nbsp;
Эта ночь не дала никому спать, ни в обители, ни в лагере. Движение, говор и горевшие огни свидетельствовали, что сон не сомкнул веки усталым пришельцам; на высокой колокольне костела, зажженный по приказу приора горел, далеко светя, каганец, как бы взывая о помощи и спасении. Во всех окнах монастыря был виден свет, а лагерь Миллера сверкал многими огнями костров, разбросанных в разных направлениях и показывавших расположение его отрядов. Небо было пасмурно, орудия гремели до наступления полной темноты, но все реже и с большими промежутками. Кордецкий прохаживался с Замойским в южной части стены.
- Мечник, - сказал он, - вы учите меня воевать.
- Вас учит Господь Бог, а не я, - ответил Замойский. - Это лучший чем я учитель.
- Я вижу, что нам нужно принести еще одну жертву.
- Война живет жертвами! - со вздохом проговорил мечник.
- Скажите лучше, что все, что живет, только жертвами и поддерживает свою жизнь. Только там и жизнь, где жертва; но не об этом речь. Видите вы отсюда наш хутор? Там трудами наших крестьян собраны богатые запасы хлеба, зерна, даров Божьих, и швед подстилает себе снопы, облитые нашим потом, и тешится тем, что пользуется ими. Что вы на это скажете?
- Надо было бы сжечь, - сказал Замойский.
- Да! Я это вижу давно, а приказания не даю, - ответил тихо, с горестным выражением, приор, - слишком дорого стоит людской труд и Божие дары, чтобы их уничтожить! О! Не наше это дело война, мечник, не наше! Пусть летят туда бомбы; я же не хочу смотреть на этот огонь, слишком дорого он мне стоит.
Сказав это, приор поспешно удалился, а Замойский позвал немца Вахлера, находившегося возле орудий.
Это был чистокровный немец, с толстым животом и одутловатый; сердца в нем не было ни на грош; и руки его мало были способны к труду. Его никто не любил, и в силу только необходимости взяли его в монастырь. Целый Божий день этот несносный человек ссорился из-за пищи, из-за платы, из-за награды, из-за выгод; а когда доходило дело до работы, то он исполнял ее неохотно, с надменным видом и ворча. Со времени прихода шведов стал еще более ленивым и сварливым, и, можно сказать, только и смотрел как бы уйти к ним. С поляками он был всегда высокомерен, не особенно их слушался и обходился с ними как бы с низшими себе; набожным был только в праздник, а веселым - при деньгах; но так как ремесло свое он знал отлично, то его приходилось держать, хотя это было больное место ченстоховского гарнизона. Что же делать, если никак нельзя обойтись без таких людей? Его задабривали подачками, кушаньями, подарками, обещаниями, хотя не одному хотелось выбросить этот немецкий кусок мяса за стены.
Вахлер, ворча по обыкновению, направился к пану мечнику.
- Приготовлены ли у вас бомбы; видите этот огонь на хуторе? - сказал Замойский. - Надо пустить туда одну или две бомбы и сжечь стога и амбары.
Вахлер взглянул на него, пожал плечами и продолжал стоять как столб.
- Слышите вы, наконец? - сказал Замойский.
- Ночью! - проворчал он.
- Ночью!.. Сейчас позвать канониров, зарядить пушки и немедленно открыть огонь!
Вахлер хотел было поспорить, но при свете стоявшего в бойнице фонаря он увидел лицо Замойского и его грозно приказывавший взор, пробормотал что-то непонятное и занялся исполнением приказания. Еще мечник не успел уйти, как первая бомба, описав огненный полукруг в воздухе, пала на хуторские строения. За ней, как бы догоняя ее, полетели другие, направленные все на крыши строений, из которых после того вырвалось пламя, а черные, мелкие фигуры шведов начали высыпаться роем. Ветер был с востока и нес горящие головни в поле, так что даже уцелевшая после пожара, учиненного раньше Вейхардом, часовня св. Варвары, не загорелась от этого пожара. Зарево, увеличиваясь, освещало лагерь шведов, полных смятения, и местечко, церковь которого своей темной колокольней, с блестевшим крестом, вырисовывалась на небе; часовня св. Иакова, монастырь, все от отблеска огня, казалось, горело; в темноте оставалась только северная и северо-западная часть монастырской стены. Пушки гремели до полуночи, переполох и движение в лагере были необычайны; наконец, пожар, уничтожив все, что мог, начал утихать, и стрельба прекратилась.
Монахи пели на молитве. Шляхта эту первую ночь осады провела в большом страхе и беспокойстве. Одни молились, другие прислушивались, некоторые всходили на стены, посматривали на пожар и с тоской думали о завтрашнем дне. Приор после молитвы тихо направился к стенам северной стороны, так как зрелище пожара, видного еще с противоположных башен, было ему противно. Обошел часть стены, а потом спустился во двор и начал осматривать все уголки обители, всюду встречаемый паролем... А пароль этого дня был: "Дева Мария - Святой Павел!"
Как ксендз-приор постепенно выспрашивает Ляссоту, и какую грустную историю рассказывает шляхтич
В квартире, которую занимал Ян Ляссота, еще был виден свет, и Кордецкий направился к ней и постучал в дверь. Глухой стон и невнятный разговор показали ему, что там не спят. Приор вошел и застал старца, сидящим на постели, с печально склоненной головой, с мертвенным взглядом. Около него сидела плачущая Ганна на низеньком обрубке, служившем ей скамеечкой. Слабый свет мигающей лампы освещал комнату со сводчатым потолком, грустную, убогую и пустую. Старец поднял перед приором голову, предполагая, что это входит его брат, но, узнав Кордецкого, снова опустил ее, молчанием как бы говоря, что чужой не был для него желанным гостем. Кордецкий не обратил на это внимания и сел около постели.
