мочь ей?
- Нет, у нее бельмо слишком застарело.
- Вообразите, это ведь ей Павлуша инбирю много в глаз вдул... (Любаша засмеялась и указала на Сарданапа-ла) он все лошадей в полку лечил и ей вдул...
- Как же вам не стыдно смеяться? - позволил себе сказать Руднев.
Любаша покраснела и пожала плечами.
- Такая глупая привычка; я сама знаю, что это нехорошо. Только, как вспомню Павлушу и все его штуки...
- Вы начали говорить о хозяйстве... Вы говорили, что вы с Ульяной что-то делали...
- Ну, что! Это совсем неинтересно. Я хотела сказать, что помогаю ей варенье варить; летом обираю ягоды, не-вейку люблю делать... Ну, что тут интересного? Я бы вот лучше желала, чтоб вы с Павлушей познакомились поближе...
- Может быть, Павлуша не захочет со мной знакомиться.
- Полноте. Что за вздор! Отчего Павлуша не захочет познакомиться? Он вовсе не гордый. Да и гордиться ему нечем особенно. Скорей вы. Вы, вот, гордый... Сколько раз я хотела заговорить с вами, а вы все не обращаете на меня никакого внимания. Помните?
Руднев засмеялся.
- Да что вам во мне? - сказал он.
- Нет, вы мне понравились... Я слышала тоже об вас много хорошего. Хотела с вами сойтись. А вы, я думаю, думали: "Какая противная, скучная деревенская барышня!.." А! Признайтесь, думали? "Что я с ней буду говорить..." Думали?
- Думал, по правде сказать.
- А теперь, что думаете?
- Думаю, как Баумгартен прав, что недавно начал роман под заглавием "L'apparence trompe!.." - Вы разве говорите по-французски? Руднев захохотал и отвечал ей: - Нет, не говорю, а на что вам?..
- Я так и думала, что вы не говорите... А вот это "L'apparence trompe" вы произнесли хорошо... Я тоже не очень хорошо говорю по-французски... У нас жила одна m-lle Feloux... Только она пила, часто была пьяна; бабушка ей отказала... Я у нее училась... Перевожу, читаю иногда...
- Много читаете?..
- Нет, не очень много, - серьезно ответила Люба-ша, - то лень, то некогда, то книг нет... Да я как-то французских романов не люблю... Я больше люблю наших писателей. У наших как-то проще все... Наше такое понятное...
- Жорж-Занда читали?
- Нет; говорят, она такая безнравственная... Все против семейства писала... Ничего, говорят, у нее святого нет... Лихачев давал мне раз один роман читать, я не помню его названия. Только я не дочла: слишком уж серьезно...
- Вот вы какие, - вы ничего серьезного не любите, все веселое... Так как же вы хотели со мной подружиться, когда во мне веселого нет ни на грош?
- Я людей серьезных уважаю, - отвечала Любаша, - я не люблю книг серьезных...
- Отчего же это такая разница?.. Бедные авторы серьезных книг!.. - воскликнул Руднев громко... Он так увлекся, что не почувствовал, как прошел обед; уже подавали жаркое.
- Объясните же теперь, отчего эта глубокая разница? Отчего вы любите серьезных людей и не любите серьезных книг?
- Я не говорю, что я люблю серьезных людей; я говорю, что я уважаю только их. Вовсе не трудно понять отчего, - отвечала Любаша... - Человека я могу издали уважать, буду смотреть на него и уважать, или изредка буду говорить о чем-нибудь, а книгу нельзя так издали уважать... надо ее ведь прочесть, чтобы уважать... Ну, и скучно... Я очень неразвита! Где мне было развиться! Папа добр. Только вы видите, какой он... Ну, бабушка - старый человек, тетушка Анна Михайловна тоже.
- Вот, если вы хотите развиться... вам лучше подружиться с Милькеевым, а не со мной; он как раз разовьет вас; а я не сумею...
Любаша поглядела на Милькеева, который на другом конце стола благосклонно разговаривал с седым генералом, и отвечала: - Он мне не нравится; он, кажется, много о себе думает... Так нейдет! Разыгрывает из себя такого светского человека. Положим, он собой молодец, хорош... Ну, вот, посмотрите, как он лорнирует барышень!.. Как я не люблю, кто о себе так много думает... И даже к должности его совсем это нейдет...
- Вот уж это странно! - возразил Руднев.
В эту минуту все встали с бокалами, и смуглый генерал, который сидел около хозяина, сказал громко: - Здоровье Пелагеи Васильевны Протопоповой!
- Здоровье Александра Васильевича! - закричал хозяин.
- Князя Александра Васильевича Самбикина! - перебила сама княгиня, привставая и протягивая с улыбкой бокал в сторону сына.
Музыка гремела; все чокались; князь покрыл руки матери поцалуями.
- Теперь вместе, за здоровье близнецов и вечную дружбу между ними! - сказал кто-то вдали.
Музыка опять заиграла, и опять загремели стулья.
- Не стоит и пить за это! - заметил другой гость, когда шум утих. - Близнецы, известно, всегда дружны... У меня были два знакомых брата...
- Может быть, братья и живут хорошо, - перебил как можно громче Максим Петрович, - а вот если брат с сестрой близнецы, так те не так-то ладят!..
Авдотья Андреевна покраснела; Анна Михайловна затряслась; князь опустил глаза; княгиня презрительно взглянула; хозяин нахмурился; Любаша тихо засмеялась; многие гости захохотали громко.
