Главная » Книги

Леонтьев Константин Николаевич - В своем краю, Страница 12

Леонтьев Константин Николаевич - В своем краю


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

гда любимец истинный на глазах; а если не на глазах, то только мостик да плотина, да три-четыре версты полем, и до куреевского осинника, за которым стоит серый флигель, уж два шага!.. Какая же сила вынесет это!
   - Ну! - решила она, наконец, перекрестясь три раза, и написала Алексею Семеновичу письмо: "Не могу! не могу! Алексей Семеныч! Вы уж простите мне; но я за вас замуж идти не могу и в Петербург с вами не поеду! Я думала, что забыла его; однако - нет, не могу! Уж там как хотите ругайте меня, а я слово свое беру назад. И школу знать не хочу! Чорт с ней совсем. Разорвите это письмо!" Богоявленский с наслаждением разрывал его, стоя бледный перед мужиком, которого прислала ему Варя.
   - Вот тебе! - сказал он, вынимая из кармана гривенник, - не так-то я сам при деньгах, а то бы и больше дал за добрую весть. Куда это другая записка?
   - Это к Александру Николаичу в Куреево, - отвечал мужик.
   - Ну, это дело хорошее... Ступай скорей, брат! Он тебе больше даст. Постой, однако, я тебе тоже записку дам - в Куреево.
   Перед обедом в Куреево вернулся Николай Николаевич Лихачев и прошел прямо в свой флигель. Молодые люди тотчас же пошли к нему. Молодой Лихачев еще поутру сознался Милькееву в том, как он провел вчераший вечер, и сказал ему, между прочим: - Конечно, Богоявленского мне ничуть не жаль... но забавно, что он ищет ее обратить в свою веру, а она заблаговременно ставит ему рога... Если мне жаль кого, так это ее...
   - Позволь мне рассказать ему, что она его еще раз обманула.
   - Зачем это?
   - Я его зову с собой ехать... а он через нее колеблется.
   - Ты зовешь его с собой? - с удивлением спросил Лихачев.
   - Зову, отчего же. Это ему, должно быть, очень по душе.
   Лихачев с усмешкой отвечал: - Конечно, это твое и его дело, а не мое... Но, в самом деле, старики правы, когда говорят, что мы в странный век живем... Наша губернская семинария и Неаполь; кардинал Антонелли и Александр Семеныч Богоявленский; Ламорисьер и ты!.. Ну, впрочем, твое физическое, если не духовное, величие еще годно и туда, а вот я удивляюсь, как ты не боишься, что он своим присутствием всю поэзию Италии испортит?.. Чорт знает что - Богоявленский в очках над кратером Везувия...
   - В этом есть правда, - отвечал Милькеев, - но я надеюсь, что он как-нибудь там сам окрасится...
   - Разве загорит, - сказал Лихачев.
   Говоря так, они переходили через весеннюю грязь двора во флигель предводителя; Милькеев уже занес ногу на крыльцо, но Лихачев приостановился и сказал ему: - Смотри, ведь это от Вари мужик пешком плетется... вязнет; видно, проповеди твоего будущего спутника не очень-то плодотворны... По этакой распутице пешком мужика с любовными письмами посылать... Ужасно она груба!
   Мужик, в самом деле весь мокрый и в грязи выше колен, снял шляпу, с которой лился пот, и достал из нее две записки: одну побольше, другую поменьше.
   - Откуда тебя это пугнули, душа моя? - спросил у посланного Лихачев.
   - Да барышня к чемодановскому поповичу послала. Братец лошадки не дал своей... Да какая тут лошадь! утопнет всякая... Я пеший в вершинке вон в той так и повалился навзничь - лежу, ей-Богу, ни-ни с места - ровно пьяный! К поповичу, Александр Николаич, к поповичу...
   - Зачем же ты ко мне пришел?.. Разве я попович? Спасибо, брат, за это.
   - И к тебе, Александр Николаич, и к тебе тоже... Я поповичу уж отдал письмецо; и он вот гривенник мне дал; снеси, говорит, в Куреево... там барин в гостях из Троицкого, высокий такой, курчавый... ему отдай...
   Молодые люди взяли письма и прочли их тут же на крыльце. Прочли, посмотрели друг на друга и поменялись письмами.
   "Сердись, не сердись; ругай и презирай меня, сколько хочешь, а я Богоявленскому отказала сегодня, - писала Лихачеву Варя. - Не бойся, я тебе надоедать долго не буду; даю честное слово, что уйду или уеду куда-нибудь летом, только ты хоть два раза в неделю, хоть раз приезжай к нам по-старому! Алексей Семенович зовет тебя "консерватором", и он мне объяснил, что это такое значит... Так ты должен старое любить... Видишь, какая я умница и милое дитя, шучу и об страстной своей любви к тебе не говорю ничего... Любить не надо меня, а только приезжай ради старого. Право, не надолго!
   Твоя Варя Шемахаева".
   "Я к вашим услугам, - писал Богоявленский Милькееву. - Хоть сейчас, хоть после Святой, когда вам угодно... У меня есть триста рублей с небольшим; у вас есть пятьсот. Отлично доедем. Будьте только осторожны, чтобы нас не задержали где-нибудь.
   Ваш Богоявленский".
   - Ну, что? - спросил Лихачев.
   - А ты что скажешь?.. - спросил Милькеев.
   - Пойдем к брату пока... - отвечал Лихачев... - ответа не надо никому, - продолжал он, обращаясь к мужику, - скажи, что получили... Вот тебе полтинничек. Да барышне скажи, чтобы еще тебе дала за труды... Скажи, Александр Николаич Лихачев говорит, нехорошо даром в такую дорогу людей посылать... Поди, отдохни сперва в людской да пообедай у нас...

XIX

  
   Полина едва только узнала, что Любаша отказала ее брату и что Авдотья Андреевна долго не будет пускать Лю-башу в Троицкое, - принялась сейчас же выпытывать от огорченной девушки, кто ей нравится, и, догадавшись по очень ясным признакам, что нравится именно Руднев, еще яснее намекнула Рудневу, что можно и почаще сюда ездить теперь, так как они слышали стороной, что он уже детям уроков в Троицком не дает... Руднев все это время не встречался с Милькеевым; как нарочно приезжал из округа в Троицкое, когда тот тосковал и строил планы в Курееве, и написал ему длинное и теплое письмо, упрашивая забыть все и простить ему "глупую вспышку", тем более, - прибавлял он, - "вы сами виноваты, что недостаточно еще переделали меня, несмотря на все ваше искусство затрогивать мне душу. Я не горюю теперь; вы, может быть, сами догадаетесь, почему, и при свидании я, милый мой, все вам подробно объясню. У меня теперь вдруг, кроме всего остального, скопилось так много работ по округу! Воробьев свалил на меня два вскрытия скоропостижных; я успеваю только благодарить судьбу за то, что в троицком лазарете теперь нет ни одного опасного больного. Хочется мне с вами давно поговорить целый вечер, да, Бог даст, в конце Страстной буду свободнее! Я могу вас уверить, что ни одна женщина вас вполне не убьет в моем сердце!" В зале Полины, в минуты отдыха, у рояля, возобновились прерванные беседы... Сестра князя не мешала им: то за две комнаты от них вышивала в пяльцах, то няньчилась в детской с Колей, то читала; муж ее был беспрестанно в отлучках, да и дома, сидя в кабинете, не обращал внимания на нескладную музыку Аюбаши, которая чаще всего играла одной рукой, потому что другая была в руке полуживого от счастья и от страха за свое счастье - Руднева. Иногда он успевал прочесть что-нибудь громко ей одной или при Полине... И при Полине хорошо; он взглядывал часто сбоку через книгу и выдел около себя розовые щоки и русые волосы, знакомые ямочки и веселые глаза, опущенные к работе. Сидели и по разным углам, то в том, то в другом укромном местечке, пробовали и за плющом, и на эсе за печкой, и на другом эсе посреди гостиной для очищения совести перед свидетелями. Иногда она играла как следует на рояле, и он смотрел целый час на ее спину и спину хвалил про себя, не говоря уже об игре.
   Он рассказывал ей то самое, что он решился рассказывать про себя Милькееву: про детское горе свое, про мать и дядю, про других недобрых родных, про разнородные муки молодости, которые теперь уже казались чем-то далеким и почти невероятным, наконец, про свою дружбу с Милькеевым...
   - Хороший ли он человек? - спросила Любаша.
   - Я другого такого не знаю! - отвечал Руднев с восторгом. И объяснил ей, почему он считает его таким, а не иным.
   - Мне кажется, он такой самолюбивый и для самолюбия своего готов все сделать... И все-таки, я думаю, что он фарсит-таки, важничает немного...
   - Бывает! но он имеет, по-моему, больше прав на это, чем другой!.. Скажите, любили ли вы его хоть на минуту?
   - Разве можно любить на минуту? Любить можно только всегда; я с ним так шалила, шутила... Нравился он больше при других, в обществе...
   - Как это странно, - заметил Руднев, - он то же самое мне говорил об вас; я спросил раз у него: хотел ли бы он на вас жениться, а он отвечал: нет, я танцевать с ней хочу на всех вечерах, и за ужином, и за обедом рядом всегда хотел бы с ней сидеть и воображать... воображать; что мы друг друга не сегодня завтра полюбим страстно и без последствий...
   Любаша на это не отвечала, и легонькое облако пробежало по ее лицу.
   - Это нехорошо, - сказала она минут через пять, - это нехорошо, что я чувствую; мне стало что-то досадно, зачем это он так сказал; к чему это я так почувствовала? Вы мне простите это?
   Руднев только пожал плечами и угрюмо отошел прочь.
   - Не уходите, - сказала она кратко, - не уходите, я разве дурно делаю, что во всем признаюсь вам? Я еще не привыкла к вашему лицу, не знаю, когда вы сердитесь и когда конфузитесь...
   - Не ухожу! Не ухожу-с! Куда я пойду от вас? Ну, посудите сами, разве я в силах уйти от вас?
   - Какой суровый, и какой молодой! - сказала Любаша, качая головой, - как строго глядит, и сам какой еще молодой; что за лицо у вас, нежное, как у барышни... ничего еще здесь почти нет...
   И, задумавшись на минуту, она провела рукой по его подбородку и щекам.
   - Братец мой младший, Сережа... нет, не Сережа - другой брат, Вася... Посмотрите-ка на меня. Отойдите от двери; что я вам скажу, чтобы никто не видал.
   Руднев отошел от двери, и Любаша, вдруг указав пальцами на него и на себя, поспешно сказала: "это мой брат, Вася, а это я...", поцаловала его в губы, но слегка, истинно по-братски, и ушла спать, а Руднев простился с хозяевами и уехал к себе.
   "Чем-то это все кончится? - думал он дорогой, - зачем бы это так долго ждать, чтобы старуха смягчилась!.. Впрочем, пусть будет так, как она желает и как советует Максим Петрович".
   Дома он сказал тотчас же дяде, что надо будет завтра, наконец, в Троицком провести целый день... Стыдно на глаза показаться! "Через все эти разъезды да вскрытия", - прибавил он потом.
   - Недурно бы, - отвечал дядя, - очень недурно бы!.. Спрашивали о тебе эти дни. Да и сюрпризик небольшой там есть... Есть сюрприз там ныньче!.. Красное яичко к Христову дню!
   - Что такое?
   - Граф вчера приехал с Кавказа. Вчера около полудни.
   - Граф, сам граф?.. Ну, это вы шутите?..
   - Отнюдь не шучу. Приехал вчера при мне. Сидели мы с Катериной Николавной, вбегает опрометью дворецкий... Шар-шаром катится... "Ваше сиятельство, граф изволит ехать!.. я их узнал". Катерина Николавна взглянула на него, взглянула на меня, бледнешенька, вся побледнела. И Трофим тоже не без страха ждет ответа... Но, однако, этот минутный ужас продолжался недолго... Она пришла в себя и встала с софы... Дети вбежали вслед за этим и кричат: "папа, папа едет!.." Уж что в их душеньках деялось - не объясню, не объясню!.. Не берусь за это! Но все как бы смущены и испуганы были... Кроме Юши, конечно, кроме Юши, который был уже на крыльце...
   - И вы сами все видели это? Ну, говорите, что ж дальше. Как он приехал? на чем?
   - Не по-барски, попросту, на перекладной... Толстейший, здоровый мужчина, нога выше колена отнята и на костылях; здесь, натурально, на плечах густота... Таким орлом глядит!.. Она его встретила сама на крыльце, и с Машей вместе не дали ни одному слуге прикоснуться - сами высадили его из телеги; а Юша уж на нем повис; а Федя и Оля стоят и глядят из дверей: Оля хмурится, Федя плачет...
   - Боятся оба, верно: они ведь его не помнят вовсе, - заметил Руднев... - Ну, потом что, дядя?.. Милькеева не было?
   - К вечеру только отыскался, к вечеру отыскался; и он как бы ошалел немного - так, по крайней мере, по крайнему моему разумению, его наружность мне представлялась; а граф сам, нимало не стесняя себя ни в чем, идет на костылях на лестницу и рассказывает, как он возок у губернатора на дворе оставил через распутицу и сел на перекладную, и дочь старшую со смехом пополам похваливает, что она на английскую девицу, на англичанку молодую похожа... "В Англии я недавно был, - говорит, - так мне на всех балах девицы самого изысканного круга помогали на лестницу всходить и с лестницы сходить, увидав меня на костылях... Раненому человеку там почет великий... Отвели ему большую комнату внизу, в которой был театр зимой... понравилась... фасон окон долго хвалил. Я за ним все следил и слушал внимательно!.. Поезжай, и ты увидишь...
   - Ну, уж нет, теперь даже из лазарета к ним не заеду... Нет, уж не надо... Им не до нас.
   - Да и тебе тоже, Вася, не до них... - осторожным голосом добавил дядя.
   - Ах, дядя, дядя. Мартиниан-то наш (помните?) плохо умудрил меня! Да что там, Бог знает, еще что будет. Покойной ночи пока!
   Дядя, оставшись один, постоял, поглядел на закрывшуюся дверь пристройки и подумал: "Ничего... Мартиниан - Мартинианом, а Любаша - Любашей... Спать ныньче стал крепче и рано засыпает, не гнется над книгами до полуночи, не гнется над книгами... И то хорошо... Натура свое потребовала... Натура все делает... Без натуры человек ни на шаг! От нее все и в ней все обратно свой путь продолжает! Помяни нас, Господи, помяни нас, Владыко, егда приидеши во царствие Твое! Помяни нас, Господи, егда приидеши во царствие Твое... Помяни нас, Владыко, егда приидеши во царствие Твое..."

XX

  
   Лихачев и Милькеев еще раньше Руднева узнали о приезде графа.
   Одно из личных физиологических замечаний молодого доктора возбуждало не раз споры в Троицком: он упрямо утверждал, что умных лиц и особенно умных глаз не бывает, а бывают выразительные лица и глаза.
   - Ум, - говорил он, - в чистоте своей - процесс бесстрастный и не может сам по себе быть источником ни движения, ни твердого покоя во взгляде. Глаза могут быть добрые, хитрые, томные и страстные, веселые, покойные - одним словом, они могут выражать качество характера, а не количество и силу ума. У гениев не потому выразительные лица, что они очень умны, а потому, что у них и многое другое сильно, если не все; а идиот беден не только умом, а вообще он - нищий духом.
   В пример он не раз приводил с одной стороны глубокие, кроткие и бархатные - словом, выразительные глаза князя Самбикина, а с другой - холодные, незначительные серые глаза обоих братьев Лихачевых, которых все, однако, считали людьми умными.
   - Особенно у предводителя, - прибавлял Руднев, - лицо добрее, чем у брата, а глаза навыкате, без всякой жизни. Допуская умные лица, надо счесть Николая Николаича глупым добряком и ошибиться. Я всего раз или два видел, как у него изображались в глазах жизнь и игра чувств: раз на балу у Протопоповых, когда он спорил с дворянами; а другой раз, когда Катерину Николав-ну начала бить лошадь и он схватил ее за повод и остановил.
   Теперь, после того, как Милькеев признался Николаю Николаевичу, что после Святой он едет в Италию, и расспрашивал у него, как бы денег немного истратить и цели достичь - этот случай в жизни старшего Лихачева Руднев признал бы третьим случаем игры страстей на лице серьезного и спокойного толстяка.
   - Да! - сказал он, вставая без нужды с кресел тотчас после плотного обеда... - Да! - повторил он, не спуская глаз с Милькеева, который, развалившись в креслах, строил на радостях, что есть деньги и что Богоявленский увлечен, всякие воздушные замки, в половину которых и сам не верил.
   Потом, сказав еще раз "да! недурно!", предводитель все-таки не сел, а стал спиной к холодному камину и обвел заблиставшими глазами потолок.
   - На Фоминой!... - начален. - Святая ныньче поздно, на пароход и в Одессу - через Азовское море... Волга, Таганрог, Бердянск... В Одессе бывает всякий народ... Пожалуй! там найдешь охотников... Особенно в Одессе... Поляки там попадаются, они ведь на эти штуки охочи... Да чорт ли в этих поляках! Какая-то смесь жида с французом.
   - Найдем всяких! - отвечал Милькеев, - не все ли равно.
   - Лишь бы не очень велика компания - и с разбором ищи людей, чтобы не встретить какой помехи... Впрочем, постой-ка... Ты мне скажи, почему ты непременно хочешь ехать к Гарибальди? Отчего в Италию? Я и сам говорил, что тебе не следует успокоиться здесь на веки веков, а надо ехать и страдать и кипеть. Отдохнул душой, да пора и честь знать... Все это ты говорил и сам еще на Святках...
   - Ну так что ж? Говорил - так надо ехать.
   - Надо, надо... Да зачем в Италию! Ты бы поехал лучше знаешь куда!
   - Куда? Уж не в Петербург ли? - воскликнул Милькеев. - Знаешь ли, что такое Петербург?.. Гуляли мы с Рудневым и детьми в цветнике... Небо голубое, цветы также, солнце яркое; сели мы на лужайке под тополем, а Руднев поднял большой камень, около меня, чтобы показать детям разных насекомых. Я посмотрел туда - сырость, грязь, какие-то черви и вроде мокриц ползают... Руднев опять опустил камень... Италия, это - цветник, а Петербург, это - место, где ползают мокрицы.
   - Катерина Николавна говорит, - отвечал предводитель, - что Петербург, однако, принес свою долю пользы для России. Это правда; но я думаю, что он натяжка, а не столица: ни национальности, ни климата, ни настоящей красоты... Резиденцию могли бы перенести в Москву - и множество мяслящих и образованных людей рассеялось бы по внутренней России и волей-неволей разнесло бы по ней гражданское сознание, как гугеноты разносили свои ремесла и трудолюбие, когда их изгнали из Франции, или как византийцы - свое просвещение, спасаясь от Мухамеда Второго!.. Никто и не просит тебя ехать в Петербург.
   - Я знаю, - перебил молодой Лихачов, - куда он тебе посоветует... Все туда же, в славянские земли...
   Предводитель слегка покраснел.
   - Ты говоришь, Александр, с легкостью об этом, потому что ничего в этом не смыслишь, брат, не прогневайся, - сказал он с досадой.
   - Да ведь скука там, душа моя... Ничего вообразить себе нельзя. Париж - понятно, что такое; английская деревенская жизнь тоже; ну, Италия, Испания, Америка, Индия... Знаешь, что тебя ждет там, хоть приблизительно. Можно ждать опасности, лишений, горя, но не скуки, а все эти Дравы, Савы, Моравы... Никакого, кажется мне, в них характера нет.
   - Это все равно, что суждение французов о России, точь-в-точь! Такая же пустота с кондачка. Признайтесь оба, что вы даже читать себе не дали труда об этих краях, а судите... Противен тебе Баумгартен, когда он говорит, что гораздо приятнее в Nancy или Celestа играть в шахматы в кофейной с каким-нибудь скотиной мэром, чем гулять в троицком бору? Ведь небось сволочью считаешь его, когда он это говорит, не зная ничего про Россию. Так и не врите вздору о том, в чем ни зги не видите... То-то! какие-то светские сапожники - вот что вы!
   Предводитель так редко сердился, а младший брат так привык уважать его с детства, что не отвечал на это ни слова...
   - Да и я плохо об них знаю, сознаюсь, - сказал Милькеев задумчиво.
   - В этом-то и беда, - продолжал предводитель, - что наше общество глупо и невежественно. Оно способно сделать все, когда немцы или французы дали на это право примером своим, или когда прикажут, пошлют куда! Всякий дурак понимает Италию, Париж... Ярко, ясно, как 2 2 = 4... Нет, ты пойми там, где чуть брезжится все; пойми там, где, как ты сам, Милькеев, раз сказал: краски пестры, да лаком сознания и свободы еще не покрыты!.. Скучно! Мильоны славян говорят почти тем же языком, которым писана наша Библия; в глухих, диких деревнях с восторгом произносят наше имя! А мы их не знаем и не думаем о них. Прогрессисты наши, разочарованные недоверием и холодностью здешнего народа, бегут из своих имений шляться по Невскому, пляшут в растленных притонах или жрут в парижских кофейнях. А там бы их на руках носили, пророками бы считали, если бы они шли туда не только официально, а сами по себе! Там всякому еще есть дело: учителю, попу-проповеднику, художнику, купцу, искателю приключений. Живописные места; Дунай; первобытные народы, которых даже западные путешественники ставят сердцем выше греков, а умом выше турок; монастыри в горах, где молятся за наше государство; монахи там настоящие монахи - знают близко смерть и нужду; древние забавы, песни народные и эпическое время не прошло еще для них... Благодушны, гостеприимны, чисты нравами; за "честный крест", по их словам, каждый мужик готов кровь отдать без приказания. Если южная пылкость у них слабее, чем в Италии, зато мудрой стойкости больше...
   - Ты, - продолжал предводитель, обращаясь к брату, - почитатель Пушкина - знаешь ли ты стихи, которые он писал дочери Карагеоргия? Не посмотрел, верно! А?
   - Не помню...
   - Ну, конечно! Эх, брат Милькеев, поезжай ты туда... Там ты не только одноплеменником, но и единоверцем станешь с ними!
   - Не вошло еще сюда! - отвечал грустно Милькеев, указывая на сердце. - Не пролезло в щелку, которая здесь есть... Чуждо!
   - Италия ближе?
   - Пока ближе. Не знаю, что будет после. Я влечениям своим охотнее внимаю, чем чужому рассудку. А пока все, что вы говорили, для меня только рассудок.
   - Оттого-то вы оба неполные люди, - сказал старший Лихачев. - У тебя есть познания, а почвы нет, русского в тебе мало; а у него есть почва русская, да твоих познаний нет. Ну, как знаете! Только в Петербург ты, Милькеев, ради Христа, не езди, нейди ты по битой дорожке!
   Едва успел предводитель кончить, как на двор въехал посланный из Троицкого с запиской, в которой Катерина Николаевна писала, что муж ее приехал, и звала Милькеева поскорее к себе.
   Александр Лихачев захотел проводить его до половины дороги. Уже совсем стемнело, когда друзья верхом въехали в лес. Со всех сторон оглашал его весенний крик ликующих птиц. Лихачев знал все эти голоса и объяснял их товарищу, который ехал молча и печально.
   - А ведь ты горюешь, душа моя? - спросил Лиха-чов, пожимая ему руку.
   - Горюю, - отвечал Милькеев.
   - О Троицком?
   - И о Троицком горюю, и сам не знаю о чем! Думаю, как бы граф не повредил бы им всем. Судя по ее рассказам, он молодец, и где-нибудь в ополчении или на севастопольском бастионе я бы его любил; но здесь... Послушай! что это за птица кричит? Послушай! послушай ее... Какой раздирающий крик... Когда я проводил первую весну в этом раю у Новосильских, я вначале пошел один в лес; еще мало знал их всех - но уже жилось сладко и покойно... Тогда тоже кричала эта птица... И что за воздух! Что за воздух! Слушай, видал ты много на Дунае убитых людей?
   - Еще бы! - отвечал Лихачев. - Первый раз я увидал молодого казака лет девятнадцати. Бомбой его убило. Руки нет ниже локтя; две кости торчат обломанные; лицо и все тело малиновое; ног тоже нет. Из лица куски мяса вырваны; говорят, у него дома осталась жена молодая, и я прежде не раз говорил с ним.
   - И ничего ведь тебе? Не слишком жалко и страшно?
   - Нельзя сказать! Хоть у меня и нет столько воображения, сколько у тебя, а все-таки! Обстановка, мечты! Война эта, проклятая, как-то облагороживает человека, сколько ни мудри против нее все эти мудрецы, которые честно прокисли над книгами! На Дунае я реже скучал, чем дома, и гораздо чаще грустил... А в Италии должно быть еще лучше!
   - Надеюсь, что лучше. Вот, когда бы с тобой вместе! - с жаром сказал Милькеев.
   - Если тебе это приятно, я с удовольствием поеду, - сказал Лихачов. - Ты меня соблазнил; страшно еще как-то обречь себя на вечную жизнь дома. Брат хочет, чтобы я служил после эманципации: так до тех пор вернусь еще, если вернусь...
   - Ты не шутишь?
   - Нисколько! Я нарочно поехал тебя провожать, чтобы поговорить об этом. Молчи пока; не хочу толковать с братом: уеду - и конец... Если ты не боишься ехать, когда у тебя дома кровли нет, так отчего же мне и подавно не съездить: все же интереснее простого путешествия по дурацким гостиницам и минеральным водам! К тому же Варя... Хуже этого быть ничего не может! Бог даст, отвыкнет, образумится, и я отдохну...
   - Надеюсь, по крайней мере, что ты не раскаяваешь-ся в прошлом насчет ее? - спросил Милькеев.
   - Разумеется, нет! Надо поправлять, а не раскаяваться!
   У выезда из леса они расстались, и Лихачов крупной рысью поехал домой, а Милькеев пустил вскачь свою лошадь к Троицкому.

XXI

  
   Целую неделю граф отдыхал и веселился. Все ему нравилось в Троицком. Тяжелый хохот его раздавался то у Катерины Николаевны в кабинете, то в классе, то в манеже, то на гимнастике. Конюшню он нашел в порядке, долго говорил с кучерами и берейтором и дал им по пять рублей; ходил с Рудневым в лазарет, шутил с сиделками, дал и фельдшеру денег; ловко перекинулся на костылях в лодку и долго катался с детьми по Пьяне; спрашивал у жены названия растений в оранжерее и цветниках; с Баум-гартеном беседовал о последних событиях во Франции; рассказывал Милькееву множество любопытных анекдотов московских, парижских, лондонских, кавказских; жалел, что со взятием Шамиля утихнет боевая жизнь в том краю, и Россия лишится, пожалуй, прекрасной военной школы, в которой выработывались сильные и самобытные характеры; интересовался всеми соседями и, чтобы видеть их, взял с жены слово, что в день Фединого рожденья, через неделю, она даст хороший вечер.
   Но ничто не развеселило и не тронуло так графа, как успехи, исправление и довольный вид Юши. Юша показывал ему свои тетради, игрушки, письменный стол, который Катерина Николаевна подарила ему на новый год в награду за сдержанное обещание отвыкнуть от ругательных слов и который привел Юшу в такой восторг, что он один-одинешенек в комнате не раз подходил и отходил от стола, простирая к нему руки и восклицая: "письменный стол!" Юша отвечал хорошо из священной истории, отлично умножал и делил дроби, с жаром декламировал: "Терек воет дик и злобен..." и "Обвал" Пушкина; порядочно чертил карты; знал, где лежат у человека печень, селезенка и сердце; показывал даже "arbor vitae" в мозжечке; ездил уже довольно смело на клепере и ни разу при графе не кричал и не капризничал.
   Оставшись раз с ним наедине, граф посадил его к себе на колено и спросил, весело ли ему здесь?
   - Еще бы! Мамка мне совсем подарила Том-пуса клепера. Деревянных лошадей у меня шесть. Как запрягу четверку, закричу: "Малыш!" Малыш бежит.
   - Кто это Малыш?
   - Это мой слуга. Он невидим для других, но я его вижу. Все хорошо! Учителя только лихи - изверги, тираны! Васинька-Василек еще ничего; Васька тоже не строг; а уж Древосадский - беда, заморит над книгой!
   - Древосадский? Кто это Древосадский?
   - Баумгартен значит - дерево и сад. Вот он и зовется у нас так, чтобы не понял. Однако догадался изверг; как заорет: "Je m'en vais vous ficher un Drevosatzky!" У нас с Федей душа в пятки уходит.
   Граф видел, что Юша доволен. Он благодарил жену с большой теплотой и крепко жал руки Рудневу, Милькееву и Баумгартену, который чуть не приседал перед ним, особенно после того, как Новосильский сказал ему в классе: vous avez la logique bien serrйe!
   Как-то после ужина граф остался с глазу на глаз с Катериной Николаевной, протянул ей руку и сказал: - Житье у вас здесь! Что бы вы сказали, если бы я остался навсегда?
   Катерина Николаевна ожидала этого вопроса; больно было ей отвечать ему сухо, но пришлось.
   - Вы сами здесь не усидите! Вам нужно движение, - сказала она.
   - Мне уже 47 лет! Толст; страдаю часто от ран ужасно; хочется отдохнуть. Eh! voyons donc! Будем откровенны. Разве вы не знаете, как года изменяют человека? Пора бы и на отдых! И что моя карьера? В 47 лет и с моими связями я полковник только! Кровь уж не кипит, как прежде. Я вас стеснять ни в чем не буду. Детей я всегда любил, а Юшу люблю особенно. Что ж делать - это естественно! Ребенок без матери, бедный!
   Граф был взволнован и сильным движением откинулся к спинке дивана. Катерину Николаевну тронуло его родительское чувство.
   - Послушайте, друг мой, - сказала она, - в память прежней нашей любви, не говорите мне так, прошу вас! Жить нам вместе нельзя. Разве вы себя не знаете? Разве вы можете жить той жизнью, которой живу я?
   - Неужели вы думаете, - отвечал он с усмешкой, - что порок пропитал меня до костей? Что я уже вовсе без души и без правил?
   - Нет; но страсти ваши всегда сильнее у вас и доброты, и тех правил, которых вы с вашим умом не можете не понимать.
   Граф вздохнул глубоко, задумчиво побарабанил пальцами по столу и помолчал.
   - Положим так! - начал он опять, - прошедшее скверно! Но кто же мешает нам добрыми друзьями дожить наш век? Как! Я имею семью, жену такую, как вы, таких славных детей - и должен век скитаться, служить! Когда бы вы знали, как тяжело иногда! Я не жалуюсь обыкновенно; энергии, вы знаете, мне не занимать. Но я и здесь не останусь без дела: я бы мог служить по выборам. Постойте... Вы не вздумайте оскорбиться тем, что я вам скажу. Вы не хотите быть моей женой - не будьте; вы хотите располагать вашим сердцем - располагайте! Я вижу роль, которую играет у вас в доме Милькеев. Это не беда. Он человек вполне порядочный... Не оскорбляйтесь же!
   - Я не вижу тут ничего обидного, - отвечала Катерина Николаевна сурово и спокойно, - я имею право располагать собой и, если бы Милькеев был моим любовником, я бы не стала краснеть. Только это просто неправда. Вот и все. Вот, видите, не обидьтесь и вы тем, что я скажу теперь... Вы не поймете моих чувств...
   - Говорите; постараюсь понять.
   - Едва ли! - продолжала она, - по моему мнению, в браке еще много разных условий для того, чтобы заставить женщину принадлежать человеку без страсти, если он этого требует. А здесь? Что может заставить меня? Для меня ни Милькеев, ни вы не существуете, как мужчины. Я - вы видите - развалина!
   - Что вы развалина, против этого я не спорю! - любезно возразил граф, - развалины часто бывают красивее и занимательнее новых домиков... а что касается до Милькеева...
   - Я говорила, что вы меня не поймете! говорила, что не поймете! Вы судите...
   - Я не досказал, погодите! - перебил граф, - Милькеев, может быть, и не любовник ваш, и это может быть! Мне до этого и дела не будет. Чем же я могу мешать вам?
   Катерина Николаевна встала и подала ему руку.
   - У меня голова кружится, - сказала она, - поговорим завтра... не могу больше.
   Муж поднялся на костыли, вежливо проводил ее до дверей спальни, поцаловал ее руку, возвратился в кабинет и сел на прежнее место. Он долго сидел, снова барабанил по столу, шептал про себя: "душа и правила! душа и правила!", перекладывал костыли с места на место и не хотел спать.
   Давно уже слышал он в зале чьи-то мерные шаги, но сначала не обратил на них внимания, потом вышел туда и увидал Баумгартена.
   - Вы меряете залу? - спросил он. - У вас бессонница?
   - Да! здешняя жизнь, граф, очень вредна мне. Я часто не сплю...
   - Не хотите ли пойти посидеть ко мне? - сказал Новосильский. - Потолкуем; мне тоже не спится.
   Баумгартен с радостью согласился.
   - Так вам не нравится здешняя жизнь? - сказал граф. - Чем же она дурна? Кажется, жена моя живет весело, ни в чем не стесняется и других не стесняет?..
   - Я не жалуюсь, граф; о, нет! - отвечал Баумгартен. - Графиня очень добра; elle est pleine d'attentions pour moi; но слабость - вот задняя сторона ее медали!.. Если вы позволяете мне быть с вами откровенным...
   - О! я прошу вас! - с жаром воскликнул граф, - к кому же она слаба?
   - Она, во-первых, слаба к miss Nelly, которую поручила ей мать, и я не могу не осуждать ее за это; во-вторых, она дала слишком много воли г-ну Милькееву. Он изучал Гегеля и Лейбница и, не стесняясь, при неопытной девушке, говорит, что все действительное разумно и что зло есть необходимый элемент прекрасного. И графиня, и доктор Руднев, и miss Nelly недовольны, когда я называю г-на Милькеева эгоистом, и я принужден был создать для него новое слово - эготист. Его материализм или, лучше сказать, сенсуалистический пантеизм во многом совпадает с тем кальвинистским спокойствием, которым была напоена miss Nelly еще в доме родителей... Позвольте мне принести вам и показать отрывки из ее дневника... Вы увидите, сколько у нее воображения и ума, и разделите то чувство жалости, которое я испытываю всегда, когда думаю, что такое сердце обратилось на ложный путь... Я сам не имею на нее никаких видов... Я сделал две копии...
   - Принесите, принесите, - любезно сказал Ново-сильский, решившись терпеливо ждать конца. - Да где эта рукопись, у вас?.. Вам придется проходить через комнату детей, и вы их разбудите... Не отложить ли?
   - О! нет, я не разбужу детей. Я разуюсь, - отвечал француз и побежал на цыпочках наверх; у дверей детской снял сапоги, неслышным вихрем промчался к себе и принес графу тетрадку.
   Утомленный граф прочел через силу и, заметив равнодушно: "que c'est une вme bien rкveuse!", свел опять разговор на то, что его интересовало.
   - Мне самому г. Милькеев не по душе; и так как я вовсе не намерен отказаться навсегда от моих родительских прав, вы поймете, что я обращаюсь к вам как к честному и серьезному педагогу...
   - Я очень хорошо понимаю вас, граф, - с достоинством отвечал Баумгартен, - и благодарю за доверие. Но, прежде чем перейти к г. Милькееву, я остановлюсь еще на miss Nelly; разве дурное обращение молодой девушки с человеком, который, подобно ей, живет трудами, не вредный пример для детей? Сегодня она не пошла гулять со мной и через час пошла с Милькеевым; вчера она не хотела танцовать со мной и танцевала с г. Милькеевым...
   - Конечно, это - дурной пример, - перебил граф, - но я полагаю, вы со мной согласитесь, что слабость матери к человеку, который живет в доме и учит детей, еще вреднее и заразительнее... Не правда ли? Вот вам моя рука... Все это будет между нами. И, если я соблазнюсь решительно этой покойной жизнью и вздумаю остаться здесь, вы можете быть уверены, что я никогда не расстанусь с вами; несмотря на вашу скромность, вы сами, верно, знаете себе цену и понимаете, что не легко найти такого серьезного и просвещенного наставника за тысячу рублей в год... Я уверен, что вы согласитесь принять прибавку, которую вполне заслуживают ваши познания и ваша честность.
   Граф, говоря это, взял за руку удивленного француза и смотрел ему пристально в лицо.
   - Вы понимаете меня? - продолжал он, - я бы желал иметь доказательства тому... что теперь только подозрение... Я бы хотел знать, до какой степени моя жена близка к г. Милькееву. Voyez vous, je suis un homme de bonne compagnie et j'ai les moeurs faciles... Но я не хочу быть обманутым... Вы должны все знать... Ваша наблюдательность...
   Баумгартен покраснел и встал.
   - Quant а ca! - сказал он, пожимая плечами, - я не имею права ничего предполагать! Я не имею никаких доказательств... Нет! Я слишком уважаю графиню... В ее лета! Нет, я решительно даже убежден, что та слабость, на которую я жаловался - не что иное, как слабость матери к старшему сыну... Позвольте мне ручаться за это...
   - Вы боитесь быть доносчиком?..
   - Я не могу быть доносчиком преступления, которого не был свидетелем! - возразил француз не без гордости и протянул было руку, чтоб пожелать графу покойной ночи. Но Новосильский не подал ему руки и сказал сухо: - Прощайте. Я хочу спать, и давно пора. Возьмите же тетрадку, в которой столько поэзии...
   Баумгартен печально ушел, утешая себя, впрочем, мыслью, как он завтра расскажет Nelly о своем благородстве. Обманутый в своих ожиданиях, граф заснул и проснулся рано утром с сильной болью в рубце отрезанной ноги. Он тотчас же послал в лазарет за хлороформом; приложил компресс и, успокоившись немного, лег в халате на диван и послал за детьми. Маши не было: она ушла в лес с Nelly еще до чая; а трое остальных детей тотчас прибежали и сели около него на диван. Федя и Оля давно уже привыкли к нему и беспрестанно требовали рассказов про Кази-Муллу, про Ермолова, про казаков, грузин и чеченцев, и Федя не раз уже говорил с восторгом: "Эх, папка! Зачем ты у нас не живешь!.." В другие раза, не совещавшись еще с женою, граф ничего не отвечал ему; но теперь, когда он попросил детей переменить себе компресс с хлороформом на ноге и когда дети увидали с ужасом и жалостью толстый обрубок голой ляжки со швом на конце, он сказал им, искренно тоскуя: - Да! больно мне, дети... очень больно! и смерть мне не хочется опять на службу!
   - Останься здесь, - сказала Оля, - когда ты будешь болен, я сама тебе буду класть хлороформ. Эта комната хороша; летом прохладна, зимой теплая. Будем в лес далеко за грибами ездить: мы верхами, а ты на линеечке; на реке кататься... Про войну еще расскажешь нам, я бы сейчас в казачки пошла... Или бы в казаки... Досада такая - зачем я не мальчик!
   - Благодари Бога, что ты девочка! - отвечал граф. - Мужчинам труднее; посмотри, как меня изранили. Когда я был еще первый раз солдатом, меня взяли в плен черкесы и приковали на длинную цепь к очагу. Я нашел пилку, и, когда они уходили из сакли, я пилил все одно и то же кольцо; опилки прятал и мешал их с воском: воск станет серый - я и замажу это место. Они посмотрят на цепь и не заметят: в сакле не так-то светло было. Допилил и ушел ночью, сам не знаю куда; на другой день они с собаками меня отыскали в кустах; собаки ноги мне искусали; потом раздели меня голого и гнали домой ногайками... Потом уж откупили меня.
   Дослушав этот рассказ, Федя заплакал и сказал: "мы тебя здесь оставим!" - Мы! - возразил граф, - кто это мы? Разве вы можете здесь командовать? Мать ваша не хочет, чтобы я остался.
   Глядя на Федю, и Юша заплакал, а за Юшей - Оля. Потом дети переглянулись и закричали все разом: - Пойдем! Пойдем к маме! Упросим! Упросим... на колени упадем... Пойдем...
   И с этим криком дети убежали наверх и кинулись в спальню Новосильской, которая еще лежала в постеле.

XXII

  
   Вернувшись из округа, Руднев позавтракал с дядей, который сказал ему, что из Троицкого присылали три раза, и сел на беговые дрожки. Весенний полдень был прекрасен, и Руднев ехал не спеша; на половине дороги увидал он издали Милькеева верхом.
   Улыбка на лице доктора успокоила Милькеева.
   - Что ж, все кончено? Прорвался нарыв? - сказал он, протягивая ему руку с лошади.
   - Прорвался, душа моя, прорвался! Вы ко мне?
   - К вам, еще как к вам-то!.. Скорей, скорей в Троицкое... Катерине Николавне опять дурно; судороги и спазмы в горле.
   Руднев ударил лошадь, и они помчались. Милькеев второпях рассказал ему, что случилось вчера.
   - Граф хочет остаться в Троицком навсегда. Он испортит эту жизнь, развратит детей. Он просил детей; дети плакали и стояли на коленях перед матерью. Она не отвечала ни слова, ушла в свою комнату и с ней сделалось дурно.
   Судороги кончились в то время, как приехал Руднев; все уже в доме привыкли, что надо делать и давать в таком случае. И Катерина Николаевна заснула на полчаса.
   Милькеев отвел Руднева к себе и запер дверь.
   - Да, да, просил детей... Вы знаете ее любовь к детям. К счастью еще, пока только Федя, Юша и Оля упали перед ней на колени и просили, Маша не говорила еще ничего... Тем детям можно сказать: "вы не понимаете еще ничего!", а Маше надо говорить резонно. Что должна сказать мать? "Отец твой с виду только добродушен, но он развратен, он может быть жесток, им и влияние его будет пагубно". Разве она может это сказать?.. Она уже поколебалась; она начинает думать, что это ее долг.
   - Вы можете отговорить детей!
   - Нельзя, нельзя, друг мой... и без того... граф думает Бог знает что про мое значение в доме... Вся моя надежда на вас... Возьмите на себя. Вы - человек посторонний, непричастный ничему... Скажите прямо Маше, что вы думаете про графа.
   - Такая страшная ответственность! - сказал Руднев, - позорить отца... А если его раскаяние искренно?..
   - А если наша робость сгубит эту благородную жизнь?..
   - Вам бы лучше...
   - Ну, как хотите... Я беру на себя, - сухо возразил Милькеев.
   - Нет, нет, не сердитесь. Дайте мне подумать. Я не отказываюсь. Мне, конечно, ловчее. Дайте, я подумаю...
   - Не думайте... Умоляю вас! Для меня, ради Бога, ради нашей дружбы. Скажите прямо... Разве есть что верное на свете? Разве верна ваша медицина? Однако вы полагаетесь на нее и даете самые сильные яды... Отчего? Там никто не судья, кроме другого доктора, который не знает, что вы тут делаете, а здесь судья всякий?.. Что говорит вам сердце - я прав?.. Избавьте меня от объяснения с Машей...
   Руднев тотчас же пошел искать Машу и нашел ее на реке, в лодке, за островом. Она грустила и, тихо шевеля веслом, плавала по ту сторону беседки.

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 386 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа