иже милые Чёрные глаза приписали; "Я вас люблю".
Должен признаться, что это известие меня немного смутило. В течение двух дней я бегал со своей рукописью по издательствам и гораздо больше думал о моей поэме, чем о Чёрных глазах. К тому же предстоящее объяснение с толстым севенцем не очень-то улыбалось мне... А потому, несмотря на настойчивый призыв Чёрных глаз, я некоторое время не показывался там, успокаивая себя тем, что "пойду, когда продам свою поэму"... К несчастью, мне не удалось продать её.
В те времена - не знаю, так ли обстоит дело теперь - господа издатели были очень мягкими, вежливыми, приветливыми и щедрыми людьми, но у них был один недостаток: их никогда нельзя было застать дома. Подобно некоторым очень маленьким звездам, видимым только в сильные стекла обсерваторий, эти господа были невидимы для толпы. В какой бы час дня вы ни пришли к ним, вас всегда просили зайти в другой раз...
Сколько я обегал этих книжных лавок! Сколько пооткрывал стеклянных дверей! Как подолгу простаивая с бьющимся сердцем перед окнами книжных магазинов, спрашивая себя: "войти или не войти?" Внутри было жарко, пахло новыми книгами... Магазин был полон маленьких лысых, очень занятых своим делом, служащих, которые отвечали вам, стоя на ступеньках высоких стремянок, находившихся за прилавками. Что же касается издателя, то он был невидим... Каждый вечер я возвращался домой грустный, усталый, с разбитыми нервами.
- Мужайся! - говорил Жак. - Завтра у тебя будет больше удачи.
И назавтра я снова пускался в путь, вооруженный своей рукописью, казавшейся мне с каждым днем все более и более тяжёлой и неудобной. Первое время я носил ее под мышкой, носил с гордостью, как новый зонтик, но потом я начал стыдиться ее и прятал на груди, наглухо застегивая пиджак.
Так прошла неделя. Настало воскресенье... Жак, по обыкновению, пошел обедать к Пьеротам, но один, без меня. Я так устал от погони за невидимыми звездами, что весь день пролежал... Вечером, вернувшись домой, Жак присел на край моей постели и стал ласково журить меня.
- Послушай, Даниэль, ты напрасно не идешь туда. Чёрные глаза плачут, страдают; они в отчаянии, что не видят тебя... Мы весь вечер проговорили о тебе... Ах, разбойник, как она тебя любит!
У бедного Мамы Жака слезы стояли на глазах. - А Пьерот? - робко спросил я. - Что говорит Пьерот?..
- Ничего... Он только, по-видимому, был удивлён, что ты не пришёл... Ты непременно должен пойти туда, Даниэль. Ты пойдешь, не правда ли?
- Завтра же, Жак, обещаю тебе.
В то время как мы разговаривали, Белая кукушка, только что вернувшаяся домой, затянула свою нескончаемую песню... Толокототиньян! Толокототиньян!.. Жак весело рассмеялся:
- Знаешь, - сказал он, понизив голос, - Чёрные глаза ревнуют тебя к нашей соседке. Они думают, что это их соперница... Я тщетно старался объяснить им действительное положение вещей, - меня не желали слушать... Чёрные глаза, ревнующие к Белой Кукушке! Ну, не смешно ли?..
Я сделал вид, что смеюсь, но в глубине души мне было очень стыдно от сознания, что Чёрные глаза по моей собственной вине ревновали меня к Белой кукушке.
На следующий день после полудня я отправился в Сомонский пассаж. Мне хотелось прямо подняться в четвертый этаж и поговорить с Чёрными глазами прежде, чем с Пьеротом. Но севенец поджидал, меня у входа в пассаж, и избежать встречи с ним я не мог. Пришлось войти в магазин и сесть с ним рядом за конторку. Время от времени из соседней комнаты до нас доносились заглушённые звуки флейты.
- Господин Даниэль, - сказал мне севенец, с непривычной для него уверенностью и легкостью речи, - то, что мне нужно узнать от вас, очень просто, и я буду говорить с вами без обиняков... Вот уж, правда, можно сказать... Моя девочка вас любит, любит серьезно... Любите ли вы её?
- Всем сердцем, господин Пьерот.
- В таком случае всё в порядке. Вот что я предложу вам. Вы оба ещё слишком молоды, чтобы думать о браке раньше, чем через три года. Таким образом, у вас впереди целых три года, в течение которых вы можете добиться известного положения... Я не знаю, долго ли вы еще думаете возиться с вашими "голубыми мотыльками", но прекрасно знаю, что сделал бы я на вашем месте... Вот уж, правда, можно сказать!.. Я распростился бы со своими рассказиками и заинтересовался бы делами торгового дома "бывший Лалуэта". Изучил бы всё, что относится к торговле фарфоровой посудой, и занялся бы этим так основательно, что через три года Пьерот, который становится уже стар, нашел бы во мне одновременно и компаньона и зятя... Ну! Что вы на это скажете?!
При этих словах Пьерот шутливо ткнул меня в бок локтем и разразился смехом, да еще каким!.. Вероятно, предлагая мне продавать с ним фарфоровую посуду, добряк думал доставить мне этим несказанное удовольствие. Но у меня не хватило мужества не только рассердиться на него, но даже ответить ему: я был сражен, уничтожен...
Тарелки, разноцветные стаканы, алебастровые шары - все вокруг меня танцевало, кружилось. Красовавшиеся на этажерке прямо против конторки пастухи и пастушки из матового фарфора, раскрашенного в нежные тона, смотрели на меня с насмешливым видом и, казалось, говорили мне: "Ты будешь торговать фарфоровой посудой...", а немного дальше уродливые китайцы в лиловых одеждах покачивали своими почтенными головами, словно подтверждая слова пастуха и пастушки: "Да... Да... Ты будешь торговать фарфоровой посудой!.." А еще дальше, в глубине, магазина, насмешливая флейта тихонько наигрывала: "Будешь торговать фарфоровой посудой!.. Будешь торговать фарфоровой посудой!.." Можно было с ума сойти!..
Пьерот подумал, что волнение и радость лишили меня языка.
- Мы поговорим об этом вечером, - сказал он, чтобы дать мне время прийти в себя. - А теперь идите наверх. Вот уж, правда, можно сказать... Она уж заждалась вас...
Я поднялся наверх, к "малютке", которую нашел в желтой гостиной за вышиваньем своих нескончаемых туфель в обществе дамы высоких качеств. Да простит мне моя дорогая Камилла, но никогда еще мадемуазель Пьерот не казалась мне до такой степени "Пьерот", как в этот день. Никогда ещё её манера втыкать и выдергивать иголку и считать вслух крестики не раздражала меня так сильно. Ее маленькие красные пальцы, румяные щеки, спокойный, уравновешенный вид - все в ней напоминало одну из тех раскрашенных фарфоровых пастушек, которые только что перед тем так дерзко кричали мне: "Ты будешь торговать фарфоровой посудой!.." К счастью, Чёрные глаза тоже были тут, немного затуманенные, немного грустные, но так искренно обрадовавшиеся моему приходу, что я был глубоко тронут. Но это продолжалось недолго: почти вслед за мной в комнату вошел Пьерот. По-видимому, он уже не относился с прежним доверием к даме высоких качеств.
G этой минуты Чёрные глаза исчезли, и "по всей линии" фарфоровая посуда одержала верх. Пьерот был очень весел, очень болтлив, и его "вот уж, правда, можно сказать" сыпались чаще обыкновенного... Обед был шумный, слишком продолжительный... Выйдя из-за стола, Пьерот отвел меня в сторону, чтобы ещё раз напомнить о своем предложении. Но я уже пришел в себя и ответил довольно спокойно, что все это требует серьезного размышления и что я дам ему ответ через месяц.
Севенец был, конечно, очень удивлен тем, что я так холодно отнесся к его предложению, но у него хватило такта не показать этого.
- Так решено, - сказал он, - через месяц.
И больше об этом уже не было разговора... Но все равно: удар был нанесен, и весь вечер эти зловещие, роковые слова: "Ты будешь торговать фарфором" не переставали звучать у меня в ушах. Я слышал их и в шуме, с каким грыз свой сахар человек с птичьей головой, вошедший в комнату с госпожой Лалуэт и занявший свое обычное место у рояля; и в руладах флейтиста, и в "Грезах" Рослена, которыми мадемуазель Пьерот не преминула угостить своих слушателей; я читал их в жестах всех этих мещан-марионеток, в покрое их платьев, в рисунках обоев, в аллегории, изображенной на стенных часах: Венера, срывающая розу, из которой вылетает Амур, от времени потерявший всю свою позолоту; в фасоне мебели, во всех маленьких деталях этой желтой гостиной, где одни и те же люди говорили каждый вечер одни и те фразы; где тот же рояль играл каждый вечер все те же пьесы... Однообразие таких вечеров делало эту комнату похожей на музыкальный ящик. Желтая гостиная - музыкальный ящик!.. Где же скрывались вы, прелестные Чёрные глаза?..
Когда, возвратившись домой с этого скучного вечера, я рассказал Жаку о предложении Пьерота, он пришел в еще большее негодование, чем я.
- Даниэль Эйсет - торговец посудой! Хотел бы я это видеть! - говорил милый Жак, покраснев от гнева... - Это все равно, как если бы Ламартину предложили продавать спички или Сент Беву [
известный французский литературовед и поэт]
- щетки из конского волоса... Старый дурень этот Пьерот!.. И все же не следует сердиться на него: он ничего в этом не смыслит, бедняга! Вот когда он увидит, каким успехом будет пользоваться твоя книга и какими хвалебными статьями будут полны все журналы и газеты, тогда он заговорит иначе.
- Конечно, Жак; но для того чтобы газеты отметили меня, нужно, чтобы моя книга была напечатана, а я вижу теперь, что этого никогда не будет... Почему?.. Да потому, дорогой мой, что я не могу поймать ни одного издателя; этих господ никогда нет дома для поэтов. Даже великий Багхават и тот вынужден издавать свои стихи на собственный счет.
- Ну что ж! В таком случае мы последуем его примеру, - сказал Жак, ударяя по столу кулаком: -Мы издадим книгу на свой счёт.
Пораженный, я уставился на него:
- На наш счёт?!
- Ну, да, голубчик, на наш счет... Как раз маркиз издаёт сейчас первый том своих мемуаров, и я ежедневно вижусь с владельцем той типографии, где они печатаются. Это эльзасец с красным носом и добродушным выражением лица. Я уверен, что он откроет нам кредит. Чёрт возьми! Мы будем выплачивать ему по мере распродажи твоей книги... Итак, решено; я завтра же иду к моему знакомому.
И действительно, на другой же день Жак отправился к издателю и вернулся в полном восторге.
- Все улажено, - сказал он с торжествующим видом, - твою книгу завтра начнут печатать. Нам это будет стоить девятьсот франков, - пустяки! Я выдал три векселя по триста франков, сроком через каждые три месяца. А теперь слушай меня внимательно: каждый том мы будем продавать по три франка; тираж - тысяча экземпляров; таким образом, твоя книга принесет нам три тысячи франков... Понимаешь?! - три тысячи франков!.. Из них нужно вычесть сумму за печатание, потом скидку по одному франку с экземпляра в пользу книгопродавцев, затем стоимость некоторого количества экземпляров, которые нужно разослать по редакциям... В итоге, - это ясно, как божий день, - мы получим от твоей книги тысячу сто франков чистой прибыли. Ну, что ж... Для начала недурно.
"Недурно?" - я думаю!.. Не надо больше гоняться за неуловимыми "звездами", не надо часами унизительно простаивать у дверей издательств и - главное - можно будет отложить тысячу сто франков на восстановление домашнего очага... Какая радость царила в этот день на сен-жерменской колокольне! Сколько проектов! Сколько грез!
И в следующие дни - сколько удовольствий, вкушаемых по капле. Ходить в типографию, держать корректуру, обсуждать цвет обложки, наблюдать за тем, как из-под пресса выходит еще сырая бумага с напечатанными на ней собственными мыслями, бегать несколько раз к брошюровщику и, наконец, получить первый экземпляр, который раскрываешь дрожащими от волнения руками... Скажите, существует ли на свете другое, более высокое наслаждение?
Вы, конечно, понимаете, что первый экземпляр "Пасторальной комедии" принадлежал по праву Чёрным глазам, и я в тот же вечер отнёс его им. Жак пошел со мной. Ему хотелось насладиться моим торжеством.
Гордые и сияющие, мы вошли в желтую гостиную. Там все были в сборе.
- Господин Пьерот, - обратился я к севенцу, - позвольте преподнести Камилле мое первое произведение. - С этими словами я вручил книжку милой маленькой ручке, задрожавшей от удовольствия. Если бы вы видели, с какой благодарностью взглянули иа меня Черные глаза и как они засияли, прочитав на обложке мое имя! Пьерот отнесся к этому довольно холодно. Я слышал, как он спросил Жака, сколько такой томик приносит мне.
- Тысячу сто франков, - с уверенностью ответил Жак.
Они долго разговаривали о чем-то вполголоса, но я не слушал их. Я испытывал невыразимую радость, глядя, как Чёрные глаза опускали свои длинные шелковистые ресницы на страницы моей книги, а потом поднимали их, устремляя на меня восхищенный взгляд... Моя книга!.. Чёрные глаза!.. Всем этим счастьем я был обязан Маме Жаку...
В этот вечер, прежде чем возвратиться домой, мы пошли побродить по галерее Одеона, чтобы посмотреть, какой эффект производит "Пасторальная комедия" в витринах книжных магазинов.
- Подожди меня здесь, - сказал Жак. - Я зайду узнать, сколько продано экземпляров.
Я ждал его, расхаживая взад и вперед перед магазином, и украдкой посматривал на зеленую с черными полосками обложку книги, красовавшейся в витрине магазина. Через несколько минут Жак вернулся, бледный от волнения.
- Дорогой мой, - сказал он. - Одна уже продана! Это хорошее предзнаменование...
Я молча пожал ему руку. Я был слишком взволнован, чтобы что-нибудь ответить ему, но в глубине души я говорил себе: "Есть в Париже человек, который вынул сегодня из своего кошелька три франка, чтобы купить это произведение твоего ума; кто-то теперь его уже читает, судит тебя... Кто же этот "кто-то"? Как хотелось мне с ним познакомиться"... Увы! На свое несчастье, мне предстояло узнать его очень скоро...
На другой день после выхода в свет моей книжки, когда я завтракал за табльдотом рядом со свирепым мыслителем, в залу вбежал Жак. Он был очень взволнован.
- Большая новость! - объявил он, увлекая меня на улицу. - Сегодня в семь часов вечера я уезжаю с маркизом... В Ниццу, к его сестре, которая находится при смерти... Возможно, что мы пробудем там долго... Не беспокойся... На твоей жизни это не отразится... Маркиз удваивает мне жалование, и я буду высылать тебе по сто франков в месяц... Но что с тобой? Ты побледнел. Послушай, Даниэль, не будь же ребенком! Вернись сейчас в зал, кончай свой завтрак и выпей полбутылки бордо, чтобы придать себе бодрости. А я тем временем побегу проститься с Пьеротами и потом зайду к типографу, напомнить ему, чтобы он разослал экземпляры твоей книги по редакциям газет и журналов... Каждая минута на счету... Увидимся дома в пять часов...
Я глядел ему вслед, пока он быстрыми шагами спускался вниз по улице Сен-Бенуа, затем вернулся в ресторан. Но я не мог ни есть, ни пить, и полбутылки бордо осушил за меня философ. Мысль, что через несколько часов Мама Жак будет от меня далеко, сжимала мне сердце. Как ни старался я думать о моей книге, о Чёрных глазах - ничто не в силах было отвлечь меня от мысли, что Жак скоро уедет и что я останусь в Париже один, совсем один, совершенно самостоятельным, ответственным за каждый свой поступок.
Он вернулся домой в назначенный час. Сильно взволнованный, он тем не менее притворялся очень веселым и до последней минуты не переставал проявлять все великодушие своей души и всю свою горячую любовь ко мне. Он думал только обо мне и о том, как, бы лучше устроить мою жизнь. Делая вид, что укладывает свои вещи, он осматривал мое белье, мое платье.
- Твои рубашки вот в этом углу, видишь, Даниэль, а рядом, за галстуками - носовые платки...
- Ты не свой чемодан укладываешь, Жак, ты приводишь в порядок мой шкаф.
Когда было покончено и с моим шкафом, и с его чемоданом, мы послали за фиакром и отправились на вокзал. Дорогой Жак давал мне всякого рода наставления.
- Пиши мне часто... Присылай все отзывы, которые будут выходить о твоей книге, особенно отзывы Гюстава Планша [
французский литературный критик].
Я заведу толстую тетрадь в переплете и буду их туда вклеивать. Это будет "золотой книгой" семьи Эйсет... Кстати, ты ведь знаешь - прачка приходит по вторникам... Главное же - не давай успеху вскружить себе голову... Нет сомнения, что успех будет большой, а успех в Париже - опасная вещь. К счастью, Камилла будет охранять тебя от всяких соблазнов... Главная же просьба, дорогой мой Даниэль, это чтобы ты ходил почаще туда и не заставлял плакать Чёрные глаза.
В эту минуту мы проезжали мимо Ботанического сада. Жак рассмеялся.
- Помнишь, - сказал он мне, - как мы проходили здесь пешком, ночью, месяцев пять тому назад... Какая разница между тогдашним Даниэлем и теперешним!.. Да, ты далеко ушел вперед за эти пять месяцев!..
Добрый Жак искренне верил, что за это время я далеко ушел вперед, и я тоже, жалкий глупец, был убежден в этом!
Мы приехали на вокзал. Маркиз был уже там. Я издали увидел этого курьезного маленького человечка с головой белого ежа, расхаживавшего подпрыгивающей походкой по залу.
- Скорее! Скорее! Прощай! - сказал Жак. Охватив мою голову своими большими руками, он несколько раз крепко поцеловал меня и побежал к своему мучителю.
Когда он скрылся из виду, меня охватило странное ощущение. Я почувствовал, что вдруг сделался меньше, слабее, боязливее, точно брат, уезжая, увёз с собой мозг моих костей, всю мою силу, смелость и половину моего роста. Окружавшая меня толпа пугала меня. Я опять превратился в Малыша...
Надвигалась ночь. Медленно, самой длинной дорогой, самыми безлюдными набережными возвращался Малыш на свою колокольню. Мысль очутиться в этой опустевшей комнате удручала его. Он предпочёл бы остаться на улице всю ночь до самого утра, но нужно было идти домой.
Когда он проходил мимо швейцарской, его окликнули:
- Господин Эйсет, вам письмо....
Это был маленький, изящный, раздушенный конверт с адресом, написанным женским почерком, более мелким, чем почерк Черных глаз... От кого это могло быть?.. Поспешно сломав печать, Малыш прочел при свете газа:
"Уважемый сосед...
"Пасторальная комедия" со вчерашнего дня у меня на столе, но в ней недостает надписи! Будет очень мило с вашей стороны, если вы придете сделать ее сегодня вечером за чашкой чая... в кругу товарищей артистов.
Ирма Борель".
И немного ниже:
"Дама из бельэтажа".
"Дама из бельэтажа"!.. Малыш затрепетал при виде этой приписки. Он увидел ее опять такой, какой она явилась ему когда-то утром, на лестнице их дома, в облаке легкого шелка, красивая, холодная, величественная, с этим маленьким белым шрамом, в углу рта, под губой. И при мысли, что такая женщина купила его книжку, сердце Малыша преисполнилось гордости.
Он с минуту простоял на лестнице с письмом в руке, раздумывая, подняться ли ему сейчас к себе или остановиться на площадке бельэтажа... Вдруг ему вспомнились прощальные слова Жака: "Главное, Даниэль, не заставляй плакать Черные глаза!" Тайное предчувствие говорило ему, что если он пойдет к Даме из бельэтажа, то Черные глаза будут плакать, а Жаку будет больно. И с решительным видом, положив записку в карман, Малыш сказал себе: "Я не пойду".
Ему открыла дверь Белая кукушка... Думаю, что излишне говорить вам, что через пять минут, после того как он поклялся не идти к Ирме Борель, тщеславный Малыш уже звонил у её двери! Увидев его, ужасная негритянка изобразила на своем лице улыбку развеселившегося людоеда и жестом своей толстой лоснящейся черной руки пригласила его войти. Пройдя две-три гостиных, обставленных с большой пышностью, они остановились перед маленькой таинственной дверью, за которой слышались заглушённые плотными портьерами хриплые крики, рыдания, проклятия, конвульсивный смех. Негритянка постучалась и, не дожидаясь ответа, пропустила Малыша в комнату.
В своем роскошном будуаре, обитом розовато-лиловым щелком и залитом светом, Ирма Борель ходила взад и вперед по комнате и громко декламировала. Широкий пеньюар небесно-голубого цвета, покрытый гипюром, точно облаком, окутывал ее фигуру. Один рукав пеньюара, приподнятый до самого плеча, оставлял обнаженной белоснежную, несравненной красоты руку, размахивавшую перламутровым ножом, точно кинжалом. Другая рука, тонувшая в гипюре, держала раскрытую книгу.
Малыш остановился, ослеплённый ею. Никогда еще Дама из бельэтажа не казалась ему такой прекрасной. Она была не так бледна, как в день их первой встречи. Свежая и розовая, она напоминала цветок миндального дерева, и маленький белый шрам у рта казался от этого еще белее. К тому же волосы, которых он в первый раз не видал, придавали особенную прелесть ее лицу, смягчая его надменное, почти жестокое выражение. Это были белокурые волосы пепельного оттенка. Пышные и тонкие, они, казалось, окружали ее голову каким-то золотистым облаком.
Увидав Малыша, дама сразу прервала свою декламацию. Бросив перламутровый нож и книгу на стоявший позади диван, она восхитительным жестом опустила рукав своего пеньюара и с протянутой рукой пошла навстречу гостю.
- Добрый вечер, сосед, - проговорила она, приветливо улыбаясь, - вы застаете меня в самый разгар трагического вдохновения. Я разучиваю роль Клитемнестры... Это захватывающая вещь, не правда ли?
Она усадила его на диван, рядом с собой, и разговор завязался.
- Вы занимаетесь драматическим искусством, сударыня? (Он не посмел сказать "соседка").
- О, это так, фантазия... Я, точно так же занималась раньше музыкой и скульптурой... Впрочем, на этот раз я, кажется, увлеклась серьезно... Сооираюсь дебютировать на сцене Французского театра...
В эту минуту громадная птица с ярко-желтым хохлом, громко шумя крыльями, опустилась па кудрявую голову Малыша.
- Не бойтесь, - сказала дама, смеясь над испуганным видом своего гостя, - это мой какаду... милейшее существо. Я привезла его с собой с Маркизовых островов [
острова в центральной части Тихого океана].
Взяв птицу, она приласкала ее и, сказав ей несколько слов по-испански, отнесла на позолоченный шест, стоявший в противоположном конце комнаты. Малыш широко открыл глаза: негритянка, какаду, Французский театр, Маркизовы острова!..
"Что за удивительная женщина!" - мысленно с восхищением говорил он себе.
Дама вернулась и снова опустилась на диван рядом с ним. Разговор продолжался. Главной темой была "Пасторальная комедия". Хозяйка дома успела прочитать ее несколько раз. Много стихов она выучила уже наизусть и с энтузиазмом декламировала их. Никогда еще так не льстили тщеславию Малыша. Она захотела узнать его возраст, откуда он приехал, спрашивала, как он живет, бывает ли в обществе, влюблен ли в кого-нибудь... На все эти вопросы он отвечал с полнейшей искренностью, и часу не прошло, как хозяйка дома была уже вполне осведомлена о Маме Жаке, об истории дома Эйсет, и об этом бедном очаге, который дети поклялись восстановить. О мадемуазель Пьерот, разумеется, ни слова. Было упомянуто только о молодой девушке из высшего общества, умиравшей от любви к Малышу, и об ее жестокосердом отце (бедный Пьерот!), который противился их браку.
В самый разгар этих признаний кто-то вошел в комнату. Это был старый скульптор с белоснежной гривой, дававший когда-то уроки хозяйке дома в период ее увлечения ваянием.
- Держу пари, - проговорил он, бросая на Малыша лукавый взгляд, - держу пари, что это ваш неаполитанский искатель кораллов.
- Совершенно верно, - смеясь, ответила она и, повернувшись к Малышу, который, казалось, был очень Удивлен этим прозвищем, сказала:
- Вы помните то утро, когда мы с вами впервые встретились?.. Ворот у вас был расстегнут, шея обнажена, волосы растрепаны, в руках вы держали большой глиняный кувшин... Точь-в-точь один из тех маленьких искателей кораллов, которых я видала на берегу Неаполитанского залива... В тот же вечер я рассказала об этой встрече моим друзьям, но мы не предполагали тогда, что этот маленький неаполитанец - большой поэт и что на дне его глиняного кувшина скрывалась "Пасторальная комедия".
Можете себе представить, как счастлив был Малыш, слыша, с каким почтительным восхищением к нему относились! В то время как он раскланивался, смущенно улыбаясь, Белая кукушка ввела нового гостя, оказавшегося не кем иным, как великим Багхаватом, индийским поэтом, сидевшим в ресторане за одним столиком с Малышом. Багхават направился прямо к хозяйке дома и протянул ей книжку в зеленом переплете.
- Возвращаю вам ваших мотыльков, - сказал он. - Вот странная литература!..
Хозяйка жестом остановила его. Он понял, что автор книжки находился тут же, и, повернувшись в его сторону, взглянул на него с натянутой улыбкой. Наступившее вслед за тем неловкое молчание было прервано появлением нового гостя. Это был профессор декламации, безобразный маленький горбун, в ярко-рыжем парике, с мертвенно-бледным лицом и широкой улыбкой, обнажавшей гнилые зубы. Если бы только не его горб, он стал бы величайшим комиком своего времени, но так как его уродство не позволяло ему выступать на театральных подмостках, он утешался тем, что преподавал сценическое искусство и на все лады бранил всех современных актеров.
Как только он вошел, хозяйка дома спросила:
- Ну, что? Видели Израэлитку? Как она играла сегодня?
"Израэлиткой" они называли великую трагическую актрису Рашель, находившуюся тогда на вершине своей славы.
- Она играет все хуже и хуже, - ответил профессор, пожимая плечами. - В этой особе решительно ничего нет... Это какой-то журавль... Настоящий журавль.
- Настоящий журавль! - подтвердила ученица, и вслед за ними двое других повторили убежденно: - Настоящий журавль!..
И тут же все присутствующие обратились к хозяйке дома с просьбой что-нибудь прочитать.
Она не заставила себя долго просить, встала, взяла в руку перламутровый нож и, откинув рукав своего пеньюара, начала декламировать.
Хорошо или плохо? Малыш затруднился бы на это ответить. Ослепленный прелестной белоснежной рукой, загипнотизированный этими золотыми волосами, он только смотрел и не слушал. Когда она кончила, он принялся аплодировать громче всех и в свою очередь заявил, что Рашель - "журавль, настоящий журавль"!
Всю ночь он грезил об этой белоснежной руке и золотистом облаке волос. А когда утром взялся было за свои рифмы, - сказочно прекрасная рука снова явилась и тихонько дернула его за рукав. Тогда, не будучи в состоянии нанизывать рифмы и не испытывая ни малейшего желания выйти на улицу, он принялся подробно писать Жаку о Даме из бельэтажа.
"О друг мой, что за женщина! Она все знает, все видела! Она сочиняла сонаты, писала картины. У нее на камине стоит хорошенькая коломбина из терракоты её собственной работы. Всего три месяца, как она играет в трагедиях и уже исполняет роли гораздо лучше, чем знаменитая Рашель. По-видимому, эта Рашель действительно ничего собой не представляет. Журавль - совершеннейший журавль! - Вообще, дорогой мой, тебе никогда и не снилась подобная женщина. Она везде побывала, все видела. То она вдруг вспоминает о своем пребывании в Петербурге, то минуту спустя говорит, что предпочитает рейд Рио [т. е. Рио-де-Жанейро] Неаполитанскому рейду. У нее в гостиной какаду, которого она привезла с Маркизовых островов, и ей прислуживает негритянка, взятая ею проездом через Порт-о-Прэнс... Но ведь ты ее знаешь, эту негритянку, - эта наша соседка, Белая кукушка. Несмотря на свой свирепый вид, эта Белая кукушка - прекрасная женщина, тихая, скромная, преданная, любящая говорить пословицами, как этот добряк Санхо [т. е. Санчо Панса]. Всякий раз, когда жильцы нашего дома хотят вытянуть из нее какие-нибудь сведения, касающиеся ее хозяйки, узнать, замужем ли она, существует ли где-нибудь господин Борель и так ли она богата, как говорят, - Белая кукушка отвечает на своем языке: цаффай кабрите пае цаффай мутон (у козленка свои заботы, а у барана - свои); или ещё: сэ сульэ ки коннэ си ба тинитру (один лишь башмак знает, есть ли дыры в чулке). У нее в запасе сотни таких пословиц, и любопытным так и не удаётся чего-нибудь добиться от нее...
...Кстати, знаешь, кого я встретил у Дамы из бельэтажа?.. Индусского поэта, обедающего за табльдотом, - самого великого Багхавата. Он, по-видимому, очень влюблен в нее и посвящает ей прекрасные поэмы, в которых сравнивает ее то с кондором, то с лотосом, то с буйволом, но она не обращает никакого внимания на его поклонение. Она, по-видимому, привыкла к поклонению; все артисты, которые у нее бывают - а я могу тебя уверить, что их у нее бывает очень много и притом самых знаменитых - все в нее влюблены...
...Она так красива, так необыкновенно красива!.. Если бы мое сердце не было уже занято, я серьезно боялся бы за него. К счастью, Чёрные глаза здесь и не дадут меня в обиду... Милые Чёрные глаза! Я пойду к ним сегодня вечером, и мы все время будем говорить о вас, Мама Жак".
Малыш кончил письмо, когда в дверь тихонько постучали, Это Белая кукушка принесла от Дамы из бельэтажа приглашение приехать вечером во Французский театр в её ложу посмотреть на игру "Журавля". Малыш охотно воспользовался бы этим приглашением, но он вспомнил, что у него нет фрака, и принужден был отказаться. Это привело его в очень дурное настроение. "Жак должен был сделать мне фрак, - подумал он... - Это необходимо. Когда появятся в печати статьи о моей книге, мне ведь придется пойти поблагодарить журналистов. Как же я пойду, если у меня не будет фрака?.."
Вечером он отправился в Сомонский пассаж, но этот визит не улучшил его настроения. Севенец слишком громко смеялся; мадемуазель Пьерот была слишком смугла. Чёрные глаза напрасно делали ему знаки и тихонько шептали на мистическом языке звезд: "Любите меня", - неблагодарный Малыш не желал их слушать. После обеда, когда приехали Лалуэты, он забился грустный и недовольный в угол, и в то время как "музыкальный ящик" исполнял свои незатейливые арии, он представлял себе Ирму Борель, царящую в открытой ложе, с веером в белоснежной руке и с золотым облаком вокруг головы, сверкавшим в огне театральных люстр. "Как я был бы сконфужен, если б она меня увидела здесь", - подумал он.
Несколько дней прошло без особых событий. Ирма Борель не подавала никаких признаков жизни. Сношения между пятым этажом и бельэтажем казались прерванными. Каждую ночь Малыш, сидя за своим рабочим столом, слышал въезжавший во двор экипаж Ирмы Борель, глухой шум колес, голос кучера: "Откройте ворота!", и невольно эти звуки заставляли его вздрагивать. Он не мог слышать без волнения даже шагов поднимавшейся по лестнице негритянки, и если бы только у него хватило смелости, он зашел бы к ней узнать о ее госпоже... Но, несмотря на это, Чёрные глаза все ещё продолжали занимать первое место в его сердце. Малыш проводил около них долгие часы, а остальное время сидел, запершись в своей комнате, и подбирал рифмы - к великому удивлению воробьев, слетавшихся со всех соседних крыш, чтобы посмотреть на него. Воробьи Латинского квартала, подобно даме высоких качеств, составили себе странное представление о студенческих мансардах... Зато сен-жерменские колокола, - бедные колокола, посвятившие себя служению богу и запертые в четырех стенах, как кармелитки, - радовались тому, что их друг Малыш вечно сидит за своим рабочим столом, и, чтобы придать ему мужества, они услаждали его слух чудной музыкой.
Тем временем пришло письмо от Жака. Он находился в Ницце и подробно описывал свой образ жизни...
"Прекрасная страна, мой Даниэль, и как вдохновило бы тебя это море, которое плещется под самыми моими окнами... Что касается меня, я почти совсем не наслаждаюсь им, так как не выхожу из дома... Маркиз диктует целыми днями... Дьявол - не человек! Иногда, между двумя фразами, я поднимаю голову, взгляну на какой-нибудь парус на горизонте и скорее опять носом в свою бумагу... Мадемуазель д'Аквиль все еще тяжело больна... Я слышу, как она кашляет там, наверху, над нами, - кашляет, не переставая... Я сам тотчас по приезде схватил сильнейший насморк, который все не проходит..."
Немного ниже, говоря о Даме из бельэтажа, Жак писал:
..."Послушай меня, никогда не возвращайся к этой женщине. Она для тебя слишком сложна; и - если хочешь знать - я чувствую в ней авантюристку... Вчера я видел здесь в гавани голландский бриг, который только что закончил кругосветное плаванье и возвратился сюда с японскими мачтами, чилийскими рангоутами и судовой командой, такой же пестрой, как географическая карта... Так вот, дорогой мой, я нахожу, что твоя Ирма Борель похожа на этот корабль. Но если для брига частые кругосветные плаванья полезны, то для женщины - совсем другое дело. Обычно те из них, которые много странствовали, "видали виды" и умеют ловко водить за нос мужчин. Не доверяй ей, Даниэль, не доверяй... И главное, заклинаю тебя, не заставляй плакать Чёрные глаза..."
Эти последние слова глубоко тронули Малыша. Постоянство, с которым Жак заботился о счастье той, которая отвергла его любовь, - изумляло его. "Нет, Жак, не бойся, я не заставлю ее плакать", - мысленно проговорил он и тут же принял твердое решение не возвращаться к Даме из бельэтажа... Можете положиться на Малыша, раз дело идет о твёрдых решениях!
В эту ночь, когда коляска Ирмы Борель въехала во двор, он не обратил на это ни малейшего внимания. Песнь негритянки в свою очередь не произвела на него никакого впечатления, не отвлекла его от работы. Была душная, жаркая сентябрьская ночь... Он работал при полуоткрытой двери. Вдруг ему показалось, что он слышит скрип деревянной лестницы, ведущей к его комнате. Потом легкий шум шагов и шуршанье платья... Несомненно, кто-то поднимался по лестнице... Но кто?
Белая кукушка давно уже вернулась... Может быть, Дама из бельэтажа пришла сказать что-нибудь своей негритянке?..
При этой мысли сердце Малыша бешено забилось, но у него хватило мужества остаться за рабочим столом... Шаги все приближались. Дойдя до площадки, на которую выходила дверь его комнаты, они остановились... Минута полной тишины, потом легкий стук в дверь негритянки, на который не последовало ответа.
"Это она", - подумал Малыш, не двигаясь с места. Дверь скрипнула. Душистая струя ворвалась в комнату... Кто-то вошел... Не поворачивая головы, с дрожью во всем теле, Малыш спросил:
- Кто здесь?..
Глава XI. Сахарное сердце
Вот уже два месяца, как Жак уехал, а о возвращении его все еще не было и речи. Мадемуазель д'Аквиль умерла. Маркиз, облачившись в траур, в сопровождении своего секретаря совершает путешествие по всей Италии, не прерывая ни на один день ужасную диктовку своих мемуаров. Жак, перегруженный работой, едва находит время писать брату несколько строк из Рима, из Неаполя, из Пизы, из Палермо. Но если штемпеля этих писем меняются очень часто, текст их остается почти неизменным. "Работаешь... Как чувствуют себя Чёрные глаза... Как идет продажа книги... Появилась ли, наконец, статья Гю-става Планша... Бываешь ли ты у Ирмы Борель..." На все эти вопросы Малыш неизменно отвечал, что он много работает, что продажа его книг идет очень хорошо, что Чёрные глаза чувствуют себя прекрасно; что Ирмы Борель он больше не видел и ничего не слышал о Гюставе Планше...
Что же во всем этом было правдой?.. Последнее письмо, написанное Малышом в одну лихорадочную, бурную ночь, нам все объяснит:
"Господину Жаку Эйсет, в Пизе.
Воскресенье. Десять часов вечера.
Жак, я тебе солгал. Вот уже два месяца, как я не перестаю тебе лгать. Я пишу тебе все время, что работаю, но вот уже два месяца, как моя чернильница совершенно суха. Я пишу тебе, что продажа моей книги идет хорошо, а между тем за два месяца не продано ни одного экземпляра. Я пишу тебе, что больше не вижусь с Ирмой Борель, а между тем я уже два месяца не расстаюсь с ней. Что же касается Чёрных глаз увы!.. О, Жак, Жак, зачем я не послушался тебя, зачем вернулся к этой женщине?..
...Ты был прав: это авантюристка. Форменная авантюристка. Вначале она показалась мне умной. Но я ошибся... Она только повторяет чужие слова. У нее нет ни ума, ни души. Она лжива, цинична, зла. Я видел, как она в припадке гнева набрасывалась на свою негритянку, била ее хлыстом и, свалив на пол, топтала ногами. Не веря ни в бога, ни в черта, она вместе с тем слепо верит предсказаниям ясновидящих и гаданью на кофейной гуще... Что же касается ее драматического таланта, то сколько бы она ни брала уроков у своего горбатого дегенерата и сколько бы ни держала во рту резиновых шариков, я убежден, что ее не примут ни в один театр. Зато в своей частной жизни - она большая комедиантка...
...Как я попал в лапы такого существа, я, любящий доброту и безыскусственность, - этого я не могу тебе объяснить, бедный мой Жак. Могу только тебе поклясться, что я, наконец, вырвался от нее и что теперь все кончено, кончено, раз навсегда... Если бы ты только знал, до чего Я был подл, что она со мной проделывала... Я рассказал ей всю свою жизнь. Я говорил ей о тебе, о нашей матери, о Чёрных глазах... Можно умереть со стыда... Я отдал ей всё своё сердце, раскрыл ей всю душу, всю свою жизнь, но она меня в свою жизнь не посвятила... Я не знаю ни кто она, ни откуда... Однажды я спросил ее, была ли она замужем. В ответ она только рассмеялась. Ты помнишь, я говорил тебе о маленьком шраме в удолке ее губ. Так вот: это результат удара ножом, который нанесли ей на её родине, на острове Куба. Мне захотелось узнать, кто это сделал, и она совершенно просто ответила: "Один испанец по имени Пачеко", и ни слова больше. Глупо, не правда ли? Разве я знаю его, этого Пачеко? Неужели она не могла объяснить мне подробнее?.. Удар ножом - разве это такая простая, естественная вещь, черт возьми?! Но дело в том, что все окружающие ее артисты создали ей репутацию необыкновенной женщины, и она очень дорожит ею... О, эти художники, милый мой! Я их всех проклинаю. Знаешь, эти люди, в силу того, что они живут в мире статуй и картин, в конце концов начинают воображать, что на свете нет ничего другого. Они всегда говорят вам только о формах, линиях, красках; о греческом искусстве, Парфеноне [
древнегреческий храм, посвященный богине Афине],
о разного рода барельефах.
Они разглядывают ваш нос, ваши руки, ваш подбородок. Интересуются только тем, характерно ли ваше лицо и к какому типу оно приближается. Но о том, что бьется в человеческой груди, о наших страстях, о наших слезах, о наших волнениях и страданиях они думают не больше, чем о мертвом козленке. Что касается меня, то эти милые люди нашли, что в моей голове есть что-то характерное, по в моей поэзии-ничего. Они здорово подбодрили меня, нечего сказать!..
...В начале нашей связи эта женщина решила, что нашла во мне какое-то маленькое чудо, великого поэта мансард. И до чего же она меня изводила этой своей мансардой! Позже, когда ее кружок доказал ей, что я только бесталанный дурак, - она оставила меня при себе за мою типичную голову. Нужно тебе, кстати, сказать, что тип моей головы изменялся в зависимости от посетителей "салона" Ирмы Борель. Один из ее художников, находивший, что у меня итальянский тип, заставил меня позировать для пиффераро [
в Италии - странствующие музыканты, играющие на свирели],
другой - для алжирского продавца фиалок; третий... но всего не припомнишь. Большею частью я позировал у нее, в ее квартире, и, чтобы угодить ей, оставался весь день в своем мишурном наряде и фигурировал в ее салоне рядом с какаду. Много часов провели мы таким образом - я в костюме турка, с длинной трубкой во рту, на одном конце ее кушетки; она - на другом ее конце, декламируя со своими резиновыми шариками во рту и прерывая по временам свою декламацию для того, чтобы сказать: "До чего у вас характерная голова, дорогой мой Дани-Дан!" Когда я бывал турком, она называла меня "Дани-Дан"; когда итальянцем - "Даниэлло", но просто Даниэлем - никогда... Между прочим, я буду иметь честь фигурировать в образе этих двух типов на предстоящей выставке картин. В каталоге будет стоять: "Молодой пиффераро" - собственность госпожи Ирмы Борель. "Молодой феллах" - собственность госпожи Ирмы Борель. И это буду я... Какой позор!
...Я должен прервать свое письмо, Жак. Пойду открою окно, чтобы подышать свежим воздухом. Я задыхаюсь. Я точно в тумане...
...Одиннадцать часов.
Свежий воздух благотворно подействовал на меня. Я буду продолжать письмо при открытом окне. Темно.
Идет дождь. Звонят колокола. Как печальна эта комната! Милая маленькая комната! Как я любил ее когда-то, и как тоскливо мне в ней сейчас. Это она мне ее испортила, - она слишком часто бывала в ней. Ты понимаешь, - я был у нее здесь под рукой, в одном с ней доме; ей это было удобно. Да, эта комната давно уже перестала быть рабочей комнатой...
...Был ли я дома или нет, она входила ко мне в любое время и рылась во всех моих вещах. Однажды вечером я застал ее шарящей в том ящике, в котором хранилось все самое для меня драгоценное в жизни: письма нашей матери, твои, Черных глаз... последние - в том золоченом ящике, который ты хорошо знаешь. Когда я вошел в комнату, Ирма Борель держала этот ящичек в руках и собиралась открыть его. Я успел кинуться к ней и выхватить его из ее рук.
- Что вы тут делаете?! - вскричал я в негодовании...
...Она приняла свою самую трагическую позу.
- Я не решилась тронуть писем вашей матери; но эти письма принадлежат мне, и я хочу их иметь... Отдайте мне этот ящичек!
- Что вы хотите с ним делать?..
- Прочитать те письма, которые в нем лежат...
- Никогда, - сказал я. - Я ничего не знаю о вашей жизни, тогда как моя известна вам во всех ее подробностях.
- О, Дани-Дан! (Это был день турка.) О, Дани-Дан, неужели вы можете ставить мне это в упрек? Разве вы не входите ко мне во всякое время? Разве вы не знаете всех, кто у меня бывает?..
...Говоря это самым ласковым, вкрадчивым голосом, она пыталась взять у меня ящичек.
- Ну, хорошо, - сказал я,