- сказал он.
- И я также пришла к вам не без приношения, - отвечала она, улыбаясь.
- Ну, что же ты принесла?
- Прощальный привет от Миллера.
- Как? Где? Письмо?
- Не письмо, а только поклоны.
- Что ты болтаешь? Какое он дал тебе поручение? Выкладывай! - стал допытываться тревожно ксендз Страдомский.
- Никакого... да только... шведы уже идут к возам, собираются и отступают.
Отец казначей побежал к настоятелю.
- Отче приор! Благодарение Богу! Шведы отступают, шведы отходят!
Едва разнеслась эта весть, как раздался такой радостный крик, что, казалось, стены трапезной рухнут.
- Кто сказал? Быть этого не может! - в смущении кричали все.
- Шведы отступают! - повторяли трусливые с безумной радостью.
И все толпились вокруг старушки. Кордецкий, протискавшись сквозь кольцо любопытных, подошел к Констанции.
- Как ты знаешь, раба Божьей Матери, что шведы отходят?
- И видела, и слышала: снимают орудия, увязывают возы, седлают лошадей, прощаются с монастырем.
- Да так ли это?
- Вернее верного!
- Дети! - воскликнул приор. - Пойдемте поблагодарим Господа и отслужим молебен. Может быть, все это только военная хитрость, но что Бог пошлет, пусть так и станется!
Немедля все разбежались из трапезной. Одни пошли к женам, обрадовать их радостною вестью, другие с Кордецким в часовню, третьи на стены, в надежде кое-что увидеть, а ксендзы на хоры.
Среди ночного мрака ничего не было видно; далеко разносился только глухой говор и скрип колес, и топот лошадей, и голоса солдат...
Констанция исчезла; она пошла, целуя свой кусочек хлеба, к Кшиштопорскому. Он, как всегда, был на посту, снедаемый злобой и тревогой.
- Слушай, - сказала ему старуха строго, пристально глядя ему в глаза, - неужели же тебя, заклятого врага, не тронуло явное Божие чудо? Неужели ты и теперь не обратишься к Богу? Отдай старцу его дитя! Прости и будешь счастлив!
- Ступай! - выкрикнул он с презрением. - Ступай, старая ведьма! А не то застрелю тебя как собаку.
Констанция всмотрелась в него долгим взглядом, исполненным сожаления и горя.
- Тогда... прощай, - сказала она тихо, - и пусть Бог в минуту гнева своего не попомнит твоих слов и простит тебя.
Старый шляхтич молчал, а нищая спустилась со стены, ища, где бы прикорнуть, так как темной ночью не могла уже добраться до своего рва.
Ночь была холодная, но Констанция привыкла к холоду. Прижалась к дверям костела, прикрылась лохмотьями, поскулила в кулачок и, шепча молитвы, закрыла глаза... Две слезы, свидетельницы затаенного горя, тихо навернулись на глаза... и струились так, слеза за слезой, всю ночь, пока она спала, до самого утра... струились из неиссякаемого источника, который отверз сон.
Как Кшиштопорский, сраженный пулей, падает бездыханный, как возвращается Ганна, и исчезает Костуха
Рассветало; восток заалел; взоры осажденных не могли дождаться дня; уставившись в сторону шведского лагеря, все старались увериться, правдива ли вчерашняя весть. Утренний туман не позволял ясно видеть окрестность; верно было одно, что шведы суетились и хлопотали. На банкетах, как в муравейнике, кишело людьми: мужчины, женщины, монахи и дети. Скоро прояснилось, и наступил день; правда сделалась очевидной: шведы спешно собирались в путь, сжигая, чего не могли взять с собой, уничтожая все, что попадалось под руку. Издалека доносившиеся крики мещан доказывали, что на прощанье шведы предавались грабежу и насилиям... Палатки, разобранные, уже были сложены на возы; по дороге медленно тянулись орудия, а народ, согнанный на постройку окопов, расходился по домам, либо толпился вокруг монастырских стен, чтобы помолиться, раньше чем вернуться в осиротевшие хаты.
Приор, несмотря на то, что был победителем, грустным взором окинул сегодня поле битвы. Сердце его тосковало о всех страданиях и жертвах народа, положившего здесь свою жизнь, полегшего на бранном поле. Он стоял молчаливый, величественный, недосягаемый, окруженный почти ореолом святости, защитник Ченстохова. Ибо день одоления вписывал бессмертное имя его в книгу незабываемых подвигов. Все хором воспевали славу его: мужество Маккавеев, непреодолимую твердость, терпение, непоколебимую веру; отныне всяк повторял вслед за ним:
"Ибо лучше нам умереть в сражении, нежели видеть бедствия нашего народа и святыни".
"А какая будет воля на небе, так да сотворит!" {Первая книга Маккавейская, гл. 3, стр. 59, 60.}
Среди тишины вдруг раздался выстрел и отчаянный крик: глаза всех обернулись по тому направлению, и все побежали скорей к северной куртине, где еще клубился синеватый дым. На банкете, раскинув руки крестом, лежал Кшиштопорский, корчась в предсмертных судорогах... Первым добежал настоятель и, не спрашивая, что и как, стал на колени, чтобы принять исповедь умиравшего.
Но предсмертная мгла уже застилала ему глаза: рот был искривлен последним содроганием жизни в борьбе со смертью; руки конвульсивно сжимались, и в ту самую минуту, когда ксендз осенил его крестным знамением, Кшиштопорский скончался.
Кшиштопорский пал жертвой шведского забулдыги-солдата, подкравшегося к самой стене в минуту всеобщей растерянности. Он, видимо, хотел сорвать свою злобу на католике за все понесенные под крепостью тяготы. Выстрел, сваливший Кшиштопорского, был последним.
Все опустились на колени около тела, вознося молитвы за его душу... в тишине раздались медленные шаги: шла нищенка Констанция.
Взглянула, вскрикнула, вскинув руками, и упала на землю.
Никто не обратил внимания на ее испуг, на непонятное горе, потому что все были поражены неожиданной смертью отважного шляхтича. Толпа лезла на стены, глазела, расспрашивала и молча хлопотала около тела.
Подошла также пани Плаза, взглянула, побледнела и пустилась бегом к своему жилью. А ксендз Ляссота пошел к брату, лежавшему в постели.
- Помолись, - сказал он, входя, - о душе Кшиштопорского; негодяй швед подстрелил его... умер.
Старец сначала как будто не понял брата: смотрел на него с открытым ртом и выпученными глазами. Потом медленно сполз и опустился на колени; душу его угнетала тоска, и он тихо читал "ангела мирна". А вспомнив, молясь, все свои горести, а также последнюю, наиболее тяжкую утрату, горько заплакал.
В эту минуту кто-то сильным толчком порывисто отворил дверь, и вбежала, ошалев от радости... Ганна. Бледная, как бы изнуренная долгим страданием, она бросилась прямо на шею старца.
- Дедка, дедуня! Опять я с тобой, опять у тебя!
Старик онемел; от радости у него захватило дыхание, он молчал и дрожал. Он стал обнимать Ганну, любоваться ею... даже не спросил, откуда она так вдруг появилась, а только прижимал к себе, точно боясь опять потерять. А она повторяла:
- Я с тобою, дедуня! Поедем домой!
Наконец, ксендз Ляссота, немного оправившись, начал допрос:
- Откуда ты?.. Где была?.. Что с тобой сталось?
- Я и сама не знаю, сколько лет просидела спрятанной.
- У кого?
- А, у очень хорошей женщины!
- Да кто она?
- Та самая, которой вы меня поручили...
- Я... тебя... поручить?.. - вскрикнул старец.
- Да кто бы другой мог это сделать? - спросила Ганна. - Значит, так было надо; только я ужасно намучилась в своем одиночестве.
- Да расскажи же, милая Ганна, где ты была? Кто тебя завел в это место?
Девушка, успокоившись, присела у ног старца и, целуя его руки, сказала:
- В тот вечер я пошла, как всегда, помолиться у алтаря Божьей Матери. А это случалось уже много раз: иду я куда-нибудь и непременно встречу эту самую пани; она кланяется и здоровается и заговаривает со мной. А в тот вечер отвела меня к сторонке в темный закуточек. И говорит, скоро так: "Дитя мое, послал меня пан Ляссота; тебе грозит большая беда: Кшиштопорский из мести деду хочет убить тебя". Я страшно вскрикнула, а она продолжает: "Пойдем ко мне, я тебя спрячу, так что тебя никто не найдет, не увидит; только скоренько беги за мной!". Я, перепуганная, не зная, что деется, пошла за нею; она провела меня на чердак и заперла в темной горенке об одном оконце. Приносила мне поесть, ухаживала за мной, пока, наконец, сегодня утром...
Ганна не успела окончить, когда вбежала Констанция, бросила палку у входа и с криком: "Дитятко мое, дитятко!" кинулась к Ганне.
Старому Ляссоте голос ее напомнил что-то давно позабытое... Он присел на кровати, испуганный и пораженный. Ганна же приветствовала старуху улыбкой.
Ксендз Петр Ляссота, оскорбленный фамильярностью старухи, обращавшейся с их возлюбленным детищем, как с собственным, спросил очень неприветливо:
- А ты зачем здесь?
Нищенка овладела собой и хотела удалиться, когда Ян Ляссота с живостью воскликнул:
- Это она... Констанция!.. Но в каком виде!
При этих словах женщина с чувством своеобразной гордости повернулась к Яну.
- Да, это я! - сказала она. - Я! Сначала твоя жена, потом жена другого; та самая, которая отравила твою жизнь, а после искупила свою вину запоздалым раскаянием и отречением от собственного счастья. Я отказалась от света, от богатства, от родового имени и старалась замолить свои грехи у Бога добровольною нуждою, слезами и самоуничижением... Да, это я, отрекшаяся от ребенка своей дочери и всех своих, чтобы такой жертвой заслужить прощение. Да и сегодня я еще не достойна ни вас, ни радости, на которую я пришла взглянуть, как посторонняя; я только благословлю дитя и уйду, куда глаза глядят, где никогда никто из вас меня больше не увидит...
С этими словами среди всеобщего молчания Констанция вынула из-под своей оборванной одежды маленький кусочек хлеба и показала его Ганне.
- Вот ломтик хлеба, которым наделила меня, не зная, кто я, моя внучка; вот он, мое сокровище!.. Половину ломтика я принесла в дар на алтарь Божьей Матери; другую половину ношу на сердце.
И, протянув руку, она благословила Ганну, которая подошла под ее благословение, не то встревоженная, не то смущенная, не то обрадованная. Ляссота под впечатлением всего случившегося потерял от изумления способность говорить. Тогда нищенка, как бы чувствуя, что она должна добровольно жертвовать собою до конца и удалиться, взяла посох, лежавший на полу, взглянула еще по разу на мужа и на внучку... и исчезла, раньше чем те спохватились ее догнать.
Со двора долетала еще ее нескладная, слезливая и смешливая песенка, странное порождение безумства и веселости; потом ворота отворились, она ушла и больше не вернулась в Ченстохов.
О том, как несчастье преследовало шведов, как сгинул Вейхард, и как последний швед отчалил за море
На другое утро, когда ченстоховские мещане под предводительством Яцка Бжуханьского, вместе с окрестными крестьянами, постучались в монастырские ворота, великая радость охватила все сердца. Народ толпами шел приветствовать Матерь Свою, по Которой тосковал так долго и им овладел восторг, когда врата святилища широко открылись. На глазах у всех блестели слезы, знакомые и незнакомые приветствовали друг друга, обнимались, поздравляли; а трусы с позором стали украдкой расползаться по домам, выбирая пустынные дороги.
Пан Замойский, опасаясь, как бы шведы не напали на монастырь врасплох, остался. Чарнецкий последовал его примеру - не отстал от него во рвении. И еще несколько человек остались погостить у ксендза-настоятеля.
Кордецкий, победитель, как служитель алтаря вернулся к смиренному монашескому долгу; хотя отбитая осада покрыла его вечной славой в глазах современников и позднейших поколений. Немедленно повсюду разослали радостную весть об отходе шведов: дали знать королю, провинциалу, монастырским попечителям, графу Челлари, каштеляну Варшицкому и другим благожелателям монастыря. А приор на восторженные возгласы и поздравления бесчисленных посетителей, скромно склоняя голову, отвечал одно:
- Не мы, не мы, а именем Его Святым!
Таков был конец знаменитой осады, осененной печатью чудесного. Был то едва ли не единственный в истории пример, когда люди, с одной стороны, восстали против сил небесных, с другой же, сила веры одолела во сто раз сильнейшего врага, противу которого боролась в сознании своей непобедимости. Пример, когда горсточка людей, стоящих под толпою, одерживает верх над нею, благодаря духовному превосходству. В ту же минуту вся страна, как бы пробудившись от сна и одуренья, устыдилась своего позора, взялась за оружие и разорвала путы, которые надела на себя по доброй воле.
В этот день все шведы отступили от Ясной-Горы; встревоженные, хотя не знали, что их гнало, пристыженные, но в глубине души уверенные, что победили сверхъестественные силы. Эти силы они называли чарами, ибо были слепы в делах веры.
Миллер уезжал взбешенный. Чем слабее он себя чувствовал, тем больше злился и готов был выместить на всей стране вину Ченстохова, осмелившегося оказать такое дерзкое сопротивление.
Какие тяжелые удары были нанесены шведам под Ченстоховой и как сильно отразилась на них эта осада, лучше всего доказывают поговорки, которыми шведы еще долго поддразнивали друг друга: "Чего расхвастался? Иди брать Ченстохов!" или: "Дай тебе Бог взять Ченстохов!" За Ченстоховым осталось также прозвание "могилы храбрых".
Главный инициатор и нравственный виновник осады, Ян-Вейхард граф Вжещевич, недолго еще наслаждался жизнью. Без малого год спустя (в октябре 1656 года) он был разбит под Калишем воеводою Грудзинским и, потеряв 800 человек из своего отряда, постыдно бежал в леса, где много дней скитался вдоль опушек. Наконец, выслеженный холопами, погиб бесславной смертью под палками, как пес.
Победоносная защита Ченстохова произвела во всей Польше, вдоль и поперек, громадное впечатление. Оказалось, что шведы побеждали только там, где не встречали сопротивления. Соблазн и дурной пример, поданные гордым вельможею, изменником Радзеиовским, были заглажены смиренным монахом, маленьким в глазах света человечком, ксендзом Августином Кордецким, крестьянского происхождения.
Но потерять легче, чем приобрести, испортить легче, чем поправить.
Еще целых четыре года свирепствовали шведы в крае, жгли, уничтожали, грабили, вывозили в Швецию несметные сокровища. Только в 1660 году Польша и Швеция заключили мир в Оливе под Гданском {Данциг.}, в силу которого шведы навсегда ушли из Польши.