- Что это такое? - спросил Руднев у Любаши.
- Папа чудак! - отвечала она, - что вздумает, то и скажет. Княгиня Самбикина дочери не любит; князь - ее фаворит; княгиня, князь, бабушка, тетушка Анна Михайловна - это одна партия; а Платон Михайлыч и Полина - другая. А папа ни к кому не принадлежит: всех бранит; только бабушку не бранит, уважает. Он говорит - Полина не хочет, чтобы князь женился, потому что Коля после него наследник. А у бабушки и у тетушки с Платоном Михайлычем уже давным-давно были ссоры, из-за имения что-то! Как все это грустно, Василий Влад³мирыч! - прибавила она с веселым лицом.
- Это правда! - сказал Руднев. - Да вам-то что ж! Вы всех их любите?
- Мне-то никто из них не противен... Как-то нет-нет, да и пожалеешь всех!
Тотчас после этого Руднев пошел искать Милькеева, чтобы сказать ему, что дела его плохи, и передать ему мнение Любаши.
Он нашел его в кабинете в куче других мужчин, которые спорили, стеснившись около дивана; сидели: смуглый генерал, мрачный декабрист, недавно возвратившийся из Сибири, и еще один худой помещик небольшого роста с суровым выражением лица; перед диваном стояли сам хозяин и предводитель. Последний был окружен несколькими дворянами, которые осыпали его вопросами и возражениями, и Лихачов, медленно поворачиваясь то туда, то сюда, отгрызался от них, как кабан. Милькеев разговаривал в углу с тем седым генералом, с которым он подружился за обедом.
- Знаем, знаем, что хотите вы сказать - сельскую полицию!.. - "Сельскую полицию? Это за что я няньчиться буду!" - "Это еще бремя за что?" - шумели дворяне, подступая к предводителю.
- Постойте, - говорил Лихачов, - это не я, а Апол-лос Федорыч сказал - сельскую полицию... А я не то говорю...
- Для предупреждения... против опьянения свободы в прямом и переносном смысле! - перебил Аполлос.
- Дайте сказать! - продолжал предводитель, - чем меньше будет у нас власти, тем более будет влияния. Дворянство всегда будет впереди... Образование, предание, богатство...
Но тут несколько человек закричали разом: - Богатство? Богатство! - "А разве, сударь вы мой, не знаете вы, какие есть дворяне: "сам пашет, сам орет!" - "Деньги в чужих карманах не считаны!" - "Да-с! Сударь вы мой, да-с!" - Ни собственность, ни даже жизнь не обеспечены, - уныло заметил кто-то из толпы, когда шум смолк.
Лихачов взял одного соседа за пуговицу и сказал ему внушительно: - Поймите вы вот что: если вы сами не догадались это прежде сделать, так не возбуждайте против себя ненависть бессильной оппозицией, а лучше спешите забегать вперед, где можно! Сколько у нас привилегий...
- Однако, Николай Николаич, - заметил смуглый генерал, - от вас, именно от вас мне странно это слышать... Доверие, девятилетнее доверие!..
- Чем менее будет у нас власти, тем больше будет влияния, - повторил Лихачев. - Те, которые не в силах поддержаться наряду с богатыми, опустятся в народ и выиграют от этого. Не сами они, так дети их из плохих шляхтичей станут передовыми простолюдинами, и совсем другое общество, другое настроение самолюбия облегчат им экономическую сторону жизни. Сытый мужик в дубленке доволен и бодр, а бедный дворянин в заштопанной шинели жалок и болен...
- Хорошо тому жить, кому бабушка ворожит! - возразил издали один помещик двадцати душ.
- Не называйте меня "ваше превосходительство", - кротко шептал в углу Милькееву седой генерал. - Человеческая личность должна быть свободна; это вы правду говорите! Пусть всякий будет счастлив, доволен - это главное... Я вам скажу про себя; у меня прежалостливое сердце: вот теперь я вас слушаю, так у меня в душе переворот такой делается... Мне очень приятно познакомиться с вами!
- Разберите теперь вопросы о караулах, рабочих днях, - начал сам хозяин, обращаясь в Лихачеву, - о стариках, наконец, и старухах, которых мы должны даром кормить. Я, я еще могу! Но многие другие... И народ наш так груб, так дик, так не приготовлен... В друзьях своих видит врагов... не правда ли, Николай Семеныч? - прибавил он, обращаясь к мрачному декабристу.
- Правда, - сказал тот, которому родные только что возвратили восемьсот душ.
- Что вы об этом думаете, ваше превосходительство? - спросил смуглый генерал у седого.
- Я что думаю? - отвечал старик. - Я сижу и думаю, что это г. Милькеев вот правду сказал или нет сейчас... "Коли, говорит, мужик нехорош - так зачем дворяне его не воспитывали!" Я сижу и думаю, правда ли это?
- Правда, - сказал предводитель.
Он хотел продолжать, хотел сказать о том, что русский дворянин сам давно пренебрегает собой, предпочитая столицу и службу деревенской жизни, что их сторона еще лучшая по населению и деятельности; но слова Милькеева, переданные седым генералом, так возмутили многих, что дворяне подняли страшный шум, подступая одни к генералу и Милькееву, другие к предводителю.
В эту минуту младший Лихачев подошел к одной кучке, посреди которой с жаром говорил худой, суровый помещик, и, вставляя в глаз стеклышко, спросил: - Что это у вас за базар, господа?
- Базар? Базар! - с изумлением и злобой закричал худой и суровый помещик, выпрямляясь перед ним. - Базар! На базаре мужики, подобные тебе... с бородой, а здесь общество дворян, а не базар!
- С каких это пор мы с тобой на ты? - спросил младший Лихачев.
- Либералы вы все! Базар! Общество... дворян - базар! Поди с мужиками обнимайся - вот твое место!
- Чудак! - заметил Лихачев, - забыл верно, что я девять пудов одной рукой поднимаю!
Опять все захохотали, а суровый помещик гордо отошел прочь.
- Что ж, отец мой, вы не боретесь? - спросил Руднев у Милькеева. - Разве не под силу?
- Конечно! - отвечал Милькеев, - здесь, чтобы не быть смешным, надо показать пример, надо иметь крестьян. Лихачевы имеют право спорить: у них мало земли и потеря их будет сильная. А я - не от м³ра сего!
- Жаль, а я бы желал, чтобы вы разгорячились!
- Зачем?
- Чтобы возбудить нервы и повитать после... А то Любаша вас не хвалит; говорит, что учителю нейдут ваши манеры.
- Будто? Ну, Бог с ней, - рассеянно и печально отвечал Милькеев.
- Как, Бог с ней! - надо вступить в борьбу, на мазурку звать...
- Едва ли я решусь здесь танцевать мазурку; это не Троицкое; там я - Вася Милькеев, честный утопист, Василиск, старший брат, поэт, друг и наставник прекрасных детей, древний философ, поучающий в саду... А здесь я только - троицкий учитель. Ослабею вдруг от грусти, упаду посреди залы, и все будут рассказывать, как троицкий учитель упал. Здесь надо по-вашему жить, а vol d'oiseau...
С этими словами он встал и пошел звать Любашу на кадриль.
Но кадриль не помогла: Милькеев поговорил с ней кой о чем, но ни сам не сказал ничего хорошего, ни от нее ничего особенного не слыхал. Он был встревожен тем, что видел и слышал в кабинете, ушел с Рудневым и младшим Лихачевым в дальнюю, пустую комнату, сел с ними там и высказал им все, что думал о собравшихся дворянах.
- Что это такое? - сказал он, - я ничего не могу решить... Хочу понять - и не могу. Все спуталось у меня. Мне кажется, что я ничего не знаю! По правам это больше чем аристократия... Нравы, физиогномии, привычки в целом дворянстве разнообразнее, чем у другой небольшой нации, взятой в целости... Люди средней руки, внешним видом, бытом, манерами, они почти все больше похожи на тяжелых западных лавочников или засидевшихся чиновников, чем на свежую и бойкую сельскую аристократию!.. Что же это такое?
- Ты слышал, - отвечал младший Лихачев, - брат мой хорошо определяет их: это не аристократия, а шляхетство. Аристократия не может быть так многочисленна и так доступна...
- Я не могу теперь понять, - продолжал Милькеев, - как и с какой стороны примирить мне свой идеал с тем, что я вижу вокруг себя! Любить мирный и всемiрный демократический идеал, это значит, любить пошлое равенство, не только политическое, но даже бытовое, почти психологическое... Развиваясь под однообразными впечатлениями посреди тех жалких уклонений, которые способно дать одно разделение полезного труда, характеры должны стать схожими... Одна разница темпераментов недостаточна. Необходимы страдания и широкое поле борьбы! На что тогда великие полководцы, глубокие дипломаты? Поэту не о чем будет писать; ваятель тогда будет только сочинять украшения для станций железной дороги или лепить столбики для газовых фонарей... Я сам готов страдать, и страдал, и буду страдать... И не обязан жалеть других рассудком! Если сердце мое жалеет - это дело организации, а не правил!.. Идеал всем³рного равенства, труда и покоя?.. Избави Боже! Истинная аристократия уже тем хороша, что она подразумевает многое другое под собой. Уничтожая аристократию, мы оставляем только два начала: фрачное мещанство и народ. Уничтожая в свою очередь буржуазию, которая не допускает до себя народ, мы уничтожаем в сущности не буржуазию, а народ, потому что работник и без того с ума сходит, как бы ему надеть сюртук, хоть грязный и вонючий, но сюртук!.. "Дело, говорят - в конце!" Отчего же все боятся говорить о конечных целях в точных науках, которые проще жизни, а не боятся решать конечную цель жизни, которая еще до сих пор необъятна?! "Воля человека ничто перед общей статистикой", говорит точная наука; "L'homme s'agite, mais Dieu le mène!" говорит богослов. Конечная цель нам неизвестна... Вы понимаете ее так, а я иначе. Но нам есть указание в природе, которая обожает разнообразие, пышность форм; наша жизнь по ее примеру должна быть сложна, богата. Главный элемент разнообразия есть личность, она выше своих произведений... Многосторонняя сила личности или односторонняя доблесть ее - вот более других ясная цель истории; будут истинные люди, будут и произведения! Что лучше - кровавая, но пышная духовно эпоха возрождения или какая-нибудь нынешняя Дания, Голландия, Швейцария, смирная, зажиточная, умеренная? Прекрасное - вот цель жизни, и добрая нравственность и самоотвержение ценны только как одно из проявлений прекрасного, как свободное творчество добра. Чем больше развивается человек, тем больше он верит в прекрасное, тем меньше верит в полезное. Малоразвитой человек везде ясно видит пользу; но чем сознательнее идем мы в жизнь, тем труднее решить, что истинно полезно для других, для рода; сохраняя вас, я, может быть, стесняю или даже гублю десять человек; губя их, я, может быть, спасаю косвенно сто. Вы, доктор, и на прошлой неделе вылечили свирепого старика, который вернется на деревню и станет опять бить свою невестку. Невестка умрет раньше, и муж ее женится на молодой девушке. Первая жена рожала все девочек; молодая жена от сорокалетнего вдовца будет рожать мальчиков, работников, и семья разбогатеет... Прекрасное не гибнет никогда: погибло здесь, поднялось там; вооружась прекрасным, мы понимаем и любим историю; с одной пользой, честностью и миролюбием мы видим в жизни народов только слезы, кровь и обманутые надежды. Я не боюсь демократических вспышек и люблю их; они служат развитию, воображая, что готовят покой; на почве этих стремлений вырастают гремучие и мужественные лица; их крайности вызывают противодействие, забытые силы, дремлющие в глупом благоденствии, и им в отпор блестят суровые охранители; а после, в года отдыха, из накопившихся богатств и противоречий слагаются глубокие, полные люди, примирившие в себе, насколько можно, прошедшее и будущее... В средние века была поэзия религиозных прений и войн; теперь есть поэзия народных движений; я даже не хочу сказать, что они лучше тех, но говорю только, что они под рукою... С другой стороны, я вот что скажу: "Стесните, пожалуй, сословие, которое убивает развязность других, но не лишайте м³р широкого досуга и роскоши..." Только при этих условиях могут являться: Байрон, Гете, Жорж-Занд, Цезарь, Потемкин, граф Д'Орсе... Со всем своим гением Шекспир не вышел бы Шекспиром, если бы пестрая и вместе сдавленная там и сям формой жизнь Англии не посеяла бы ему в мозге разнообразных представлений. Не в том дело, чтобы не было нарушения закона, чтобы не было страданий, но в том, чтобы страдания были высшего разбора, чтобы нарушение закона происходило не от вялости или грязного подкупа, а от страстных требований лица! И Креон у Софокла прав, как закон, повелевающий убить Антигону, и Антигона, которая, любя брата, похоронила его - права!
- Но разве для народа не нужно вещественного благосостояния, чтобы облагородить его страдания? - сказал Руднев. - Страданий высших много. У дяди мужичок прибил до крови жену за то, что она принесла ему четверть часа позднее хлеб и квас на поле во время работы. А если бы он пошел позавтракавши вплоть пирогом и кашей, да выпил бы стакан вина, да жал бы, сидя на какой-нибудь машине? Помните картинку в книге, на которой представлен молодой английский фермер на машине с двумя здоровыми лошадьми, густая рожь и белый домик в зелени сбоку?.. Вы тогда сказали: "вот праздничный труд!" Глядя на это, веришь, что эти люди за ужином благословляют Бога и труд, который послан небом... Если бы труд был таков, разве мужик стал бы с голода и усталости бить жену? Он, может быть, способнее бы был влюбиться и пошел бы на войну от несчастной любви, если вы непременно хотите страданий...
- Я ничего не говорю против этого, - отвечал Милькеев, - мы с вами можем извлечь многое из бедности; а для земледелия не нужна личность; поэзия и достоинства крестьянина - в цветущем покое многолюдной семьи и правильной работе. - Ужасно видеть чиновника или портного, обремененного детьми и привинченного к месту, а здесь на чистом воздухе!..
- По твоему идеалу следует, - сказал Милькееву Александр Лихачев, - что для всякого народа нужно совсем не то, что нужно для другого... Французам было бы полезно постепенное развитие, устояться бы им недурно, мохом порасти; а то Франция стала похожа на какой-то пустой, чисто выкрашенный балаган. Англию бы радикализмом хорошенько раскачать, чтобы не слишком уж повторялась; для Италии - то политическое единство, о ко - тором она теперь хлопочет; немцам бы Фридриха нового, чтобы из кабинетов их доброй войной вытащил... После этого и живется, и поется, и думается лучше... Все это так... Но что же нужно для России, чтобы дать ей в твоем духе прекрасную эпоху?
- Не знаю, не знаю! - грустно отвечал Милькеев. - Пусть скажет твой брат, что он об этом думает...
