Главная » Книги

Крашевский Иосиф Игнатий - Осада Ченстохова, Страница 11

Крашевский Иосиф Игнатий - Осада Ченстохова


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

ф; но и здесь ты, верно, малость привираешь, совсем как о сдаче, которою потчуешь меня чуть ли не каждый день!
   - Богатства видел собственными глазами! - воскликнул Вейхард, играя на алчности шведа, которая была у него господствующей страстью. - Алтари почти целиком серебряные, украшенные самоцветными камнями от пола до потолка. Казна ломится от золота и драгоценностей, множество церковной утвари, жемчуга... даже статуи литые из драгоценных сплавов, и, по очень скромному подсчету, в ризнице должны лежать несколько сот тысяч талеров наличными. Не говоря уже о разных мелочах роскоши и комфорта...
   Миллер слушал, и лицо его прояснилось; он начал улыбаться. В эту минуту ему подали письмо от Кордецкого; приор торопил его с тем же, что поручил Куклиновскому: требовал освобождения послов.
   "Если бы, - так закончил настоятель свое письмо, - ты все же покусился на их жизни (чему не верим), то мы все отдадимся на волю Божию, без которой волос не упадет у нас с головы. Пусть умрут, если смертью своею должны искупить свободу, на страже которой все осажденные будут стоять до последнего издыхания".
   Задумался старый полководец; непоколебимый в несчастии дух произвел впечатление на закоренелого вояку, однако впечатление было мимолетным, как блеск молнии. И сейчас же вслед затем он вспыхнул гневом, и самолюбие запело свою песню.
   - Позвать сюда одного из тех монахов, - приказал он адъютанту.
   И минуту спустя ввели связанного, бледного, измученного ксендза Блэшинского, остановившегося перед генералом в немом молчании; он был угрюм, но не пал духом. Целая ночь издевательств, проведенная без сна, вид еретических покушений шведов на святыни, словесные нападки на таинства веры и кощунственные действия сильно подействовали на священнослужителя, сломили его тело, так что он едва держался на ногах и обливался холодным потом. Но душа его тем ближе стала к Богу.
   Миллер был один из тех, на которых страдание действует, как кровь, пролитая на поле битвы: она приводит в ярость. Он усмехнулся, увидев состояние ксендза, и сказал, показывая на монастырь:
   - Иди к своему игумену, да скажи ему, что видел в моем стане; пусть покорятся, пока я позволяю. Да смотри, вернись! А то товарищу придется идти на виселицу. Клянусь словом дворянина: если не вернешься, он погибнет!
  

VII

Как ясногорские посланцы пришли от Миллера с побледневшими лицами, и как вернулись ни с чем

  
   Брат Павел, стоя на коленях, читал у ворот молитвы, когда увидел шведского солдата, который вел на веревке ксендза Блэшинского. Он был бледен и едва держался на ногах; даже по рясе его было видно, сколько он претерпел, потому что грязь, и веревки, и дерганье шведских солдат оставили на ней следы. Казалось, будто Бог услышал горячие молитвы брата Павла, потому что он именно о том и молился вместе с остальною братией, когда пришел ксендз Блэшинский. Привратник бросился к двери, но огорчился, увидев, что Блэшинский один и в таком состоянии.
   - Хвала Богу, вот вы и вернулись! - воскликнул Павел, воздев руки. - Поскорей побегу с этой радостной вестью к приору... А где же отец Захарий?
   - Не слишком радуйся моему возвращению, брат Павел! - сказал ксендз. - Я вернулся как шведский посол... а отец Захарий остался во власти неверных.
   - Как? Значит... значит вас еще не освободили?
   - Дай мне вздохнуть! - и пришедший бросился на скамью в келье привратника. - О, если б! - воскликнул он. Если б каждый занимался только своим ремеслом! Как я жалею о минутах покоя, прожитых в келье, на хорах, в костеле... монашество - это рай на земле... и вздумалось нам променять его на войну и борьбу!
   - Ай, тише, тише! - ужаснулся брат Павел с чисто детскою простотою и жаром. - А вдруг кто услышит ваши жалобы? Так приказал настоятель, и мы терпим во славу Божией Матери! Чего же роптать? Не отчаивайтесь, мирные времена возвратятся. Не хотите ли подкрепить себя чем-нибудь?
   Но ксендз Блэшинский молчал и отдыхал с опущенною головой. Лагерный шум все еще стоял в его ушах, вертелась перед глазами озверевшая толпа солдат, и ему казалось, что его таскают из стороны в сторону, ведут... Несмотря на страшные видения, усталость была так велика, что он, сидя, уснул. Заметив это, брат Павел послал уведомить настоятеля, что пришел Блэшинский, настолько ослабевший, что как сел, так не встает, объятый сном.
   Все столпились, чтобы повидать его, к воротам, и шаги входивших разбудили спавшего монаха. Он вскрикнул и диким взором обвел ряд знакомых лиц.
   - Что это? - спросил он, еще не придя в себя. - Я в монастыре? Что со мной было?
   - Успокойтесь, успокойтесь! - воскликнул Кордецкий, садясь с ним рядом. - Хвала Богу, что видим вас... а все, что вытерпели, принесите в жертву Богу.
   - Правда, - сказал Блэшинский, проведя рукой по голове, - немало я натерпелся, и один Бог знает, какую еще чашу предстоит мне выпить... может быть, смерть...
   - Как так? Рассказывайте! Что с отцом Захарием?
   - Я вовсе не освобожден, - ответил Блэшинский, - ни я, ни он... он еще в оковах, а я здесь посланцем от Миллера. Мы провели ужасные день и ночь; нагляделись, наслушались, натерпелись таких ужасных издевательств, таких побоев, злоречия, кощунств, что время показалось нам столетием. Шведы умышленно издевались над нами. Мы были для них развлечением в ночное время; ни один из нас не смежил век: связанным, прижатым к стене сгоревшего строения, нам не на чем было прилечь, кроме мокрой земли... Теперь нам угрожают смертью. Сегодня Миллер с утра послал меня из лагеря, пригрозив, что если я не вернусь, то отца Захария повесят; он даже поклялся.
   - Как? Вы должны вернуться?
   - Вернусь сейчас, - сказал Блэшинский, - волей Господа вернусь; я не боюсь смерти; час мучений в этом разбойничьем вертепе хуже смерти. И пришел я, - прибавил он со вздохом, - не для того, чтобы влить в вас мужество, а чтобы отнять у вас отвагу...
   - Вы! Вы, отец Блэшинский? - спросил в изумлении Кордецкий.
   - Да... я... так велит совесть. Тьма шведских сил... опытные полководцы... закаленные войска... все пути для выручки отрезаны, что же можно сделать? Миллер поклялся непременно взять и возьмет Ясногорский монастырь, а тогда! О, и думать не хочу о том, что тогда будет! Святое место, которое можем спасти только капитуляцией, обратится в логовище еретиков и игралище их кощунственных выходок!
   - Отче! - грустно сказал приор. - Не сами ли вы были за оборону монастыря? Неужели страдания одной ночи так могли повлиять на ваши убеждения?
   - Не страдания пересилили меня, а очевидность; разве что Сам Бог пришлет ангельское воинство... иначе нам не одолеть: даже самые мечты остаться победителями обрекают нас на посмешище. Если не что иное, то голод заставит сдаться. Поступайте как вам будет угодно: на волю вашу отдаю свою жизнь и не боюсь мучений; но я собственными глазами убедился в мощи шведов. Ведь я хорошо знаю, какова горсточка наших неотесанных крестьян, в которых ежечасно надо поддерживать бодрость духа, которую они ежеминутно теряют. Призываю Бога во свидетели, что говорю не ради себя, а ради вас! Вступайте в переговоры и сдавайтесь или приступайте к военным действиям...
   - Как Бог нас надоумит! - перебил со вздохом приор. - Итак, - прибавил он, бросив многозначительный взгляд на пана Замойского, - надо договариваться, и мы будем договариваться; но не по принуждению, не с ножом у горла, не под угрозой страха, как трусы, попавшиеся в западню; будем вести переговоры, соблюдая полное достоинство, как нам подобает. Пусть Миллер вернет вас сначала монастырю и не обращается с нами, как с детьми, которых можно застращать, а тогда поговорим...
   Последние слова настоятель произнес с явным неудовольствием; они срывались у него с языка, как вынужденные силой, с глубоким внутренним отвращением.
   - Что вы скажете на это, пан мечник?
   - Я? Да я всегда согласен с вашим мнением, ксендз-приор, - ответил Замойский, - ибо ваше мнение оказывается во всяких обстоятельствах наиболее разумным. Так и напишите Миллеру.
   - Прежде чем писать, - сказал Кордецкий, - пойдемте с нами, отец Блэшинский, в часовню и в костел; наберитесь сил лицезрением нашей Святой Покровительницы, а мужество братии вольет в вас духа живого.
   - Я готов идти на смерть, и Бог свидетель, что не боюсь смерти, - возразил монах, - но я глубоко печалюсь о судьбе Ясной-Горы, чтобы орда этих головорезов не обратила ее в груду мусора.
   - Отче, отче, а Всемогущий Бог? - строго спросил Кордецкий, цепко держась за свою тайную думу.
   - А чем мы заслужили чудо?
   - Не мы, а Его святые алтари.
   - Мало ли у Него на свете алтарей; если Он позволяет их уничтожать, то в наказание людям. Хвалу Его вечно поют архангелы на небесах.
   Низко свесив голову, тихим шагом, медленно шел бледный пленник. Со всех сторон стали обступать его с вопросами, выражениями сострадания и надоедливого любопытства. Понемногу вернулись к нему присутствие духа и силы. Видя, что окружен своими, он не хотел напрасно пугать осажденных и на вопросы отвечал, что пришел с письмом и с письмом вернется.
   Возвращение в лагерь шведов, представлявшееся Блэшинскому необходимым, раз он спасал им жизнь Малаховскому, многими было оценено как должно, и названо геройством. Действительно, наибольшая вероятность была за то, что погибнут оба. А так хоть один мог бы уцелеть; но ксендз Блэшинский обязался словом и жаждал мученического венца.
   Опять было потрачено много слов, много было шуму в зале совета. Плаза, предводитель трусов, снова выступил с советом сдаться, но Кордецкий без дальнейшего на него прикрикнул:
   - Ты, господинчик, искал здесь убежища, - сказал он, - ну и сиди спокойно, молись и делай то, что тебе назначат ради всеобщего спасения, да не мешайся в то, о чем тебя не спрашивают. Я один здесь и начальник, и вождь, я решаю и постановляю, я ответствен перед Богом и людьми за то, что делаю.
   И опять отступились малодушные, не смея выступать со своим мнением, а ксендз Блэшинский вернулся с письмом в лагерь.
   Не прошло и нескольких часов, как Блэшинского сменил ксендз Малаховский, державшийся сравнительно бодро, хотя также удрученный заточением. Он не казался обессиленным, потому что негодование придавало ему бодрости; он весь горел и трясся и напрягался, призывая на шведов Божьи громы.
   - Новый посланный, - сказал Кордецкий, увидев в своей келье Малаховского.
   Собирался заседать воинский совет, и приор мановением руки приветствовал отца Захария.
   - Что приносишь, отче?
   - То же, что и ксендз Блэшинский: теми же словами, теми же наказами, но с добавлением, что если не сдадитесь, то завтра нам конец... Миллер поклялся...
   Кордецкий остановился как вкопанный, и все замолкли.
   - Ничего не пишет? - спросил он.
   - Ничего. Велел передать только два слова: если не сдастся Ченстохов, я возьму его штурмом, но еще до того, вы, изворотливые посланцы, будете качаться в воздухе.
   Приор улыбнулся гордо и смело.
   - Слава Богу! - сказал он. Все удивились его словам.
   - Смерти он вас предать не может, - сказал Кордецкий, - потому что вызовет этим взрыв негодования у всех поляков в лагере; а если бы даже он посягнул на вашу жизнь, то мученичество ваше спасло бы Польшу, и ваша кровь была бы залогом освобождения и возрождения отчизны. Но нет, нет! Чувствует душа моя, что вы не падете жертвой! Нет! Слова Миллера служат доказательством нашей силы! Потому-то я и сказал: слава Богу! Если бы было так легко взять Ченстохов, с какой стати стал бы он грозить и принуждать нас к сдаче окольными путями? Неужели вы не видите, что все его подходы доказывают только, что он не может взять нас силой?
   Просветлевшие лица всех присутствовавших доказывали, что они хорошо поняли приора. Он же продолжал:
   - А скажите, отец Захарий, заблудшие овечки, квартиане и другие поляки, помогают шведам?
   - Нет, стоят и только плачут и глядят, - ответил ксендз Малаховский, - но довольно и того, и в этом весь ужас, что они могут смотреть, а оружие само собой не стреляет в их руках, и душа у них остается в теле. Знаете ли, что такое шведский лагерь? Нет, нет! Вы видите его только издали: пестрое, веселое, ярко освещенное скопище людей... вблизи же... это ад!
   Он задрожал от ужаса и перекрестился.
   - Вся грязь, весь мирской разврат слились там в одну клоаку... Но сила в нем большая и храбрость сатанинская: спившиеся звери, неразумный скот, как скот, идущий на заклание.
   - Такое войско, - отозвался Кордецкий, - не может завоевать страну! Оно может захватить ее изменой, страхом, заполонить ее на время, но одолеть - ни во веки! Нет у них ни силы, ни духа жизни, ни мысли! Для завоевания мало слепой отваги солдафонов, смелости вождей! Они не вершители судеб, коль идут без Бога. Бог предназначил их только в орудия постыдной кары, показал, кто может победить недостойных. Но мощь их разлетится, как тучка в летний день, когда наступит ее час.
   Все молчали.
   - Отче, - прибавил приор, - когда отдохнете, передайте мой единственный ответ: пусть освободит вас, а тогда поговорим. Скажите, что и собственную вашу жизнь, и нашу, и всех нас, мы охотно отдадим за святое дело. И да будет воля Божия!
   Вывод приора, усмотревшего в угрозах признаки бессилия, пришелся всем по сердцу: присутствующие молчали, наполовину уверенные в безопасности, наполовину полные надеждой, что швед выпустит монахов и начнет переговоры.
   Когда зала опустела, и Кордецкий остался наедине с собою, тогда только близкие ему могли бы должным образом оценить силу духа того, который все время должен был бороться с малодушием, внушаемом ему словами и поступками... если б его видели. Из героя и вождя он обращался в смиренного священнослужителя, дрожащего перед лицом Бога грешника, во прахе опустившегося на колени у подножия креста. Бремя тяготевшей на нем ответственности бросало его в ужас: сердце наполнялось трепетом, он весь дрожал, плакал и молился. И если бы пристойно было провести хотя бы отдаленное сравнение между святыми божественными муками и людским страданием, то я сказал бы, что именно так падал духом Господь наш Иисус Христос, когда приближался час его, хотя и был готов на мученическую смерть.
   Кордецкий, бодрясь на людях, в уединении нередко уступал сомнениям. Численный перевес шведов, всеобщие советы покориться, несчастья, постигшие страну, смущали его душу... Но когда он вспоминал, что еретики осквернят Ясную-Гору, и на веки веков людская молва и скрижали истории свяжут имя Кордецкого и ордена паулинов с преданием святыни во вражеские руки, когда в памяти его воскресало все зло, содеянное врагом отчизне и ее сынам, на их погибель, тогда мужество его воскресало, душа обуревалась гневом... он вскакивал с колен и, перестав молиться, восклицал:
   - Лучше умереть, защищая дело!
   Слабость человеческая боролась в нем с порывами бессмертного духа; дух чувствовал, что везде и все должно уступить перед его мощью; а человек рассчитывал, взвешивал и видел разные несообразности. Но, вспомнив о чудесах, сотворенных Христом в мире, о покровительстве Пресвятой Девы Марии, Царицы Небесной, ангельской рати, о невидимых силах и небесном воинстве - он снова чувствовал себя могучим и крепким. Так, попеременно, в сердце его боролись отвага и слезы, сомнение и упорство, суля ему венец мученичества. Но Бог один видел борьбу; люди видели только вождя-святителя, мужественного и непоколебимого, который на все уговоры, слухи, застращиванья отвечал свое:
   - Не сдастся Ченстохов!
   Только двое из большого числа осажденных, мечник Замойский и Чарнецкий, могли сравняться с ним силою духа. Остальные в разнообразных градациях колебались между страхом и заносчивостью, скрывали свое малодушие под личиной молчания, либо же кричали о нем во весь голос. Все они были уверены в неизбежности поражения и старались в мыслях умалить последствия грозящего бедствия, ожидая его одни с покорностью судьбе, другие с отчаянием... Однако велико, очень велико влияние даже одного человека, словом, как исполинскою дланью, умеющего владеть сердцами и возносить их горе; люди невольно чувствуют превосходство, покоряются ему, молчат, и им стыдно признать свою слабость лицом к лицу с силой. Они цепляются за нее, притворяясь, что хотят с ней сравняться.
   Таково было влияние Кордецкого, которому достаточно было показаться, чтобы ропот неудовольствия сменился сегодня пристыженным молчанием, завтра - взрывом минутного одушевления.
  

VIII

Как у Ляссоты бесследно исчезла его Ганна, и как приор напрасно допытывается о ней у Кшиштопорского

  
   На следующее утро Кордецкий шел по коридору в монастырь, когда вдруг упал перед ним на колени заплаканный старец. Монах попятился, испуганный и удивленный.
   - Что такое? Что нужно? - спросил он.
   - О! - взывал старец, захлебываясь от неудержных рыданий, - несчастье, великое несчастье! Я не могу говорить... спросите... спросите!..
   Следом за стариком бежал ксендз Петр Ляссота, ломая руки, изменившийся в лице.
   - Что случилось? Обошли монастырь? Измена! В чем дело? - переспросил настоятель в тревоге.
   - Нет, нет, - прерывающимся голосом отвечал ксендз Петр, - несчастье, преступление!
   - Преступление? Здесь? Да говорите же, Бога ради, что случилось! Преставились наши мученики?..
   - Нет, нет, несчастье только с нами.
   - Что именно? Убили кого-нибудь?
   - Убили или похитили, не знаем, - ответил ксендз Петр Ляссота. - Вы знаете Ганну, нашу внучку?
   - Ну... что же с нею?
   - Исчезла, пропала! Вчера вечером пошла в часовню и не вернулась.
   - Клянусь, что дело рук Кшиштопорского, его месть! - закричал старец, - он, он: видна его рука.
   - Не может этого быть! - ответил приор с удивлением. - Здесь, перед алтарем, лицом к лицу с такою опасностью, и вдруг... преступленье! Невероятно! Как же это случилось?
   Ни один из братьев Ляссот не мог ответить на этот вопрос; прибежало третье лицо, соседка Ляссоты, пани Ядвига Ярошевская, которая лучше описала случившееся.
   - Андя, - сказала она, - мы живем ведь дверь с дверью - часто вечерами ходила в каплицу, когда старый пан Ляссота засыпал. То же было и вчера; я даже видела, как она вышла за дверь; становилось уже совсем темно, пошла одна; ждали ее, ждали, и след простыл; так и не вернулась...
   - Может быть, она где-нибудь в обмороке; надо поискать.
   - Ах, да мы обегали весь монастырь, переворошили все, все закоулки: нигде ни вести, ни следа.
   - Если бы ее убили, случайно или с умыслом, остался бы какой-нибудь знак...
   - Это дело Кшиштопорского, - повторил старец, ломая руки, - злая судьбина привела меня сюда; как только я его увидел, сердце мое сжалось... чувствовал свою погибель. Зачем не скрылся я в лесах и не умер вместе с нею с голода! Несчастное дитя. Может быть, он ее выдал шведам.
   И Ляссота упал на землю, надрывался от рыданий, плакал. Петр стал его было утешать, но как было утешить? Кордецкий сам взял его под руку, собираясь отвести домой, но старик не хотел вернуться туда, где жил раньше с внучкой; воспоминание о ней было слишком живо; его отвели в келью ксендза Петра.
   Тем временем Кордецкий, не допускавший даже такого рода мести и не дерзавший обвинять в ней Кшиштопорского, переходил от одной догадки к другой и молча взошел на стены. Он хотел заглянуть обвиняемому в глаза и прочесть, что у него на душе. Но приор не дошел до башни, в которой надеялся найти Кшиштопорского, как уже встретил его на пути.
   Кшиштопорский был сумрачен и нелюдим, как обыкновенно; безумный взгляд, печальная дума на челе, отсутствие душевного покоя; но в этот день в глазах его сверкала притворная или истинная радость; он как бы умиротворился, насытил свою душу. Он первый приветствовал настоятеля, смотревшего на него молчаливым испытующим взором.
   - Я только на минутку сошел со стены, чтобы посмотреть наши запасы пороха. Отец Мелецкий на посту, и я вернусь в одно мгновение: он свидетель, что я денно и нощно начеку и не схожу со стен.
   Приор все еще смотрел, а Кшиштопорский продолжал:
   - Как только будет дан знак начинать, мы готовы к бою.
   - А вы слышали о том, что сталось? - спросил Кордецкий.
   - О чем именно? - довольно спокойно ответил шляхтич, но опустил глаза. - О ксендзах Малаховском и Блэшинском?
   - Нет, о внучке пана Ляссоты.
   Кшиштопорский оттопырил губы и нахмурил лоб.
   - А что с нею случилось? - спросил он.
   - Исчезла! - ответил Кордецкий. - Необъяснимый случай.
   - Может быть, убита, - прошептал шляхтич.
   - Да ведь с начала недоброй памяти переговоров больше не стреляют...
   - А кто ее знает, утопилась, может быть, - ответил Кшиштопорский, - упала со стены... да, наконец, столько здесь всякой сволочи.
   Приор пристально смотрел на шляхтича, но тот ни на волос не изменил своего обычного отношения ко всему окружающему; а что он равнодушно отнесся к случаю с Ганной, не показалось ксендзу странным.
   - Пан Николай, - подумав, сказал приор, - все мы знаем, что вы и Ляссота были заклятыми врагами...
   - Были? Мы враги поныне! - возразил он. - Но что из этого следует?
   - Понимаете ли вы, что все свяжут ваше имя с исчезновением Ганны?
   - Чувствую, что так быть должно.
   - Совесть-то у вас спокойна? Можете поклясться, что это не ваших рук дело?
   - Чтобы заподозрить человека в преступлении, нужно иметь больше оснований, чем обоюдная вражда... необходимы доказательства, а доказательств быть не может.
   - А как вы это знаете? - ухватился приор за его последние слова.
   - А так, что у меня не то сегодня в голове, - холодно ответил Кшиштопорский, - не утаю, я рад, что с Ляссотою стряслась беда; но в этом деле нет моей вины. Впрочем, что ж я стал бы делать с Ганной? Может быть, вы даже знаете, что она внучка моей жены?
   - Пан Николай, нет Божия благословения на ненависть.
   - Но Бог не велит прощать вину, если виновный не раскаян.
   - О, да, велит.
   Кшиштопорский немного отвернулся и замолчал, пожав плечами.
   - А ну их! - сказал он спустя минуту, - пусть себе подозревают... я не виноват.
   - Пост ваш на стене, как раз напротив помещения Ляссоты; вы не могли не видеть, как она вышла... нет ли у вас каких-нибудь примет, подозрений на кого-нибудь?
   - Я смотрю на шведский лагерь, а не в чужие окна.
   С этими словами он направился к стене, а приор отошел, вздыхая. Мимо пробежала, как молния, вне себя, с распущенными волосами и в развязанном платке старуха-нищенка взывая во весь голос:
   - Правосудия, правосудия! Злодейство... Бок о бок с Божьей Матерью такое преступление!
   Миновав приора, она побежала под окно Ляссоты, заглянула в него, окинула взглядом холодные камни влажной мостовой, осмотрела дверь, и так же стремительно кинулась на двор. Повернулась, снова осмотрелась, увидела на стене Кшиштопорского и заломила руки.
   - Он! - крикнула во весь голос. - Он! И ткнула в него исхудалым пальцем.
   Кшиштопорский, услышав этот возглас, невольно вздрогнул, оглянулся и закусил губы. Старуха бросилась вслед за настоятелем; но, одумавшись, вернулась с полпути, опустила на глаза платок и, придя в себя, все медленней и медленней пошла и села под окном братьев Ляссот. Здесь она вынула свой заповедный кусочек хлеба, стала целовать его и плакать, как бы советуясь сама с собою, и шептать:
   - Нет, нет, не может быть, он не убил ее; она найдется, он ее здесь же где-нибудь упрятал. Ой, чувствую, что это его дело! Бедное дитя, и за что ты расплачиваешься! За чьи-то старые грехи, за давнишние дела и месть! Но Матерь Божья смилуется... этого быть не может... я отыщу ее. Бедное дитя! - повторила она, - погибнуть так безвинно! Но, может быть, старик еще бедней... ему лучше было бы умереть, чем осиротеть вконец!
   Она долго плакала, так долго, что в сердце стала откуда-то вливаться бодрость. Заметив, что люди дивятся ее отчаянию и плачу, она, точно чудом, вернулась к обычному веселому настроению духа; стала приплясывать, смеяться; обманула всех... завертелась и исчезла.
  

IX

Как Миллер, разъяренный, собирался повесить монахов; но, убоявшись поляков, обращает все в шутку

  
   Миллер был очень удивлен, когда увидел возвращающегося отца Захария. Выражение лица его было такое же и тот же взгляд, как перед уходом; он не был ни угнетен, ни истомлен, даже не торопился; значит, не приносил никаких новостей, имевших что-либо общее с вожделенной сдачей. Блэшинский молился про себя и призывал свой смертный час, так как оба были уверены в его неизбежности.
   Нахмурив брови и пылая тем большим гневом, что затаил его и не дал вырваться наружу, Миллер принял обоих приведенных к нему ксендзов. Генерал был окружен вождями: был тут князь Хесский, смотревший на Миллера очень свысока и уклонявшийся от разговоров с ним; Садовский, упорно хранивший молчание и не скрывавший своего отвращения к начальнику; здесь же вертелся Вейхард, то льстивый, то насмешливый, то загадочный политик, искусно умевший подсказать собственное мнение, но так, чтобы можно было от него отречься.
   Был вечер, и обширная палатка Миллера представляла живописную картину. В ней, следуя обычаю, были поставлены столы для всех начальствующих. Для освещения были поставлены паникадила с восковыми свечами, явно взятыми из ризниц или сорванные с катафалков; тут же стояли высокие и тяжелые церковные подсвечники. Среди скатертей выделялись богато расшитые престольные покровы. На стенах были развешаны доспехи, мечи и прочее оружие, богатые польские колчаны, роскошные гербовые ковры; вдоль стен были положены бархатные седла с наборами из накладного золота, с самоцветными каменьями и разнообразнейшая утварь, явно награбленная отовсюду.
   Начальствующие сидели на колодах, на обозных тюках, на наскоро сколоченных скамьях. Челядь толкалась здесь же, подавая ужин. Некоторые молча играли в кости и в карты; молчание их прерывалось иногда громкими проклятиями. Пили вкруговую из жбанов и фляг. Вейхард поспевал везде: то здесь шепнет, там улыбнется, подзадорит опьяневших, каждому польстит и, не щадя себя, ухаживал за всеми. Миллер молча посапывал в сторонке: молча, искоса взглянул, когда привели ксендзов и ткнул в них пальцем.
   - Назавтра виселица! - крикнул он. - Не хотелось вам мириться, ну так я смету с лица земли это гнездо папистов и идолопоклонников, а вас на смерть!
   Блэшинский и Малаховский, подготовленные к такому приговору, не испугались, не просили пощады, не произнесли ни слова. Вейхард глядел на них со злорадством живодера, Садовский с глубоким сожалением, а некоторые игроки только приподнимали головы, чтобы взглянуть, какое впечатление произвел на монахов смертный приговор.
   - Написать декрет, - приказал Миллер, - поставить виселицу, а завтра утром пусть их повесят.
   Он ждал ответа. Они молчали. Он кипел затаенным гневом, уже прорывавшимся наружу. Несколько поляков, совершенно трезвых, стояли в сторонке, поглядывая друг на друга, и лица их странно изменились. Они пошептались и вышли из шатра.
   - Готовьтесь к смерти, - повторил генерал.
   - Мы готовы хоть сейчас умереть за веру, за отечество и за короля, - ответил Малаховский.
   Входившие поляки в дверях палатки услышали ответ монахов. Миллер махнул рукой.
   - Выпроводить их; поставить виселицу, а декрет отправить в монастырь. А так как, может быть, ксендз-настоятель пожелает полюбоваться на зрелище со стен, то поставить виселицу к ним поближе.
   Хотя Вейхард постоянно поддакивал Миллеру и натравливал его на самые крайния меры, сам откровенно полагал, что казнь монахов наиболее действенная мера, после которой Ясногорский монастырь должен покориться, чтобы спасти жизнь своих детей, даже Вейхард не смел высказаться за нее на глазах присутствующих, настолько смертный приговор возмутил всех еще не опьяневших до потери сознания.
   Когда монахи вышли, первым заговорил князь Хесский, с явным отвращением:
   - Такими мерами мы не приобретем друзей для Карла-Густава.
   - А сверх того, - прибавил, прохаживаясь взад и вперед, Садовский, - казнь будет нарушением разных обещаний короля, его универсалы обеспечивают неприкосновенность личности...
   - Но не личности бунтовщиков! - подхватил Миллер.
   - Они священнослужители, - заметил князь Хесский, - а впрочем, - прибавил он, - делайте как хотите, генерал.
   Вейхард молчал. Миллер ожидал от него поддержки, но ловкий граф, увидев, что ветер подул в другую сторону, засуетился и ушел под предлогом какого-то спешного распоряжения.
   Молча сели все за ужин. Минуту спустя князь Хесский опять совершенно равнодушно буркнул:
   - Скажите, генерал, вы действительно имеете намерение повесить этих двух монахов?
   - А почему бы нет?
   - Я не говорю, что нет, но какая от того будет польза?
   - А увидим!
   - Столько с нами здесь поляков; все они подневольные союзники, а что же будет после?
   - Боимся мы их, что ли?!
   - Боимся? Конечно, не боимся; но немного щадить их чувства не мешает.
   В ответ Миллер пожал плечами.
   - Трусливый сброд, который нужно держать в страхе, - сказал он, - пусть знают, что со шведом шутки плохи.
   - О, это они уже наверно знают.
   Разговор оборвался, и никто не замолвил больше слова за монахов.
   В польском лагере, находившемся посреди шведского, так как Миллер не доверял своим пособникам, известие о смертном приговоре ченстоховским монахам произвело большое впечатление. Под вечер пришли и подтвердили слух полковники, бывшие в палатке Миллера и слышавшие его нервные речи и угрозы.
   И без того картина польского лагеря в соединении со шведским была нерадостная и неказистая. Правда, поляки проводили время почти в полном бездействии, так как от участия в осаде Ченстохова отказались с самого начала, а все же вынуждены были дружить с осаждавшими. Они стояли, обреченные на ничегонеделание, сердца же их стремились за стены крепости; почитание Божьей Матери заставляло отдать ей свои силы, а давление извне мешало; приходилось молчать, сложа руки, смотреть на заносчивое издевательство иноверцев над святыней и страдать истерзанной душой, не смея сделать шага. Дни проходили в бесцельных жалобах, догадках, взаимных обвинениях, спорах, нападках на начальство, на которое сваливали всю беду. Одни ежеминутно повторяли оправдательные доводы своей передачи шведам именно потому, что чувствовали упреки совести; другие предавались тоскливому разгулу; третьи, в понуром молчании и опустив головы, равнодушно смотрели на все окружающее. Небольшая горсточка искренно ждала от шведов спасения Польши. Но были и такие, которых одолело большинство; они шли с толпой и, не будучи в силах устоять против численного превосходства и спастись, проклинали самих себя и всех других, и шведов, нисколько не стесняясь, сколько влезло. Меньшинство принадлежало к категории Калинских, которые, как он, тайно ли явно потакали шведам в ожидании повышения по службе и разных личных благ.
   В палатке Николая и Кармина Карминских собрались поляки: Куклиновский, Трунский и несколько других. Они сидели мрачные, греясь у разведенного огня, думая о семьях, об отечестве и его судьбах, о самих себе и о положении, в которое себя поставили, когда внезапно ворвались Кшечковский, начальник конницы, и полковник Ян Зброжек, оба возмущенные до глубины души и почти в отчаянии.
   Вслед за ними вбежал Адам Коморовский. Все трое принадлежали к числу перешедших на сторону шведов под давлением сильных мира и теперь жалели о позорной сдаче. Кшечковский выжидал только предлога, чтобы отделиться со своим отрядом от начальников; Зброжек проклинал магнатов и бранился; а Коморовский собирал кучку заговорщиков, чтобы совместно выбраться из грязи. Все трое, пылая негодованием, сбросили епанчи, и Зброжек первый крикнул:
   - Вот и дождались: Миллер начинает вешать! Пока таскал на виселицу эту сволочь, олькушских рудокопов, пусть себе... но он вошел во вкус и добирается до монахов, до шляхты!..
   - А что случилось? - спросил Карминский.
   - А вы разве не знаете? Миллер уже приговорил к повешению двух ясногорских монахов: Малаховского и Блэшинского, которых задержал совершенно незаконно; наказывает их за то, что приор не сдает монастыря!
   - Как это? - стали расспрашивать другие.
   - А именно так, как говорят: назавтра назначено исполнение приговора, и шведы повесят ксендзов!
   Все как остолбенели; взглянули друг на друга и прочли на лицах негодование и гнев, и отвращение.
   - И нам приходится сносить все это! - воскликнул Зброжек. - Ха! Сами виноваты: лучше было погибнуть от руки шведа, чем помогать этой собаке; теперь сами залезли под ярмо, должны рыть себе могилу.
   И в отчаянии он упал на лавку.
   - Так! - прибавил он взволнованный. - Вчера начали с холопов, сегодня достанется монахам, а завтра очередь за нами... Расправится с монахами, с нами, а потом туда же свалят и все обещания Карла-Густава, наши законы, а наконец, и нашу страну со всем, что в ней находится. Горе побежденным! Говорили в старину. Ну, пусть бы побежденным! А здесь беда обрушивается на тех, которые передались вольной воле, всем беда!
   - Да быть не может, - перебил Коморовский, - чтобы мы это стерпели. Довольно и того пятна, что нас согнали под эти стены; теперь собираются обесчестить в лоск, делая немыми свидетелями преступления, то есть иными словами, соучастниками! Нет, этому не быть!
   Вскочили и другие, а Стемпковский закричал:
   - В нашей власти не позволить! Пойдем к Миллеру и запротестуем!
   - Та-а-к!! Разве здесь сеймик Сродский {Срода - местечко в Великой Польше, где собирались провинциальные сеймики.}, пане чесник? - спросил Зброжек. - Где же примут от нас наш манифест? {Манифест - торжественное сеймовое заявление или предостережение, занесенное в сеймовые книги (журналы).}
   - Прошу прощенья, - перебил Коморовский, - должны принять! Если и не зарегистрируют в акты, то зарубят в мозгу; скажем ему, что такой обиды не снесем, не свои манифесты ему предъявим, а манифесты Карла-Густава; выясним ему, что таким способом нельзя покорить Польшу, а только потерять то, что уже взято!.. Ведь это безобразие! Разбой! Мы не в лесу!
   - Ничего из этого не выйдет, кроме унижения, сами мы полезли в рабство, будем же сносить его; все случившееся легко было предвидеть: мы сами предпочли сдаться, а не биться, ну, и давайте же гнуться под ярмом срама и неволи, черт нас побери!
   Все замолкли, а на хмурых и измученных тоскою лицах легла печать глубокой скорби и раскаяния.
   - Ха! - воскликнул Карминский. - Да не отказались же мы от своих прав, поддавшись шведам: напротив того, они подтверждены. Если Миллер позорно вздернет наших братьев-церковников, уйдемте все и от короля, и от него.
   Зброжек горько усмехнулся.
   - Охо! - сказал он. - Поздно идти на попятный! Надо пить брагу, которую сами заварили. Поздно!
   - Отчего? Никогда не поздно, - возразил Карпинский. - Завтра же пойдемте все к нему и открыто скажем ему правду: пусть воюет, но не смеет ни позорить, ни изводить захваченных изменой! Польша очнется!
   - Он уже их опозорил! - сказал Зброжек. - Вы ведь знаете, какую они провели ночь в шведском стане; знаете, как надругались над ними солдаты. Священнослужительские одежды и священнический сан подверглись оплеванию разнузданной военщины... А они ведь слуги покровительницы королевства! Они братья наши!
   Карминский снял с гвоздя саблю и опоясался.
   - Идемте с места к Миллеру, - сказал он, - идем сейчас; завтра негодование наше пройдет, отхлынет благородный гнев, сердца остынут, мы передумаем и струсим; мы либо сами пойдем смотреть на преступление, либо будет слишком поздно помешать ему... Кто поляк и католик, пусть идет за мной...
   - Я не католик, - отозвался Трупский, - но при чем тут вера? Я пойду вступиться не за ксендзов, а за братьев.
   - Панове! - сказал Коморовский. - И я с вами; а кто еще не загубил души и сердца в этом вавилонском самопленении, пусть идет с нами!
   - Все! Все! - закричали начальники польских войск и толпою выбежали из шатра, поспешая сквозь ряды изумленных солдат к становищу Миллера.
   На дворе стояла ночь, генерал сидел еще за ужином, когда ему доложили, что толпа поляков с криком идет к его палаткам.
   - Впустите, - сказал он с усмешкой, - панов поляков; верно, они поразогрелись и хотят закончить выпивку моим вином за здравие Карла-Густава.
   В эту самую минуту чья-то рука откинула завесу шатра, и вошли все представители польского отряда. Миллер сейчас увидел, что они явились не для "vivat Carolus Gustavus", так как в глазах у них дрожали гнев и слезы, выражение лиц было надменное и мрачное, а осанки гордые.
   - Пане генерале, - обратился к нему Адам Коморовский, - мы пришли узнать, правда ли, что вы подписали смертный приговор ясногорским монахам?
   - Правда, - ответил Миллер гордо, - а вы по какому праву меня о том спрашиваете?
   - По праву общечеловеческому и в силу обещаний Карла-Густава, - смело ответил Коморовский, - монахи, шляхтичи - братья наши; сверх того, они служители нашей веры и церкви, которую вы клялись защищать и уважать!
   - Они бунтовщики! - крикнул генерал.
   - Они послы! - перебил Зброжек. - И как послов их следовало почитать.
   - Вы вздумали учить меня, что делать! - вскипел Миллер. - Вы, мои подвластные?
   И подобрался весь, точно хотел броситься на них.
   - Почтеннейший пан генерал, - заметил Коморовский, - здесь не Швеция, и мы не регулярные войска, а шляхетская дружина, представляющая одновременно и вооруженные силы народа, и его права. Мы имеем право спросить: "что ты делаешь", потому что ты начальник нам только на поле битвы. Если ты посягнешь на жизнь монахов, мы от тебя отстранимся.
   - Да вы же присягали!.. - буркнул изумленный генерал.
   - Частью, может быть, по принуждению, частью, и наверно, неохотно... А вы то, вы разве не нарушаете присяги, данной Карлом-Густавом, уважать наши законы? Законы наши не дают светской власти права коснуться служителей церкви.
   Миллер рассердился и закричал:
   - Из-за этого-то вы ко мне и пожаловали?
   - Да, из-за этого. И даем слово, что не позволим их повесить, даже если бы пришлось взяться за оружие! - твердо отчеканил Коморовский. - Вешая монахов, ты повесишь вместе с ними интересы своего короля, и ни один из нас, можешь быть уверен, не станет вторично впрягаться в эту лямку. Мы не рабы вам, а союзники.
   С этими словами Коморовский вышел даже без поклона, а за ним и остальные. Миллер рассмеялся, но горьким смехом; поздненько он заметил, что хватил через край, а стыдно было отступать.
   Князь Хесский потихоньку наклонился к Миллеру и прошептал, когда поляки вышли:
   - А что, генерал? Заварил кашу, а как ее расхлебать?
   - А так, что в конце концов я их все-таки повешу, - отвечал упрямый швед, - как сказал, так и сделаю.
   - Не повесишь, - возразил князь Хесский, - ибо и на самом деле вся эта история нам бы только повредила; лучше найти лазейку, как бы улизнуть.
   - И не подумаю. Я не боюсь поляков; у них все только на языке: знаю я этих крикунов, - в сердцах ответил генерал, - набо

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 515 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа