французских нефтепромышленников. Жермэна осталась в своем шелковом кимоно, уступив просьбе Гюро. Сквозь вырез видна очаровательная ямка между грудями. Спальня - рядом. Это прекрасное белое тело будет принадлежать ему через полчаса, если он захочет. Любовь, чувственность превосходно сочетаются с политической активностью, даже самой неподкупной. Был ли бы разочарован молодой чиновник, если бы он увидел Гюро в этот момент сидящим за столом против своей любовницы? Потерял ли бы он веру в Гюро? Почему же? Кроме Робеспьера, говорят, ни один политический герой не соблюдал обета целомудрия. Наслаждение и роскошь изнеживают?.. Но это не роскошь. Эта столовая нарядна, как и остальные комнаты, оттого что Жермэна - цыпочка со вкусом, умеющая раздобывать много вещей за небольшие деньги. Но говорить о роскоши по поводу такой скромной обстановки - это просто значило бы людей смешить.
   И даже на этот счет Гюро принимает весьма замечательные меры предосторожности.
   Его правило - ни одной своей вещи не оставлять в квартире любовницы. Особенно - ни одной, имеющей касательство к практическим удобствам. Ему было бы противно находить здесь, как это водится, свою пижаму и туфли. Просто ли это вульгарная осторожность с его стороны? Он этого не думает. Он всегда боялся, - быть может, в силу известного доктринерского предубеждения, - привычки к "обстановке", самого понятия "обстановки", которое представляется ему чрезвычайно буржуазным. Он приписывает зловредным чарам интимных и уютных обстановок тот особый род одряхления, ожирения, осовелости, который он с грустью наблюдал столько раз у более пожилых мужчин. Он нарочно, несмотря на свою склонность к материальному порядку, продолжает жить как старый студент. И он был бы сам себе смешон, если бы поймал себя на том, что обходным путем связи ищет банального комфорта, от которого отказался по таким гигиеническим соображениям.
   Здесь он чувствует себя так, словно путешествует. Только что он хорошо позавтракал в гостинице. И если пользуется благосклонностью хозяйки, то это ничему не вредит.
   Жермэна смотрит на него своими красивыми, ярко синими глазами, ясными и ласковыми. Она - была бы совершенно уверена в том, что любит его, если бы знала как следует, что понимают другие женщины под словом страсть, или, вернее, если бы лучше знакома была со степенью, до какой способна у нее дойти любовь. Гюро, несомненно, не внушает ей чувства сколько-нибудь похожего на страсть, которая описывается в книгах. И все же она видит в нем какую-то красоту. Лицо у него, пожалуй, немного помято, немного дрябло, несколько пепельного цвета. Но глаза - нежные и умные, когда он смотрит на нее и занят ею; полные блеска и силы, когда он рисует себе борьбу; а главное - с очаровательным серым оттенком, по сравнению с которым ей кажется очень жесткой синева ее собственных глаз. Рот у него всегда в движении, чуть-чуть надменный, иронический; тембр и переливы его голоса почти всегда приятны ей. Жаль, что он бреется не слишком гладко. Волосы его преждевременно седеют. Но седина ему идет. Когда-нибудь Жермэна заставит его сбрить эти усы, - они вульгарны, они ничего не выражают. Совершенно бритый, выбритый чисто, он будет похож на аристократа старого режима. Захоти он только, у него было бы даже красивое актерское лицо. Она его отлично представляет себе в некоторых ролях классического репертуара. Наконец, он очень умен. Жермэна довольно неравнодушна к уму в мужчине.
   Только что он рассказывал ей о своих заботах в связи с нефтяным делом. Ей бы очень хотелось поделиться с ним собственными тревогами в связи с сахарным делом. Но она не решается. Либо он будет смеяться над ней, либо сердиться. Он, может быть, скажет: "Моя любовница не имеет права спекулировать. Чего бы только не выдумали люди, если бы это стало известно. А все становится известным в конце концов. Твои двадцать тонн превратились бы в двадцать тысяч тонн. Было бы ясно как день, что я спекулирую при твоем посредстве, что я выхватываю кусок сахару из чашки кофе у бедняка и сироты. Хорош бы я был потом, выступая против нефтяных магнатов".
   Жермэна вообще одобряет щепетильность Гюро, соглашаясь с тем, что это качество может быть полезным для его карьеры. Лично она мало склонна понимать идеальные мотивы поведения; и в глубине души она не верит, что они могут первенствовать у кого бы то ни было. Но каждый выбирает себе стиль и определенные позы. А затем приличие и даже интерес побуждают его сохранять им верность. Если, например, общественный деятель основал свою репутацию на преданности высоким идеалам, то с его стороны было бы так же рискованно сделаться циничным спекулянтом, как со стороны знаменитого актера - переменить амплуа. К тому же нравственное изящество входит известной долей в кокетство некоторых мужчин перед любимыми женщинами. Как женщина старается быть красивой, чтобы нравиться, так и мужчина старается быть удивительным. Женщина, которую он любит, должна соглашаться на эту игру. Относиться к ней скептически, уличать своего любовника в известных слабостях или противоречиях - это со стороны женщины такая же бестактность, такая же излишне жестокая правдивость, как со стороны мужчины - говорить своей любовнице об ее морщинах или двойном подбородке.
   В этот момент Жермэна думает о прочитанных утром новостях. Ее удивляет, что Гюро еще не коснулся их в разговоре. Вероятно, дело с нефтью заслонило от него европейские события.
   - Но не боишься ли ты, что твой запрос о нефти пройдет незамеченным из-за этих восточных событий?
   Он задумывается немного, прежде чем ответить: в соображении Жермэны он находит присущий ей вообще здравый смысл. Ему любопытно констатировать, что, сознавая в качестве частного лица все значение этих событий, он избегает, как фигура политическая, преувеличивать его.
   - Нет, - говорит он наконец, - не думаю.
   - Почему? Потому что в действительности положение не так уж серьезно?
   - Не потому.
   - Я хочу сказать - для нас, французов, не серьезно?
   - О, для нас оно очень серьезно.
   - В самом деле?
   - Положения серьезнее быть не может.
   Он опрокидывает еще одну рюмку коньяку. Любуется округлыми отсветами на мебели. Настроение у него превосходное, голова работает отлично. Нигде не чувствовал бы он себя так хорошо, как здесь, при обсуждении событий. Они представляются ему издали в красивом освещении и своего рода исторической перспективе. Словно он находится в XVIII веке, в сияющей зале гостиницы, в кругу друзей-философов и красивых женщин, беседуя с ними о современных бедствиях и грозящих опасностях. Он повторяет:
   - Не может быть серьезнее положения. Несмотря на видимое спокойствие, вполне возможно, что через три недели вспыхнет европейская война, включая Францию...
   - Но если так...
   - Я говорю, что это не слишком вероятно, но возможно. Отчего? Оттого, что в Европе создалась такая система, одновременно с ведома и без ведома всех участников, - я хочу сказать, что все они могли бы это заметить, но почти никто не заметил, - такая система, что достаточно какого-нибудь безрассудного поступка со стороны главы черногорских бандитов, чтобы все мы скатились в бездонную катастрофу, какая бы партия ни стояла у власти во Франции. И нам бы даже не пришлось колебаться. Но даже Жорес не решается это высказать. Он предпочитает жалеть турок.
   Он опять задумывается. Вспоминает вскользь молодого идеалиста-чиновника, автора докладной записки о нефти. И отчасти по его адресу прибавляет:
   - В этом одна из тайн политики, в том смысле, в каком говорят о тайнах науки. Почему такой человек, как я, не горит желанием поднять по этому поводу тревогу, забыв про свой запрос о нефти, который отлично может подождать? Почему хотя бы не пишет он сегодня Клемансо, что не время теперь для поездки к Варским избирателям, что надо в самом срочном порядке созвать палаты. А? Почему?
   - Когда возобновляется сессия?
   - Называют тринадцатое октября. За эту неделю все может взлететь на воздух. Так почему же? Потому, что европейское положение может быть грозным при отсутствии соответствующего ему парламентского положения. Никакой игры нельзя разыграть. Разумеется, кто-нибудь может подняться на трибуну, договорившись с правительством, чтобы вызвать Пишона или Клемансо на успокоительное заявление (если уже не поздно). Я такими пустяками не занимаюсь. А иначе... Напасть на кого?.. На что?.. Будь у нас министр правой или просто фигура вроде Делькассе на набережной д'Орсэ... куда ни шло. Но Пишон? Пишон мне скажет: "Чего вы хотите от меня?" И если хочешь знать, вопрос слишком сложен. Надо было бы обрушиться на всю европейскую дипломатию за последние тридцать лет. Когда выступаешь в таком процессе, люди слушают тебя, если ты говоришь хорошо, но так же, как слушали бы проповедь Боссюэта о неустойчивости дел человеческих. Жорес снискал себе раз-другой успех такого рода. Но не такими средствами можно опрокинуть правительство. Наоборот. Морально ты будешь занесен на черную доску мрачных субъектов, не годящихся, как они говорят, в государственные деятели. Да и сам Жорес, если бы когда-нибудь, вследствие восстановления блока или другой комбинации, его убедили взять министерский портфель, а именно портфель иностранных дел, ничего другого не мог бы делать, как прикрывать своей толстой фигурой, заглушать своим голосом неумолимое функционирование машины.
   Жермэна легко следила за этими рассуждениями. В подробностях она представляла себе вещи не так ясно, как Гюро, для которого они составляли повседневную жизнь. Но все, что касалось ловкости, такта, личных интересов или тщеславия, инстинкт позволял ей понимать с полуслова. Гюро едва ли даже не становился ей от этого дороже. Она испытывала чувство почти супружеской солидарности с ним.
   Один был только момент, когда она сделалась рассеянной. Гюро пристально посмотрел ей в глаза, она тоже уставилась в него и отдалась дурманящему скрещению взглядов. Но тогда Гюро перевел глаза на ее плечи и грудь. Она снова начала слушать и понимать его речь, в то же время ощущая его желание. Рада она была и своему кимоно, такому новому, что удовольствие носить его было еще совершенно свежим, и помогавшему поддерживать завтрак в атмосфере плотской любви.
   Гюро не обманывался относительно двойной игры своего собственного рассудка и даже наслаждался легким бесстыдством ее. С изложением европейской ситуации сочетать приятный соблазн двух белых грудей - он понимал, какую порочность и упадочность усмотрел бы в этом простой человек. Да и сам он был бы этим сконфужен, если бы ему приходилось в этот именно момент высказывать свою веру в будущее или разыгрывать апостола (хотя на апостола он был мало похож). Но с предчувствием катастрофы хорошо гармонировало чувственное возбуждение. Как раз в XVIII веке разве не беседовали бы люди о близком крушении режима, глаз не сводя с очертаний красивой груди? Он думал о Шуазеле, о Тюрго, но рисовал их себе в несколько расплывчатой декорации, уже не будучи достаточно тверд по части французской истории.
   Жермэна тоже не заблуждалась относительно смысла взглядов Гюро. Но ей не надо было никаких рассуждений, чтобы их оправдать. Во-первых, она устанавливала менее твердую иерархию между судьбами Европы и грудью красивой женщины. Во-вторых, женщина всегда способна примешивать плотскую любовь к какой угодно деятельности, хотя бы самой идеальной. Если только первый стыд побежден, женщина готова расточать свои ласки в перерывах между самыми возвышенными помыслами мужчины. Мысль о непристойности, как и мысль о лицемерии далеки от нее. Едва ли удивилась бы она даже в том случае, если бы ее любовник, князь церкви, стал любоваться ее грудью во время сочинения проповеди о целомудрии.
  

XV

СЫН ВЕКА

  
   Жерфаньон развернул в вагоне газету, купленную на предыдущей станции. Он рассматривал ее с известным дружелюбием. "Вот эту газету или другую, все равно, я буду там читать; во всяком случае - парижский орган. Там расположены, дозированы новости, которые будут до меня доходить. Такова перспектива мира, в какой он будет мне представляться каждое утро, хочу ли я того или не хочу. Вот здесь, - на третьей или четвертой странице - не знаю, но буду знать, - находить я буду местную хронику. Не прочту я больше заметки о пьяном, которого подобрал на станционной улице сержант такой-то или такой-то, знакомый нашим согражданам со столь симпатичной стороны, или об оштрафовании велосипедиста без бляхи и фонаря, или о распределении наград в духовном училище, со списком их, или о лестном отличии, которого удостоился любезный и преданный делу регент железнодорожного хора..."
   Парижская газета открывается мало-помалу, как ящик с сюрпризами. Обшариваешь ящичек за ящичком, поднимаешь дно за дном. Читаешь газету отдельными затяжками, в промежутках витая мыслями, словно куришь сигару. И нет более подходящего места, чем движущийся поезд, для этого непрерывного, беглого развлечения, для этой своего рода игры в прятки с миром, с самим собой, со скукой.
   "Единственная французская газета, соединяющая своими собственными проводами четыре главные столицы земного шара". Какие? Очевидно - Лондон, Париж, Нью-Йорк, Берлин. В правильном ли порядке они расположены - это вопрос. Не превзошел ли Нью-Йорк Парижа?
   Огромный заголовок: "Болгария провозгласила свою независимость". Вот это самое важное. Это я потом прочту, не пропуская ни строки. Начнем с остального.
   "Наш флот. Беседа с г-ном Томсоном". Жерфаньон старается восстановить в памяти список министров: председатель совета - Клемансо. Бриан - юстиция, Кайо - финансы, Думерг - народное просвещение, Пишон - иностранные дела. А Томсон, стало быть, - морской министр. Остальных он в этот миг не помнит. Что думать об этом министерстве? Оно имеет левые тенденции. Переняло давнее уже наследство дела Дрейфуса. В некоторых направлениях продолжает дело блока. В остальных олицетворяет реакцию против комбизма. Старается как можно бесшумнее покончить с религиозными вопросами: отделением церкви, конгрегациями и прочим... Оно проведет подоходный налог - это одна из главных идей данного режима. Заботится об армии, а также о флоте. Успокаивает патриотов. Борется с революционным синдикализмом. Не любит социалистов. Клемансо? Фигура колоритная, импульсивная, бьющая на эффект. Недоделанный честолюбец, с изъянами во всем. Немного авантюрист, немного враль. Знаменитый журналист, которого никто не читает. Отвратительный писатель, стиль которого хвалят. (Жерфаньону противно то немногое, что он знает из его прозы, притязательной, умничающей, пухлой.) Зато некоторая гениальность в поступках. Манера управлять - живая, страстная, лихая. На нем отдыхаешь от всех этих распорядителей похоронных процессий - Бриссона и прочих. Бриан? Слишком ловкий человек, загадочный, ласковый. Кайо? Говорят, очень дельный малый, но сухой, надменный, маниакальный...
   Как смотрит вообще Жерфаньон на государственных деятелей? Он против них не предубежден. Общественным делам он придает большое значение. Но люди, ведущие их, не внушают ему ни любви, ни восхищения. Почему? Потому, быть может, что им недостает героизма и чистоты. Их ли это вина? Может быть, и не их. Может быть, это вина материала, который они обрабатывают. Иногда Жерфаньон задавался вопросом, не вышел ли бы из него политический деятель. Ему это предсказывали. Он в этом сомневается. Или, во всяком случае, ему бы нужна была другая обстановка - время, когда бы уместны были героизм и чистота, более благородный материал. Революция?
   Что говорит наш Томсон? Что взрыв на "Латуш-Тревиле" - происшествие очень прискорбное, но расследование выяснит все его обстоятельства. Будет усилен контакт между флотом и артиллерийским управлением. Проникнемся доверием! "Никогда еще не наблюдалось большей преданности делу, более великолепной выдержки... Если настанет день..." и так далее... Этому господину, видно, померещилось, что подано шампанское, - и он разражается тостом. "Райт поднимает большие грузы". Жерфаньон интересуется аэропланами, но со всякого рода оговорками. Ничего хорошего не ждет он от этих машин. Думает о подводных лодках, которые покамест всего лишь послужили новым средством разрушения. Далеко не будучи в восторге от того, что уже наивно называют "завоеванием неба" (словно в небе есть что завоевывать - золотые россыпи, нефтяные фонтаны, птичьи столицы!), он раздражен тем, что небо перестает быть неприступным местом, запретной зоной, где именно потому могли блуждать мечты человека, что человек туда не проникал.
   "Г-н Дюжардэн-Бомец принимает противопожарные меры в Версале и Лувре". Верно: я забыл Дюжардэн-Бомеца. Государственный попечитель изящных искусств, сделавшийся несменяемым. Одна из посредственностей, наскочивших на рудную жилу.
   "Беседы парижанина". Клеман Вотель высмеивает пацифистов. Вотель - преемник Ардуэна. Один из этих знаменитых представителей здравого смысла, обязанность которых из поколенья в поколенье поддерживать низменные взгляды среднего человека, рутину домашнего животного, трескучий оптимизм. Один из тех, благодаря которым лукавые продолжают царить. В данный момент требуется дискредитировать Гаагский трибунал мира. Жерфаньон не ждет чудес от Гаагского трибунала. Но ему хотелось бы пощупать ребра этому парижанину своими крестьянскими лапами.
   Он поворачивает страницу: "Паника на бирже". Речь идет опять о балканском кризисе. К этому надо вернуться в связи с остальным.
   "Квартет конгресса. Всеобщая Конфедерация Труда в Марселе". Так как мэр города Марселя запретил обсуждать какие бы то ни было вопросы антимилитаризма в зале Биржи труда, принадлежащей городу, то конгресс перенес свои занятия в другую залу.
   Милитаризм, антимилитаризм - для Жерфаньона это не пустые слова. Это обширная система взглядов с живым опытом в ее центре. Целый год, от сигнала "вставать" до сигнала "тушить огни", Жерфаньон размышлял о милитаризме. У него возникало множество особых соображений. Некоторые частные идеи казались ему блестящими, как изобретения. Ему открылись многие перспективы. Он не отказывался ни от одной проверки. Старался думать об армии поочередно: как драгунский офицер, как рекрут, как крестьянин, как интеллигент. Никакой довод не мог бы его поставить в тупик.
   Членам Конфедерации он благодарен за то, что они одни во Франции пытаются ухватить за горло милитаризм. Но вожди и кадры внушают ему некоторое недоверие. Гражданин Пато, которому весело пугать буржуазию выключением электрического тока на пять минут во всем Париже, право же, занимает слишком много места и не умеет молчать о своих намерениях. Возможно, что он славный малый. Но в нем как будто что-то есть от плохого актера и провокатора. Среди других вождей распознается слишком много тех молодцов, которых мелкая буржуазия ненавидит не без некоторого основания, потому что они воплощают недостатки, противоположные ее добродетелям: лень, беспорядочность, мотовство, краснобайство. Плохие рабочие, которые меняют каждые три месяца место работы, разглагольствуют в кабаках, должают в мясных и мечтают о платной секретарской продолжности в синдикате.
   - Увы, - думает Жерфаньон, - происходящий в народе отбор направлен против народа. Лучшие, самые трудолюбивые, самые честные уходят из рабочего класса. Становятся мелкими хозяевами. Готовят для своих детей буржуазное будущее. Среди тех, кто остается, чтобы вести за собою народ, организовать рабочих, есть, конечно, несколько крепких голов, несколько благородных сердец. Но почти наверное какой-нибудь изъян удержал их в рядах пролетариата, движениями которого они руководят. Такова, - думает Жерфаньон, - игра сил в капиталистическом обществе.
   "Коммерсанты совещаются". О чем? О последствиях полной приостановки телефонной связи. "Признания шпиона". Это одна из статей целой серии, интересной, замечательно точной в подробностях, почти несомненно подлинной. Из нее видно, что Германия содержит среди нас шпионов и дает им разумные поручения. Надо думать, что мы содержим шпионов у нее и стараемся перехитрить ее шпионов. Все это - работа специалистов, как и биржевая котировка, приведенная в конце пятой страницы. Специалисты сражаются в отгороженном для них месте. Они были бы в отчаянье, если бы не с кем было сражаться.
   Но для чего нужна, по мнению газеты, эта серия статей? Для того, чтобы публика знала, что между нами есть шпионы? Публика и без того должна об этом догадываться, если она не совсем дура. А затем, что же публика может предпринять? Ее ли дело, если в этом есть надобность - потребовать больше бдительности от главного штаба?
   Все это так. Но мы знаем также, что существуют микробы. Тем не менее, если газета будет нам каждый день преподносить статью о микробах, об их деятельности, вредоносности, и если выберет для этой кампании момент, когда телеграммы на третьей странице почти каждый день сообщают об усилении холеры в России, то у нас возникнет довольно оригинальное умонастроение, в котором будет занимать огромное место идея об опасности микробов; а если затем, на самой последней странице, нам попадутся на глаза объявления, рекламирующие антисептические средства, которые "одобрялись медицинским сословием во время всех эпидемий", то эти объявления окажут на нашу подавленную психику наилучшее воздействие, какого только могут от них ожидать аптекари.
   Небезынтересно, поэтому, отметить, что серия "Признания шпиона" печатается наряду с серией "Балканский кризис".
   Приступим к главному. "Франция, Англия и Россия будут действовать солидарно". Можно ли яснее дать понять, что расколовшаяся на две части Европа только и ждет повода, - этого или другого, - чтобы воссоединиться во взрыве войны; тройственное соглашение и австро-германский союз противостоят друг другу как две огромные грозовые тучи.
   Внизу страницы, справа, сравнительная таблица на двух столбцах: "В случае войны Болгария выставила бы: действующая армия: - 90000 пехоты и т.д. ... Ополчение... и т.д. Итого 378000 пехоты, 7000 кавалерии, 520 пушек. Турция выставила бы ... итого 1954000 человек, 1700 пушек".
   В заметке указано, что болгарская армия значительно уступает турецкой по численности, но однороднее этой последней, лучше вооружена и на более современный лад организована.
   В остальной части газеты, на первой, второй, третьей страницах, двенадцать столбцов официозных сообщений, комментариев, телеграмм, извлечений из печати... На третьей странице, под заглавием "Новый франко-германский инцидент", берлинская корреспонденция о Марокко напоминает способным про это забыть, что в распоряжении остается мароккский предлог, окажись недостаточным балканский, и что за всяким европейским конфликтом скрывается франко-германский конфликт.
   Война. Жерфаньон с самого детства живет под проклятым знаком войны. Когда ему было шесть лет, о чем говорили ему в сельской школе? О метрической системе, но и об Эльзасе-Лотарингии, о Рейхсгофене, Вскоре после того, как он понял, что такое черт, он услышал имя Бисмарка. Среди товарищей "Пруссак" было еще страшным ругательством. На обложках школьных тетрадок он видел Мак-Магона, Шанзи, Федерба. Стоит ему подумать об этом, от воспоминания об этих пестрых страницах на него веет запахом не только бумаги, но и обиды, поражения. Под картинкой всадника в треуголке подпись хвасталась жалкой местной победой: Кульмье, Бапом. Даже шестилетний ребенок понимал, как были горьки и жалки такие утешения. Подняв голову над партой, надо было созерцать карту Франции, желтые или зеленые тона которой были бы так веселы без этого густого, серовато-лилового пятно у выступа Вогезов. Казалось, по классу порхает, как пара летучих мышей, черный двойной чепец потерянных провинций. Дитя Велэй не решалось любоваться видом своих гор. В хрестоматии рассказы о вольных стрелках, осаде Парижа, штыковых атаках. На уроках декламации он учил "Трубу" Деруледа, страницы из "Страшного года". Жерфаньону еще мерещатся все эти кепи, эти длинные бороды, вся эта толпа не то солдат, не то бродяг, вся эта вторая империя, издыхающая в грязи и хаосе, которую рисовали ему виньетки книг и даже десертные тарелки на семейных торжественных обедах; потому что в тот момент, когда по рюмкам разливали ликер и когда взрослые начинали говорить все разом и очень громко, - ребенок, отодвинув пирожное, обнаруживал под ним битву при Шампиньи, бивуак западной армии, Гамбетту в корзине воздушного шара. А когда затевались игры, всегда находился какой-нибудь старый болтун, отрастивший себе императорскую эспаньолку, который похлопывал мальчика по щекам со словами: "Ты, малыш, принадлежишь к поколению реванша".
   Позже, в лицее Пюи, а затем в Лионском лицее, наваждение ослабело. Но до слуха ребенка стали доноситься голоса улицы, публичные толки. И от них опять-таки веяло духом войны. Самое раннее воспоминание его гражданской жизни - это осуждение капитана Дрейфуса, а обвинен был Дрейфус в том, что выдал Германии некоторые средства предстоящей войны. Второе его гражданское воспоминание - это франко-русский союз, чье-то путешествие, не то президента, не то царя, и радость, бодрость, разливавшиеся даже по деревням при мысли, что уже мы не будем одни, когда грянет война.
   Потом - Фашодский инцидент, когда легче было от сознания, что на этот раз не о Германии речь и что неприятель грозит с другой стороны, как мигрень меняет место в голове. Потом - передышка Всемирной выставки с музыкой танцев и смешением наций, интересующихся одна другою, но без дружелюбия, как на пляже - курортные гости. Заря нового века, слишком долгожданная, заранее утомленная, не в меру яркая от поддельного блеска, спустя несколько часов уже избороздившаяся страшными зарницами войны.
   Вот уже, впрочем, десять лет, не довольствуясь зловещими знаками, война принялась бродить вокруг Европы, покусывая ее, вгрызаясь в разные концы: испано-американская война, англо-бурская, русско-японская. Каждый раз становились ярче зарницы, громче грохотало вдали; и в самые мирные города Запада предвестник-ветер заносил листья и пыль.
   Жерфаньон смял газету, бросил ее в угол. "Не сегодня. Не хочу больше думать об этом". Он уселся в коридоре, прижался лбом к стеклу, обратился мыслями к спокойной прелести осени, к молодости своего тела, к личным поводам радоваться жизни.
   "В конце концов, у меня есть своя судьба. Она свежа, дерзка, нетронута. Многие переживали свой двадцать второй год при худшем беспорядке в мире и при более грозных предзнаменованиях. Главное - иметь от роду двадцать два года. Когда я говорю: мир начинается со мною, - то был бы идиотом, рассчитывая, что по этой причине все устроится согласно моим желаниям. Но я мудрец, если понимаю это в том смысле, что буду направлять свою жизнь как совершенно новый ряд событий, для которых прочий мир должен предоставлять место и поводы. Моя задача - быть настолько сильным, чтобы даже судороги Европы стали одним из моих эпизодов".
  

XVI

ДВЕ СИЛЫ. ДВЕ УГРОЗЫ

  
   Приблизительно в половине пятого г-н де Шансене, только что проехавший в автомобиле по мосту Пюто, и Кланрикар, шедший по улице Кюстина, близ улицы Клиньянкур, испытали оба довольно сильное волнение. Шансене ехал к автомобильному заводчику Бертрану. Свиданье назначено было третьего дня. Предстояло закончить дело, которое, по-видимому, интересовало Бертрана, но само по себе не представляло интереса для Шансене и его группы. Бертран вознамерился назвать своим именем определенный сорт бензина для двигателей и рекомендовать своим покупателям пользоваться исключительно этим сортом. Однако, он не имел средств ни фабриковать, ни держать на складе, ни распространять этот бензин. Поэтому он предложил нефтепромышленникам такую комбинацию: они фабрикуют для него бензин не специальный, а несколько отличающийся по вязкости от обычного; наполняют им сосуды особой формы; берут на себя его распространение и продажу под маркой "бензин Бертрана", а Бертрану отчисляют по десяти сантимов за каждый проданный под его именем двухлитровый бидон.
   Шансене, собиравшийся сперва отклонить это предложение, придумал затем способ сделать его более заманчивым для нефтепромышленников. В инструкцию для покупателей Бертран мог бы ввести совет опорожнять совершенно картер двигателя после каждых полутора тысяч километров. Раньше соблюдали редко это правило. Обычно просто подливали бензин, когда уровень понижался; и находили, что он и то уж понижается очень быстро. Шансене вычислил, что периодическое опорожнение картера, практикуемое более или менее исправно частью владельцев автомобилей Бертрана, - а машин этой марки, различных типов, было тогда в ходу двадцать пять тысяч, - способно повлечь за собою дополнительный спрос на бензин, превосходящий двести пятьдесят тысяч литров в год. Автомобилистов того времени ни на минуту не покидал страх за исправную работу и долговечность их машин. Даже самые беспечные по природе жили в хронической тревоге и едва лишь пытались от нее отделаться, внезапная поломка опять их ввергала в нее. Знакомому с пружинами их психологии ничего не стоило поэтому, побудить каждого из них истратить лишнюю сотню франков за год. С другой стороны, Бертран, по слухам, имел некоторые сильные связи в политических кругах. Шансене собирался попросить его воспользоваться ими в защиту нефтепромышленников при предстоящем запросе. Такой союз был бы одним из тайных условий сделки.
   Проезжая по Булонскому лесу, Шансене в уме резюмировал вопросы и доводы, которыми готовился воздействовать на Бертрана. Он изобретал также формулы для рекламы, которую им предстояло выработать сообща. "Затратив сантим на бензин, вы сберегаете франк на ремонте". Шансене в четвертый или в пятый раз прислушивался к этой фразе, когда оставил за собою мост Пюто.
   В этот миг он увидел много людей в картузах и рабочей одежде, прислонившихся к перилам моста с обеих сторон. Подальше,- на другом берегу Сены, такого же обличья люди образовали толпу. Они стояли почти неподвижно. Занимали мостовую и тротуары, почти не оставив свободного проезда для экипажей. Эта толпа, в довольно ярком свете заходящего солнца, имела какой-то землистый оттенок. Она походила на только что вспаханное поле.
   Внезапное беспокойство охватило Шансене. Он сказал шоферу:
   - Тише ход!
   Только стыд помешал ему повернуть.
   Он продолжал прерывистым голосом:
   - Смотрите, никого не заденьте... Что же это, забастовка? Нельзя ли нам двинуться в объезд?
   Машина уже вкатилась в толпу. Шофер трубил, не без нетерпения. При звуке рожка лица поворачивались в сторону автомобиля. Они находились вплотную перед Шансене. Ему показалось, что никогда еще он не видел столько рабочих лиц, столько лиц из народа. Молчаливые и напряженные лица. Едва ли угрожающие, если под угрозой понимать возможность близкого перехода к действию; но очень страшные, так как чувствовалось, что в их глазах допустимо всякое действие. Автомобиль еле подвигался вперед. Шансене почти невольно высунул руку из окна, чтобы трогать шофера за плечо и внушать ему осторожность. Он рисовал себе, как автомобиль толкнет кого-нибудь крылом, собьет с ног; и как сразу же вокруг сгустится толпа, подымутся крики, рев, автомобиль будет отброшен к Сене, опрокинут в воду вместе с седоками.
   У него было такое ощущение, словно ему открылась действительность, нелепая и несомненная, после особого бредового сна. Переговоры с Бертраном, подсчет потребляемого количества бензина, отчисление десяти сантимов за бидон, парламентские связи... ему нужно было сделать усилие, чтобы продолжать думать, что эти отвлеченные сновидения все же соответствуют существующим вещам. А между тем он не имел привычки волноваться по пустякам. Умел закрывать глаза, чтобы устранять видимости, стеснительные для его мировоззрения. На этот раз глаза упорно оставались открытыми и показывали ему лица, взгляды, картузы, звенья упругой толпы, в которой застревал автомобиль и где каждый поворот колеса казался последним.
   Он повторял про себя немного по-дурацки:
   "Но что же это? В газетах ничего не говорилось эти дни про забастовку. Узнать бы, бастует ли завод Бертрана".
   Это значит, что газеты могут умолчать о такой толпе, как эта, не предупредить о ней выходящих из дому. Можно нежданно попасть в эту землистую народную гущу. Так устроено общество. Полагаться на такое устройство - безумие. Своего рода морская опасность непрестанно бродит вокруг и грозит опрокинуть тебя, как рыбачий челнок.
   Необычный вопрос промелькнул в голове у Шансене: "Такие же ли это люди, как я?" Он был один. Он не мог принять никакой выгодной позы. И поставил себе этот вопрос со всей честностью, на какую был способен. Ему припомнился товарищ детства, офицер в Марокко, сделавший всю свою карьеру в колониях и говоривший о "туземцах". Эта землистого цвета толпа забастовщиков не является ли своего рода "туземной" массой, в известном смысле - завоеванным народом? Как господствовали до сих пор над таким народом? Как можно продолжать над ним господствовать?
   Шансене глядел на спину своего шофера. Этот человек, материально столь близкий к нему, ежедневно проводящий с ним столько часов, является до известной степени таким же, как он, человеком. На этот счет обманывать себя невозможно. Это даже человек с известным физическим превосходством, сметливый, легко изъясняющийся. Он мог бы, о боже, сидеть не на передке, а внутри автомобиля. Но в равной мере он мог бы - вот о чем думать всего страшнее - находиться в этой толпе и повернуть внезапно голову, посмотреть на Шансене, посмотреть на него взглядом, устремленным с другой стороны, с другого берега... Во всяком случае, в данный момент он на этой стороне или почти на этой. И из них обоих, Шансене и его, с более презрительным раздражением смотрит шофер на этот народ, в котором увязает автомобиль.
  

* * *

  
   Кланрикар, за полчаса до того уйдя из школы на улице Сент-Изор, прогуливался не спеша. На углу улиц Клиньянкур и Кюстина, он увидел, что прохожие глядят в направлении бульвара Барбеса, и вскоре услышал топот множества лошадиных копыт. Он остановился.
   Вверх по улице Кюстина, со стороны перекрестка Шато-Руж, несся эскадрон драгун. Всадники в походной форме, по четверо в ряд; впереди - офицер. В ногах коней, в вибрации грудных клеток, в резких поворотах крупа вправо или влево, в том, как натягивал поводья кавалерист или как ускорялся внезапно стук подков о мостовую, был сдержанный напор, избыток пыла и мощи, скопление буйных сил, зажатых, как пружины в мешке. Солдаты смотрели на уши своих лошадей или на спины товарищей переднего ряда. До улицы им не было дела. Или же, если они думали о ней, то ради наслаждения, с каким унижали ее, словно напива

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 507 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа