й, правда, рыцарский государь, но все-таки он казался им таким же французом, как и Кондэ.
- Из огня да в полымя! Не кием, а палкой! - кричал Пиотровский. - Между ними только та разница, что на стороне Кондеуша стоит Франция, а Лотарингского поддерживают австрийцы.
На следующее утро на валах не видно было знати.
Пражмовский, уже оправившийся, но мстительный и коварный, а, вместе с тем и трусливый, кричал, бегая по комнате, среди придворных и приятелей:
- Нам не место там, где над головами звенят сабли! Как постлали, так пусть и спят! Мы там не нужны!
- Позвольте, ваша светлость, обратить ваше внимание на то, - пробормотал канцлер, - что до провозглашения короля, в случае вашего добровольного отсутствия, они для выборов короля найдут себе другого епископа, а ксендз подканцлер кстати всегда наготове!
Когда в трапезных у иезуитов, и у бернардинов в Варшаве происходили бурные совещания сенаторов о том, что предпринять, когда примас не хотел ехать на избирательное ноле, а другие также откладывали свои поездки, шляхта тоже ходила за валами хмурая, грозная, но озабоченная в не меньшей мере, чем и знать.
Они угрожали: "Сами себе выберем короля!" Но ни у кого не хватало смелости привести свою угрозу в исполнение.
- Подождемте! - возражали медлители, - их милости увидят, что нас больше и что без нас они не могут довести никакого дела до конца.
И потому ожидали, но из Варшавы никто не являлся, кроме высланных на разведки. Эти отвечали:
- Совещаются, упрекают друг друга, но запрягать лошадей, чтобы ехать сюда на валы, никто и не думает...
- Так их милости паны старшие братья хотят, значит, нас укоротить? - говорил Пиотровский, сидя на бочке из-под пива. - Только они должны были подумать, что мы-то сумеем себе выбрать на их место других, а они-то без той толпы, на которую они плюют, не сделают ни шагу. Завтра же у них не осталось бы ни одного придворного, если бы мы крикнули нашей молодежи: "Кто их слушает, тот предатель!"
Среди толпы, несколько остывшей после вчерашнего возбуждения, но которая снова начинала горячиться и возбуждаться, разгуливали, скрестив руки на груди, Гоженский, Корыцкий, Мочыдло, высланные примасом, Пацом и Собесским добывать языка, и прислушивались.
Гоженский первый, обежав все воеводства, понюхав кое-где, чем пахла вчерашняя "инсуррекция", сел верхом и поскакал в город к отцам иезуитам и к примасу.
Ехал он, бедняга, опустив голову, так как ему все это очень не нравилось, и случай был, как французы говорили, без прецедентов, то есть не имел себе подобных в истории.
- Вот к чему привели воинские дружины, - роптал Собесами, a примас добавлял:
- Могли, ведь, изрубить и гетмана... сумеют и епископа сделать мучеником.
Среди этих разговоров подъехал с докладом Гоженский, но у него нос так был опущен, что было даже лишнее спрашивать, с чем он приехал, - все можно было прочесть у него на лице.
- Ну, что? - спросил примас.
Гоженский пожал плечами:
- Говорят: обождем немного, а не захотят придти к нам, мы к ним не пойдем, обойдемся без примаса и гетмана...
Вельможи молча переглянулись.
- А опять-таки пугаться звона сабель не стоит, - прибавил Гоженский, обращаясь к примасу. - Много шума, а в действительности, все это только пустой галдеж: кричать легко, а поднять руку трудно!
Вельможи спрашивали друг друга молча, одними взглядами; примас медлил. Его не столько удерживала боязнь катастрофы, сколько сильное оскорбление самолюбия. Вчера он, Unter rex {Король в междуцарствие, т. е. в промежуток между двумя царствованиями.}, примас, самое высокое духовное лицо в государстве, епископский трон которого раньше рисовался художниками наравне с королевским, и он должен был дрожать перед зипунами! Этого он им не мог простить. Вспоминая собственный страх, он бледнел от негодования и обиды.
Отомстить, хотя это чувство и не к лицу священнослужителю и епископу, отомстить - было его единственным всепоглощающим желанием.
В самом характере этого человека лежало разрешение этой задачи: как только Пражмовский успокоился бы и овладел бы собою, так он решил бы для виду покориться, унизить себя, а затем отплатить предательством и коварством.
Простить он не мог и не умел: в старце кипело еще слишком много испорченной крови.
Что-то теперь говорят во Франции о его торжественных ручательствах?! Что-то там думают теперь о его значении? Как там теперь могут высмеивать его или считать обманщиком!
Этого он также не мог простить...
В такой нерешительности прошел целый день, но к концу его с валов уже донеслось передаваемое из уст в уста решение шляхты: "Если де примас и другие подкупленные корифеи не приедут, обойдемся и без них! Ей Богу, без них!"