- Для России, - сказал предводитель, - поди спроси у дворян, что нужно для России! Поди, потолкуй с ними! Я думаю, брат, что я последний год служу! Уж на будущий год меня прокатят на вороных за все эти разговоры! Что ж, в посредники пойду. Нет, прежние бары были лучше; в тех была славянская ширина, сила, те умели иной раз, хоть в обход - да постоять за себя... А эти ни для себя, ни для других, на jeu de paume неспособны; вниз нагнуться не хотят, чтобы почерпнуть живой воды. Да, слава Богу, не сделать им ничего; против них и народ, и писатели, и мнения младших в семье, и сила вещественная. Для их же достоинства надо с них смыть пятно рабства и отнять у них страсть к казенной службе. Страдая, они вырастут... Я говорю: прежние бары жили дома, любили выборы, деревню и хозяйство, и наш край куда, до сих пор, еще много лучше других! Душа болит, как видишь под Москвой и везде заброшенные дома, заросшие сады, или чистые, да пустые... Наш край лучше многих... многолюден, жив... Трудиться легче там, где весело. Пропусти сквозь это веселье гражданскую струйку, доблесть и любовь к родному и посмотри, что будет... Ты, Милькеев, хлопочешь о разнообразии, о развитии лица. Я стану на твою же точку зрения и скажу, что для этой цели необходимо обособление наций. Народный дух - ярмо, под которое должны волей или неволей склоняться самые необузданные сердца. Всякая нация только тем и полезна другой, что она другая! Уперлась одна нация в стену, не знает что делать; поглядела на другую и освежилась... Стесни пределы твоих любимых крайностей любовью к родному; крайности отсохнут, но запас духовный вознаградится более тонким и крепким развитием внутри. Ты ищешь разнообразия? Да где ты найдешь столько противоположностей, как у нас? Уж, конечно, не в Европе. Надо уметь их видеть; у нас все широко и рассыпчато, но все бледно и не выработано. Свобода и сознание - лак, от которого все черты становятся глубже и все краски ярче. Свобода и сознание только могут нам дать то внутреннее единство, которого нам недостает; без этого народного единства одни живут без свободы и сознания, другие довольно свободно и крайне сознательно носятся по воздуху, как ты, не зная к чему прилепиться. Чего у нас нет? В великой России земская община и рядом с нею помещик, у которого больше земли, чем у многих германских государей; в Малороссии - громада, без общинного владения землей; московский ученый и донской казак; петербургский безбожник и непоколебимый в вере своей раскольник; кавалергард и степной киргиз... Разнообразие физиогномий и сложений в высших слоях удивительно; обычаи и поверья - вовсе разные в разных местах... Вообще мы более философы, чем французы и англичане, более поэты, чем французы и голландцы, более музыканты, чем французы и англичане, трезвее умственно итальянцев, практичнее и решительнее немцев, более художники-пластики, чем англичане, более пышны жизнью, чем немцы, более европейцы, чем турки или персияне, более азиятцы, чем другие европейцы (и по-моему, это не всегда порок), мы более искренни и страстны, чем англичане, мы воинственнее немцев, у нас более, чем во Франции, начал для областного самоуправления и т. д. Но на каждое качество мы найдем на западе или востоке, на севере или юге, в прошедшем или настоящем такое блестящее, сильное выражение, что должны склониться перед ним!.. Нам нужен градус, нужна крепость каждого народного начала, каждой родной черты, душа моя Милькеев, а не ширина, которой мы богаче других! Не за варварство, не за азиятизм в Европе не любят России; боятся и не любят. Не любят за то, что прилепляться не к чему: все бледно, кроме государственной силы; а государственная сила - вещь великая, но холодная!.. А между тем, эти пестрые племена, это богатство темпераментов, это разнообразие быта, климатов и степени развития - какое поле для обработки! Не жду я ничего от общества, пока народ, верующий, грубый и самостоятельный не влияет на него... В чем нет зла, суеверия? - но суеверие только застывшая пена веры; жестокость? - но без жестокости нет энергии. Все родное - спит; оно хранится у бедного народа, который тупо хранит, не развивая. Рука бы моя не дрогнула на того, кто святотатственно посягнул бы на земскую общину нашу, посягнул бы от подлого страха, что быт Европы основан на личной собственности; как будто рядом с этим нет у нас личной собственности; как будто ты, Милькеев, не прав, говоря, что для земледелия не нужна резкая оригинальность лица! Как будто Ломоносов и новый Кольцов не найдут уже Шувалова и Станкевича, для извлечения их из мiрской сходки! Община, песни, одежды, постройки - все спит и дурнеет у народа; и не может не спать и не дурнеть, не может вырастать вещь, предоставленная одним беднякам! А между тем, все иностранцы с жадностью глядят у нас на то, что не по-ихнему: на пеструю Москву, на розовые рубашки, на мелкие разноцветные дома; с наслаждением слушают наши песни; после мира в Крыму (вот брат Александр сам видел!) они с удовольствием прежде всего бросались к казакам и говорили друг другу: "Don! Don!" Баумгартен, и тот восхитился, когда в первый раз поехал кататься с нами в бор зимой и увидал, что Nelly и девочки в ранжевых дубленках и цветных платках на голове и больших сапогах. А кто научил? - Я. Жаль мне было видеть, что Федя и все мужчины молодцами, а девочки шлюхами, в капорах и салопишках! - Один художник в Москве говорил при мне: "нам нужно строить не мраморные дворцы и белые храмы, это слишком холодно для нашего и без того холодного неба; нам нужны теплые краски, как у той милой часовни, которую поставили на Невском; и не только часовни, но дома и дворцы надо строить такие. Теплые краски эти и народу любезнее, и к печальному добродушию нашего ландшафта идут, и ни на что чужое не похожи!" Все эти народные искры надо раздуть, надо посеять пшеницу, которая тысячи лет спала в египетских гробах... Быть сильно народным - значит в высшей степени служить космополитизму, чтобы пригодиться примером другим в чорный день! - Освобождение крестьян - каково бы оно ни было теперь! Широкие права! Образование переходных форм быта!
Предводитель приостановился и, помолчав, прибавил, обращаясь к Милькееву с усмешкой: - По твоей же эстетике, "красота есть единство в разнообразии". - Второе есть: надобно нам духовное единство. Посмотри на Австрию: государство сложное, богатое началами; а что она производит без его единства? - При нем здоровые станут тоньше, а тонкие здоровее; сознательные станут проще, а грубые сознательнее; взамен общественного мнения, которого у нас нет, проснется свежее народное мнение.. А если кто-нибудь кого-нибудь изредка прибьет, так, разумеется, это не беда; мне даже иногда кажется, что Козлянинов, о котором теперь так много пишут - человек независимый, и я бы желал познакомиться с ним...
Молодые люди засмеялись; в зале заиграли мазурку, и младший Лихачев пошел звать Nelly, a Милькеев Любашу...
Руднев сошел вниз, тайком от приветливой хозяйки, отыскал шапку и шубу и уехал.
Он в первый раз в жизни обедал под музыку за таким шумным столом; в первый раз видел так много незнакомых и красивых женщин; в первый раз видел Любашу в праздничной воздушной одежде, с цветами. Она была в этот день столько раз то доступнее прежнего, то оторвана от него толпой развязных и танцующих щоголей...
Вырвавшись из освещенной и полной залы в темное и морозное поле с такой же радостью, с какой, бывало, выходил он в Москве из вонючего склада трупов в маленький казенный садик, покрытый инеем, Руднев почти возненавидел Милькеева за его соблазняющее влияние. К тому же все, что он слышал в дальней комнате от Милькеева и предводителя, так кровно шевелило его, так сильно подрывало многое, во что он верил прежде. Одно уж то потрясало его, что демократия, как демократия, для них обоих ничего не значила: для одного она была только вечным орудием жизни и брожения, другой любил ее только тогда, когда она - архив народной старины, и сам говорил не раз и прежде, что демократия Соединенных Штатов "выеденного яйца не стоит"; ибо у нее нет и не будет загадочных, темных преданий... Как примирить все это?!
Заметив, что Милькеев танцовал мазурку с Любашей и был очень оживлен, а Руднев за обедом сидел около нее и тоже был оживлен, Полина Протопопова стала думать об обоих молодых людях и, сравнивая их между собою, казалось, решала, который лучше годится в мужья Любаше. Милькеев, конечно, виднее, смелее и развязнее; дай ему состояние, так он был бы вполне светский человек; Руднев застенчив, не дворянин, но зато имеет верные доходы, ремесло и гораздо, кажется, добрее и солиднее. Она передала свои мысли мужу, когда осталась с ним наедине. Но в муже проснулась на минуту родственная гордость.
- Ну вот, какие же это женихи для Любаши! Милькеев, конечно, молодец и в компании славный малый. Я сам люблю слушать, когда он спорит или рассказывает. Да что ж... ветреный и пустой человек. В двадцать шесть лет с своими способностями, связями и образованием никакой карьеры не сделал... Домашний учитель! Это смех! А тот не Дворянин и бедный лекаришка, хоть и солидный человек.
- Я сама нахожу, что Руднев надежнее Милькеева и вообще, как жених, лучше; а что он небогат теперь, так это ничего не значит: ему всего двадцать четыре года; после дяди у него будет деревня; практика будет со временем большая. А что он не дворянин, кто ныньче на это смотрит! Нет, я бы желала его сблизить с Аюбашей.
- Да это, впрочем, твое дело, - отвечал муж, - . мне, право, все равно. У нее есть отец, бабушка, тетка... А о брате едва ли стоит тревожиться... он, кажется, вовсе не сильно влюблен в нее...
На утро после бала Полина с Любашей поехали вместе к князю Самбикину, чтобы помочь ему по хозяйству. Они вместе расставляли букеты в вазы для украшения стола, и Полина сказала Любаше: - А что, Любаша, замуж не пора тебе? как ты думаешь?
- Отчего ж! - отвечала, смеясь, Любаша. - Всем замуж надо! Одна тетенька Анна Михайловна не вышла. Только я знаю, что не придется мне выйти за человека, который мне нравится...
- Отчего?
- Приданого нет. Даст бабушка или нет, это ее воля... По ее вкусу жених - даст, не по ее - не даст!..
- Бедной еще лучше выходит замуж, - сказала Полина, - знаешь, по крайней мере, что берут тебя, а не деньги...
- Это правда, - отвечала Любаша, - да если за бедного же выйти, каяться после? - Я хочу веселиться, а тогда что я буду делать?
- А богатый разве не найдется? - спросила Полина, - вот брату, кажется, ты нравишься...
Любаша покраснела.
- Может быть, я ему и нравлюсь. Да ведь он без спросу княгини не женится. А княгиня разве на такую невесту для него рассчитывает?
- Маменька сама не знает, чего хочет. Брату бы вовсе не надо жениться. Его всякая жена за нос будет водить. Еще тебя, Люба, мы знаем; ты добра... А другая - избави Боже! Впрочем, брат - такая флегма, что из этого никогда ничего не выйдет. Он будет рассчитывать; а у маменьки на одной неделе семь пятниц! А что ты думаешь о Милькееве?
- О Милькееве? Ничего еще не думала. Говорят, он очень умный... Я не знаю.
- А Руднев?
- Руднева я люблю. Такой он добрый и милый... И уморительный какой. Лихачев рассказывал мне, что он сделал раз от стыда в Троицком. Он Nelly боится, потому что по-французски не знает. Дети ее подговорили, чтобы она сама пригласила его танцевать; он хотел от нее в двери - дети не пустили; все кричат. У них в зале есть гимнастика - он на веревки влез и качается наверху. Однако сошел танцовать, все внизу стояли и звали его по-французски.
- Да! он уж слишком застенчив, - заметила Полина. - Это пройдет. Я уверена, что он будет со временем отлично жить...
Через полчаса Полина, увидавши, что мать ее, разодетая, выходила из сыновнего кабинета с раскрасневшимся лицом и кричала что-то, спросила у нее: - Что с вами, maman?
- Опять Афроська, ma chère amie, зазналась!.. Расфуфырилась, как червонная краля, и сидит в передней с лакеями кокетничает, вместо того, чтобы помочь Наталье меня одеть. Как можно - возлюбленная князя Александра Васильевича! А этот слабый, слабый человек! Никем не в состоянии управлять! Вот тебе рука моя, что он женится на ней; я с ума схожу от этой мысли и готова была бы хоть сейчас его с кем-нибудь обвенчать!
- Вот уж с этим я не согласна, maman! Бог знает, еще какая жена попадается! Брат так осторожен и расчетлив, что никогда не решится жениться на Афросинье. Да и разве он так сильно привязан к ней?! Все молодые люди это имеют, и с ней нам всегда легко будет справиться и найти ей место; а с женой что сделаешь, если он будет несчастен? Счастливых партий так мало!
- Это правда! - отвечала мать. - Но что ж делать - эта связь меня бесит! Я так люблю его и так всего за него боюсь... Ну, и она не должна зазнаваться...
- Не беспокойтесь, не беспокойтесь, ради Бога, сегодня, maman! Слава Богу, мой вчерашний бал удался и сегодня надо всем быть веселым...
Полина пошла к Афросинье и так пристращала ее, что та сейчас со слезами пришла просить у барыни прощенья, что не догадалась прийти помочь ей одеться. Княгиня успокоилась и сказала себе: "Правда, рано еще ему жениться!" Несколько больших саней тройками и беговых на рысаках и иноходцах подъехали друг за другом к крыльцу. В числе приезжих был и Богоявленский; его привез с собой Сережа по настоятельной просьбе князя. Подали кофе, и князь объявил, что волк уже снесен с горки на открытое поле, и многие из гостей поехали прямо туда, в том числе младший Лихачев и Милькеев.
Волк, огромный и свежий, был принесен в большом ящике, вроде мышеловки с подъемной передней стеной. Все собрались за ящиком; псари держали собак. Александр Лихачев распоряжался садкой.
Милькеев, в новой чорной дубленке и хорошей боярке, помог Любаше выйти из саней, взял ее под руку, повел к ящику и любовался на нее, не думая ни о садке, ни об общественных вопросах.
- А если волк на нас выскочит? - спросила, заманчиво поглядывая на него, Любаша.
- Я не боюсь! - отвечал Милькеев, - он мои сапоги и мою дубленку не скоро прокусит...
- Что мне за дело, что вы не боитесь! Я боюсь, - возразила Любаша. - Зачем вы пистолета не взяли с собой?
- Я боялся быть похожим на Чичикова, который в дорогу возил с собой саблю для внушения страха кому следует.
- Кто это такое Чичиков? Не здешний? - спросила Любаша.
- Отчасти и здешний. У Чичиковых родство большое. А Гоголя вы знаете?
- Гоголь полицмейстером, кажется, в Петербурге был. Одна моя знакомая вышла за его дальнего родственника. Ах! смотрите, смотрите! Ящик открыли. Выскочит сейчас, выскочит!.. - закричала она без испуга и взяла Милькеева за руку.
Это движение так понравилось. Милькееву, что он желал бы в эту минуту иметь оружие и пять волков перед собой, чтобы защищать ее.
Смущенный волк выбежал из ящика, оглянулся на толпу и собак, которые рвались со свор, и пустился по полю вдаль. Когда, выждав немного, спустили собак, все ринулись за ними кучей и с криками - дамы, мужики, охотники, мальчишки...
Милькеев не бежал: ему хотелось побыть подольше с Любашей; взяв ее под руку, он шел за. другими большими шагами, и Любаша насилу поспевала за ним.
Толпа остановилась, и раздались новые крики. Протеснившись вперед, Любаша и Милькеев увидали окровавленный снег и волка, который боролся с собаками. Весь зад был оборван, и кожа висела клочьями...
- Какая жалость! - воскликнула Любаша, - зачем это так много собак напустили! Посмотрите-ка, кто стоит перед нами, по ту сторону! - прибавила она, указывая вперед.
Перед ними стоял в теплой шинели и старой шапке Богоявленский; он криво усмехнулся, заметив движение Любаши, и спросил у Сережи: - Это кто ж этот лихач-кудрявич с твоей сестрой? Уж не Милькеев ли?
- Он, - отвечал Сережа.
- Красивый зверь! - сказал Богоявленский. - Да полно тебе Сергей, улюлюкать... Помещичья кровь взыграла. Глядя на этого волка, я подумал, знаешь что? Что серый, злой, израненный волк - это я. А псы...
В эту минуту псарь Лихачева хотел подойти с кинжалом, чтобы сесть на волка и заколоть его; но волк рванулся, хватил за нос одного борзого, щолкнул зубами и кинулся назад в ту сторону, где стояли Богоявленский и Сережа.
Все расступились; но Богоявленский не шевельнулся, а только махнул рукой на волка, надеясь его испугать... Один миг - и волк схватил его за руку...
Закричали все, бросились... Богоявленский со злобой бил волка по голове свободным кулаком. Лихачев вынул пистолет и размозжил зверю череп.
Окружили семинариста, приложили снег на окровавленную руку; Любаша перевязала ее надушенным платком своим и сказала ему с улыбкой: - Вы, однако, не очень испугались!
- Рука не голова-с, Любовь Максимовна! - отвечал семинарист, - да и голову-то разве уж стоит так жалеть? Зубы - вот досадно - у него большие... Больно укусил, проклятый!
- Какой энергичный хам! - шепнул Лихачев Милькееву. - Говорят - радикал в своем роде. Жаль только, что наружностью похож на озябшего дождевого червя...
- Пойду познакомлюсь с ним, - сказал Милькеев. - Я его в первый раз вижу.
Он догнал Сережу; заговорил сперва с ним, а потом с раненым радикалом и спросил у него - отчего он не был вчера у Протопоповых?
- Фрака нет! - отвечал Богоявленский. - Сшить фрака не на что. Да и сюда-то я уж так... по неотступной просьбе Самбикина приплелся. Не следовало бы...
- Отчего?
- Вот Сергей знает... Маменька ихняя, княгиня Самбикина, очень знатны, брезгливы... С полгода тому назад в Чемоданове у них за обедом кричала-кричала на семинаристов и на всех простых людей. Даже героические кости Дениса Давыдова в гробу шевелила: "мошки да букашки, говорит, полезли из щелей..." У меня тогда, от неопытности, голова разболелась; из-за стола вышел. Ну, а князь зовет; клянется, что надо простить старушке отсталость...
Обидите, говорит, меня. Человек сладкий; на что ж его обижать!
- Конечно, нарочно бы надо приехать. Кто ж смотрит на эту бедную княгиню? Я даже и лица ее до сих пор не разглядел, - отвечал Милькеев.
Они пошли пешком до дому и всю дорогу разговаривали: Милькеев - интересуясь идеями Богоявленского, как проявлением лица, а Богоявленский - насильственно примирясь с молодцеватыми и театральными формами Милькеева, за те идеи, которых он ожидал от человека, пославшего, как он слышал, в Москву статью в пользу эманципации женщин.
- Что ты в нем открыл? - спрашивал после младший Лихачов у Милькеева.
- Я вспомнил Хавронью Крылова, - отвечал Милькеев, - которая кроме грязи ничего не нашла на барском дворе. Но с другой стороны, думаю, что никто лучше этих людей не сумеет разрыть этот двор так, чтобы на нем выросло что-нибудь роскошное, чего они и сами не ожидают. Только прошу, не передавай моих слов никому; я хочу сохранить с ним хорошие сношения.
С волчьей садки все вернулись бодрые и голодные. На большом столе покоем, рядом с вазами, полными цветов, уже стояли груды ростбифа и котлет; люди разносили в чашках бульон. Поели и выпили. Заиграла музыка; Милькеев стал танцевать с Любашей.
- Вашего поклонника нет, - сказал он ей.
- Кого, Руднева? - спросила она, оглядываясь вокруг.
- Отчего вы не боитесь так прямо говорить? Немногие девушки так откровенны; мне это нравится.
- Зачем я буду скрывать, когда я не чувствую ничего особенного? - отвечала Любаша. - Если бы я была влюблена в него или в другого, я бы, может быть, стыдилась... Да и то нет - я думаю...
- А в вас никто не влюблен?
- Нет, я вам скажу правду: я нравлюсь одному человеку, и он мне... Только из этого ничего не выйдет - он здесь.
Милькеев вздрогнул, но пересилил это внезапное движение и продолжал: - Нельзя ли указать? Хороший случай доказать вашу откровенность.
- Поищите, угадайте сами... Я вам скажу, если угадаете...
- Лихачев?
- Нет! Отчего он первый вам пришел в голову?
- Оттого, что по-моему он лучше всех: красив, ловок, умен, молодец...
- Тоже и у него есть большие недостатки... Манеры слишком гордые, потом язык злой - я этого не люблю, и еще один недостаток...
- Какой это?
- Вы сами знаете... Он пьет часто и даже с крестьянами...
- Это-то и хорошо. Жаль, что вы не цените его! Да об нем мы поговорим после... Кто же еще? Этот улан, который так хорошо все танцы танцует?
- Ну, вот! Я его всего второй раз вижу...
- Разве сразу нельзя влюбиться? Поверьте мне, что можно...
- Не знаю; только не он.
- Этот молодой человек с красивым носом, который давича долго говорил с вами?..
- Он мне двоюродный брат; я за него замуж не могу...
- Разве нельзя влюбиться в того, за кого замуж нельзя? - с удивлением и любопытством спросил Милькеев.
- Зачем же, из чего я буду хлопотать? Вы не знаете Вареньку Шемахаеву - сестру Павлуши, вот что Сарда - напал... Его сестра Варенька два года как влюблена в Лихачева... А он не хочет жениться... Она плачет; сюда не приехала нарочно, чтобы не встретить его. Разве это приятно? Посудите сами...
- Вы очень положительны, я вижу, - продолжал Милькеев. - Кто же? Жаль, что я многих здесь не знаю...
- Нет, вы его знаете.
Милькеев думал и осматривал всех.
В эту минуту князь Самбикин закричал, глядя на Любашу: "Les dames en avant!" Любаша улыбнулась ему.
- Уж, конечно, не Самбикнн! - сказал Милькеев.
- Отчего не он? - спросила Любаша.