идиотом зовет?.. вы сказали...
- Вот m. Баумгартен... наш... Как вам сказать, он человек добрый... сопрел только маленько.. Потлив... Очень неприятные у него руки... "Капли холодного пота выступают!.." Это он в классе на нас кричит: будто у него от нашей лени пот выступает. А уж у него природа, норов такой - мокрота! И вдруг, как завертится, затопчет - страсть! Вот Ваську Милькеева мы не боимся... Сначала так жутко, боязно маленько было. Воззри в леса на бегемота, что мною сотворил с тобой! А мы, знаете - лягушки, просящие царя... Видим чурбан, такое страшилище... и боимся. А после... Сначала такой суровый... А потом, вышел в сад и говорит: "Дети, хотите со мною играть?" Мы его за ноги да на сено и свалили! С тех пор ладно живем. Вот барышня, это первый друг - невеста Васиньки нашего, Мария - невеста с объеденными ногтями... Самоедка! Сама себя ест...
- Федя, полно болтать глупости, - сказала Маша, - у меня голова уж закружилась...
- Эх... Трофим Павлыч, - продолжал он, обращаясь к кучеру, - Трофим Павлыч. Что, как Лукаша ваша поживает?.. (И, не дожидаясь ответа, Федя обратился к Рудневу). Это - сестра Трофима Павлыча, знакомая мне кухарка... Я люблю к ней летом на сушила ходить... Летом я учусь скверно... Вот Мосенька... Винокура Исаака знаете? Его Мосенька... Сердце, злой тиран, тиран... Он поет эту песню... Так тот и летом и зимой всегда прилежен...
Маша смеялась до слез, слушая брата.
- Что это он говорит? Я половину не понял, - спросил ее Руднев с удивлением.
- Он всегда так, - отвечала усталым от смеха голосом Маша.
Но Федя уже был далеко: он поскакал повестить, что дела идут отлично.
- Барышня смеется, - сказал он матери.
Уже было часов восемь вечера, когда приехали в большое село; ночевать остановились у одной богатой раскольницы, которая за табак не сердилась, и по старому знакомству, и потому, что хату внаймы отдавала новую, а не ту, в которой сама жила. Вся деревня сбежалась смотреть на троицких господ; многие давно знали Катерину Николаевну и говорили с ней, и Руднев мимоходом слышал, как хозяйка сказала громко при всех: - Э! Уж тебя-то, матушка, никто не боится. Ты уж дюже проста.
Катерина Николаевна и за ней все пошли в избу, тогда со всех сторон кругом Руднева поднялся такой крик, смех и шум, что он уже ничего не мог разобрать. Бабы смеялись и толкали друг друга с крыльца; дети плакали, дрались и хохотали; собаки лаяли; из избы слышались голоса: то хриплый бас предводителя: - Милькеев, а Милькеев! Эстетик Паша! Ваше изящество! а, ваше изящество! Поди сюда... Что говорят-то здесь про тебя!
- Что вам?.. Некогда... Потом вдруг тихо женский голос: - Доктор-то лучше!
- Неправда, не лучше!.. Как можно, у него черты лица гораздо красивее ваших... Вот горе-то! Васька! У-у! Васька! - кричали дети.
- Нос очень красивый... - говорила опять Ново-сильская, - а глаза-то!.. Вот горе-то! Что делать теперь?..
Потом взрыв хохота, а вслед за этим Милькеева дети вытолкали в спину на крыльцо и сами бросились за ним с криком: - На реку!.. на реку играть!
За ними вышли Nelly и Баумгартен. Звали и доктора, но Руднев поблагодарил и остался на крыльце.
Бабы деревенские и дети разошлись скоро, потому что коровы и овцы вернулись с поля. Тогда Руднев закурил сигару и с большой радостию отдался опять размышлениям о том, какие это люди окружают его и какую пользу можно будет извлечь из этого тяжелого для него путешествия. Не определит ли он наконец какие-нибудь психологические или физиологические черты...
"Главное, все они ничуть не конфузятся и никого не стыдятся... Это неестественно... особенно в этом Милькееве. Что ему за охота как будто шута и балагура перед этой знатью разыгрывать", - думал Руднев, слегка и невольно прислушиваясь к разговору, который велся в избе между Катериной Николаевной и предводителем.
- Отчего он не приехал, скажите по правде? - спрашивает она.
- Опять то же! Помочь была! Ну, знаете!..
- Неужели до сих пор?..
Потом опять стихло, и слышался только шопот: - Вот уже пять месяцев не пил - с тех пор, как вы ему говорили, - начал опять предводитель, - а вот теперь опять...
- Мы всегда видим только падение, - возразила она, - а не хотим и знать про борьбу, которая была перед этим падением. Вот это несправедливо...
- Вам издали лучше, - отозвался предводитель. "Вот какую славную вещь сказала, - подумал Руднев, - не ожидал я от нее... Эх! опять стихло!.." - Если Самбикин будет завтра, так и он будет, - сказал опять предводитель.
Катерина Николаевна засмеялась.
- Меня радует, что он боится показаться после кутежа... Это обещает... Не правда ли - это обещает?
- Обещает ли или нет, - возразил предводитель, - не в этом беда: женить бы его надо! - и, понизив голос, он продолжал: - У Павла Шемахаева живмя живет. Сестра есть... Тут уже Руднев не слыхал ничего, кроме возгласа "лихая!", и когда Николай Лихачев спросил опять погромче: "А Милькеев около Nelly вашей все еще выпус - кает крыло?" - Руднев сошел с крыльца, не желая быть нескромным поневоле и услыхать какие-нибудь тайны.
Ему вздумалось пойти на реку, посмотреть на игры детей и молодежи. Но навстречу из-за угла показался Баумгартен. Лицо его было мрачно, руки скрещены на груди. Он сел на скамью и тотчас же обратился к Рудневу сперва по-русски: - Вы один сидите, docteur?
- Один, m-r Баумгартен.
- Скучно, docteur, очень скучно.
- Вам или мне?..
- И вам и мне: nous sommes toujours seuls... Мы оба с вами парии, я вижу, - продолжал он по-французски (он говорил медленно, и Руднев с небольшим трудом мог понимать его)... - Да, признаюсь, эта русская жизнь убийственна! Она механизирует человека. Ca me mйcanise horriblement! Скучно... скучно... Вам и мне скучно, доктор.
- Я не скучаю; я общества не люблю, m-r Баумгартен.
- Вы не любите, может быть. Я француз, хотя родился в Альзасе, а уже давно сказано, что французы самый общительный народ в MIpe. Когда я жил в Nancy и Celestа, меня все звали ami Josephe или ami Bongars - ибо французы не могут выговорить - Баумгартен... Я был очень занимательный собеседник. Les parties de campagne, кости, шахматы, кофе; надо было видеть, как я выходил в длинном платье на кафедру и читал историю Франции. У нас министром определено все до малейшей подробности в преподавании. Взглянув на часы в Париже, он может знать, что в эту минуту читается во всех департаментах; однако, несмотря на это строгое единство, я умел придать занимательность и жизнь своим лекциям. Работа кончена, и начинаются развлечения. Voyez vous... Un travaille noble, une aisance honnête, l'estime des amis, l'amour des femmes, docteur! J'étais la coqueluche des dames, docteur!
- Позвольте, я этого не понял, monsieur Баумгартен, мне показалось - коклюш...
- Oui, да, коклюш... коклюш... У нас так говорят - коклюш... Coqueluche des dames... j'étais la coqueluche des dames. У нашего мэра была дочь; мы с ней гуляли в саду, обнимались, лежали на траве... Конечно, это нескромно с ее стороны... Но она была очень умна; elle йtait bonne comme un ange et spirituelle comme un démon...
- Отчего вы не женились на ней?
- Согласитесь сами, что за охота жениться на женщине, которая гуляет со мной одна, до брака, в рощах?! цалуется... Вас берет сомнение... Не так ли? А здесь! Je m'abrutis!.. Вот уже год, как живу здесь, и не имею никакого сочувствия, даже сострадания не вижу... La comtesse, конечно, женщина добрая... Но в ней так много laisser-aller russe!.. A для меня долг выше всего... Дети тоже. C'est une йducation manquйe... Сначала я хотел водить их гулять с собою и вести с ними, при случае, поучительный разговор... Что может быть лучше ille tollit punctum, qui mismit utile dulci! У нас делают так, когда хотят дать правильное воспитание детям. Ребенок срывает цветок, я останавливаю его и спрашиваю: "Что это?" Ребенок отвечает: "C'est une rosé". "Qu'est ce qu'une rosé, mon enfant?.. Какого растительного семейства? Куда употребляется?" Ребенок смотрит во время вечерней прогулки на звезды. Я останавливаю его и говорю ему: "Cher enfant, созвездие это называется, положим, так или иначе!.. около одного из светил, составляющих это блестящее созвездие... (я говорю, нарочно, заметьте, блестящее, чтобы поразить его воображение) обращается наше солнце. Громадное расстояние ничто для великого Творца... etc... etc". Прибавьте к этому исторические анекдоты, полезные игры, и вы получите стройное воспитание, в котором затрогиваются три главные элемента духа: разум (l'intelligence), чувство (le sentiment), воля (la volontй). Но здесь это невозможно... Дети убегают от меня, как от заразы. Они не злы; но Федя груб и почти идиот; Оля упряма, и хотя очень умна, но только в классе; кончились классы, она предпочитает скакать на настоящей лошади или бегать с братьями на палочке... или играть в куклы с miss Nelly. Marie, Marie рассеяна et pleine de ce laisser-alier...
- Отчего же вы не обратите внимание матери?
- Мать! Мать! Мать скачет впереди верхом с г. Милькеевым или читает с ним Pouchkin et Tourgeneff. Elle le porte sur ces ailes... Я не хочу предполагать ничего дурного... Но он завладел всем домом... Он - оракул здесь. Он умен, добр, благороден, хорош собою, учен... Но, по моему мнению, это - человек ничтожный. Я стараюсь отдать себе отчет, чем он мог их пленить. Дети любят его рассказы; игры, которые он выдумывает, им нравятся... Miss Nelly est folle de lui... Laissez-nous donc vivre - вот его любимые слова!.. Но я сам жить не прочь. Я сам много жил; но у меня был час на все. Но здесь в России я не тот: я убит, я пария, я педант... И это потому, что я не эгоист; у меня есть характер, крепкая воля. Я ставлю долг и мелкие услуги другим выше всего. Я холоден, но это потому, что я тружусь; я не ласков, но это потому, что я стал недоверчив и скрытен; но я не эгоист. М-r Милькеев хвалит эгоизм.., Он говорит, что "мораль есть рессурс людей бездарных!" Miss Nelly рада и смеется. Она квиэтистка - последовательница Кальвина... она рада предать все течению, и в этом случае его материализм совпадает с ее верой в провидение.
- Кажется, ужин в избе подан, - сказал утомленный этой вялой речью Руднев. Не пойдем ли и мы туда?
Ужинали долго, при свечах; шум и спор были ужасные... Рядом с Рудневым сидела Оля, а напротив ее Милькеев, и они городили такой вздор друг другу через стол, острили так бессмысленно и хохотали так громко при одном взгляде друг на друга, что доктору оставалось только удивляться, каким это средством дошел Милькеев до такой веселости, которая мыслящему московскому студенту совсем нейдет, а как будто искренна!
Ночевать Рудневу пришлось вдвоем с предводителем в избе. Милькееву, Баумгартену и Феде постлали на чердаке в сенях, а всем женщинам и девочкам был приготовлен ночлег в просторном сарае.
- Мужчины еще подожгут там у старухи, - сказала Катерина Николаевна.
Руднев тотчас же лег; а предводитель долго ходил по избе, разглаживая и взъерошивая бороду и усы.
- Я вам не мешаю? - спросил он наконец.
- Нет, - отвечал Руднев... - Ничего пока.
- Пока! И то правда, что спать пора... А что, вы будете служить? - спросил он сурово.
- Места нет теперь.
- Теперь-то нет, я знаю; а взяли, если б было?..
- Какое же?
- Ну, хоть окружного врача?
- Разве есть?
- Зон уезжает. Хотите, я похлопочу. Ведь разве легче так жить?..
С этими словами предводитель сел у стола и пристально, с участием посмотрел на молодого человека.
- Вам бы надо в Троицкое поступить. У Руднева занялся дух.
- Что вы? У вас лицо изменилось?..
- Нет, ничего, я слушаю... Ничего мне!
- Я говорю, вам бы надо в Троицкое врачом. Окружным будете 300 получать, да здесь 600-700, вот и жить можно... Что-с?
- Я бы не желал служить в Троицком, - отвечал через силу Руднев...
- Это отчего?
- Не могу вам сказать... Тут слишком много причин...
- Как хотите. А кажется, отчего бы это не служить... Катерина Николавна - женщина добрая и умная. Дом славный; семья славная. Чего бы вам лучше? Вы - человек образованный, должно быть, деятельный, будете полезны. Доктор В. стар и давно бы отказался, да некому его заменить... Катерина Николавна просит остаться.
- Поговоримте после. Я подумаю, - отвечал Руднев, стараясь отклонить разговор. В Троицкое он решился заранее не поступать; а потому ему гораздо интереснее было бы расспросить предводителя о Милькееве... Обдумывая раз десять свой будущий вопрос, он наконец было начал; но остановился вовремя и шумно повернулся к стене, желая еще раз напомнить, что давно спать пора. Предводитель это понял.
На рассвете разбудил его опять страшный шум... Изба была полна новыми лицами. Младший брат Лихачева тут, еще какой-то военный брюнет, огромный рост Милькеева, очки Баумгартена, предводитель, Федя... на стол дворецкий ставит самовар, стелет скатерть, и мимо окон ведут оседланных лошадей... Утро ослепительное, чистое... Лица все веселые... "Как спали? Как вы спали... Ели ли вас мухи?" Доктор благодарил всех и сконфуженный, что его застали таким заспанным и растрепанным, спешил на крыльцо. Федя прибежал туда, настоял, чтобы он позволил подать себе умыться, и рассказал ему, подавая, что "этот в поддевке с белокурой бородой - брат предводителя, а тот, военный брюнет - князь Самбикин. Этот князь Самбикин привез, кажется, письмо от нашего папа... Вы знаете, у нас есть папа... Он служит на Кавказе... А Лихачева Александра Николаича вы, кажется, знаете? Вася говорит, что он на чемодановского целовальника похож... Он очень храбрый - Александр Николаич на Дунае сражался, в Молдавии и Валахии был... Раз Васька сказал вместо Молдавия и Валахия - Малахия и Волдахия... Лихачев как над ним долго смеялся: ужас! Они - друзья".
- Друзья? - спросил Руднев, вытирая лицо.
- Друзья. Ведь Ваську Лихачев к нам привез, Вася очень беден был тогда... Пешком тридцать верст пришел к нам, последние...
- Вот как! Расскажите-ка...
- Theodor, - закричал из избы Баумгартен. - Не заставляйте вас ждать! Пейте чай... Мама сейчас на лошадь садится...
В самом деле, молодые люди едва успели проглотить стакана по два, как уже прибежал толстяк дворецкий и объявил, что Катерина Николаевна сейчас садятся и все барышни...
Все кинулись к дверям. Федя ухватился за полу Руднева и стал умолять его сесть на Стрелку.
- Седло казацкое, мягкое... Лошадка смирная... Не бойтесь, я вас на чумбуре поведу...
Баумгартен так был озабочен сам своею "Grise" (по-русски Крыса), что не мог остановить Федю. Федя умолял так настойчиво и ласково, утро было такое свежее, и Стрелка в самом деле казалась такая гладенькая и добрая, что Руднев решился на нее сесть, не делая больше никакого затруднения, и, чтобы стать выше собственного самолюбия, позволил даже Феде вести себя при всех на чум-буре.
Восторг Федин был страшный.
Он всем кричал: - Я, Васька, на чумбуре доктора... Я на чумбуре, мама, доктора поведу...
- Доктор вовсе этого не желает, - сказала мать. - Вы не слишком ему поддавайтесь - он надоедает ужасно, - сказала она. - Оставь-ка лучше.
Федя молча опустил чумбур, и слезы полились у него градом по щекам.
Все засмеялись, но Руднев поспешил вручить ему чум-бур, и Федя, улыбаясь, как солнце сквозь дождик, скромно и стыдливо поехал с ним рядом.
Все общество двинулось из деревни по росистым полям. Впереди ехали Катерина Николаевна с князем Сам-бикиным, за ними две девочки с берейтором; за берейтором Nelly и Милькеев, потом предводитель с Баумгарте-ном. Сзади всех остались Федя с Рудневым и молодой Лихачов. Он был тоже в Московском университете и скоро разговорился с Рудневым.
- Вы когда кончили курс? - спросил Руднев.
- Я? Я курса не кончил. Я только год или два был всего...
- Что же так?
- Надоело мне, по правде сказать. Грановского слушал, Кудрявцева иногда... А вообще-то я не очень люблю всю эту работу, я люблю вот деревню. Ну, и бросил. Сухая материя - эта юриспруденция. Я больше все на бильярде.
Мало-помалу разговор перешел на семью Новосиль-ских и Милькеева, и Рудневу удалось наконец толком добиться от него, что это за Милькеев, кто он и как он сюда попал.
- Он очень способный малый, - сказал небрежно Лихачов, - только чудак ужасный, помешан всегда на разных правилах - правилами живет... Я его давно знаю.
- Неужели он все делает по заказу или напоказ?
- То есть, не то что напоказ. А он, как сам выражается, дорожит "самым фактом красоты", он будет один на необитаемом острове - так и там то же... "Поэзия есть высший долг... Исполняют же люди долг честности, а я исполняю долг жизненной полноты". Вот этакие вещи, и за них он готов на виселицу... Очень добр, впрочем... Вообще, отличный малый... Будете вы нынешнюю осень ездить с собаками?
- Не знаю, право, Александр Николаич; Ерза околела, и дядя забросил псарню... хотелось бы обзавестись...
- Я могу вам с удовольствием предложить двух щенков от Лётки... заезжайте ко мне - выберете сами... Интересная помесь вышла от Крымки и Густопсового!..
- Благодарю вас... А Милькеев охотится?
- Куда ему!.. Он все с каким-то насосом ходит, из барышень поэзию выкачивать. Это - одна из его специальностей. Уже очень влюбчив и снисходителен.
- А что это я слышал - он к вам пешком пришел весной?
Лихачев махнул рукой и засмеялся.
- Этих штук сколько угодно! Потом продолжал серьезно: - У его отца славное именьице, душ в двести. Бросил все это, перессорился с братом и сестрой. Душно ему с ними: атмосферу, говорит, сгущают. Он ходил в опол-ченье, но, благодаря австрийцам, дальше Киева не пошел. Влюблен был там разом в трех: в еврейку, в помещицу и в хохлушку - Оксану. Он, я думаю, нарочно их отыскал и привел в порядок... Потом приехал домой к отцу готовиться на магистра... Вдруг, Бог знает почему, поссорился с родными, и в марте, в самую распутицу, поехал к нам; денег у него было мало и достало только до нашего уездного города, а остальные тридцать верст то пешком, то на обозы садился. Да это еще с ним не раз будет.
- А вы не знаете именно, за что он поссорился с отцом?
- Чорт знает, право! Отец его - капризный и скучный человек... Зять у него хитрый... сестра пустая. Она уже давно ему надоела, но он не хотел с ней прервать, потому что она а la Sand жила с этим зятем, ну, долг, знаете, правила его... Ходил, скучал у них. Отец ее не принимал, другие братья тоже. Как же ему не ходить! А потом, как она вышла замуж и приехала к отцу в деревню, и рассорился.
- Что же ему именно в них не понравилось?
- Да это вы бы у него когда-нибудь расспросили, он расскажет с удовольствием... Впрочем, вот еще что можно сказать, что он из тех людей, которых тонкие ощущения важнее крупных... Найдет у себя искру - и раздует ее, и надо отдать ему справедливость, с энергией идет по своей дороге... Не мог, говорит, видеть, что зять такой худой и чисто выбритый, все цаловал шею сестры; а шея у нее старая; а сестра и кричит на зятя и детски жеманится... За людей потом что-то вышло... Пришел к нам на Страстной и говорит: "Я к вам пришел есть; кормите меня". Рад, как Бог знает что... Хохочет... Ну, мы все его очень любим... Как нарочно, в Троицком не было в это время учителя, и Катерина Николавна хотела писать в Москву; мы его и устроили туда. Теперь пишет свою диссертацию.
- О чем она?
- Из государственных наук что-то, что-то вроде "О влиянии учреждений на нравы" - это одну; и другую, на всякий случай, маленькую, уже кажется изготовил, если ту нельзя будет пустить в ход: "О прямых налогах". Эта, кажется, у него тоже готова. Пробовал он мне читать... Да уж очень скучна! На деле все это прекрасно, но в книге...
Когда они поднялись на горку, навстречу им от передовых отделился Милькеев.
Лицо Лихачева повеселело... Милькеев тоже улыбался.
- Ну, что ты? еще не весь сок выжал из британки своей?
- Перестань врать, - отвечал Милькеев с недовольством. - Доктор, вас Катерина Николавна просила догнать ее на минуту, хочет что-то у вас спросить.
Когда Руднев отъехал от них, Милькеев спросил у Лихачева: - Что он, каков этот Руднев?
- Не знаю, право, душа моя; кажется, обыкновенный студент, и, если не ошибаюсь, довольно скучный и бесцветный. Все выспрашивает... Видно, своего запасу немного... А ты что поделываешь... Не грустишь?
- Нет, не грущу... Каждый день все благодарю тебя и твоего брата, что вы меня в Троицкое определили... Из дому, слава Богу, писем нет. Забыл я об них.
- Это главное, - отвечал Лихачев. - А ты слышал новость - этот несчастный Самбикин привез от мужа Катерины Николаевы письмо и отдал ей сегодня поутру. Просит взять к себе на воспитание сына от француженки, которая была гувернанткой Маши и которую он обольстил.
- Возьмет она или нет? - спросил Милькеев.
- Еще бы не взяла! Такая оказия для нее - праздник. Она теперь поздоровеет на три недели. Поедем-ка к Nelly, ее ami Joseph совсем уж заел скукой!
Пока они говорили, Руднев подъехал к Катерине Николаевне и спросил, что ей угодно.
- Вы, кажется, занимаетесь физиогномикой, - сказала Новосильская, - не можете ли вы по описанию князя узнать, какой характер у ребенка лет восьми?
- Я думаю, - заметил Самбикин вкрадчиво и тихо, - очень трудно узнать, какой характер у ребенка. Дети везде одни, и все от воспитания...
- Этого нельзя сказать, - перебил Руднев сухо. - А какое лицо у этого мальчика?
- Как бы это вам описать? Это трудно! Глаза у него светлые, лицо очень белое, худощавое...
- Нос и рот обыкновенные, примет особых нет, - докончил Руднев. - Так паспорты пишут!
Красивый князь покраснел и застенчиво улыбнулся, а Катерина Николаевна одобрительно взглянула на язвительного мудреца.
- Нет, вы не живописец, - сказала она Самбикину. - Впрочем, вы не беспокойтесь, я обдумаю... Вы говорили что-то об моем муже, когда я позвала доктора?
Руднев, полагая, что он больше не нужен, поспешил отъехать от них, а Катерина Николаевна продолжала: - Вы не стесняйтесь - говорите мне все...
- Граф очень грустил все это время после смерти Clйmentine, - отвечал Самбикин, - и ампутированная нога его иногда страшно болит в рубце. Мне, право, так его жаль! Граф - такой милый, такой добрый, и судьба бедного Юши его сильно озабочивает.
- Успокойте его поскорее, что я не прочь и подумаю. Денег на воспитание мне не нужно. Пусть лучше те пять тысяч, которые остались от матери, пришлет, я их спрячу для Юши, а он все промотает...
- Вы слишком строги к бедному графу, - с вялой любезностью отвечал Самбикин.
В старой липовой роще, на горке, над большим озером, был второй привал. Что за веселая картина!.. Над мирным озером, где все дно было видно - зеленая горка, на горке липы, под липами тень, а по воде и по лугам вокруг нестерпимое солнце... В тени стелют пестрые, бархатистые ковры, готовят большую палатку для ночи, разводят костер для обеда, лошади ржут, и люди шумят, звонят бубенчики, и колокол сзывает к завтраку! Одна забава сменяется другой, отдых - развлечением... Одни ушли за грибами в березовую рощу, которая обогнула все заливы и заливчики озера с боков и спереди; другие лежат на коврах и читают... Кто взял ружье и сел на маленькую лодку, которую привез тотчас седой и согбенный великан-рыбак с того берега... Вот утка вылетела, и слышится уже выстрел молодца-повара... А вот и Лихачов стреляет... Принесли грибы - идут все, и люди, и дети, и взрослые господа за ягодами... Никому не скучно. Пока Катерина Николаевна ходила за грибами и ягодами, уже ей между двумя липами повесили гамак над ковром, и она, как усталая и добрая царица, отдыхала на нем... И Руднева никто не трогает: не только не оскорбляют, но даже и занимать не ищут... Одно нехорошо: как эти молодые люди бранятся между собою и смеются друг над другом без страха и осторожности... Это удивительно!.. А еще удивительнее, что глядя на них, не обидно за них, и будь на их месте, так, кажется, и сам не обиделся бы... а на своем?.. Нет, уж покорно вас благодарю! Давича Лихачов говорил за глаза про Милькеева, что он с насосом ходит за барышнями; но это цветочки, а вот здесь-то ягодки - при всех, при женщинах, при детях, которых Милькеев учит... Подходит к Милькееву мисс Нелли и подает ему букет ягод.
- Закройте глаза скорее, - говорит ей Лихачов, - закройте, это василиск, ведь один взгляд его ужасен... - и не дождавшись, уже своей рукой закрывает глаза Милькееву.
Тот смеется. Катерина Николаевна хохочет.
- Василиск? Что такое василиск?! - кричат дети.
- Василиск, это, как вам сказать, это - гад, такая ящерица...
- Ну, ты сам не знаешь... - говорит Милькеев.
- Бедный, бедный Вася, обидели, - восклицает Федя, с беспокойством глядя Милькееву в глаза, и, кидаясь к нему, цалует его...
Сам Лихачев замолчал, тронутый этой неожиданностью, и все общество, молча переглянувшись, улыбается.
- Вы лучше спросите у доктора, что такое василиск... - начал опять Лихачев сюрпризом для Руднева.
- Василиск, - говорит доктор, - это точно, это - ящерица... только, что она взглядом одним поражает и убивает, так это неправда... Это древние греки, кажется, верили...
- Василиск - значит царь по-гречески, - перебивает Баумгартен, - это название дано животному оттого, что у него на голове есть небольшой венец: кажется, так, docteur?
- Да, нарост, - сухо и глядя в сторону отвечает docteur.
- Греки эти были такие изящные! - вздохнув вдруг и кусая ногти, замечает Маша.
И потом тихо, все молчит: люди, озеро и роща! Вдали, вблизи, зелень и пестрые ковры, ржание лошадей и огонь костра...
- А ведь ты в самом деле на того целовальника похож, Лихачев, - начинает теперь уже Милькеев...
Лихачев улыбается и хочет отвечать.
- Только он поделикатнее, поизящнее будет немного.
- Гиппопотам ты этакий!
- Что такое гиппопотам? - спрашивают дети.
- Все равно, что бегемот: большая свинья, которая в Египте, кажется, живет.
- Болван! - отвечает Милькеев.
И все опять хохочут. Дети спорят между собою: как лучше назвать Ваську, бегемотом или василиском.
- Он - Вася, значит, василиск и будет, - решает их спор предводитель.
- Василиск! василиск! Вася, ты - василиск. За обедом опять спор, даже ссора.
- Французская нация любит равенство! - говорит гордо Баумгартен, - за равенство она с радостью отдает жизнь...
- И свободу! - прибавляет предводитель, - а равенство целью никогда не должно быть.
(Руднев, поклонник Руссо, напрягает слух.) - Как так? - с удивлением спрашивает Катерина Николаевна, - равенства не надо... И это вы говорите?
- Я-с. Равенства должно быть настолько, чтобы оно не стесняло свободы и вольной борьбы.
- Я думаю, главное, чтоб не было насилия?.. - возразила Катерина Николаевна, - это - главное... Или нет...
- Все условно-с.
- А как же оправдать насилие?..
- Все условно-с. Пожалуй, и не оправдывайте.
- Нет, надо оправдать.
- Оправдайте прекрасным, - говорил Милькеев, - одно оно - верная мерка на все... Потому, что оно само себе цель... Всякая борьба являет опасности, трудности и боль, и тем-то человек и выше других зверей, что он находит удовольствие в борьбе и трудностях... Поход Ксено-фонта сам по себе прекрасен, хоть никакой цели не достиг!
У Милькеева заблистали глаза и загорелись щоки; не видел еще Руднев его с таким лицом. Предводитель хотел что-то сказать, но Милькеев уже был в волнении и, откидывая назад свои кудри, продолжал, все больше и больше разгорячаясь: - Что бояться борьбы и зла?.. Нация та велика, в которой добро и зло велико. Дайте и злу и добру свободно расширить крылья, дайте им простор... Не в том дело, поймите, не в том дело, чтобы отеческими заботами предупредить возможность всякого зла... А в том, чтобы уси - лить творчество добра. Отворяйте ворота: вот вам - создавайте; вольно и смело... Растопчут кого-нибудь в дверях - туда и дорога! Меня - так меня, вас - так вас... Вот что нужно, что было во все великие эпохи. Зла бояться! О, Боже! Да зло на просторе родит добро! Не то нужно, чтобы никто не был ранен, но чтобы были раненому койки, доктор и сестра милосердия... Не в том дело, чтобы никто не был обманут, но в том, чтобы был защитник и судья для обманутого; пусть и обманщик существует, но чтобы он был молодец, да и по-молодецки был бы наказан... Если для того, чтобы на одном конце существовала Корделия, необходима леди Макбет, давайте ее сюда, но избавьте нас от бессилия, сна, равнодушия, пошлости и лавочной осторожности.
- А кровь? - сказала Катерина Николаевна.
- Кровь? - спросил с жаром Милькеев, и опять глаза его заблистали не злобой, а силой и вдохновением. - Кровь? - повторил он, - кровь не мешает небесному добродушию... Вы это все прянишной Фредерики Бремер начитались! Жан д'Арк проливала кровь, а она разве не была добра, как ангел? И что за односторонняя гуманность, доходящая до слезливости, и что такое одно физиологическое существование наше? Оно не стоит ни гроша! Одно столетнее, величественное дерево дороже двух десятков безличных людей; и я не срублю его, чтобы купить мужикам лекарство от холеры!
Все молчали.
- Вы, дети, Васе не верьте, он на себя выдумывает; он вовсе не такой злой, - сказала наконец с немного натянутой улыбкой Новосильская и, помолчав, прибавила, - он больше многих способен делать добро.
Младшие дети обрадовались и стали кричать: - Васька с носом! Ваську осрамили! Вот тебе, не вяжись с большими в разговоры! Зачем с нами не говоришь?
- Довольно, дети, вы надоели, - не без досады сказал Милькеев. - Видите, Катерина Николавна, и с ними бы свирепым быть не мешало...
- Будьте уверены, - отвечала Новосильская, вспыхнув, - что я не только свирепым, а даже и строгим не позволю вам быть с моими детьми.
- Как вам угодно, - сказал Милькеев мрачно, и обед кончился в молчании.
Тотчас после обеда Милькеев вышел поспешно, спустился к озеру и скрылся в кустах. Дети побежали за ним; но строгий голос Баумгартена удержал младших; только Маша поманила Nelly, и та, краснея, догнала ее. Обе они тотчас скрылись в березнике.
- Он, кажется, не шутя сердится? - с беспокойством спросила Катерина Николаевна.
- Еще бы, - отвечал предводитель, - сами же вы его часто удерживаете от излишних шалостей с детьми, чтобы они в классе не забывались... А теперь вот при них как...
- Я думаю, это неприятно, - прибавил молодой Ли-хачов...
- Вы думаете, он обиделся?..
- Обиделся! - сказал предводитель, - что за слово - обиделся! А просто нейдет так резко говорить при всех, если вы человека уважаете.
- Le prestige aux yeux des enfants est indispensable, madame, - с своей стороны заметил честно Баумгартен (тем более это было честно с его стороны, что Nelly ушла за Милькеевым)...
- Но если бы вы знали, как противно слушать! Что за бесстыдство! - сказала Катерина Николаевна. - Извинять жестокость в каком-нибудь случае, это еще понятно, но оправдывать, обращать в принцип... при детях!
- Он увлекся.
- Нет, это - его всегдашняя манера преувеличивать собственные дурные мысли и без стыда говорить о них...
А сам, ведь знаете, как добр... Он платья до сих пор нового не может сшить оттого, что почти все деньги посылает дворовым на выкуп от отца, с отцом они чрез это поссорились...
- Я этого не знал, - сказал Лихачев.
- Вот видите! Он вдруг рассердился, когда я сказала, что он умеет делать добро... Неосторожно взглянула на него... Я узнала это от Емельяна, а Емельян от почтмейстера... Тогда он и сам рассказал мне подробно все... Как люди пошли против отца и зятя... И теперь вот!.. Это бесстыдно, это грязно... А ведь я его сама ужасно полюбила... Дети, бегите, увидите Васю, скажите, что я хочу у него извинения просить...
Но детям бежать не было нужды: Маша вернулась и сказала, что Вася с Nelly сели в маленькую лодку и поехали к острову, который там, там... в зелени за рощей...
- Он сердится? - еще беспокойнее и пугливее продолжала спрашивать Катерина Николаевна.
- Нет, мама, только грустит... Я вижу, что они стали шептаться с Nelly - я и ушла, чтобы не мешать.
Руднев мельком взглянул на Баумгартена и не ошибся, - лицо француза было красно... "Бедняга, - подумал Руднев, - вот кто мне настоящая-то пара!" - Не угодно ли вам пройтись немного по роще?.. - спросил он его.
Француз с восторгом согласился.
- Вот видите! - начал он тотчас, как только они миновали липовый лесок, - видите... не правду ли я говорил... Это беспокойство г-жи Новосильской, это утешение в лодке, на острову...
И пошел, и пошел!
Между тем Катерина Николаевна продолжала тревожиться. Двадцать раз спрашивала она, суетливо обводя всех глазами: - Ему теперь, я думаю, очень больно! Верно ему теперь грустно? Что он это с Nelly там говорит?.. Пустите, дети, пустите, я пойду. Дайте мне руку, Александр Николаич, встать...
Младший Лихачев помог ей подняться и хотел предложить ей руку, чтоб проводить. Все встали, но она просила всех остаться и поспешила одна к тому берегу, около которого должны были плыть Nelly и Милькеев. Все видели, как она, забывая свою усталость и послеобеденную лень, шла бодро и быстрыми шагами к березнику и, раздвигая ветки, вошла в самую его чащу...
- Экая добрыня! - заметил предводитель.
Никто не отвечал, только по смуглому лицу князя Сам-бикина пробежал какой-то луч не то сомнения, не то молчаливого согласия, не то насмешки.
Милькеев и спутница его тихо подвигались на лодке между двумя островками; скоро зелень лозника закрыла от них и пригорок с липами и другие берега. Они сошли на остров и привязали лодку к большому кусту.
- Ведь мы посидим здесь? - спросил он скромно.
- Да, сядем, - отвечала Nelly.
Сели, и Милькеев вздохнул. Nelly казалось, что руки, которыми он расправлял свои волоса, дрожали.
- Вы непокойны еще? - спросила она.
- Все, что вы мне говорили на лодке, правда, может быть, и я это знаю... Ах, да, нет! Разве не ужасно это из-за спора, из-за этой бестактности, которая меня губит... потерять такое место... При всех, при всех. Как это мелко, фу, как противно... Нет, я не могу сидеть, пойдемте...
Nelly тихо засмеялась и, взяв его без церемонии за руку, потянула к земле.
- Voyons donc! - сказала она, как милый товарищ, обращая на него синие глаза. - Вы нас не оставите, графиня вас так любит.
Милькеев сел.
- Между двух презрении!.. Презирать себя, если останешься, когда так пристыдили; презирать, если уедешь, потому что не кончил ничего... Ну, что будет, будет! Подождем! Какие, однако, у вас удивительные глаза; я таких глаз, серьезно, ни разу не встречал... Какие они глубокие... нехорошо только, что они всегда ровно глубоки - везде и для всех... Этот доктор говорит, что глаза выражают главную струю, которая пробегает по характеру... Вот у Маши глаза мечтательные, а у вас - любящие. А выходит - это вздор, ваша протестантская строгость не допустит вас ни до одного страстного взгляда. Это видно на бедной жертве вашей - на Баумгартене...
- Ах, Баумгартен! Разве Баумгартена можно любить? Он такой вялый, мокрый такой.
- А, какой славный жест! - воскликнул Милькеев, - такой мокрый, и сжали кулак, как будто выжали тряпку. Бедный Баумгартен! Он ведь вас страшно любит, а вы... Да, я вижу, что и Лютер и все реформаторы приходили напрасно... Женщины нисколько не стали гуманнее - напротив, к жестокости кокетства еще прибавилась жестокость неприступности. Потом эта проклятая английская кровь.
- Зачем неприступность? - отвечала, смеясь, Nelly. - Для человека, которого бы я любила, я, вероятно, готова была бы наделать тысячу глупостей.
- Право! - с удивлением сказал Милькеев. - Вот этакой выходки я от вас не ожидал. Это меня удивляет и... радует! - прибавил он тихо и задумчиво замолчал.
Nelly долго играла сломленной веткой по воде и долго смотрела на тихий и прозрачный пролив, который отделял от них соседний островок.
- Что, это отражение кустов, и зелени, и облаков реально или нет? Правда это, или только так кажется нам? Ведь все там есть у них, - сказала она, указывая на воду.
- Какие однако, вы умеете делать славные вопросы, - отвечал Милькеев, ласково оглядывая ее с ног до головы, - реально ли это? Вы хотите знать? Все реально, все реально! Всякая глупость, всякая фантазия человека реальна, потому что она есть или была и отслужила своим появлением службу в общем ходе дел. Да ведь и все эти кусты реальны только для наших чувств. А кто их знает, что такое они сами! Да и что мы-то сами? Нет, довольно, поедемте, ради Бога, я опять вспомнил... Вставайте, вставайте!
- Постойте, - сказала Nelly. - Слышите? вас кто-то зовет... Вот, вот... Это голос m-me Новосильской! А-а! как вы рады, какое у вас вдруг стало лицо... А!
В самом деле, с берега еще послышался голос Катерины Николаевны, которая аукалась и звала их.
Молодые люди поспешили сесть в лодку и выехать из пролива. На берегу, около березника, стояла, заслоняя руками глаза от солнца, Катерина Николаевна.
Зоркая Nelly уверяла даже, что видела ее улыбку.
- Она беспрестанно улыбается, и мне сначала это не нравилось, - заметила она.
Но Милькеев поспешно греб, не отвечая ей. Через секунду он уже и сам мог видеть, что Катерина Николаевна улыбается, и так поторопился, что чуть не опрокинул челнок.
- Смотрите, вы мне Nelly еще утопите, - весело сказала Катерина Николаевна, протягивая руку молодой девушке, чтобы ей легче было встать из лодки.
Глаза ее сияли.
Потом, когда смущенный Милькеев привязал лодку, она и ему протянула обе руки и произнесла с такою ласкою и таким беспокойством: "Неужели мы поссорились!..", что Милькеев не отвечал ничего и спешил покрыть эти большие и прекрасные руки поцалуями.
Катерина Николаевна смотрела на его кудри, и на ресницах ее навернулись слезы.
Nelly поспешно ушла вперед.
- Вася, Вася, вы ли это? - продолжала Катерина Николаевна.
- При всех, при детях... все же я человек, - говорил Милькеев.
- Я думала, что у вас самолюбие есть только для Широкого, а не для будней...
- Напрасно вы это думали, - отвечал Милькеев. - Напрасно, Катерина Николавна! Здесь, в этой жизни от покоя и вес