Примас опасался, что подканцлер готов и на это.
Когда уже поздно вечером несколько лиц из разных воеводств будто бы proprio motu {По собственному побуждению (лат.).}, явились к примасу и стали советовать ему и просить его не уклоняться от явки, Пражмовский уже был подготовлен к этому.
Он выбрал позу опечаленного страдающего и растроганного человека, слезы выступили у него на глазах:
- Дети, мои, - обратился он растроганно к посланным, - я готов служить вам, отечеству и интересам Речи Посполитой до последнего издыхания. Сил у меня не хватило сегодня приехать. Меня угнетала невыразимая печаль. Я молился, чтобы Бог нам ниспослал отрезвление и мир.
Назначен был день для аудиенции Нейбургского. Распуганные было собрались снова. Шляхта стояла холодная, насмешливая, демонстративно терпеливая.
Нейбургский выступил так скромно и далее бедно, что из вереницы его экипажей, больше всего выделялись два возка, которые по служебной обязанности послал ему от себя в качестве гофмаршала Собесский, а свита Собесского и количеством и блеском значительно превосходила посольство, над которым открыто смеялись.
Сам посол, который должен был его расхваливать, чувствовал и видел, что ничего из этого не выйдет, - господа сенаторы не слушали, думая о чем-то другом, а толпа острила и хохотала.
На другой день была очередь Лотарингского. Граф Шаваньяк, ловкий и предусмотрительный, умел пользоваться обстоятельствами. Он захватил все, что можно было вытащить на берег из потерпевшего крушение корабля Кондэ. Умы знати, не имея уже никого другого, склонились в пользу князя Лотарингского. Многое говорило в его пользу: он был молод, рыцарски настроен, обещал много, давал слово до последней капли крови защищать Речь Посполитую, восстановить все первоначальные владения. Было известно, что за ним стояли австрийцы. Может быть, это не увеличило бы ему числа сторонников, но в момент, когда со всех сторон можно было ожидать войны, союз с Империей не был липшим.
Говорили о Лотарингском, который, хотя не мог сравниться по количеству рассориваемых денег с Кондэ, явился все-таки в более внушительной и богатой обстановке, чем Нейбургский.
Выезд графа Шаваньяка не мог конфузить его; кроме карет Собесского, у него было четыре своих кареты, золоченых и покрытых снаружи новым бархатом, а внутри выстланных дамасскими тканями и парчой. В каретах ехал двор графа - пышный, блестящий, веселый. Около каждой кареты ехало по двенадцати слуг, одетых в блестящие ливреи, зеленые с золотом - гербовый цвет Лотарингского дома.
Поезд, умышленно и умело растянутый, занимал довольно значительное протяжение. Кареты ехали на некотором расстоянии друг от друга, дальше ехали пажи, залитые золотом, а за ними 20 конюших с султанами из перьев - пурпурных, белых и зеленых. Вели даже парадных лошадей под вышитыми чепраками. Словом выезд оказался очень даже ничего себе! Шляхта рассматривала его, обращая особенное внимание на лошадей, которых одни просто хвалили, другие мнительно искали в них пороков. Вечером, когда эти кокетливые смотрины кандидата окончились, а шляхта разбрелась по обозу, шатрам и навесам, можно было, прислушиваясь к разговорам, предполагать, что выберут князя Лотарингского.
Над Нейбургским просто смеялись, почти не говорили в его пользу, за Лотарингского говорило многое, а особенно то, что не было под рукой другого депутата, а Пяст... Идея - избрать Пяста привлекала многих, но другим она казалась пустой мечтой.
Советовались, зевали, a vox populi {Глас народа (лат.).} требовал так или иначе покончить с вопросом.
После взрыва чувствовалась усталость, как после каждого напряжения. Кое-где стало раздаваться:
- По домам!.. Иванов день {Летний праздник Ивана (Купала), до которого, и от которого по традиционному обычаю нанимались сельские рабочие.}, сенокос... - сроки наймов и контрактов...
Жены через нарочных просили мужей скорее возвращаться. Между тем примас и знать опять не показывались. Пражмовский не решался.
Поздно вечером сандомирская и калишская шляхты собрались и порешили послать примасу ультиматум:
- Не хотите, ваша мосц, явиться к нам? Бог с вами! Сами все устроим, изберем и провозгласим без вас!
Тогда Пражмовский снова струсил. Нескольких депутатов он велел угостить вином, а от этого, как известно, нельзя отказываться даже и у врага; он вышел к ним в полупарадном одеянии, кроткий, как овечка, елейный, набожный, сладкоглаголивый. За каждым словом повторял: "Дети мои!" и уверял, что явится по желанию их милостей.
- Нужно в конце концов покончить это! - говорил предводитель депутации. - Шляхта проелась, устала, разболелась, больше месяца зря мотается в поле. Хорошо большим панам - под крышею и с поварами, а нам часто дождь за ворот льет и часто приходится пропоститься целый день на стакане пива с сухими гренками.
Вечером разнеслось, как общий голос: "Завтра провозгласим короля".
Кого?! Большая часть намечала Лотарингского, другим это было уже почти безразлично, так как шляхта и так уже удовлетворилась, одержав одну победу.
С утра у павильона было шумно, но на этот раз воеводства сами охраняли порядок и поддерживали единение, не разделялись на отдельные кучки и не расходились. Только ближе к павильону была заметна кое-какая жизнь, - и на самом деле вид прибывающих аристократов мог возбудить любопытство.
На их лицах можно было читать, если не мысли, так как их никто легко не выдает, то во всяком случае характер, который невольно обнаруживается.
Пражмовский вышел, торжественно надломленный и с такой гордой и умной покорностью и спокойной улыбкой на лице, что в некоторых он вызывал даже сочувствие.
Те, которые его видели несколько минут тому назад, когда он в кругу близких людей возмущался, сжимал кулаки и метал гром и молнии, здесь едва могли узнать его. У некоторых из них улыбка появлялась на лице, и они думали про себя: "Ну, и лиса! Хитрая лиса!"
Лица других, соответственно их характерам, имели другое выражение.
Гетман Собесский стоял, так, как будто он ни при чем, как будто он совсем не пострадал и холодно смотрел на все, хотя падение Кондэ тяжелым бременем лежало у него на душе. Но на этом воинственном усатом лице, непривычном играть комедии, все-таки заметно было то усилие, какое он делал над собою и сколько оно ему стоило.
Канцлер разыгрывал неприступно гордого человека. Этот род недавно лишь достиг власти и готов был ради сохранения положения пожертвовать всем. И это было заметно по ним... Они выжидали, на какую сторону перетянет чашу, так как за исключением Радзивилла, с которым примирение было невозможно, они могли принять любого кандидата, какого бы им случай ни послал. Их сердце и наклонности тяготели к Франции, но даже любовь к ней должна была уступить место фамильным интересам. Они чувствовали себя уже повелителями Литвы, в их руках была "печать и бумага", самые высокие должности были у них в руках.
Морштын не выступал вперед и его не было видно. Остальные побежденные кондеевцы облачились в цвета Лотарингского дома.
Неуверенность, ожидание, любопытство вызывали в умах всех чрезвычайное беспокойство. Казалось, каждый новый возглас приносит нечто новое, вызывая потрясение в павильоне.
Князь Михаил с утра был на валах и стал около сандомирского знамени, усталый, скучный, моля Бога лишь о скорейшем конце. Он исполнил свой долг апатично, безучастно, под одним лишь страхом раньше времени исчерпать свое терпение.
Почти весь день прошел безрезультатно; не было епископов, примас опоздал... Приехав и заняв свое место, он мстил теперь молчанием...
Шляхта щетинилась. У корифеев последней борьбы стали вырываться восклицания:
- Если его мосц ксендз архиепископ не открывает заседания, то просим краковского ксендза епископа председательствовать!.. Пора так или иначе приступить к совещаниям!..
Глухой рокот вторил им, а Пражмовский, точно очнувшись, стал протестовать тихим голосом, говоря, что он готов служить отечеству до последнего издыхания.
Тем временем никто из сенаторов, которые стояли молча, не посмел проронить ни одного слова. Они переглядывались друг с другом, подталкивали друг друга локтями и было очень заметно, что они опасаются новой бури.
У павильона лишь переговаривались, совещаясь более для виду, чем на самом деле, так как собственно ожидали указаний от воеводств...
Сегодня умеренность как-то брала верх, но время от времени раздавались отдельные возгласы. Несколько воеводств стали на сторону Лотарингского.
Радзивилловская Литва высказалась за Нейбургского, но никто ее не поддержал.
Время от времени подымался какой-нибудь шляхтич, начинал говорить, распространялся, плевался и... не приходил ни к какому выводу.
В сандомирском воеводстве впервые раздалось: "Пяста! Пяста!".
Кое-где в отдельных кучках кричали смеясь: "Поляновского!".
Какой-то шутник припомнил Бандуру, но против него шумно запротестовали.
Вдруг Кшицкий, подкоморий из Калиша, громко и внятно крикнул:
- Князь Михаил Вишневецкий! Сын Иеремии!
Столь немногие ожидали услышать это имя, что сначала его даже не поняли, но, лишь только расслышали его отчетливо, произошла удивительная, непонятная вещь. Как будто все к этому было подготовлено, стали раздаваться крики:
- Князь Михаил Вишневецкий!
Возражений не было. Никто не стал сопротивляться.
Этот кандидат появился так неожиданно, как точно его ниспослал Святой Дух. Подхватили его с увлечением. Это был именно такой король, какого нужно было шляхте. Сын обиженного магнатами Иеремии, потомок героя, Ягеллонский отпрыск, бедный, никому неизвестный, забытый.
Вознеся его, шляхта могла дать осязательное доказательство своего могущества.
- Виват {Да здравствует! (лат.). В Польше играло ту же роль, что у нас - ура!}, Пяст! Виват, Вишневецкий! Виват король Михаил! - загремело все кругом с чрезвычайной страстностью.
Напрасно вздумал бы кто-нибудь сопротивляться. Воодушевление росло с такой неслыханной скоростью и силой, что невозможно было оказывать сопротивление этому потоку. Как огонь в летнюю засуху, разнеслось по всему полю:
- Виват, Михаил!
Шляхта бросала вверх шапки, подымала вверх сабли, горланила как опьяненная, как обезумевшая... Общий голос обратился в крик и победный рев.
Первый отголосок, донесшийся с поля в павильон, не был понят. Тут до такой степени никто не ожидал услышать имя бедного князя, не имеющего ни влияния, ни связей, ни приверженцев, что сначала не верили своим ушам. Разинув рот, открыв широко свои глаза, примас остановился, как в столбняке. Он озирался кругом, как бы переспрашивая взглядом...
Вдруг из этого шума ясно выделилось:
- Пяст! Князь Михаил Вишневецкий!
Пражмовский, который, чтобы расслышать лучше, поднялся было из кресла, упал в него обессиленный, с безумно раскрытыми глазами.
Гнев, отчаяние, страх, поочередно отразились на его лице. В эту решительную минуту он, не приготовившись, не мог овладеть собой и выдал себя, но постепенно обстановка заставила его хоть наружно разыграть покорность Провидению. Он кинул взгляд кругом.
Его негодование разделяли с ним, как поднявшийся первым, точно намереваясь покинуть свое место, маршал сейма, Собесский, уже собиравшийся выходить, так и значительное число сенаторов. Вся эта оппозиция, которая еще на что-то надеялась, собралась у кресла Пражмовского.
Нужно было его увезти; тогда никто другой не решился бы, может быть, провозгласить смешного, по выражению Морштына, короля.
- Едемте, едемте, скорее!
Почти без колебаний подхватили старца под руки. Он не сопротивлялся.
У павильона произошло большое замешательство, какая-то растерянность, неуверенность.
- Подождемте! - кричали некоторые.
- Едем! - настаивал рассерженный Собесский. - Над нами просто смеются!
Взяла верх группа, окружившая Пражмовского; она повторяла: "Едемте!" Примаса без сопротивления взяли и повели к карете. В один миг большая часть возков и лошадей была уже готова. Сенаторы отправлялись в город. Никто их не задерживал. Шляхта смеялась над этой паникой и все громче кричала.
- Виват, Пяст! Виват, король Михаил! - заглушало все.
В этом внезапном бегстве с выборного поля проявлялась растерянность аристократии, которая не предвидела такого результата и осталась в одиночестве.
На поле согласие голосов было поразительное.
Экипажи, увозившие в столицу удиравших из павильона, двигались среди толпы, повторявшей как один человек:
- Виват, король Михаил!
Крик этот сопровождали такое веселье, радость и искренний восторг, что лица сенаторов бледнели от растерянности и гнева.
Не один из них, может быть, вернулся бы, но было уже поздно. Оборачиваясь, они запоминали, кто остался в павильоне.
Многих не хватало среди уезжающих. Удалялись только корифеи. Замечено было, что Пацы остались, что Любомирских не было среди едущих.
Станислав Любомирский, староста спижский, шурин Михаила Вишневецкого, взял после некоторого раздумья покинутый в павильоне маршальский жезл вместо сеймового маршала Потоцкого, который уехал за примасом, и остановил дезертирство оставшихся.
Рядом с ним епископ Холмский Ольшевский также собирал разбегающихся. Пацы стояли в сторонке, раздумывая еще по-видимому, ехать ли им за примасом или остаться с Ольшевским. У многих замечалась та же неуверенность и подсчитывание сил победителей; между тем единодушные крики воеводств не только не прекращались, но все росли и усиливались, так что невозможно было сомневаться, что это единодушие не сможет уже разрушить никакая сила.
Не было примаса, чтобы провозгласить короля, но замена его каким-либо другим епископом была ни невозможной, ни беспримерной.
Решительный шаг Любомирского имел своим последствием то, что большая часть сенаторов осталась в павильоне.
Что же происходило в это время в поле с самим князем Михаилом?
Он сам еще не мог вполне дать себе отчета в этом.
Он явился на Волю, как обыкновенно, в сопровождении небольшого и скромного эскорта из нескольких человек.
Келшп, сопутствовавший ему, расстался с ним, отправившись к своей Литве, а князь Михаил занял обычное свое место под сандомирским знаменем.
Некоторые тут его знали, а со многими он познакомился лишь во время выборов. Этот бедный князь привлекал глаза любопытных своим печальным выражением лица и своей уединенностью. Время от времени подходил, к нему старый слуга, иногда приходил Пиотровский, однако чаще всего он был один и погружался в размышления, скучая на этом обязательном посту.
В этот день он был, может быть, еще более утомлен чем обычно.
Когда в некотором отдалении калишское воеводство стало кричать: "Виват князь Михаил Вишневецкий! Виват Пяст!", для князя это было так неожиданно, что он сначала не понял и не расслышал возгласа.
Но в это время все сандомирское воеводство, обращаясь к нему, крикнуло как один человек: "Виват, князь Михаил!"
Он счел это за шутку и кровь ударила ему в голову. Он грозно нахмурил лицо и обратился к стоящим поблизости:
- Мосци панове! Так шутить не подобает!
Не будучи гневливым по характеру, он не нашелся, что предпринять еще, чтобы разрядить свое волнение, но возгласы не прекратились и его старый слуга первый прибежал и, хватая его за колени, сказал:
- Вас провозглашают королем! Вон, все воеводства единогласны!
- Ах, отстань, этого не может быть! - возразил сердито князь Михаил.
В это время стали подбегать и другие, вскидывая шапки, крича, радуясь, безумствуя.
Князь Михаил стоял бледный как полотно. Нельзя было дальше сомневаться в явном чуде. Точно гром и молния разразились у него под черепом. Слезы ручьем хлынули из глаз:
- Fravseat a me calix iste {Да минует меня чаша сия! (лат.).}! - проговорил он.
Он стоял как изваяние, а слезы струей потекли из глаз. Воспоминание об отце, матери, какой-то смутный страх не давали ему собраться с мыслями.
Казалось, будто какая-то сила внезапно подхватила его и перенесла в иной новый мир. В глазах у него потемнело, он ничего не видел. Его лошадь схватили под уздцы, окружили его и повели по лагерю и он не понимал, что с ним происходит.
Удар грома не мог бы потрясти сильнее.
Пожалуй, никогда выборы не происходили при таком согласии голосов. Даже те, которые успели уже примкнуть к Лотарингскому и собирались провозглашать его, подхваченные общим течением, не задумываясь над тем, что они делают, кричали: "Пяст!" Восторг шляхты переходил все границы. Это был их король! Вчера бедный, стоявший в уголке у той знати, которая на него смотреть не хотела, сегодня он возведен на трон голосом шляхты, ее волей.
Кое-где раздавались увещания:
- Помилосердствуйте! Ведь у него нет даже пяти лошадей на конюшне, на площадь он прибыл сам - третей!.. Как же он осилит все это?!
Увлечение было так сильно, что все тотчас же стали кричать:
- Всякий из нас пусть отдаст ему то, что имеет самого лучшего! Завтра же он ни в чем не будет уступать и ни в чем не будет зависеть от панов! Это наш король... и мы не позволим себе оконфузиться! Виват, Пяст!
Можно себе представить, какое впечатление произвело известие, принесенное с избирательного поля на дам, собравшихся в павильоне канцлерши!
С этой вестью прибежал, запыхавшись, как гонец, Келпш, желавший опередить всех других. Все дамы, увидев его, подымающего шапку вверх, выбежали ему навстречу.
- Пяст! Пяст! - кричал он.
Когда он затем прибавил: - князь Михаил Вишневецкий! - дамы рассмеялись ему в глаза.
- Farceur {Шутник! (франц.).}! - крикнула Собесская.
Келпш ударил себя в грудь, но в это время проехала мимо, не задерживаясь, коляска примаса и подъехал бледный Собесский. Имя князя Михаила переносилось из уст в уста. Женщины остолбенели от негодования и гнева.
Марию-Казимиру нужно было приводить в чувство. Гетман едва мог говорить, он через силу сдерживался:
- Да, он провозглашен нам назло, этот князек, которому государство принуждено будет купить рубашек! Но примас его не провозгласит, а мы его и знать не хотим!
Но это было слабым утешением.
Жена канцлера Паца, более владея собой, первая заметила, что ее муж и семья не появлялись, значит, вероятно, они вынуждены были остаться в павильоне. Она спросила о маршале сейма.
- Он уже в Варшаве, - сказал Собесский, - но я слышал по дороге, что вместо него взял жезл староста спижский, значит не все отступились.
Жена Паца села, задумавшись. Жена гетмана металась, как умоисступленная, заламывала руки, отталкивала мужа, который хотел ее поцеловать. Дважды перетерпеть такую неудачу людям, которым казалось, что все в руках у них, было непереносимым ударом. Все искали виновных, оправдывая себя и обвиняя других. Уже началось подозрение Пацев в измене.
Гетманша велела отвезти себя домой.
Тем временем у примаса, куда собрались почти все бежавшие из павильона, обсуждали, что нужно предпринять, чтобы не допустить бессмысленного позорного избрания. Хотели было воздействовать на избранного и его мать, но для этого было мало времени. Отвергнуть действительность единогласного и всенародного избрания, против которого восстал только сенат, и то не весь, было невозможно.
Первый гетман, приехав позже других, обратил внимание собравшихся на то, что они составляли ничтожное меньшинство и не имели за собой никакой юридической опоры.
На этот раз обширная келья генерала отцов иезуитов, в которой примас, с трудом переводя дыхание, окруженный своими близкими, то впадал в расслабление, то весь возбуждался от гнева, стала походить на лагерь на Воле по смятению и гаму, водворившимся в ней.
Ничего нельзя было поделать, приходилось признать Вишневецкого, но можно было уже теперь предвидеть, сколько затруднений ему еще предстояло!..
К собранным здесь корифеям оппозиции прибежал Гоженский.
Думали, что он принес нечто, если не благоприятное, то, по крайней мере, новое. Шляхтич счел своей обязанностью только сообщить, что, если примас не поспешит вернуться, то заставят другого епископа провозгласить короля и они поедут пропеть "Те Deum" {Тебе, Бога, хвалим (лат.).} к св. Яну.
Пражмовский вскочил... все впились в него глазами в ожидании, на чем он решит.
Нужно было смириться и вернуться, так как не было другого исхода. Король был избран единогласно. Велено было подавать экипаж примаса. Некоторые сенаторы, опережая его, отправились снова на Волю, стараясь теперь так проскользнуть туда, как будто они оттуда и не уезжали.
В павильоне, где вице-канцлер Ольшевский и Станислав Любомирский распоряжались одни, перемена настроений происходила прямо на глазах, как бы чудом.
Пацы, которые совсем не уезжали в город, после короткого раздумья первые примкнули к избраннику.
- Раз Кондэ не может быть королем, - сказал канцлер, - то предпочитаю лучше Вишневецкого, чем Лотарингского, - я более уверен в его ко мне расположении.
Около Михаила, которого вчера еще игнорировали, - теперь теснились все, кланяясь ему и прося руку для поцелуя, а он все еще плакал, не будучи в состоянии овладеть собой и опомниться.
Великое счастье так же, как и великое несчастье, сильно пришибает людей.
Он думал о матери.
Пражмовский, вернувшись, приветствовал его с тем большей униженностью, что он был тем иудою, который собирался изменить ему и продать его. Он и не подумал объяснять свой отъезд: он-де просто подчиняется воле народной, выраженной так ясно и бесповоротно.
Михаил, который не видел вины с его стороны и не подозревал предательства, принял его с почтением, подобающим главе духовенства.
Из числа раскаявшихся и возвращавшихся меньше всего покорности проявил гетман Собесский; он с гордым молчанием принимал этого короля, как бы предупреждая, что согласие и мир ему придется купить дорогою ценой.
Те, кто видели дальше и лучше, понимали, что новоизбранный король мог рассчитывать лишь на Ольшевского, Паца и Любомирского; остальные же преклонялись лишь перед неизбежностью, покорялись факту, но с бешенством грызли вложенные им удила.
Когда пришлось ехать в город, чтобы пропеть в кафедральном соборе "Те Deum", y Михаила была только одна лошадь и двое казачков, с которыми он прибыл, и он готов был возвращаться так же, как приехал сюда, но Пражмовский не мог допустить этого.
Он предложил место избраннику в своей карете и на глазах у шляхты, шумно ликовавшей по поводу своей победы, князь Михаил сел рядом со своим врагом в карету.
Толпы опережали их, с шумом устремляясь целым потоком к городу; среди простого народа царила неописуемая радость.
Во время этой поездки с Пражмовским разговор ограничился несколькими словами: старец был удручен, молодой король растроган милостью Провидения, которую он относил к заслугам своего отца и молитвам своей благочестивой матери, не приписывая ничего себе.
От Воли до королевского замка и до собора целыми рядами двигался народ и шляхта, одним словом, - все, кто только жил в Варшаве, и на лицах всех, кроме сенаторов, было написано какое-то блаженство и торжество.
Даже самым бедным казалось, что этот бедный, неизвестный король был их королем, для них избранным, и что в его лице они все были победителями
Нельзя было протолкаться до костела св. Яна, битком набитого, наскоро освещенного, раскачавшиеся колокола которого весело благовествовали о счастливой новости. Караул, отряженный гетманом, должен был расчищать дорогу Электу {Избранный (лат.), так назывался новоизбранный, но еще не коронованный король.}. Он опустился на колени перед главным алтарем, а Пражмовский прошел в ризницу надеть торжественное облачение, чтобы приступить к благодарственному гимну и торжественному молебствию.
Волей-неволей гетман обязан был послать приказ в цейхгауз салютовать стрельбою из пушек.
В этом торжестве, не похожем ни на одно из предыдущих, было что-то удивительно трогательное и в то же время печальное. Этот избранник народа, окруженный врагами, на лицах, которых рисовалась еле заглушаемая ненависть, был похож на осужденного, которому читают приговор. Он его принимал со слезами и самопожертвованием.
Гимн раздавался под сводами собора в таком тоне, что в его звуках можно было расслышать одновременно и покаянное Misirere {Начало псалма "Помилуй мя Боже, по велицей милости Твоей" на лат. яз.} и полное угроз Dies irae {День гнева (лат.), начальные слова погребального гимна.}.
Все это чувствовали, и царствование, нежеланного многими вельможами избранника вырисовывалось в будущем, как борьба, дни кары, страданий и стыда.
На лице Михаила ни на минуту не проскользнул луч светлой слезы; он стоял бледный, усталый и угасшим голосом шепнул поддерживавшему его Любомирскому:
- К матери, к матери!
В домике, в Медовом переулке, по выезде князя Михаила, у матери его жизнь шла своим обычным чередом.
Так же, как и в других хозяйствах старых людей, жизнь была распределена по часам и подчинялась им.
Старые слуги знали заведенный порядок и делали свое дело без указаний, зная, что нужно было в каждый данный час.
Княгиня Гризельда села к своему столику, на котором лежало ее рукоделие около молитвенника и четок. Елена Зебжидовская отдала уже свои приказания и ходила по дому, чтобы собрать все необходимое ей, сесть против старушки и занимать ее до возвращения сына.
Гости тут вообще появлялись очень редко, а в эти дни, последние тяжкие дни и совсем не ожидали никого, кроме ежедневного посетителя, друга дома, ксендза Фантония.
Княгиня Гризельда открыто молилась Богу о том, чтобы окончились эти надоевшие и затянувшиеся выборы. Каждую минуту ожидали решительных известий. Княгиня, которая думала только о своем сыне, как раньше, рассчитывая на Кондэ, только про него и говорила, так теперь стала говорить о дворе Императора, о пребывании там князя Михаила и о надеждах, какие она могла строить на этом, относительно его будущности.
Елена поддерживала ее и обе они предсказывали самую блестящую карьеру князю, который имел все необходимые качества для занятия высокого положения у трона, а именно имя, благовоспитанность, славу предков, личное имущество, приятную наружность, покладистый и уживчивый характер.
- У Михаила, - говорила вздыхая княгиня Гризельда, - есть только один недостаток, который часто в жизни является преградой на пути к чему-нибудь, - он слишком скромен и послушен.
Они сидели весь день одни, жалея Михаила, который с пустым желудком должен был жариться на солнышке и в пыли.
Уже дело подходило к вечеру, когда Елена услышала топот скачущей к домику лошади и, выглянув в окно, она увидела верхового, который уже стучался в ворота. Она узнала в нем того сандомирца - их старого слугу при Иеремии, который уже дважды просился на службу к княгине.
Поспешность, с которой он стремился в дом, потрясла ее, как угрожающее предзнаменование. Она испугалась, не случилось ли чего-нибудь с князем Михаилом, но у нее не хватило сил выбежать и спросить. У нее захватило дыхание; она сложила руки и стала молиться.
Между тем в сенях уже слышен был ярый спор и возгласы:
- Пропустите меня, ради Бога! Я приношу хорошую весть!
Как шальной, ворвался к испуганной княгине полупьяный шляхтич, размахивая шапкой; он упал перед ней на колени и рявкнул:
- Виват! Мы выбрали королем нашего князя Михаила!
Княгиня сочла его пьяным или помешавшимся. Для нее это сообщение казалось такою невозможностью, что его слова вызвали только горькую улыбку:
- Хорошо, хорошо! - воскликнула она. - Поди выпей там чего-нибудь... и...
Но не успела она окончить свои слова, как двери снова распахнулись и вошел ксендз Фантоний, чрезвычайно бледный, какой-то торжественный, взволнованный, как будто он собирался известить о каком-нибудь несчастии.
Тем временем слуги уводили шляхтича, упорно сопротивлявшегося и продолжавшего кричать "Виват!"...
- Вы уже, значит, знаете? - спросил кустодий слабым голосом.
- Ничего не знаю...
- Князя Михаила выбрали королем!
При этих словах Вишневецкая побледнела, ноги ее подкосились и она упала в кресло.
- Достовернейшее дело, он избран и провозглашен единогласно. Примас со своей партией сопротивлялся было, но был вынужден вернуться в павильон, чтобы провозгласить его.
Елена, которая войдя слушала, побледнела, как стена, слабо вскрикнула и без чувств упала навзничь.
К счастью, турецкий диван, около которого она стояла и на который она упала головою, предохранил ее от значительного ушиба, а крик вызвал из соседней комнаты служанок.
Зебжидовская после недолгого обморока пришла в себя, но осталась, точно пораженная громом.
Мать хотела молиться, сложила руки, но губы ей не повиновались.
Елена тоже плакала вместо того, чтобы радоваться. Вместо радости ими овладело невыразимое беспокойство и страх перед будущим.
Ксендз Фантоний не сумел найти подходящих слов, чтобы успокоить их и внушить им необходимое мужество. Княгиня Гризельда сердцем матери провидела, что ожидает ее сына.
- Душа Иеремия может утешиться, - шептала старушка, отирая слезы, - но бедный Михаил станет жертвой. Столько врагов, столько завистников, а сочувствующих такая ничтожная горсть...
- Об этом не нужно тревожиться, - возразил отец кустодий, - все это переменится в одно мгновение: друзья найдутся, а враги умолкнут.
- Да, ведь у него нет сил для этого, - шептала мать и повторяла: - бедный Михаил!
Зебжидовская молча какими-то безумными глазами бессмысленно смотрела в окно. Она хоронила все свои надежды: Михаил король, на недосягаемой высоте, а она одинокая... сирота навек!..
Его воцарение не радовало ее, она знала его слишком хорошо, она знала, что он сотворен не для трона, что на нем он может стать лишь жертвой.
В тяжелом ожидании прошло много времени; раскачались колокола всех костелов, гром пушек доносился до домика, и эти проявления торжества наполняли сердце княгини Гризельды все большей тревогой.
Наступал вечер.
На улице слышался шум, стук колес - у ворот остановился большой кортеж, сопровождающий нового государя, который бежал взволнованный к матери.
Она хотела встать ему навстречу, но силы ей изменили.
Вишневецкий, в сопровождении Любомирского и ксендза Ольшевского, вбежал в комнату и пал на колени пред матерью, заливаясь слезами.
- Благослови, - проговорил он тихо, обнимая ее ноги, - благослови, матушка, свое дитя!
Трогательна была эта картина величества, преклоняющегося перед святостью материнского сана.
Никто из присутствующих не мог удержаться от слез, и у каждого в глубине его души шевельнулась мысль, что царствование это как-то, странно начинается со слез.
Епископ холмский и староста спижский через короткое время сочли нужным оставить мать с сыном вдвоем. Любомирский только предупредил, что потом он заедет за свояком, чтобы проводить его в королевский замок, где он уже должен был провести ночь, так как на следующее утро нужно было уже обсудить и вырешить тысячи разных дел.
Король просил лишь, чтобы его, хоть на несколько часов, оставили одного, с матерью.
Елена, придя в себя и возвратившись в комнату, стояла дрожа, всеми почти забытая; в сторонке и грустными глазами смотрела на товарища своей юности.
Только по выходе епископа, кустодия и Любомирского Михаил начал искать ее беспокойным взглядом, подошел к ней и, схватив ее за руку, прижал к своему сердцу.
Без слов смотрели они друг другу в глаза...
Княгиня Гризельда понемногу приходила в себя. Она потребовала от сына, чтобы он ей объяснил, как могло произойти то, что случилось. Ведь, никто не приготовлялся, не хлопотал, не думал об этом избрании. Михаил с утра уехал как обыкновенно, не предчувствуя того, что его ожидало.
- Один Бог, который управляет людскими судьбами, - ответил сын, - ведает, как исполнилась Его воля надо мной.
Я спокойно стоял у сандомирского знамени, не предугадывая ничего. Я слушал гам, смех и говор... До моих ушей долетело имя Поляновского... Затем, не знаю откуда, раздалось в воздухе мое имя... Сначала я не понимал ничего...
"Я не верил своим ушам, сопротивлялся, отпрашивался... Голоса увеличивались, росли, шляхта стала сбегаться толпами, обнимая мои ноги, бросая вверх шапки, радуясь, а у меня слезы покатились из глаз...
Я, принимая это за недостойное надругательство, сердился...
Увы, произошло в действительности то, чего никто в мире не мог предвидеть.
Меня ввели в павильон, из которого значительная часть сенаторов с примасом удалились в город... остались только Пацы, Ольшевский, Любомирский, который собственно и заместил Потоцкого. Не знаю, сколько времени продолжалось замешательство и неуверенность, но за павильоном шляхта грозно роптала, настаивая на провозглашении.
Не знаю также, добровольно ли или по принуждению вернулся примас, когда стали требовать у епископа вице-канцлера, чтобы он провозгласил избранного.
Ах, каким взглядом беспощадной ненависти пронзил меня примас! С какой гневной гордостью приветствовал меня Собесский! С какой насмешкой - Морштын...
Этих глаз не забыть мне во всю мою жизнь!"...
Мать уже с чисто женской заботливостью начала раздумывать о предметах первой необходим