- Брат мой, - сказал он, - ты страдаешь, вижу это; хотел бы утешить тебя, хотел бы придать тебе мужества и терпения.
- Как же не страдать мне? - ответил спустя минуту Ляссота. - Видишь, отец мой, это дитя; только оно и осталось у меня на свете, все остальное отнял у меня враг. Чувствую приближение смерти и не знаю, на кого оставить это последнее дорогое для меня существо...
- А Бог, брат мой, а Бог?
- Бог забыл меня.
- Что ты говоришь, старик! Что говоришь? Опомнись, не Бог о тебе, а ты, верно, забыл о Нем?
Ляссота угрюмо молчал.
- Не хотел бы тебе докучать, пан Ян, - продолжал приор, - но как здешний хозяин, во избежание нежелательных встреч, желал бы знать, что тебе причиняет такое страдание, кто твой враг?
- Разве вы еще не знаете?
- Я никого не спрашивал. Не уменьшатся ли твои страдания, если ты доверишься мне? Попробуй-ка...
- Желал бы... но не знаю, сумею ли, - проговорил старик и взглянул на внучку.
- И прежде всего, - сказал приор, - знай, что нет страшнее страдания для души, чем то, которое вызывает ненависть. Это яд, капля которого отравляет в нас все великое и святое; с ней невозможно ни молиться, ни любить Бога и людей; все скисает от нее в душе и превращается в уксус. Постарайся вознестись к Богу и простить обиды, и увидишь, как легко вздохнешь потом, какая надежда и спокойствие проникнут в душу твою.
- Простить! Забыть! - воскликнул старик. - О! Не могу, не могу.- простить страдание нескольких десятков лет, подарить все, что пережил, во имя Бога, быть может, сумел бы, если бы его не видел; но простить то, что вытерпели другие, те, кого я любил, и которых у меня отняли?.. Никогда! Никогда!
Приор помолчал мгновение.
- Все, - сказал он, - нужно простить, все, как Бог простил и забыл, если желаешь, чтобы и тебе было прощение.
- Знаю, - сказал медленно шляхтич, поднимая голову и подпирая ее рукой, - так как каждый день твержу слова молитвы, но вины его простить не могу...
- И потому страдаешь, - заметил Кордецкий.
- Можно прощать униженным; но дерзким и издевающимся?..
- Повторяю тебе, брат мой: когда же, как не на краю могилы прощать все и всем. Христос пример для нас: он молился за убийц своих, когда его мучили, и простил не только свои мучения, но и страдания своей Матери...
Шляхтич жалобно застонал, взглянул на внучку, и две слезы скатились по его пожелтевшему лицу, а бледные щеки зажег болезненный румянец.
- Выслушайте меня, отче, - сказал он через минуту, видя, что Ганна вышла в другую комнату, - нужно, чтобы вы узнали жизнь мою и рассудили, виноват ли я, что не умею прощать; жизнь эта незаурядная. Вы, быть может, знаете от брата моего, что мы не были бедны, нет! Бог дал нам кусок прекрасной земли, вдосталь хлеба и честное имя, и уважение людей. Нас было только двое у отца, но младшего рано предназначили и отдали в монастырь, так как мать любила только меня и чрезмерно баловала. Старая это история, отче! Я теперь седой старик, но то были счастливейшие минуты моей жизни, спокойные, веселые и без заботы о будущем. Воспитывался я отчасти дома, отчасти в школе у иезуитов, а потом, когда Господь Бог отнял у меня отца, вернулся к матери помогать ей в хозяйстве. Я был уже взрослый, но в голове у меня был ералаш, как у всякого молокососа, да к тому же еще единственного сына, каковым я считал себя. Все старались мне угодить. С собаками, верхом, в обществе веселых товарищей охотился я, гоняясь целые дни и ночи, редко даже, - что мне теперь, видит Бог, нестерпимо жаль, - наведываясь к старой матери. Не был я помощником для нее. Только иногда она посматривала на меня и целовала в голову, и хотя сама одна-одинехонька долгие дни просиживала над своим молитвенником с четками, никогда даже не пожурила меня. Я в молодости все кутил и кутил... Однажды, не помню, по какому случаю, занесло меня в Сандомир, где я должен был провести несколько дней, но только и тут нашлись у меня товарищи по кутежу. Случилось так, что во время моего пребывания там самый богатый из тамошних горожан, Франциск Галлар, устраивал свадьбу своей старшей дочери. И, как это в старину бывало, на свадьбу просили всех, кто там жил и кого где-либо встречали. Таким образом и нищий с улицы, и шляхтич, знакомые и незнакомые даже, все спешили в открытый дом этого купца. Справлялась свадьба по старосветски, с ряжеными, с шутами, с музыкой, с шикарным угощением, и продолжалась она дней десять. Так как это происходило близко от дома, где я остановился, а мои приятели уже давно знали этих Галларов, то потащили и меня на свадебный пир. Вот как иногда вся жизнь человеческая зависит от одного шага (и старец тяжело вздохнул), но мне не жаль, не жаль. Старшая дочь Галлара выходила за шляхтича, так как отец ее был богатым купцом и, как он говорил о себе, изгнанником religionis causa (за религиозные убеждения) из какой-то немецкой страны, где преследовали католиков. Говорил он также, что был дворянином и только по необходимости занялся торговлей. Впрочем, один Бог знал о его немецком дворянстве! Однако верно было то, что сам он являлся видной персоной, об этом говорила и его наружность, и фамилия его указывала как бы на нечто более высшее, чем простое мещанство. Особенно были красивы обе его дочери; старшая, которая выходила замуж за пана Отрембовского из Пржевалова, была прекрасна, как картинка, но младшая блистала, как звезда, среди этого мещанства. И эта девушка сразу завладела моим сердцем, так что я потерял и разум, и голову и забыл обо всем. Я всю свадьбу пробыл до конца и близко познакомился с Галларами, которые очень мило и любезно, как подобало, принимали меня, зажиточного шляхтича. Констанция, так было имя младшей дочери, все время танцевала со мной и улыбалась мне. Я отогнал от нее всех кавалеров, так что едва дело не дошло до драки и сабель; и, как краткое мгновение, промелькнули для меня эти счастливые свадебные дни. Но последний день не обошелся без приключений. Я с самого начала заметил, что около нее увивалась масса поклонников, но я легко их разогнал, так как это были мещане; остался только один усач с саблей, шляхтич гольтепа, некий Кшиштопорский. Этот не дал съесть себя с кашей и не уступал мне ни шагу. Раз или два мы сцепились с ним на словах, резко поговорили, но приятели как-то отвлекли меня от ссоры, делая это ради хозяев дома, так как Галлар был старый и почтенный человек и для него было бы очень неприятно, если бы мы подрались; кроме того, это было бы дурным предзнаменованием для новобрачных. Мой соперник не уступал, а Констанция, хотя и выказывала ко мне большое расположение, шла танцевать со мной и очень мило говорила со мной, я заметил, однако, что если бы я отступился от нее, то она так же кокетничала бы и с Кшиштопорским. Это меня царапало по сердцу, но ничего, я терпел... Свадьба уже кончилась, а я все сижу в Сандомире; наконец и мать пишет: возвращайся, но я от Галларов ни шагу. С утра до вечера у них; приводил с собой скрипачей, и меня охотно принимали.
Только упрямый шляхтич торчит перед носом и торчит, и не выкуришь; и как только отойду, он уже около панны; наконец, так еще дней десять проведя после свадьбы, надо было ехать домой, так как и деньги все вышли, и я позанимал еще у жидков. Мать, хотя и знала обо всем, так как со мной был старый слуга, который каждый раз доносил ей, однако, ничего мне не сказала. Но когда я вскоре опять собрался в Сандомир, она не вытерпела и заявила мне прямо: "Ты думаешь, что я ничего не знаю? Из этой Галларовой затеи ничего не выйдет". А я матери упал в ноги и сказал, что жить без Констанции не могу. Тут было достаточно спору и просьб, но так как сердце материнское мягко для любимого сына, а я кричал еще, что уйду к казакам, если мне не позволят жениться, и стал доказывать ей шляхетское происхождение Галларов, то она расплакалась, согласилась - и мы поехали. Снова месяц прошел в бесплодных беседах, и я открыто уже конкурировал с Кшиштопорским, но он мне не уступал. Тогда без церемоний я вызвал его на поединок; но порубились напрасно, так как он скоро отлежался и поправился: как только я к панне, так и он, с другой стороны. А Констанция, когда одна, то смотрит на меня; а когда нас двое, то как бы сама не знает, кого выбрать. Противник мой был человек красивый, смелый и бойкий на язык, что женщинам особенно нравится. Я уже начал понимать, что здесь для меня толку не будет, но я был точно околдован, и даже мать и чужие люди говорили, что мне, верно, было что-нибудь подсыпано в вино: так сразу и безнадежно я влюбился. Между тем, пока я увлекался панной, мать моя умерла. Боже, дай покой ее душе, и пошли ей царство небесное! Я сделался господином своей воли. Но траур продолжался год и шесть недель; поэтому я явился к панне, уже без музыки, и прямо переговорил с Галларом, который принял мое предложение хорошо и сразу поблагодарил меня за честь, оказанную его роду. Панна, около которой постоянно сидел Кшиштопорский, немного поплакала; я это принял за обычную церемонию, и мы обменялись кольцами, а свадьба была отложена до окончания траура. Люди говорили, что обручение при трауре дурная примета, но я не обращал тогда на это никакого внимания.
Сколько раз я ни приезжал к Галларам, мой франт был около панны, а иногда, если приеду потихоньку, то замечал, что сидят они друг подле друга и о чем-то шепчутся. Это меня сильно резало по сердцу, и я хотел вторично его вызвать на поединок, но родители, посоветовавшись, отказали ему от дома. Я был так счастлив, что окончательно потерял голову. Между тем старый Галлар обхаживал меня, всячески допытываясь о моем состоянии, как бы желая обеспечить судьбу дочери, обещая со своей стороны золотые горы. Все мое имущество заключалось в земле, а его - в имени и наружности; но тогда всему верилось. Достаточно того, что, когда Галлар начал доказывать, будто родственники в случае, не дай Бог, моей смерти могут лишить его дочь всего, то я, расчувствовавшись, движимый слепым великодушием и достоинством шляхтича, передал все свое имение моей будущей жене и не оставил себе ничего. Вскоре после этого окончился траур, и я, женившись, увез Констанцию в деревню. Несколько месяцев прошли счастливо, но вскоре я почувствовал, что мое счастье с таким прекрасным личиком было не так велико, как мне казалось. Жена моя привыкла к городу и безделью, к музыке, танцам и развлечению, скучала и ничем не хотела заняться. Материнское хозяйство приходило в упадок. И, чтобы развлечь ее, необходимо было постоянно приглашать музыкантов и гостей. Мне это надоело, и я думал, когда же это все кончится; но где там, чем дальше, тем больше! К тому же еще жена загрустила и ничем ее нельзя было ни утешить, ни развеселить. В это время Бог послал нам дочь; я снова начал думать, что это привяжет ее к дому, но и это не помогло; какой была, такой и осталась. Ребенок с мамкой был отправлен в людскую, а жена, как выздоровела, так то вези ее в Сандомир, то устраивай в доме пиры, не считаясь с тем, есть ли деньги или нет.
Как вдруг и Кшиштопорский появляется. То он здесь, то его нет, покажется и исчезнет, а люди стали уже мне доносить о его переписке с моей женою. Плохо стало, понадобился совет. Еду я к старым Галларам; но немец легко отнесся к этому, отчасти шутливо и отчасти с недоверием, как бы забывая о почтении, какое приличествует шляхтичу. Его жена так же отнеслась, а когда я дошел до упреков, она разгневалась. Я тоже не из камня; достаточно сказать, что переругались раз и другой, и третий, и каждый раз все хуже. Однажды возвращаюсь домой, жены нет. Где? Уехала в Сандомир. А мне этот Сандомир костью поперек горла стал. Уехала без спросу, без моего ведома. Но так как она поехала к родителям, я не смел ничего сказать и еду за ней. Меня приняли очень холодно, к жене не пустили, и опять я увидел Кшиштопорского. Я уже не в шутку взялся за родителей и за него и, наделав шума и прогнав проклятого франта, хотел увезти жену, но мне не дали. Уехал я домой, где оставалась моя дочурка. Думаю: посердится и приедет; но проходит месяц, другой, и я слышу о хлопотах в консистории о разводе! Кровь бросилась мне в голову, сделалось грустно и стыдно. Я опять к ней! Но где там, двери для меня оказались заперты. Люди сообщали, что старый Галлар не на шутку хлопочет о разводе, и что Кшиштопорский постоянно около нее.
Что долго рассказывать? Мы расстались. Должен был волей-неволей согласиться на развод, так как мне такое житье надоело. А она, не долго думая, вышла за Кшиштопорского. Как только это совершилось, так за меня принялись с другой стороны, стали добираться до имения. Имение было запродано и трудно было выпутаться; стыдно противоречить своему слову, да и спорить нельзя: остался ни с чем. Кшиштопорский голыш, она без сердца... Процесс, однако же, тянулся, и я проиграл его, натаскавшись по судам, потратив здоровье, спокойствие и годы жизни. Я уже постарел, и только дочка осталась единственным утешением, так как пришли бедность и горе, а приятелей как метлой вымело, исчезли все.
Кшиштопорский, помня оскорбления, нанесенные мной, жестоко преследовал меня: отняв жену, захватив имение, он еще позорил мое имя, где только мог, и вредил мне. Я больше терпеть не мог, так тяжко было на душе, и я снова вызвал его на поединок. После долгих уверток он принял вызов. Ну, и что ж? У меня от гнева дрожала рука, он же был хладнокровен и ранил меня. Я отлежался, выздоровел и начал жить остатками средств, как мог, а дочка подрастала. Хотя и жестоко за мое увлечение отплатила мне Констанция, но в сердце у меня еще осталось какое-то чувство к ней, как к матери моего ребенка. Бог весть чем бы это кончилось!
Тут до меня стали доходить вести, что и она несчастлива. Господь покарал ее за меня. Кшиштопорский сначала был хорошим мужем, а потом начал с ней обращаться, как басурман какой-нибудь. Как бы там ни было, а мне стало жаль эту женщину. Много вытерпел я из-за нее, но всегда считал ее женой и не помышлял о другой, хотя мне и встречались подходящие партии. Уязвленное сердце влекло меня к ней. Соседи один за другим начали мне рассказывать удивительные вещи о судьбе пани Кшиштопорской; меня даже любопытство взяло, но я сначала думал, что мне за дело? Однако, с другой стороны, это была мать моего ребенка. Размышлял я так и так, разбирался, метался, не зная, что делать, как вдруг слышу, что Кшиштопорский запер ее дома и держит, как в тюрьме, и что бедная женщина сходит с ума. Тут уже выдержать было трудно. Собрал я людей, нескольких бедных родственников, вооружились, посоветовались и ночью отправились во двор пана Кшиштопорского.
Несколько лет прошло уже, как я не видел ее, однако в груди У меня что-то шевельнулось, когда я подъезжал к дому... Было темно, тихо и пусто. Мы обошли двор; все спали и только в одной комнатке наверху виднелся слабый свет.
Со мной был человек, который сразу провел нас в комнату Кшиштопорского. Он проснулся только тогда, когда мы его окружили, начал звать слуг (а те уже были заранее связаны нами) и схватился за оружие, но мы отобрали от него саблю и ружье. Тогда я, как мститель, стал перед ним и спросил его об отнятой у меня жене: что он с ней сделал? И, обращаясь с ним как с собакой, я приказал ему показать, где она, и объяснить, почему он так с ней обращается. "Не мое дело, - сказал я, - разбирать твои поступки, это сделает суд людской и Божий, но я не могу терпеть, чтобы та, которая была моей женой, выносила неволю. Если окажется неправдой то, что рассказывают о тебе, я извинюсь, что нарушил твой покой; если же ты виноват, я представлю собой возмездие..." При этих словах Кшиштопорский побледнел, но будучи схвачен, в конце концов принужден был отвести к жене. Я онемел даже, когда увидел ее в оковах, заключенную в верхней комнатке, одинокую, в разодранном платье, с растрепанными волосами. Она сидела на голом полу, такая измученная, бледная и страшная, что если бы я не знал ее, то не узнал бы. Волосы у меня стали дыбом... А ведь это была мать его сына, которого она ему подарила через год после святотатственного брака. Он принудил переписать на сына имение, отнятое у меня, и, опасаясь, вероятно, ее кокетства с другими, так как это была женщина слишком влюбчивая и легкомысленная, запер ее так грубо. Женщина сначала испугалась и не узнала меня. Я сказал ей, что пришел защитить ее и наказать негодного притеснителя. Она посмотрела на меня и залилась слезами; упала в ноги, долго молчала, наконец к ней вернулся дар слова.
- Избавитель мой! - воскликнула она. - Я тебя не стоила, я была виновата, сильно виновата! Бог наказал меня, но в грехах моих я сама покаюсь. Недостойна я утешаться детьми моими, недостойна жить с ними, я великая грешница. Бог просветил меня в моей неволе; спасибо тебе, что избавляешь меня и даешь возможность остаток жизни провести в покаянии...
- Куда хочешь идти? - спросил я, видя, что она собирается уйти.
- Туда, где людской взор не увидит меня, а видеть будет только один Бог, - ответила она. - Но прежде позвольте мне, хотя и недостойной, попрощаться с моим ребенком и благословить его.
Мы спустились с ней в спальню, где спал сын, которого она поцеловала, плача, и попрощалась с ним. Потом еще раз бросилась мне в ноги, прося простить ей ее вины и, взяв обещание с меня, что я больше не буду искать ее, ушла сейчас же ночью.
- Что же с ней сталось потом? - спросил приор.
- С той поры я ее не видел, - сказал медленно шляхтич, - но здесь не конец еще истории. Мы оставили Кшиштопорского в страшной ярости и гневе, которых он не мог пересилить. Ругал меня и даже довел до того, что я вынужден был ударить его саблей плашмя. Вскоре после этого его единственный сын умер, а когда это случилось, то еще яростней стал мстить мне. У меня осталась дочь, которую я хотел выдать за порядочного молодого человека по соседству. Кшиштопорский до тех пор старался, пока и тут не помешал мне. Этот молодой человек отказался от нее, но я нашел другого и выдал ее замуж. Преследование еще не прекратилось. Я скрывал от дочери историю ее матери, чтобы не отравлять ей жизнь, и всегда говорил, что она умерла. Кшиштопорский, вероятно, узнав об этом, описал все происшедшее подробно и, выбрав минуту, прислал этот пасквиль бедной женщине, как раз в тот момент, когда, произведя на свет дочку, она еще лежала больная. Прочитала, расхворалась и умерла... У меня после нее осталась только эта внучка и...
Тут рассказ был прерван грохотом орудий; приор встал, пожал руку старца и сказал:
- Бог долго ждет с возмездием, а мы должны верить в Его справедливость. Можно чувствовать горе в сердце, но ненависть не должна быть. Злой человек более достоин сожаления, чем гнева. А от всяких ран душевных есть только одно лекарство - молитва...
Кордецкий встал и благословил спящую внучку старца, которая, будучи измучена дорогой, задремала, прислонившись к стене в первой комнатке... Гром орудий вызвал приора на стены.
Как Миллер шлет приветствия с добрым утром, так что дрожат стекла. Монахи благодарят. Костуха собирает грибы
Вся ночь прошла без сна; еще не освоились шляхта и монахи с войной, которая охватила их железным кольцом; еще каждый шелест, каждый крик пугал их; им казалось, что начинается штурм; рассвет наступающего дня застал всех на ногах.
Соответственно приказаниям приора, помимо новых занятий, которые вызывала оборона, ничто не изменилось в богослужении и в обычаях монастыря. Колокола зазвонили в свое время, призывая к ранней обедне в часовню Пресвятой Девы, где служились часы и ранние обедни.
В то же время шведы после вчерашнего переполоха, после проведенной без сна ночи, выгнанные пожаром из хутора, искали новых мест для лагеря и приготовлялись к сильнейшему приступу. Со стен видны были отряды, расходившиеся в разные стороны и собиравшие рабочих для устройства батарей. Передовые силы под предводительством Вейхарда, вначале расположившиеся было за сожженным хутором, почти напротив монастырских ворот, перешли потом на противоположную сторону, и большая часть войска направилась туда, окружая гору с юга на северо-восток. Около костела святой Варвары остались только князь Хесский и полковник Садовский, выстроившиеся почти у самых развалин хутора. Миллер после вчерашнего осмотра монастыря понял или узнал от лазутчиков, что северная и северо-восточная часть стен была слабее других, это было и в самом деле. Здесь он со стороны Ченстохова, недалеко от Распятия, стоявшего на склоне горы, выбрал новое место для лагеря и решил устроить редут для орудий, которые привез с собой. Часть обители с той стороны, выдававшаяся гонтовыми крышами, была обращена к нему и давала Миллеру надежду, что ему легко будет их поджечь несколькими бомбами.
Как только орудия были установлены на досках, вытащенных из пожарища и кое-как обложенных землей, едва Миллер перешел сюда и расположил своих солдат, тотчас град ядер посыпался на монастырь. Генерал сказал, что это он приветствует монахов "с добрым утром", а Вейхард не переставал утверждать, что если только их припугнуть, то они сейчас же сдадутся; Калинский поддакивал графу, Садовский молча улыбался и пожимал плечами.
Колокола призывали к ранней обедне, когда гром орудий и падающие без вреда там и сям ядра произвели большой переполох в монастырских дворах. На первое заблудившееся и покатившееся по мостовой ядро все, разбежавшись, поглядывали с ужасом издалека. Кордецкий, который обходил сторожевые посты, не в пример прочим, приблизился к месту, где оно упало, поднял его и громко воскликнул:
- Положим его на алтарь Богородицы, принося Ей наше горе. Говоря это, он взял его полой рясы и понес в часовню.
Со стен уже отзывались ясногорские пушки, неся ответ Миллеру на его утреннее приветствие. Его войска, не смутившиеся вчерашними потерями, стояли группами с востока на север, приготовляясь к приступу. Первый, направленный в ту сторону выстрел расстроил их ряды; видно было, как шведы разбежались, смешались и отступили, теснясь к развалинам деревни. Там оставалось еще несколько уцелевших от пожара строений и сараев, и Миллер приказал своим солдатам воспользоваться ими как прикрытиями; те начали складывать под крышами свое оружие и амуницию. Сам Миллер, заняв квартиру в неразрушенном домике, посылал ординарцев, чтобы как можно скорее были приведены в порядок те силы, которые попали за минуту до этого под огонь из обители и пришли в замешательство.
Казалось, что шведы, воспользовавшись отдаленными, уцелевшими домами Ченстохова, думают в них расположиться, и мечник, заметив это, даже всплеснул руками.
- Направить пушки на те строения и открыть по ним огонь... Мы должны их сжечь.
Приор, стоявший сзади него, ничего уже не говорил, но видно было, что ему тяжело.
- Воля Божья! - промолвил он через минуту. - Воля Божья!
Шведам дали время спокойно разместиться в строениях, соломенные крыши которых были отличной пищей для огня. Несколько времени спустя, когда уже можно было думать, что они расположились там, часть орудий открыла из обители огонь.
Возникший как бы чудом пожар мгновенно разросся. Пламя и дым выгнали солдат, и их можно было видеть убегающими гораздо скорее, чем они пришли. Сложенные в сараях заряды, которых, убегая, не успели захватить, воспламенились и начали разрываться, убивая своих же. Солдаты рассеялись во все стороны и, группами подбегая близко к стенам, падали от пуль защитников Ясной-Горы. Было видно, что Миллер напуган и взбешен; трубы быстро начали сзывать людей; шведские мундиры покрывали гору - солдаты метались и сбегали вниз.
- Благодарение Богу, - сказал пан Замойский, - все удалось, как мы хотели. Шведы выгнаны из строений, потери в их рядах значительны, для начала хорошо и это: не хвалясь, скажу, что распорядился как следует.
Он обратился к приору с довольной улыбкой, но прочитал на лице капеллана грусть.
- Что же вы, ваше высокопреподобие, выглядите таким грустным?
- Разве такие мысли могут радовать капеллана? - возразил Кордецкий. - Только необходимость сделала из нас воинов, а вид этих людей, умерших во грехе и злобе, разве не может вызывать грусть?
- На то война, - сказал Замойский, - но если вы думаете так оплакивать каждую потерю неприятеля...
В этот момент их внимание было привлечено необыкновенной сценой. Из рва, под стенами монастыря вылезла женская фигура в белом платке, точно привидение, встающее из гроба. Со смехом она начала приветствовать шведов, посылать им воздушные поцелуи, указывая на ворота монастыря, на костел и на стены.
- А, это наша нищенка, - сказал приор, - удивительная вещь, как она не боится всего этого, она даже не спряталась в монастырь.
Костуха вышла из своего логовища смело и на глазах всех начала медленным шагом обходить стены с северной стороны, все время наклоняясь к земле и как бы собирая что-то. Огонь шведов, хотя и не всегда достигавший стен, с этой стороны был наиболее сильный. Пули падали там и сям, наполовину зарываясь в землю; одни лежали на поверхности, другие, отскочив от стен, катились в обратную сторону, в ров. Среди них шла Констанция спокойными шагами, распевая и заткнув за пояс платье, как женщины, собирающие грибы; она поднимала пули и складывала в передник.
Замойский стоял остолбенелый.
- Великая это для нас наука, - сказал он задумчиво, - как нам тут хвастаться мужеством! В ней мужества и веры больше, чем у нас всех. Смотрите, как смело идет и собирает: даже шведы поражены.
Кордецкий прослезился, и сердце его усиленно билось.
- Такими неустрашимыми, такими верующими и такими твердыми мы должны быть все, - сказал он торжественно.
Как, наконец, Миллеру надоела пальба, и он отправил посольство к приору
Миллер, недолго пробыв в сарае среди ченстоховского пожарища, должен был убраться оттуда и приказал разбить свой шатер немного поодаль от развалин. На лице его были видны гнев и унижение, тем более сильное, что он думал иметь дело с монахами, а встретил в них осторожность, искусство и опытность наилучших воинов. Каждое его упущение и заблуждение были тотчас же использованы противником, а понесенные жертвы ясно показывали, что монастырь решил защищаться до последней возможности. Генерал ходил и ворчал. Вейхард, завлекший его сюда, теперь не показывался; сердясь, он посылал за ним ординарцев, и, наконец, граф принужден был явиться, не имея уже повода отказаться. Миллер сразу встретил его упреками.
- Видите, - сказал он со злостью, - здесь выходит нечто совсем иное; это походит на отчаянную оборону, мы только теряем время и людей.
- В самом деле, не понимаю, - мягко сказал Вейхард. - Они защищаться не могут, только торгуются из-за сдачи, из-за условий...
- Хороший это торг! - воскликнул Миллер. - В задаток, смотрите, сколько трупов!
- Случайность! Случайность! - сказал Вжещевич.
- Что? И сожжение хутора? И этих строений? И эти убитые? Это все, по-вашему, случайность?
- Но повторяю, генерал, монахи долго так защищаться не могут! - вскричал Вейхард. - С кем? С несколькими стами людей, против девяти тысяч? У них даже нет опытных предводителей. Сегодня приложили усилия, им улыбнулось счастье, немного помогла им наша неосторожность - вот и все.
Миллер с гневом отвернулся.
- Но это так продолжаться не может! - отозвался он сердито. - Надо кончать.
- Окончим, генерал; пусть Калинский едет в монастырь и начнет торговаться с ними.
Миллер только указал рукой Калинскому на монастырь.
- Трогай, полковник, - сказал он, - и живо, и доставь мне условия от монахов; а если нет - то я превращу монастырь в пепел!
Староста брацлавский, которому вовсе не нравились пули, витавшие вокруг монастыря, и шведские и ченстоховские, сделал довольно кислую мину, но играть роль посла и получить доверенность на переговоры привлекало его с другой стороны; наконец, Миллер не терпел возражений, и надо было повиноваться.
Калинский сел на коня, выслав впереди себя на двести шагов двух солдат с белым флагом, и, объехав под прикрытием часовни св. Иакова, осторожно приблизился к воротам. Кругом свистели пули, и по пути, вследствие их беспорядочного полета, староста делал нравственные усилия, чувствуя дрожь, пробегавшую по спине. Калинский был человеком слабым и бесхарактерным, боязливым и вместе с тем гордым и стремящимся к славе, ловким лгуном и явным прихлебателем; именно такой человек нужен был шведам для переговоров.
На призыв трубача открылась фортка, и староста с завязанными глазами был проведен внутрь обители только один.
Молча повели его по коридорам, и когда повязка упала с его глаз, он увидел себя в дефиниториуме, напротив креста и образа Матери Божией. Приор сидел в кресле, несколько монахов - на скамьях, несколько шляхтичей стояло по сторонам. Калинский положительно имел вид обвиняемого, которого поставили перед трибуналом. Напуганный на минуту и не успевший еще успокоиться после своего переезда, он быстро опомнился и отозвался сладким приветствием.
Поклон, слишком вежливый, чтобы быть сердечным, был ему ответом.
- Я прихожу сюда уже во второй раз, - сказал староста, - дорогие отцы, прихожу с советом и сердечным напоминанием. Не думайте, что нам, полякам, не стоит дорого то, что мы делаем; но мы убеждены, что стараемся для вашего блага. Наше присутствие здесь, такое тяжелое для нас самих, является как бы охраной от тех неприятностей, которые вы могли бы встретить со стороны шведов, если бы мы не были посредниками между ними и вами, то не стали бы...
- Но в чем же дело, пан староста? - спросил холодным тоном, прерывая эту прочувствованную речь, Кордецкий.
- О чем же может быть речь, как не о скорейшей сдаче, - сказал ласково Калинский, как будто с глубоким чувством. - Заклинаю вас, остерегайтесь. На что похоже то, чтобы с несколькими стами людей противиться такой силе?.. Сжальтесь сами над собой, взгляните хладнокровно на то, что делаете. Вы не знаете Миллера, не имеете представления о силе Карла-Густава... вы, быть может, не верите, что ему присягнула уже вся Польша.
- О! Не вся, пан староста, - возмутился ксендз Кордецкий. - И Бог даст, от него так же быстро отрекутся, как поспешно ему присягали его новые подданные.
Староста покраснел, но, как бы не принимая этого на свой счет, продолжал:
- Вы не знаете Миллера; это опытнейший вождь, исполненный хитрости, знаний, опытности, энергии, сообразительности... Когда с ним ласковы, он добрый и мягкий и самый большой друг поляков.
Пан Замойский невольно рассмеялся.
- Эта дружба, - сказал он, - очевидна, и доказательств не требуется, генеральские возы полны польских подарков; так нас он любит, что всюду что-нибудь забирает.
- Это все клевета! Это все клевета! - возразил староста. - В этом виноваты солдаты, а не вождь.
- За солдата всегда отвечает вождь, - добавил мечник.
- Война! Такое время! - продолжал Калинский, не обращая внимания. - Повторяю, Миллер - великий вождь. Его мысль - это обеспечение Польши от нападений, ибо такова воля милостивого нашего монарха Карла-Густава. Необходимо укрепиться здесь, на границах Силезии, и мы должны поэтому занять Ченстохов, один для блага всей нашей страны. Сдача ваша незбежна, но может быть двоякой: добровольной, и тогда будет милость с его стороны, или вынужденной, тогда это повлечет за собой гнев и месть. Если мы его раздражим...
- Не смешивайте нас с собой, пан староста, - перебил строго приор, - благоволите говорить о нас особо...
Как бы не слыша, Калинский продолжал:
- Если вы его раздражите, он станет строгим и неумолимым. Будет мстить огнем и мечем. "Parcere subiectis sed debellare superbos" {Извинять покорным и угнетать строптивых.} - это военное правило. Верьте мне, отцы, нельзя терять ни минуты.
Эту речь Кордецкий выслушал довольно терпеливо, и когда Калинский окончил, мягко возразил:
- По какому праву сделано нападение на Ченстохов, скажите мне, милостивый государь; откуда вышел об этом приказ?
- Как это? - воскликнул изумленный Калинский. - Вы еще спрашиваете, по какому праву...
- Так как мы этого нападения не понимаем и даже не можем понять его причины. Его величество король шведский, - добавил приор с ударением, - не только этого не приказывал, но его воля была, чтобы мы оставались в покое и безопасности; возьмите и прочитайте.
Говоря это, он подал старосте бумагу с огромной печатью Карла-Густава.
- Что это такое? Что это? - воскликнул удивленно Калинский, схватив дрожащей рукой поданную грамоту.
Это было письмо Карла-Густава от 30 сентября, написанное в Казимире под Краковом и гарантирующее Ченстохову безопасность от наездов и нападения шведских войск.
- У генерала, наверное, есть позднейшие приказы! - возразил, прочитав, посол.
- Но мы о них не знаем, - сказал приор, - и думаем, что позднейшие приказы не могут противоречить прежнему обещанию; кроме того, считаем Миллера разбойником и зачинщиком.
Староста, обозленный, раскричался.
- Это весь ваш ответ? - сказал он через минуту.
- Весь и очень простой, - ответил настоятель.
- Так пошлите с ним ваших монахов! - крикнул староста. - Так как я его не буду передавать!
- Отцы! Кто из вас согласен? - спросил Кордецкий.
Почти все присутствующие выразили готовность, и из них двое, Томицкий и Мелецкий, были выбраны приором, и, получив предписание, отправились в лагерь. Калинский, попробовав еще раз напугать непреклонных монахов разными способами, удалился, наконец, раздосадованный и сердитый.
- Вскоре мы сюда иначе придем! - сказал он гордо, хлопнув дверью в залу.
Когда белые платья паулинов показались из монастыря, Миллер, который выстраивал своих солдат, взглянул на указанных ему Вейхардом монахов с гордостью и триумфом.
- А все-таки, - сказал он, - идут, опомнились, наконец! Вейхард только усмехнулся.
- Я был в этом уверен, генерал; у них даже в мыслях нет, чтобы сопротивляться; это простое и очевидное недоразумение.
Тотчас выслали нескольких солдат навстречу послам, и скоро отец Марцелий Томицкий стоял перед Миллером, который сидел на древесном пне, покрытом ковром с польскими гербами и, видимо, уже приготовился дать торжественную аудиенцию.
- Ну, что скажете? - спросил он, оглядывая их ласковым и ободряющим взором.
- Мы пришли, - ответил ксендз Томицкий, - выразить вашему превосходительству наше удивление: мы не можем понять, что означает первое, а теперь и второе нападение на наш монастырь, вопреки ясно выраженной воле его величества короля шведского, письма которого гарантируют нам спокойствие и безопасность. Мы не можем признать в вас начальника шведского войска, раз вы идете наперекор высочайшим приказам, и тем менее можем вступать в переговоры с вами. Принимая же во внимание...
Еще не окончил этих слов ксендз Томицкий, когда Миллер, пораженный, как громом, вскочил со своего сиденья:
- Что это такое? - крикнул он. - Вы смеете говорить мне, что не хотите вступать в переговоры со мной! Что не признаете меня вождем! Знайте, что власть моя ничем не ограничена, что с бунтовщиками я могу всюду расправляться, наказывать их, как мне угодно, и если бы вас обоих я приказал повесить на сухой вербе, у меня за это ни один волос не упал бы с головы!
- Генерал, - сказал Томицкий, - мы вовсе не бунтуем, говорим это не из дерзости и вовсе не желаем вас раздражать, но здесь дело особенной важности, оно требует внимательного рассмотрения и осторожности. У нас есть охранные грамоты, которые мы предъявляем вам, в них мы имеем ясно выраженную волю монарха...
- А я разве не являюсь для вас достойным доверия выразителем его воли? - закричал Миллер в гневе.
Монахи умолкли, генерал со злостью отвернулся от них и сказал:
- Идите себе! Идите, но предупреждаю вас, что здесь камня на камне не останется, и ваши языческие святыни не уберегут вас от моих пушек. Прочь!
Отпустив так монахов, он накинулся на Вейхарда.
- Слышал, граф? - закричал он с гневным смехом. - Слышал ты дерзость этих бритых палок; я еще должен объясняться перед ними, доказывать справедливость того, что делаю! Это не монахи, это не боязливые старцы, какими мы их себе представляли, не впавшие в детство люди, но лукавые и хитрые обманщики и плуты!
Во время этих переговоров огонь с обеих сторон не прекращался, но вследствие странного положения неприятельских войск и монастыря и поспешного размещения шведов, снаряды их в этот день редко достигали ясногорской твердыни, не причиняя никакого вреда, между тем как осажденные при помощи своих пушкарей, хотя и менее опытных, сжегши ночью хутор, а утром остатки Ченстохова, клали теперь труп за трупом каждую минуту. Однако это нельзя было всецело приписать Вахлеру, который очень неохотно справлялся возле орудий, ворчал, поглядывая на шведские силы, пророча монастырю злое и только по принуждению исполняя приказания.