Главная » Книги

Крашевский Иосиф Игнатий - Осада Ченстохова, Страница 9

Крашевский Иосиф Игнатий - Осада Ченстохова


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

>
   - Ах, смилуйтесь! - воскликнула одна из женщин, целуя руку приора. - Не позволяйте отдавать нас шведам...
   - Нет, нет! Будем защищаться до последних сил! - ответил Кордецкий. - Ничто не грозит вам, разойдитесь и не тревожьтесь, а кто может помочь, пусть не жалеет рук. Вы, господа, - обернулся он к шляхте, - вместе с нами на посты; вы собрали в стенах обители все, что имели самого дорогого, жен и детей ваших; охраняйте же их вместе с нами!
   Тут он начал назначать начальников, и каждая группа шляхты и монахов отправилась стеречь свои орудия на стене. Пан Сигизмунд Мошинский с отцом Гиларием Славошевским должны были стать на северо-востоке у той башни, которую прежде охранял Вахлер, запад был поручен Николаю Кшиштопорскому и отцу Игнатию Мелецкому, монаху-воину, который еще не забыл прежнего ремесла; с юго-востока были Петр Чарнецкий и ксендз Адам Стыпульский, с юго-запада Ян Скожевский и отец Даниил Рыхтальский.
   Благословенные приором, все разошлись с новым усердием к труду. Ксендз Петр Ляссота, надзиравший за орудиями и припасами, был также ночным стражем огней на стенах и колокольни Мечнику Замойскому и отцу Людовику Чарнецкому, брату пана Петра, человеку молчаливого, холодно выдержанного характера была отдана верховная власть, руководство которой было признано всеми за приором, в котором все чувствовали превосходство над собой. Стены получили совсем иной вид, как будто на них взошел новый гарнизон из крепких, не измученных людей, так как новый дух оживлял каждого, и начальники почуяли, объединившись с ним, что сердца опять бились сильно и согласно, что гарнизон вернулся к единению с ними. Уже ни на одном лице не видно было сомнений! Каждый старался и тянул за собою других, чтобы показать, что ничто не будет для него трудным. Белые одежды паулинов впервые густо усеивали стены и развевались около орудий, и воины с четками и крестами в руках опирались на оружие, поднимая набожные головы перед неприятелем с холодным презрением к смерти.
   Эта распорядительность приора сразу дала большой и явственный результат, так как непрерывный надзор шляхты и монахов вооружил людей мужеством и надеждой, а предоставленные самим себе, они сомневались бы и тревожились бы без причины.
   Под внимательным присмотром старших, под взором капелланов, тайное содрогание, боязливые слова тотчас могли быть уличены, и казалось, что ничто не могло бы одолеть укрепленных крестом прощения воинов.
   Но слабы, слабы сердца человеческие!
  

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Что случилось с предателем по воле отца-настоятеля. Приор посылает гонцов к Миллеру, чтобы выиграть время

  
   Надо было сделать что-нибудь с Вахлером, о судьбе которого возник большой спор между шляхтой и иноками. Отец-настоятель непременно хотел попросту выгнать предателя, доказывая, что для шведов один перебежчик не имеет никакого значения; сами же они ко всяким его доносам могут отнестись с полным презрением и не опасаться даже того, что он может сообщить врагам о положении крепости. Замойский хотел засадить Вахлера в тюрьму до окончания осады, а Чарнецкий упорно домогался для него виселицы. Полумертвый от страха, предатель готовился к смерти, а потом, оправившись несколько от первого потрясения, впал в настоящее бешенство, предавался бессильному гневу, бросался к дверям и окнам, грозил монастырю шведами и местью Вейхарда. Около полудня двери его тюрьмы отворились, и Вахлер думал, что пришел ему конец... и глазами искал палача.
   Пришел привратник, брат Павел, и с ним двое слуг.
   - Выходи! - крикнули парни.
   Потеряв голову, Вахлер схватился за оконную решетку и стал кричать, взывая о помощи. Пришлось силой оторвать его от окна и силой же дотащить до ворот. На дворе он все еще продолжал отбиваться и пришел в себя только когда увидел, что его в самом деле ведут к монастырским воротам. Однако, он все еще сомневался, что будет, пока не открыли фортку.
   Когда Вахлер убедился, что свободен, что его только с презрением вытолкали за двери, он окончательно очнулся под свистом пуль и бросился бежать к шведскому стану.
   Вейхард оживленно разговаривал с Натаном, и оба строили воздушные замки о том, как завтра изменою возьмут Ченстохов.
   Граф мысленно торжествовал уже победу над Миллером, который постоянно обвинял его в умышленном сокрытии истины и возбуждении ложных надежд, когда вдруг у входа в палатку показался перепуганный, бледный, ободранный и запыхавшийся Вахлер.
   Натан остолбенел от изумления.
   - Что случилось? - воскликнул он.
   Вахлер в изнеможении бросился на землю.
   - Что за человек? - спросил Вейхард.
   - А!.. Это наш пушкарь с Ясной-Горы!
   - Чего же он притащился сюда средь бела дня?
   - Не понимаю... надо его допросить.
   Но долго нельзя было добиться от Вахлера слова. Наконец, вперемежку с жалобами на потерю всего своего скарба и проклятиями по адресу Натана за подговор Вахлер стал говорить. Но он не, обращал никакого внимания на присутствие Вейхарда, точно говорил сам с собой, оплакивая свое злоключение.
   Он был точно помешанный; остатки пережитого страха, сожаление о понесенных потерях искали выхода в безумных речах, свидетельствовавших о его неприкрыто эгоистичной натуре.
   Вейхард, поняв, что его планы потерпели полное крушение, насупился, сердито пожал плечами и удалился вглубь палатки; а Натан остался с перебежчиком. Вскоре он вернулся и отдал приказание:
   - Задержать его и приютить, он может нам понадобиться.
   У палатки стояла оседланная лошадь. Граф вскочил на нее в отправился, едва ли не в десятый раз, в объезд Ясной-Горы, пристально вглядываясь в стены, ища глазами места, удобного для бреши, чтобы направить на него все свои орудия.
   В первое по приезде время граф свысока относился и к крепости, и к ее защитникам; а потому теперь он сильно раздражался каждый раз, когда приходилось вспомнить, сколько уже времени потрачено на осаду этого - как он называл - "курятника". Убедившись, что имеет дело с мужественным населением, опытным в деле защиты гарнизоном и сильно укрепленной обителью, граф стал действовать с большей опаскою. Последняя вылазка из Ченстохова убедила его что он ведет войну не исключительно с монахами.
   Заметив приближавшегося Миллера, всегда портившего ему кровь, граф с досады отвернулся. Вид у него был бодрый, хотя в душе кипели гнев и огорчение; но он решил представить все дело в несколько ином свете и раздуть в разговоре с Миллером вахлеровскую историю, выдвинув на первый план свои заслуги. Потому, прекрасно владея выражением лица, Вейхард напустил на себя бодрость и очень весело поздоровался с генералом.
   - Ну, что? Сдаются? - спросил, издеваясь, Миллер.
   - Сдадутся, - ответил Вейхард с загадочной улыбкой.
   - Действительно, все говорит о сдаче: так и палят.
   - Есть другие признаки, и очень ясные.
   - Не потрудитесь ли мне объяснить какие?
   - По-моему, раз лучшие пушкари бегут из крепости, то это что-нибудь да значит.
   - Где? Какие? - отвернувшись, спросил швед.
   - Одного мы уже поймали.
   - Где ж он?
   - У меня; я переманил его, обещав хорошую награду, и монахам некого теперь приставить к пушкам вон на этой башне, - показал Вейхард пальцем, - одним опытным человеком меньше, очень много значит; но главное: он принес нам очень подробные сведения о настроении гарнизона и состоянии стен. Гарнизон дерется неохотно; население бунтует, и только шляхта и монахи силой заставляют их повиноваться. С минуты на минуту можно ждать, что нам отворят двери.
   Генерал недоверчиво слушал Вейхарда, покачивая головой.
   - Однако, - сказал он, - именно с этой, покинутой пушкарями башни основательно палят в нас!
   - Ну, понятно, - ответил Вейхард, - что им приходится маскировать свои прорехи; несомненно, что они перетащили сюда лучшие свои орудия. Но все-таки мы лишили их правой руки. Поляки в открытом поле и с саблею в руке - герои; но при пушках, да еще в таком мешке, как этот замок, геройства хватит ненадолго: либо проспят победу, либо перессорятся.
   - А где же тот пресловутый пушкарь? - спросил начальник.
   - У меня, в палатке.
   - Что ж это вам вздумалось его присвоить? - хмуро спросил Миллер. - Давайте его сюда.
   - Вам доставить его в штаб-квартиру, генерал; он еще не пришел в себя: по-видимому, вдогонку беглецу стреляли, так что он едва спасся.
   - Как так? Значит, он сбежал средь бела дня?
   И Миллер недоверчиво покачал головой.
   В это мгновение вдали, на фоне крепости, появились в поле две белых монастырских власяницы. Вейхард первый заметил иноков, притворился, что ничего не видел и, обернувшись к ним спиной, сказал:
   - Что верно, то верно: побег доброе предзнаменование. Несомненно, что мы еще сегодня дождемся от них парламентеров: обитель сдастся.
   Сказавши, он отскочил в сторону, и Миллер сам, немало времени спустя, увидел приближавшихся монахов.
   - А! А! Лисица догадалась, а, может быть, и видела, - сказал он, потирая руки, - может быть, и в самом деле окончится наш срам, и мы посчитаемся с папистами!
   Его хмурое лицо расплылось в улыбку:
   - Срам, срам! - шептал он про себя. - Тысячи так долго борются с горсточкой монахов.
   Миллер приказал вернуть удалившегося Вейхарда, так как монахи были уже близко, а он нуждался в его помощи. Сойдя с коня, начальник прилег на разостланный ковер и ждал. Посланные были Уже в нескольких шагах. Их согбенные фигуры, истомленные и бледные лица, казалось, подтверждали, что они пришли просить пощады и прощения. Это были ксендзы Доброш и Ставиский.
   Самый факт посольства привел Миллера в прекрасное расположение духа. После долгих туманов и ненастья установилась прекрасная погода; генерал успел хорошо позавтракать, и на лице его играла счастливая улыбка. Увидев братьев-паулинов, он вежливо приветствовал их по-латыни, которую немного знал.
   - Ну-с? Так как же? Прискучило вам чужое ремесло? - спросил он с необычно вежливым поклоном. - Подумали?
   Монахи покорно ответили на его приветствие.
   - Пан генерал, - сказал ксендз Доброш, - война, действительно, не наше ремесло; мы рады бы скорей покончить с нею. Но. чего-чего не станешь делать поневоле?
   - Покоритесь! - воскликнул Миллер. - Иначе нет исхода.. Ченстохов должен быть непременно наш.
   - А на каких условиях? - спросил ксендз Доброш.
   - Ну... изложите письменно свои... договоримся, - прибавил швед, - и я велю приготовить мои условия. Не бойтесь меня, как волка: ведь и я только человек, и, как говорят, не худшего десятка.
   С этими словами он махнул челяди, чтобы принесли вина, и просил даже отцов выпить за его здоровье. Такое необычное радушие в высшей степени изумило монахов. Они не знали, что Миллер может быть и предупредительным и милым. Тем временем, не без некоторого колебания, подошел и Вейхард. У него была теперь совсем не та осанка, как во время разговора с Миллером. Он грозно и пристально взглянул на иноков, не поздоровавшись и не проронив ни слова. Патер Доброш отвесил Вейхарду низкий поклон, а тот с презрением и барской спесью отвернулся от монаха.
   - Твоя правда, - молвил генерал, обращаясь к Вейхарду, - ты, граф, хороший предсказатель: вот и они!
   Вейхард молчал. Он знал лучше Миллера, что посольство пред^ вещало только проволочку, являлось новою ловушкой. К тому же он боялся, как бы монахи не разболтали истину о Вахлере, а потому старался как можно скорей от них отделаться.
   Но Миллер во что бы то ни стало хотел угостить парламентеров; он всячески напускал на себя обходительность, надеясь расположить к себе, как полагал, сердца монахов.
   Он отпустил их, приказав изложить письменно условия капитуляции; и монахи немедля вернулись в монастырь. Приор поджидал их у ворот. Он сам снарядил это посольство, рассчитывая затянуть время, ибо решился, насколько можно, переговорами отсрочить роковой момент. Вейхард видел или, лучше говоря, догадывался, чем кончится вся эта комедия, но молчал, убаюкивая Миллера надеждой на скорую развязку.
   - Ну, что? - спросил Кордецкий возвратившихся.
   - Все совсем по-новому, - ответил, смеясь, ксендз Доброш, - мы были смиренны, а он вежлив; не фыркал, не грозил, не бил и не бранился, а угощал, пил за здоровье и нас заставил пить: точно хотел нас приручить, ободрить и приблизить. Но, к несчастью, нельзя верить его сахарному обхождению.
   - А что он говорил о Вахлере?
   - О Вахлере совсем молчок: ни слова.
   - Виделись с Вейхардом?
   - Грозный, хмурый!
   - И не удивительно: все его старания, славу Богу, ни к чему не привели. Что ж сказал вам Миллер?
   - Принесите письменно условия капитуляции.
   - Так мы их и написали! - засмеялся Кордецкий. - А ну он, вдруг, да согласится: то-то мы попались бы! Нам, прижатым к стене, выиграть несколько часов и то расчет. Значит завтра опять снарядим посольство; будет просить, чтобы они написали свои условия. Лишь бы дольше, лишь бы дольше... а Господь Бог в конце концов поможет.
   С этими словами он, повеселев, пошел вместе с монахами к монастырю. Патер Доброш, не чувствуя усталости, поспешил на крепостные стены делить сторожевую службу с паном Малаховским, а ксендз Ставиский на хоры к вечернему богослужению.
  

II

О том, как Ляссота с любопытством расспрашивал о Костухе, и как Кшиштопорский начинает о чем-то догадываться

  
   В келейке Ляссоты было тихо и грустно. Старец, потрясенный бегством из дому и наплывом впечатлений, в страхе от ходивших ежедневно слухов, говоривших то о сдаче, то о штурмах, то об измене, лежал, не вставая с постели. При нем неотступно сидела Ганна и то утешала его, то вместе с ним плакала. Бедное дитя только изредка могло утром забежать в костел и второпях прочесть молитвы, чтобы скорей вернуться к деду; а под вечер, когда по временам заходил брат пана Яна, ксендз Петр, она на минутку урывалась, чтобы на пороге у крылечка подышать свежим воздухом и подумать на свободе. Потому что при старце она старалась даже не вздыхать, чтобы он не испугался и не вспомнил о перенесенном горе. Напротив того, она притворялась даже, что ей весело, смеялась, приплясывала, рассказывала сказки, как ребенок.
   По вечерам же, почти каждый день, приходила на заваленку старая нищенка, усаживалась и поджидала Ганну.
   Девушка, совершенно одинокая, вскоре привыкла к нищей, и, не имея близких, привязалась к Костухе.
   Старуха приносила новости, разукрасив их по-своему, чтобы не напугать ребенка; от нее же Ганна узнавала пересуды и толки дня. По временам Костуха расспрашивала девушку о ее жизни, о прошлом деда, о доме, и когда Ганна начинала рассказывать о своей мирной убогой обстановке, описывать усадебку и огород и деревенское житье-бытье, от которого несло ароматом венка, сплетенного из роз, с цветами, листьями и тернием, - старуха умилялась, как будто все это было ей близко и знакомо, то плакала, то радостно смеялась, и, подвинувшись поближе к девушке, цеплялась за ее платье, целовала ноги. Ломтик хлеба, данный в первый вечер, все как будто тяготил ее, и она, видимо, печалилась, что так долго не может отблагодарить подательницу.
   И то правда, что могла бы сделать она, нищая? Много временя ушло, а она, скитаясь, напрасно ломала себе голову. Раз как-то старая отдала ребенку тельный образок Пресвятой Девы, за которым ходила в самый Ченстохов, в местечко, через шведский лагерь, среди солдат и свиста пуль. Теперь она уже не знала, что принеси своей Ганне. Вечером бедная старушка надумала забраться в монастырскую тепличку, где святые отцы разводили цветы и зелень дай украшения алтаря под праздник, второпях нарвала в фартук, что попалось под руку, и прибежала со своей добычей под окошко.
   Ганна сидела у постели деда, и, за неимением чего другого, рассказывала ему о нищенке, которая так странно привязалась к ней. Старик слушал и, по-видимому, был встревожен. Такая внезапная, чрезмерная благодарность за кусочек хлеба казалась ему неестественной; а потому решился расспросить брата о старухе. Ее, очевидно, знали в Ченстохове, так как, по словам Ганны, все прохожие здоровались с ней при встрече.
   Услышав какой-то шорох у окна, девушка подбежала к двери в на пороге встретила старушку с цветами.
   - На тебе, милое мое дитятко, - скороговоркою сказала Констанция, поцеловав подол платья девушки, - спрячь скорее; кажется, идет ксендз Петр, а это краденое.
   Нищенка скоренько повернулась и исчезла; в ту же минуту вошел ксендз Ляссота, увидел цветы у Ганны и спросил, откуда она взяла их.
   - Ах, их принесла мне та старушка, - ответила девушка, застигнутая врасплох.
   И она вместе с ксендзом вернулась в комнату.
   - Вот об этой нищенке я именно хотел порасспросить тебя, брат, - сказал больной, привстав с постели, - все это не совсем обычно: она привязалась к Ганне и каждый день приходит к ней. Третьего дня принесла медальку {Тельный образок.}, сегодня цветы. Кто эта женщина?
   С этими словами старик подвинулся ближе к брату, а в глазах у него засветилось любопытство и как бы страх.
   - Давно ли она в Ченстохове? - прибавил он спешно.
   - По правде сказать, не знаю, - ответил ксендз Петр, - верно лишь одно, что она престранное создание. По-видимому, у нее голова не совсем в порядке; не берет милостыни или сама раздает ее убогим; даже теперь ночует во рве под открытым небом, собирает и приносит в монастырь отскочившие от стен шведские ядра. Иногда бывает слишком весела; но помешательство у нее спокойное, и вреда она никому не приносит. Бояться ее незачем. Прозвали ее здесь слугою Пресвятой Девы Марии; да она и сама чаще всего называет себя так.
   Ляссота понемногу опять улегся, и разговор принял другой оборот. Говорили об осаде, об измене, о новых распоряжениях настоятеля, а так как все эти подробности живо интересовали братьев, то о старухе позабыли.
   Келья, в которой жил Ян Ляссота, по странному стечению обстоятельств, выходила окнами и дверью как раз на ту часть крепостной стены, где стояли дозором Кшиштопорский и отец Мелецкий. С банкета прекрасно была видна дверь келейки и все входившие и выходившие. Кшиштопорский частенько засматривался на красавицу Ганну, личико которой, при каждом взгляде, будило в нем все новую тревогу, вызывало чувство необъяснимого раскаяния. Он глядел на Ганну точно против воли; отворачивался, овладевал собой и снова жадно всматривался. Несколько раз промелькнула перед его глазами и старая Констанция, на болтовню которой и ласки, расточаемые Ганне, он глядел с негодованием, спрятавшись за угол бастиона. Все, по прошествии некоторого времени, заметили в Кшиштопорском большую перемену. Гордый, грозный, суровый и молчаливый, как всегда, он, казалось, еще с большим остервенением бросался в бой, искал опасности, намеренно шел навстречу смерти; и днем, и ночью он трудился, не покладая рук, точно хотел сломить свою энергию работой, победить себя трудом. Когда другие спали, он бродил, заменяя собою караульных. И в глухую полночь, когда осенний ветер завывал в стенах, когда только оклики ночного дозора и медленный шаг стражи будили слух, Кшиштопорский останавливался против окна Ляссоты, в котором всегда светился огонек у постели больного деда, и, заложив руки за спину, скрежетал зубами, а иногда, во тьме, грозил окну сжатым кулаком.
   Патер Мелецкий, по натуре человек веселый, с душою нараспашку, был не очень рад товарищу, с которым нельзя было ни разговориться, ни посмеяться; Кшиштопорский с трудом выжимал из себя самые необходимые слова, потом отворачивался и молчал. Но что тут станешь делать? И отец Мелецкий принялся всячески умасливать пана Кшиштопорского, хотя труд это был немалый.
   Нищенка в особенности была предметом внимания для Кшиштопорского; он видел в ней какую-то тревожную загадку. Раза два он спросил о ней даже отца Мелецкого, давшего тот же ответ, как и ксендз Ляссота брату. Не добившись ничего, Кшиштопорский глаз не спускал с нищенки. Его очень удивляло, почему ее во всякое время свободно впускают в монастырь, а когда она разговаривала с Ганной, Кшиштопорский настораживался и обращался в слух, беспокойно вздрагивая. Позже он стал искать случая ближе познакомиться с загадочной старухой; но чем более он старался сблизиться, тем упорнее она, казалось, избегала случая. Едва заметив издали фигуру Кшиштопорского, нищенка то пряталась в костеле, то выходила за ворота, то спешила укрыться в частные квартиры. Он напрасно искал встречи; старуха упорно ускользала.
   Наконец, в тот день, когда, бросив Ганне горсточку цветов, Констанция убегала от ксендза Ляссоты, Кшиштопорский загородил ей дорогу и, хмуро уставившись глазами в ободранную нищенку, закричал громовым голосом:
   - Стой! Куда?
   - Это я! - дрожащим голосом ответила сначала пойманная. Но потом как будто вспомнила свое обычное радужное настроение и сказала смело: - Божьей Матери слуга, старуха-побируха... Чего пану от меня понадобилось? Все пули я поотдавала...
   - Куда же ты стараешься улизнуть воровским манером? - спросил, смерив ее взглядом, Кшиштопорский.
   Она же, встряхнув головой, спустила на глаза платок, чтобы тот не видел ее лица.
   - Эй, пустите меня, пан, мне недосуг; спешу в костел! Шляхтич продолжал присматриваться к ней, когда же хотел
   заглянуть ей в глаза, она вырвалась и закричала:
   - Чего еще? Разве в Ченстохове перестали знать слугу Матер" Божьей?.. Что я? Переодетый швед? Нет, миленький, - прибавила она с натянутой улыбкой, - я не швед и не еретик.
   Отец Мелецкий, видевший с банкета всю эту сцену, крикнул вниз::
   - Эй! Пане Кшиштопорский, не тревожьтесь понапрасну! Это. наша нищенка, оставьте ее в покое, это Констанция!
   При слове Констанция Кшиштопорский порывисто сдернул у старухи с лица платок, а она, оскалив желтый ряд зубов, притворно и громогласно рассмеялась, широко разевая челюсти, как череп.
   - А что? Хотел полюбоваться моей рожей? Славная, не правда ли, мордашка? Ха, ха! Постыдился бы хоть, старый воробей, приставать на улицах к паненкам!
   - Это она, это она! - воскликнул, отпрянув, шляхтич, и на лице его отразились отвращение и испуг.
   - Ага! Теперь ты только и узнал Богородицыну служку, теперь; ты убедился? Ха, ха, не правда ли, красавица? Так, так, мой миленький, те, что гниют в могиле, и те красивей!
   Старуха повернулась и, приплясывая и подпрыгивая, пошла своей дорогой.
   - Что вам от нее понадобилось? - спросил отец Мелецкий. - Она наша благодетельница: носит нам пули, шпионит и следит за шведами, а вчера так настращала олькушских рудокопов, пробравшись к ним ночью из монастыря, такое закатила им нравоучение, что те побросали мотыги и, хотя боятся шведов, перепугались еще; пуще и разбежались кто куда.
   Но монах-воитель не выжал из Кшиштопорского ни слова: шляхтич молча, в глубокой думе, поднялся на стену, облокотился на бойницу и растерянным взглядом уперся в даль. Монах-паулин увидел, что в душе его происходит что-то непонятное, и отступился.
   Прошла добрая толика времени, когда Кшиштопорский пришел в себя, схватил банник и стал собственноручно чистить пушку. Он снял кольчугу, сбросил платье, отстегнул шлем и меч, разделся до рубашки, как будто бы палимый каким-то внутренним огнем. Всю ночь, истомляя себя работой, он был точно не в своем уме и бился в припадке неутолимой ярости.
   Не понимая, что случилось с Кшиштопорским, ксендз Игнатий пожал плечами и стал молиться.
   - Кто ж его знает, - молвил он про себя, - сумасшествие, говорят, для некоторых заразительно. Вот, только взглянул он на старуху, и им точно завладел нечистый. Если так пойдет дальше, придется, пожалуй, прибегнуть к эгзорцизму {Обряд для изгнания нечистого.}. Вижу ведь, что он никогда не молится, и нет у него на доспехах ни креста, ни образка, ни четок. Скверно! Надобно за ним присматривать: вояка хоть куда, но что-то с ним неладно. Сосет его, будто, кто-то изнутри, червь, что ли?.. И молчит: слова из него не выжмешь и всегда нахмуренный.
   Покончив разговор с самим собою, ксендз Мелецкий покачал головой и, склонившись над орудием, прочитал "Отче наш" за спасение души товарища.
  

III

В чем Кшиштопорский покаялся монаху, и как он крадется под окно Ляссоты

  
   Была ночь, осенняя ночь, не сулившая земле сладкого отдыха, и не баюкавшая детей Божиих ни песнью радости, ни благовонием воскресшей земли. Стояла ночь беззвездная; не сторожившая землю тысячами блестящих очей, а хмурая, черная, страшная; взор тонул в безднах мрака, а среди глухого безмолвия выли ветры, как нечистая сила, домогавшаяся чьей-либо несчастной души... И слышались то стоны, то смех, то глухие рыданья, то вздохи, детский плач и грозные раскаты чего-то, доносившегося из потустороннего мира. Нужно быть закаленным и душою, и телом, чтобы не поддаваться влиянию такой мрачной поры. Даже в тепле, у ярко горящего очага, тоскою сжимается сердце; а как быть в поле, под открытым небом, где каждый порыв ветра, каждое завывание бури отзывается в сердце? Где ухо жадно ловит таинственные голоса вселенной, а каждый стон, несущийся из-под небесного свода, болезненно отдается в душе?
   У башни своей сидел ксендз Мелецкий, попеременно то солдат, то монах, теперь вновь тянувший солдатскую лямку. Кшиштопорский ходил взад и вперед. Мелецкий перебирал четку за четкой и посылал с ними вереницу молитв в сокровищницу небесных благ. А товарищ его, раздетый почти донага, с открытою грудью, метался по стене и стонал.
   Вокруг было так темно, как будто весь мир был обит черным крепом. Только далеко, у шведского стана, пылали сторожевые костры, а на колокольне горел, как всегда, взывавший о помощи сигнальный огонь. На стенах кое-где светились дозорные фонари, а в часовне, у монастырского входа, чуть колыхалось бледное пламя неугасимой лампады, горевшей перед иконой и бросавшей сквозь стекла окна тусклый, мигающий луч, то всплывавший, то вновь угасавший... как будто хотел, но не мог умереть. Эти пятна света точно висели в воздухе среди окружавшей их тьмы. Небо и земля сливались в одно, и обитель также словно парила, окруженная черными тучами.
   Стража понуро, угрюмо и смутно обменивалась молитвенными паролями. Одни кричали - Спаси нас, Дева Мария, другие отвечали - Memento mon, то есть помни о смертном часе.
   И так это было тоскливо и страшно, как будто весь монастырь был огромная погребальная колесница, а все население его стояло либо у смертного одра, либо у гроба с покойником.
   Ксендз Мелецкий молился, молился... и по временам взглядывал на товарища, прося у Бога мира его мятущейся душе. Ибо там, в глубине обнаженной и не знавшей остуды груди, очевидно, бушевал огонь страсти, несмотря на седины, покрывавшие голову. Страстная натура Кшиштопорского была загадкой для ксендза Мелецкого. Окончив молиться, старый вояка не выдержал и попытался начать разговор долгим вздохом, которого Кшиштопорский не слышал. Монах тогда кашлянул и еще раз вздохнул погромче. Но занятый своею прогулкою шляхтич и теперь ничего не заметил. Наконец, отец Игнатий встал и, напялив на голову каптур {Мягкий остроконечный колпак в виде башлыка, болтавшийся на спине власяницы (капюшон).} поверх мягкой скуфейки, обратился к товарищу:
   - Старость не радость, пан Николай; смолоду я не кутался, когда мы шли с Сигизмундом III под Смоленск {Осада и взятие Смоленска Сигизмундом III в 1609-1611 годах.}.
   - Ты был под Смоленском, отче?
   - Как же, был; и по сей день у меня памятка от руки боярина, хряснувшего меня чем-то по башке; ну и я отплатил ему с лихвою.. А кто бы сказал, что когда-то я здорово помахивал саблей? Как теперь четками. А вам-то неужто не холодно?
   - Холодно, думаете? Нет, мне жарко.
   - Хвораете, видно; ветер сильный и резкий... У меня под рясою кожух, а все же прихватывает.
   - А меня нисколько.
   - Что же с вами, пан Николай?
   Кшиштопорский перевел взгляд на свет в окне Ляссоты, всмотрелся и со вздохом пошел. Однако, вернувшись к монаху, остановился.
   - Знаешь, отче Игнатий, - сказал он, - что за всю жизнь мне было холодно только два раза.
   - Ну, а когда именно? - спросил Мелецкий, обрадовавшись возможности поболтать.
   - Тебе, отче, собственно, не следовало бы говорить, - прибавил шляхтич с горькой усмешкой.
   - А почему?
   - Ты монах, а я и по сей день, хоть и не молод... - он не окончил. - Да совсем и не могу исповедоваться! - отмахнулся Кшиштопорский с негодованием.
   - Вот это скверно; поисповедоваться тебе бы не помешало, как кажется...
   - Нет, нет... не пришло еще время!
   - Так, так! А потом уже будет, может быть, поздно!
   - Ну и пусть!.. - буркнул шляхтич. - Бог добрее людей. Ксендз Мелецкий замолчал, а Кшиштопорский тут же прибавил, очевидно, в потребности высказаться:
   - Что ж... если ксендз хочет знать, когда меня в жизни пробрала дрожь, я скажу.
   - Это как вам будет угодно.
   - В первый раз, когда я женился, - сказал Кшиштопорский, - а во второй, когда у меня жену отняли.
   - Как так: отняли? - спросил ксендз.
   - А так, отнимали и отняли, - ответил старик, - и пошла от меня гулять по миру...
   Ксендз опять замолчал, но пан Николай разошелся и уже горел непреодолимым желанием рассказать все до конца. Он воскликнул:
   - Ну, ксендз, разбудил ты беду: теперь слушай все - только потом не разболтай, потому что то, что я скажу, надо выслушать как исповедь.
   - Ну, ну, я уж не насплетничаю!
   - Так вот, ксендз, о бабе буду говорить; не теперь то было, и не пристойно ксендзу слушать о любви, а все-таки скажу, что я любил, любил женщину, созданную на муки человечеству, на его погибель и отчаяние: дьявола и ангела в одном лице.
   - Только, мой пан Николай, - перебил его отец Игнатий, - не нужно путать небесное с земным: что общего, женщина и ангел?!
   - Ну, а все же это так, иначе не скажешь, - торопливо добавил Кшиштопорский, - была она и дурная и хорошая, и твоя и не твоя. Сегодня любит так, что, казалось бы, готова отдать за тебя жизнь; завтра, глядишь, подвернулся новый: улыбается ему, стреляет глазами, по каплям вливает в него страсть и сумасшествие... Сегодня твоя, до слез; завтра издевается до смеха; самому черту невдомек, чего ей надо.
   - Ну, что ж; надо было бросить ее до женитьбы.
   - То-то ж, бросить! Если б было можно! Часть жизни отдал бы, чтобы только развязаться! Но она держала, как на цепи; я и плакал и стыдился, а все же возвращался. С тех пор прошел не один десяток лет, а как вспомню, так и загораюсь и ревностью и гневом.
   - Осени себя крестным знамением! - сказал отец Мелецкий, - это, очевидно, наваждение.
   - Правда, хорошо сказали вы: это наваждение. Я был сам не свой; мной овладевала какая-то чужая сила и опутывала...
   - Надо было отогнать ее молитвою.
   - Бог отнимал в молитве силу; точно я не пробовал молиться!
   - Не следовало терять мужества и молиться неустанно!
   - Я любил ее и в девушках и замужней.
   - Но ведь это грех! - воскликнул отец Игнатий.
   - Знаю, что грех, отче, но ведь это было наваждение. Я cas себя не узнавал: отнял ее у мужа, добился развода и женился сам.
   Монах перекрестился, посматривая из-под каптура на Кшиштопорского взглядом, полным боязливого негодования.
   - Но, - прибавил пан Николай, - дьявол, искусивший мена на это дело, стал терзать меня... Когда я отнял ее у мужа, она стала изводить меня своею ветреностью, как изводила мужа, я довела до ярости. Никто, никто не мог устоять перед ее чарами: кого хотела, того и оплетала.
   - Ну... была, значит, не женщина, а изверг! Злая и распутная; но...
   - Это был сам дьявол! - крикнул Кшиштопорский. - Кто раз любил ее, того любовь и страсть не оставляли уж до смерти... До того довела она меня, что я стал держать ее под замком: ревновал, как басурман; впадал в бешенство и утонченно мстил своей мучительнице.
   - Ужасные вы рассказываете вещи!
   - Так слушайте ж до дна. Первый муж дознался о ее судьбе; не выдержал, напал на меня ночью и освободил ее из заточения. Ушла, и больше я ее не видел. Ну, а ему я отомстил.
   - А что ты выиграл от мести, ослепленный? - спросил ксендз Мелецкий.
   - Правда, меня охватила только жажда еще пущей мести! - засмеялся горько шляхтич. - Но мстил я поневоле, потому что потерял голову и до сих пор еще хожу без головы. Ее дочь, от первого брака, умерла. Кто знает, может быть, я был причиной ее смерти! А у него отнял все, довел его до нищеты...
   - И что ж... стало тебе лучше? - повторил монах.
   - Лучше! Кто знает? Была минута торжества. Но рука Божия была на мне: единственный сын мой также умер. И ничего не осталось у меня, кроме моей злобы. Супостат мой все еще живет и имеет в жизни утешение: светильник, осветивший его дни.
   Последние слова Кшиштопорский выговорил с завистью и гневом. Ксендз Мелецкий обернулся к нему с лаской и сказал:
   - Видите, Бог не благословляет месть.
   - Отче! - с силой перебил его старый шляхтич, - вам хорошо, вы прожили свой век в покое и в обстановке святости; вы этого не понимаете. Но случаются мгновения, когда потребность мести доводит до умопомрачения.
   - Надо бороться с искушением молитвой.
   - Молился, молюсь, но не понимаю сладости молитвы... она отскакивает от моего сердца, как камень от стены.
   - Капля неустанно долбит камень...
   - Найдите ж мне такую каплю! - крикнул во весь голос Кшиштопорский. - Нет, нет! Сердце мое тверже мрамора, ничто не берет его, ничто не выдолбит!
   С этими словами шляхтич вновь остановился, поглядел в окно Ляссоты, напрягся, задрожал, стиснул руки и так закусил губы, что на них выступила кровь. Потом, точно сам себя поддразнивая, начал говорить:
   - Я потерял все в жизни, у него осталось утешение. У меня нет ничего; у него надежда, опора, радость! Так быть не должно! Чем он лучше меня? Умру, но отомщу!
   Отец Мелецкий, напуганный исповедью и воспоминаниями шляхтича, проникнутыми такой лихорадочной тревогой, немного отодвинулся, стараясь не дать новых поводов к волнению и ярости. Потом начал опять молиться, чтобы заглушить в себе самом отзвуки тревоги и отмыться от всей той грязи, которая вылилась в рассказе шляхтича.
   Мгновение спустя ударил колокол к полуночному бдению. Звон разнесся далеко вокруг, и ксендз Игнатий спустился со стены, спеша в костел. Кшиштопорский, как только отделался от своего товарища, торопливо осмотрелся, не следит ли кто-нибудь за ним и скорым шагом подошел к жилищу Ляссоты. Глаза его метали искры, лицо горело, он весь обратился в слух, но ничего не слышал; только видел при тусклом свете ночника молодую девушку, сидевшую у ложа старца, почивавшего тихим, оживляющим сном. Ганна, успевшая уже вздремнуть, сидела со сложенными на груди руками, как будто ею овладел сон во время молитвы. Она, казалось, утопала в небесных сновидениях, в восторге райского блаженства... на ее устах играла счастливая улыбка, лицо дышало неземным спокойствием.
   Никогда, ни единый человек, не глядел с большей ненавистью на другого человека, чем теперь старый Кшиштопорский на старого Ляссоту с Ганной. Он, казалось, пожирал их взором: убил бы, если бы мог; и будь то сила исполненного злобой взора, будь что иное, но Ганна, среди мирного покоя, вдруг сорвалась с места с криком, исполненным душевного страдания. Старец в испуге пробудился.
   - Что с тобой, Андя? Что с тобой, мое дитя?
   - Ничего, ничего, дедуня! Так... средь сна... в мечтах о нашей усадебке, о маме, о садике, о деревеньке, и еще о чем, не помню, мне приснилось что-то страшное, и я проснулась криком... ах! И нарушила твой сон.
   - Ничего, ну ничего... я уж не спал, - ответил старец.
   - Как, не спал?
   - Нет, нет, не спал; только закрыл глаза. Пожалуйста, ложись, прошу тебя. Хорошо минутку отдохнуть, пока не начали стрелять... засни... засни...
   - Я? Да я довольно спала днем; мне совсем не хочется.
   - Бедное дитя! Ты убиваешься из-за меня!
   - О, дедуня! - и она встала на колени, целуя высохшую руку.
   Кшиштопорский быстро отскочил и взбежал на стену.
  

IV

Какие условия принесли монахи от Миллера; с чем пошли к нему новые послы и что претерпели

  
   С утра, довольно рано, приор опять отправил в шведский лагерь тех же послов, как накануне; но сделал это с грустью и неудовольствием. Замойский поддерживал его в намерении оттянуть развязку путем переговоров, чтобы выиграть время. Осажденные все еще надеялись на Яна-Казимира и известное всем глубокое уважение его к святому месту. Одни поджидали подкреплений, другие снятия осады старанием киевского каштеляна; третьи рассчитывали на помощь Станислава Варшицкого, на усердие провинциала Броневского, на чувства польской шляхты, которая не могла остаться равнодушной к осаде Ясногорского монастыря; наконец, ведь и зима была недалека, и шведам приходилось думать об отступлении на зимние квартиры. Итак, выигрывая время, питали свои слабые надежды. Только пан Чарнецкий не стоял за переговоры.
   - Чего еще? - говорил он приору с обычной шляхетской прямотою. - Сколько воду ни вари, все будет вода; и сдаться не хотим, и плутуем, и все это как-то не по-польски.
   Пан Замойский был другого мнения, и Кордецкий молча следовал его советам. Как монах, он не сочувствовал таким приемам; как вождь, он сознавал их неизбежность. Провожая за ворота для переговоров ксендзов Доброша и Ставиского, приор потребовал от Миллера заложников, так как не без причины опасался, как бы генерал, выведенный из терпения всей этой волокитой, не сорвал досады на парламентерах. Миллер согласился прислать заложниками двух высших чинов армии. И, когда ксендзы выходили из ворот крепости, навстречу им, со стороны шведского стана, показался один только заложник, по походке и внешнему виду которого было ясно видно, что он попросту переодетый бродяга.
   - А вот увидите, - сказал пан Чарнецкий, - что здесь кроется недоброе: почему он не хочет дать нам кого-либо из начальствующих лиц?
   - К чему заложники? - запротестовал ксендз Доброш. - Столько раз нас посылали и ничего с нами не случалось: и теперь вернемся целы. А если нет, если он умышляет против нас недоброе, то, как вы думаете, разве мы не сумеем принять мученический венец?
   Слова Доброша, сказанные просто и с улыбкой, подтвердил спокойным взглядом также ксендз Ставиский.
   Оба монаха твердым шагом и отважно вышли в поле, а приор, которому всегда казалось, что он имеет дар предвидеть будущее, перекрестил обоих с невеселыми предчувствиями, точно знал, что. шаги, предпринятые им в силу необходимости, не принесут ничего, кроме огорчений и замешательства. Потом приор отвернулся, молча отошел в сторону и сказал пану Замойскому:
   - О, пан мечник, ежедневно, ежечасно повторяю: война не наше дело!
   - Тем больший подвиг вести ее во имя Бога.
   - Все это прекрасно, - перебил Чарнецкий, - только вести переговоры со шведами ни к чему; стрелять в них, это...
   Пан Замойский взглянул на шляхтича со снисходительной усмешкой.
   - Между молотом и наковальней что другое можно предпринять? - сказал он. - Защищаться надо всеми силами: мечом и головой. И не следует раньше времени отчаиваться.
   Пан Чарнецкий пожал плечами, также без оттенка снисхождения.
   - Бить молотом, - сказал он тихо, - вот мой совет. - Кропить, кропить свинцом, и густо!

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 514 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа