Главная » Книги

Доде Альфонс - Малыш, Страница 10

Доде Альфонс - Малыш


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

- раз вы так хотите, я позволю вам его открыть, но с одним условием...
   - С каким?
   - Вы скажете мне, где вы бываете ежедневно от восьми до десяти часов утра.
   ...Она побледнела и взглянула мне прямо в глаза.;. Я никогда еще не говорил с ней об этом, но не потому, что мне не хотелось этого знать. Эти таинственные утренние исчезновения интриговали и беспокоили меня так же, как и ее шрам, как Пачеко, как и вся ее странная жизнь. Мне хотелось это знать, и в то же время я боялся узнать... Я чувствовал, что под этим кроется какая-то грязная тайна, которая заставит меня обратиться в бегство... Но в этот день, как ты видишь, у меня хватило смелости спросить ее. По-видимому, это очень удивило ее. С минуту она колебалась, потом глухим голосом с усилием произнесла:
   - Отдайте мне ящичек, и вы всё узнаете.
   И я отдал ей ящичек... Жак, это было мерзко, не правда ли?! Она открыла его, дрожа от радости, и принялась читать одно письмо за другим, - их было около двадцати, - медленно, вполголоса, не пропуская ни строчки. История этой любви, чистой и целомудренной, казалось, очень интересовала ее. Я уже рассказывал ей о ней, но по-своему, выдавая Черные глаза за молодую девушку из высшего общества, которую родители не соглашались выдать замуж за ничтожного плебея Даниэля Эйсета. Ты, конечно, узнаешь в этом мое глупое тщеславие?!
   ...Время от времени она прерывала чтение и говорила. "Скажите, пожалуйста, как мило!.."; или еще: "Однако, для благородной девицы!.." По мере того как она их прочитывала, она подносила их к свечке и со злобным смехом смотрела, как они горели. Я не останавливал ее, я хотел знать, где она бывала каждое утро между восемью и десятью часами...
   ...Среди всех этих писем было одно, написанное на бланке торгового дома Пьерот, на нем были изображены три маленькие зеленые тарелки, а ниже красовалась надпись: "Фарфор и хрусталь. Пьерот, преемник Лалуэта"... Бедные Черные глаза!.. Вероятно, находясь в один прекрасный день в магазине и почувствовав желание написать мне, они воспользовались первым попавшимся им под руку листком бумаги. Ты представляешь себе, каким это было открытием для трагической актрисы!.. До сих пор она верила моему рассказу о благородной девице и ее знатных родителях, но, увидев это письмо, она все поняла и разразилась громким хохотом.
   - Так вот она, эта благородная патрицианка, жемчужина аристократического предместья!.. Ее зовут Пьеро-той, и она продает фарфоровую посуду в Сомонском пассаже!.. Теперь я понимаю, почему вы не хотели отдать мне этот ящичек.
   ...И она смеялась, смеялась без конца...
   Дорогой мой, я не знаю, что сделалось со мной: стыд, досада, гнев... У меня потемнело в глазах. Я кинулся к ней, чтобы вырвать у нее письма. Она испугалась, отступила к дверям и, запутавшись в шлейфе, с громким криком упала. Услышав ее крик, ужасная негритянка прибежала из своей комнаты - голая, черная, безобразная, со спутанными волосами. Я хотел было не пустить ее, но одним движением своей толстой лоснящейся руки она прижала меня к стене и встала между своей хозяйкой и мною.
   ...Тем временем Ирма Борель встала и, делая вид, что все еще плачет, продолжала рыться в ящичке.
   - Знаешь ли ты, - говорила она негритянке, - знаешь ли ты, за что он хотел меня бить?.. За то, что я узнала, что его благородная девица совсем не знатного рода и торгует в пассаже тарелками...
   - Не всякий, кто носит шпоры, - барышник, - проговорила старуха нравоучительным тоном.
   - Вот, посмотри, - сказала трагическая актриса, - взгляни, какие доказательства любви преподносила ему его лавочница... Четыре волоска из своего шиньона и грошовый букетик фиалок!.. Подай лампу, Белая кукушка.
   ...Негритянка подошла с лампой... Волосы и цветы вспыхнули с легким треском... Совершенно ошеломленный, я не протестовал.
   - А это что такое? - продолжала трагическая актриса, развертывая тонкую шелковистую бумажку. - Зуб?.. Нет! Это, должно быть, что-то из сахара... Ну да, конечно, это нечто аллегорическое... маленькое сахарное сердце!
   Действительно, как-то раз, на ярмарке Прэ-Сен-Жерве, Черные глаза купили это маленькое сахарное сердце и дали мне его со словами: "Даю вам мое сердце!"
   ...Негритянка смотрела на него завистливыми глазами.
   - Тебе хочется получить его, Кукушка?.. - спросила ее госпожа. - Лови!..
   ...И она бросила сахарное сердце в открытый рот негритянки, как собаке... Это, может быть, смешно, но когда я услышал, как захрустел на ее зубах этот сахар, я задрожал с ног до головы. Мне казалось, что это чудовище с белыми зубами грызло с такой радостью самое сердце Черных глаз...
   ...Ты, может быть, думаешь, бедный мой Жак, что после этого между нами все было кончено? Но если бы ты зашел на другой день в гостиную Ирмы Борель, ты застал бы ее разучивающей со своим горбуном роль Гер-мионы, а в углу, рядом с какаду, ты увидел бы на цы-новке молодого турка, сидевшего на корточках с трубкой в зубах, такой длинной, что она могла бы три раза обернуться вокруг его талии... "Какая у вас характерная голова, мой Дани-Дан!"
   ..."Но, спросишь ты, узнал ли ты по крайней мере ценой своей подлости то, что тебе хотелось... узнал, где она пропадала ежедневно между восемью и десятью часами утра?" Да, Жак, я это узнал, но только сегодня утром, после ужаснейшей сцены, последней, черт возьми, - о которой я тебе сейчас расскажу... Но, тсс!.. Кто-то поднимается по лестнице... Что, если это она?.. Если она вздумает закатить мне еще новую сцену?.. Она ведь способна на это даже после того, что произошло... Подожди!.. Я запру дверь на ключ... Она не войдет, - не бойся...
   ...Она не должна войти...
   ...Полночь.
   Это была не она, а ее негритянка... Но это тоже удивило меня, потому что я не слышал стука экипажа ее хозяйки. Белая кукушка ложится спать. Через перегородку до меня доносятся звуки опорожниваемой бутылки - "буль-буль"... и этот ужасный припев: Толокототиньян!.. Толокототиньян!.. Сейчас она уже храпит... Точно маятник башенных часов!..
   ...Вот как кончилась наша любовь.
   Недели три тому назад горбатый профессор объявил ей, что она вполне созрела для шумных успехов в качег стве трагической актрисы и что ей не мешало бы дебютировать вместе с другими его учениками...
   ...Моя трагическая актриса пришла в восторг. Не имея в распоряжении театра, решили превратить в театральный зал мастерскую одного из художников и разослать приглашения всем директорам парижских театров. Что касается пьесы, предназначенной для этого дебюта, то после долгих споров остановились на "Атталии" ["Атталия" - драма Жана Расина (1639-1699) - крупнейшего представителя французского классицизма]... Ученики горбуна знали эту пьесу лучше других, и, чтобы поставить её, достаточно было только нескольких совместных репетиций. И потому решено было ставить "Атталию"... А так как Ирма Борель была слишком важной дамой для того, чтобы терпеть какие-нибудь неудобства, то все репетиции происходили у нее. Ежедневно горбун приводил к ней своих учениц и учеников, - четверых или пятерых девиц, длинных, тощих, торжественных, задрапированных в кашемировые шали ценою по тридцать с половиной франков, и трех или четырех бедных малых, в бумажных костюмах, с физиономиями утопленников... Репетировали ежедневно, с утра до вечера, за исключением только двух утренних часов от восьми до десяти, так как, несмотря на все приготовления к спектаклю, таинственные отлучки Ирмы Борель не прекращались. Все участвовавшие в спектакле - сама Ирма, горбун и все его ученики - работали с ожесточением. Два дня сряду забывали даже покормить какаду. Дани-Даном тоже совсем перестали заниматься... В общем, все шло прекрасно. Мастерская имела нарядный, торжественный вид; необходимые для спектакля сооружения были закончены, костюмы готовы, приглашения разосланы. И вот всего за три или четыре дня до спектакля юный Элиасен, десятилетняя девочка, племянница горбуна, неожиданно заболевает... Что делать? Где найти Элиасена, ребенка, способного выучить роль в три дня?.. Общее смятение. Вдруг Ирма Борель обращается ко мне:
   - А что, если бы вы, Дани-Дан, взялись исполнить эту роль?
   - Я?? Вы шутите... в моем возрасте!..
   - Можно подумать, что это говорит настоящий мужчина... Но, милый мой, вам на вид нельзя дать больше пятнадцати лет, а на сцене, в костюме и под гримом, вы сойдете за двенадцатилетнего... К тому же эта роль как нельзя более подходит к характеру вашей головы...
   ...Дорогой мой, все мои протесты не привели ни к чему. Пришлось подчиниться ее капризу, как и врегда... Я так малодушен...
   ...Спектакль состоялся... Ах, если бы я был настроен сейчас на веселый лад, как насмешил бы я тебя рассказом об этом замечательном дне... Рассчитывали на присутствие директоров театров "Жимназ" и "Французской комедии", но, по-видимому, эти господа были заняты в другом месте, и нам пришлось удовольствоваться директором одного из небольших окраинных театров, которого привели в последнюю минуту. В общем, этот маленький семейный спектакль прошел не так уж плохо. Ирме Бо-рель много аплодировали... Я, признаюсь, находил, что эта Атталия с острова Кубы была слишком напыщенна, что у нее не хватало экспрессии и что она говорила по-французски, как... испанская малиновка, но ее друзья-артисты были не так требовательны. Костюм в стиле эпохи, стройные ноги, безукоризненная линия шеи... Это всё, что требовалось. Я тоже имел большой успех, благодаря моей характерной голове, но не такой блестящий, как успех Белой кукушки в бессловесной роли кормилицы. Голова негритянки была еще типичнее моей, и, когда она появилась в пятом акте, с большим какаду на ладони (трагическая актриса пожелала, чтобы все мы: ее турок, ее негритянка, ее какаду - все фигурировали в пьесе), и свирепо выкатила белки своих огромных глаз, весь зал задрожал от рукоплескания. "Какой успех!" - говорила сияющая Атталия...
   ...Жак!.. Жак!.. Я слышу стук колес ее экипажа во дворе. Подлая женщина! Откуда возвращается она так поздно? Неужели она уже позабыла о нашем ужасном утре, о котором я до сих пор не могу спокойно вспомнить...
   ...Наружная дверь захлопнулась... Только бы она не вздумала подняться сюда!.. Жак, как ужасна близость женщины, которую ненавидишь...
   ...Час ночи.
   Спектакль, о котором я тебе рассказывал, состоялся три дня тому назад.
   ...В течение этих трех последних дней она была весела, кротка, мила, очаровательна. Она ни разу не била негритянку, несколько раз спрашивала о тебе, - все ли ты еще кашляешь... А ведь бог свидетель, что она тебя не любит... Все это должно было бы навести меня на некоторые мысли...
   ...Сегодня утром она входит в мою комнату ровно в девять часов... Девять часов... Никогда еще я не видел ее в такое время... Она подходит ко мне и, улыбаясь, говорит:
   - Девять часов!
   ...Потом продолжает торжественным тоном:
   - Друг мой, я вас обманывала. Я не была свободна, когда мы с вами встретились. Моя жизнь была уже связана с тем, кому я обязана, своим богатством, досугом, всем, что я имею.
   ...Я ведь говорил тебе, Жак, что, под этой тайной скрывалась какая-то подлость!..
   - С того дня, как я вас узнала, связь эта сделалась мне ненавистна... Если я вам о ней не говорила, то только потому, что я знала, что вы слишком горды и не согласитесь делить меня с другим. Если же я не порвала этой связи, то потому, что мне было слишком трудно отказаться от того беззаботного и роскошного образа жизни, для которого я создана... Но сейчас я больше не могу так жить... Эта ложь меня давит, эта ежедневная измена сводит меня с ума... И если вы не отвергнете меня после этого признанья, то я готова бросить все и жить с вами в любом углу-всюду, где вы только хотите... -
   ...Эти последние слова "где вы хотите" были произнесены очень тихо, совсем около меня, почти у самых моих губ для того, чтобы меня опьянить...
   ...Но у меня все-таки хватило мужества ответить ей, и даже очень сухо, что я беден, ничего не зарабатываю и не могу допустить, чтобы её содержал мой брат Жак...
   ...Она с торжествующим видом откинула голову:
   - Ну, а если бы я нашла для нас обоих вполне честный и верный заработок, который дал бы нам возможность не расставаться... что бы вы на это сказали?
   ...С этими словами она вынула из кармана исписанный лист гербовой бумаги и принялась читать его вслух...
   ...Это был ангажемент для нас двоих в театр одного из парижских предместий; ей назначалось сто франков в месяц, мне - пятьдесят. Все было готово, и нам оста: валось только его подписать...
   ...С ужасом смотрел я на нее. Я чувствовал, что она увлекает меня в бездну, и мне было страшно... Я боялся, что не найду в себе достаточно сил, чтобы противостоять ей... Окончив чтение контракта и не давая мне времени ответить, она принялась лихорадочно говорить о блеске театральной карьеры и о той блаженной жизни, которую мы будем вести, - свободные, гордые, вдали от света, всецело посвятив себя искусству и нашей любви...
   ...Она говорила слишком долго, - в этом была ее ошибка. Я успел прийти в себя, вызвать из глубины своего сердца образ Мамы Жака, и когда она кончила свою тираду, холодно ответил ей:
   - Я не хочу быть актёром...
   ...Она, конечно, не сдалась и снова принялась за свои красивые тирады. Напрасный труд... На все ее доводы я отвечал одно и то же:
   - Я не хочу быть актером..... Она начала терять терпение...
   - Значит, - проговорила она побледнев, - вы предпочитаете, чтобы я опять ездила туда, от восьми до десяти, чтобы все оставалось по-прежнему...
   ...На это я ответил уже менее холодно:
   - Я ничего не предпочитаю... Я нахожу очень достойным ваше желание зарабатывать трудом свой хлеб и не быть обязанной щедрости господина "От восьми до десяти"... Я вам только повторяю, что не чувствую в себе ни малейшего призвания к сцене, и актером не буду.
   ...Эти слова её взорвали.
   - А! Ты не хочешь быть актером?.. Чем же ты будешь в таком случае?.. Не считаешь ли ты себя поэтом?.. Что?.. Он считает себя поэтом!.. Но ведь у тебя нет ни малейшего дарования, жалкий безумец!.. Скажите на милость, - он напечатал скверную книжонку, которую никто не желает читать, - и уже вообразил себя поэтом!.. Но, несчастный, ведь твоя книга идиотична, - это все говорят... Вот уже два месяца, как она поступила в продажу, а продан всего только один экземпляр, и этот единственный - мой... Поэт?.. Ты?! Полно, полно!.. Только твой брат может говорить такие глупости... Вот еще другая наивная душа, это брат! И хорошенькие письма он пишет тебе!.. Можно умереть со смеха, читая его рассуждения о статье Гюстава Планша... Он убивает себя работой для того, чтобы тебя содержать, а ты в это время, ты... ты... Что ты в сущности делаешь?.. Отдаёшь ли ты себе в этом отчет?.. Удовлетворяешься тем, что у тебя типичное лицо, одеваешься турком - и думаешь, что в этом все!.. Но я должна тебя предупредить, что с некоторых пор характерность твоей головы постепенно исчезает... Ты становишься безобразным, да-да, ты очень безобразен. Посмотри на себя... Я уверена, что если бы ты вернулся к донзелле Пьероте, она отвернулась бы теперь от тебя... А между тем вы созданы друг для друга... Вы оба рождены для того, чтобы торговать посудой в Сомонском пассаже. Это подходит тебе несравненно больше, чем быть актёром.
   ...Она брызгала слюной, она задыхалась. Ты, вероятао, никогда не видел такого припадка исступления. Я молча смотрел на неё... Когда она кончила, я подошел к ней - я дрожал всем телом - и проговорил совершенно спокойно:
   - Я не хочу быть актёром.
   ...С этими словами я подошел к двери и, открыв ее, жестом пригласил её выйти...
   - Вы хотите, чтобы я ушла? - спросила она насмешливо, явно издеваясь надо мной... - Ну, нет!.. Мне еще многое нужно сказать вам...
   ...Тут я не выдержал. Кровь бросилась мне в лицо, и, схватив каминные щипцы, я кинулся к ней... Она мгновенно исчезла... Дорогой мой, в эту минуту я понял испанца Пачеко...
   ...Я схватил шляпу и сбежал вниз. Весь день я метался по улицам, точно пьяный... О, если бы ты был здесь, Жак!.. На минуту у меня явилась было мысль побежать к Пьероту, упасть к его ногам, молить Чёрные глаза о прощении. Я дошел до самых дверей магазина, но не посмел войти... Вот уже два месяца, как я там не был. Мне писали, - я не отвечал. Ко мне приходили, - я прятался. Как могли бы после всего этого простить меня... Пьерот сидел за своей конторкой. Вид у него был грустный. Я постоял немного у окна, глядя на него, потом, зарыдав, убежал...
   ...С наступлением ночи я вернулся домой. Я долго плакал у окна, потом принялся писать тебе. Я буду писать всю ночь. Мне кажется, что ты здесь со мной, что я разговариваю с тобою, и это успокаивает меня...
   ... Что за чудовище эта женщина! Как она была уверена во мне! Она считала меня своей игрушкой, своей вещью!.. Подумай только... Тащить меня за собой на сцену какого-то загородного театра... Посоветуй мне что-нибудь, Жак! Я тоскую, я мучаюсь... Она причинила мне столько зла!.. Я больше не верю в себя, я сомневаюсь, мне страшно. Что мне делать! Работать?.. Увы! Она права: я не поэт. Моя книга не расходится... Как ты расплатишься в типографии?..
   ...Вся моя жизнь загублена. Я уже ничего не вижу впереди, ничего не понимаю. Вокруг темно... Есть роковые имена... Ее зовут Ирмой Борель. Борель у нас означает палач... Ирма - палач! Как подходит к ней это имя!..
   Мне хотелось бы переменить мою комнату. Она стала ненавистна мне... И потом, я тут всегда рискую встретить ее на лестнице...
   ...Но будь уверен, что если она вздумает когда-нибудь подняться ко мне... Впрочем, нет, она не сделает этого... Она уже забыла меня. Артисты утешат ее...
   ...О боже! Что я слышу?.. Жак, брат мой, - это она! Говорю "тебе, что это она... Она идет сюда... Я узнаю ее шаги... Она здесь, совсем близко. Я слышу ее дыханье... Она смотрит на меня в замочную скважину, ее взгляд жжет меня..."
   Это письмо не было отослано.
  

Глава XII. Толокототиньян

   Я дошел теперь до самых мрачных страниц моей жизни, до тех дней терзаний и позора, которые Даниэль Эйсет, актёр парижского пригородного театра, провёл с этой женщиной. Странная вещь! Этот период моей жизни, шумной, лихорадочной, полный всяких случайностей, оставил во мне больше угрызений совести, чем воспоминаний.
   Весь этот уголок моей памяти точно окутан каким-то туманом, - я ничего в нем не вижу, ничего...
   Но нет!.. Стоит мне только закрыть глаза и тихонько повторить два-три раза этот странный унылый припев: Толокототиньян! Толокототиньян! - и тотчас же, как по волшебству, мои уснувшие воспоминания просыпаются, умершие тени встают из своих могил, и я опять вижу Малыша таким, каким он был там, в этом громадном доме, на бульваре Монпарнас, вижу его между Ирмой Борель, разучивающей свои роли, и Белой кукушкой, без конца напевающей:
   Толокототиньян! Толокототиньян!
   Ужасный дом! Я как сейчас вижу тысячи его окон, зеленые липкие перила лестницы, зияющие желоба, по которым стекали помои, нумерованные двери, длинные белые коридоры, в которых пахло свежей краской... Совсем новый - и такой уже грязный! В нем было сто восемь комнат; в каждой по семье-и какие это были семьи!..
   С утра до вечера шум, крики, сцены, драки; по ночам плач детей, шлепанье босых ног по полу, унылое, однообразное качанье колыбелей, и время от времени, для разнообразия, - нашествие полиции.
   Здесь, в этом семиэтажном вертепе, Ирма Борель и Малыш нашли убежище для своей любви... Печальное убежище, как раз подходящее для такой обитательницы... Они его выбрали потому, что это было близко от их театра, и потому, что здесь, как во всех новых домах, квартиры были дешевы. За сорок франков - цена, которую берут с тех, кто "высушивает своими боками" новые, еще не просохнувшие стены, они имели две комнаты во втором этаже с узеньким балконом на бульвар - самое лучшее помещение во всей гостинице... Они возвращались к себе ежедневно около полуночи по окончании спектакля. Жуткое возвращение по длинным пустынным проспектам, где им попадались навстречу только молчаливые блуз-ники, простоволосые девицы и патрульные в длинных серых плащах.
   Они шли быстро, посредине мостовой и, придя к себе, находили поджидавшую их негритянку, Белую кукушку, а на столе немного холодного мяса. Белую кукушку Ирма Борель оставила у себя. Господин "От восьми до десяти" отобрал у нее кучера, экипаж, мебель, посуду. Ирма Борель сохранила свою негритянку, своего какаду, несколько драгоценностей и все свои платья. Эти платья могли годиться ей теперь, конечно, только для сцены, так как их длинные бархатные и муаровые шлейфы не были предназначены для того, чтобы подметать Внешние бульвары... Но их было столько, что они занимали целую комнату. Там они висели на стальных вешалках, и их красивые шелковистые складки, их яркие цвета составляли резкий контраст с потертым паркетом и выцветшей мебелью. В этой комнате спала негритянка.
   Она принесла туда свой соломенный тюфяк, свою подкову и бутылку водки... Из боязни пожара ее оставляли здесь без огня, и часто ночью, когда ее хозяйка и Малыш возвращались из театра, Белая кукушка, сидевшая при свете луны на корточках на своем соломенном тюфяке посреди всех этих таинственных одеяний, производила впечатление старой ведьмы, приставленной Синей бородой для охраны семи повешенных жен... Другая комната, меньшая, была для них двоих и для какаду. Там помещались только кровать, три стула, стол и золоченый шест попугая.
   Как ни печальна и тесна была их квартира, - они почти никогда не выходили из дома. Свободное от театра время они проводили за разучиванием ролей, и, клянусь вам, что это была ужаснейшая какофония. По всему дому раздавались их драматические вопли: "Моя дочь! Отдайте мне мою дочь!" - "Сюда, Гаспар!" - "Его имя, его имя, несча-а-астный!" И одновременно с этим - пронзительные крики какаду и резкий голос Белой кукушки, непрерывно напевавшей:
   Толокототиньян! Толокототиньян!
   Но Ирма Борель была счастлива. Ей нравилась эта жизнь. Ее забавляла игра в бедных артистов. "Я ни о чем не жалею", - часто говорила она. Да и о чем стала бы она жалеть? Она хорошо знала, что в тот день, когда бедность начнет ее угнетать, когда ей надоест пить дешевое разливное вино и есть отвратительные кушанья под коричневыми соусами, которые им приносили из дешевенькой харчевни, в тот день, когда ей надоест драматическое искусство парижских предместий, - она вернется к прежнему образу жизни. Ей стоило только пожелать, и всё утраченное будет снова в ее распоряжении. Это сознание придавало, ей мужество, и она могла спокойно говорить: "Я ни о чем не жалею". Да... она ни о чем не жалела. Но он, он?..
   Они вместе дебютировали в "Рыбаке Гаспардо", одном из лучших образцов мелодраматической кухни. Она имела успех, и ей очень аплодировали; не за талант, конечно, - у нее был скверный голос и смешные жесты, - но за ее белоснежные руки и бархатные платья. Публика окраин не привыкла к выставке такого ослепительного тела и таких роскошных платьев из материала по сорока франков метр. В зале говорили: "Это герцогиня", и восхищенные гамэны [Гамэн - уличный мальчишка] аплодировали до исступления...
   Он не имел успеха. Он был слишком мал ростом, труслив, конфузился. Он говорил вполголоса, как на исповеди.
   "Громче! Громче!" - кричали ему. Но у него сжималось горло и прерывались слова. Его освистали... Ничего не поделаешь... Что бы там Ирма ни говорила, - призванья к сцене у него не было. Ведь в конце концов недостаточно быть плохим поэтом, чтобы быть хорошим актером, Креолка утешала его, как могла. "Они не поняли твоей характерной головы..." - говорила она ему. Но директор отлично понял эту "характерность" и после двух бурных представлений призвал Малыша в свой кабинет и сказал ему:
   - Мой милый, драма - это не твой жанр. Мы сделали ошибку. Попробуем водевиль. Мне кажется, что в комических ролях у тебя дело пойдет лучше.
   И на следующий же день взялись за водевили. Малыш исполнял комические роли первых любовников, смешных, глупых фатов, которых угощают лимонадом Рожэ [Лимонад Рожэ - слабительное] вместо шампанского и которые бегают потом по сцене, держась за живот; простаков в рыжих париках, которые ревут, как телята; влюбленных деревенских парней, которые, закатывая глупые глаза, заявляют: "Мамзель, мы вас очень любим, ей-ей, любим вовсю!.."
   Он играл дурачков, трусов, всех, кто безобразен и вызывает смех, и справедливость заставляет меня сказать, что с этими ролями он справлялся недурно. Несчастный имел успех: он смешил публику.
   Объясните это, если можете... Стоило Малышу выйти на сцену загримированным, разрисованным, в своем мишурном костюме, как он начинал думать о Жаке и о Черных глазах. Во время какой-нибудь гримасы или глупой фразы перед ним внезапно вставал образ дорогих ему существ, так низко им обманутых...
   Почти каждый вечер - местные театралы подтвердят вам это - он вдруг останавливался посреди фразы и, раскрыв рот, молча стоял и смотрел на зал... В такие минуты его душа, казалось, покидала тело, перелетала через рампу, ударом крыла пробивала крышу театра и уносилась далеко-далеко - поцеловать Жака, госпожу Эйсет и вымолить себе прощенье у Черных глаз, горько жалуясь им на печальное ремесло, которым он вынужден был заниматься.
   "Ей-ей, мы вас любим вовсю!.." - вдруг произносил голос суфлера, и несчастный Малыш, пробужденный от грёз, словно падая с облаков, оглядывался кругом большими удивленными глазами, в которых так естественно и так комично выражался испуг, что вся зала разражалась неистовым хохотом. На театральном языке это называется "эффектом". Он достигал его совершенно бессознательно.
   Труппа, в которой он участвовал, обслуживала несколько коммун, играя то в Гренелле, то в Мояпарнасе" то в Севре, в Соили, в Сен-Клу. Это было нечто вроде странствующей труппы. Переезжая из одного места в другое, все актеры усаживались в театральный омнибус, старый омнибус кофейного цвета, который тащила чахоточная лошадь. Дорогой актеры пели и играли в карты, а те, кто не знал свох ролей, усаживались в глубине экипажа и учили их. Среди последних был всегда и Малыш.
   Он сидел молчаливый и печальный, как все великие комики, не слушая раздававшихся вокруг него пошлостей. Как низко он ни пал, он все же стоял выше этой труппы странствующих актеров. Ему было стыдно, что он попал в такую компанию. Женщины - с большими претензиями, уже увядшие, накрашенные, жеманные; мужчины- пошляки, не имеющие никаких идеалов, безграмотные сыновья парикмахеров или мелких лавочников" сделавшиеся актерами от безделья, из лени, из любви к праздной жизни, к мишурному блеску театральных костюмов, из желания показаться на подмостках в светлых трико и в сюртуках "а ла Суворов", - типичные пригородные ловеласы, всегда занятые своей внешностью, тратящие все свое жалованье на завивку волос и заявляющие с важным видом: "сегодня я хорошо поработал", если они употребили пять часов на то, чтобы смастерить себе пару сапог эпохи Людовика XV из двух метров лакированной бумаги... Действительно, стоило насмехаться над "музыкальным ящиком" Пьерота для того, чтобы очутиться потом в этой колымаге.
   Товарищи не любили его за его необщительность, молчаливость, высокомерие. "Он себе на уме", - говорили про него. Зато креолка покорила все сердца. Она восседала в омнибусе с видом счастливой, довольной своей судьбой принцессы, громко смеялась, закидывала назад голову, чтобы показать безукоризненные линии своей шеи, говорила всем "ты", мужчин называла "старина", женщин - "моя крошка" и заставляла даже самых сварливых говорить себе: "Это хорошая девушка". Хорошая девушка! Какая насмешка!..
   Так, смеясь и болтая всю дорогу, приезжали на место назначения. По окончании спектакля все быстро переодевались и в том же омнибусе уже ночью возвращались в Париж. Разговаривали вполголоса; в темноте искали друг друга ощупью, коленями. Время от времени раздавался заглушённый смех... У въезда в предместье Мэн омнибус останавливался, все выходили из него и толпой шли провожать Ирму Борель и Малыша до самых дверей их "вертепа", где их поджидала уже почти совсем пьяная Белая кукушка, не перестававшая напевать свой унылый:
   Толокототиньян... Толокототиньян.
   Видя их всегда неразлучными, можно было подумать, что они любили друг друга. Но нет! Любви между ними не было. Для этого они слишком хорошо знали друг друга. Он знал, что она лжива, холодна, бездушна. Она знала, что он бесхарактерен и малодушен до низости. Она говорила себе: "В одно прекрасное утро явится его брат и возьмет его у меня, чтобы отдать этой торговке фарфором". В свою очередь, он говорил себе: "Настанет день, когда ей надоест эта жизнь и она улетит с господином "От восьми до десяти", а я останусь один в этом болоте..." Эта вечная боязнь лишиться друг друга только и скрепляла их связь. Они не любили друг друга и в то же время ревновали...
   Странно, не правда ли, что там, где не было любви, могла существовать ревность. А между тем это было так... Всякий раз, когда она разговаривала слишком фамильярно с кем-нибудь из актеров, он бледнел. Когда он получал какое-нибудь письмо, она бросалась на него и распечатывала дрожащими руками... Чаще всего это было письмо от Жака. Она прочитывала его с начала до конца, издеваясь, потом бросала его куда-нибудь: "Вечно одно и то же", - говорила она с презрением. Увы, да! Всегда одно и то же! Другими словами - всегда та же преданность, то же великодушие, та же самоотверженность. Вот за это она так и ненавидела этого брата...
   Бедный Жак ничего не подозревал, ни о чем не догадывался. Ему писали, что все идет хорошо, что "Пасторальная комедия" на три четверти распродана и что ко времени срока уплаты по векселям можно будет получить у книгопродавцов необходимые для этого деньги. Доверчивый и как всегда великодушный, он продолжал посылать ежемесячно свои сто франков на улицу Бонапарта, куда за ними ходила Белая кукушка.
   На эти сто франков Жака и свое театральное жалованье они могли бы жить, не нуждаясь, в этом квартале бедняков. Но ни он, ни она не знали, как говорится, цены деньгам. Он - потому, что никогда их не имел, она - потому, что у неё их было всегда слишком много, И нужно было только видеть, как они транжирили их. Уже с пятого числа каждого месяца их касса - маленькая японская туфелька из маисовой соломы - бывала пуста. Во-первых, этот какаду, которого прокормить стоило не меньше, чем взрослого человека. Потом все эти белила, притирания, румяна, рисовая пудра, всякие мази, заячьи лапки - все принадлежности грима. Затем переписанные роли были для Ирмы Борель слишком стары, истрепаны, мадам желала иметь в своем распоряжении новые. Ей нужны были также цветы... Много цветов. Она скорее согласилась бы не есть, чем видеть пустыми свои жардиньерки.
   В два месяца они совершенно запутались в долгах. Они должны были в гостинице, в ресторане, даже театральному швейцару. Время от времени какой-нибудь поставщик, потерявший терпенье, приходил к ним по утрам и подымал шум. В такие дни они в отчаянии бежали к эльзасцу, напечатавшему "Пасторальную комедию", и занимали у него от имени Жака несколько луидоров, и так как у этого типографа был уже в руках второй том знаменитых мемуаров и он знал, что Жак все ещё секретарь д'Аквиля, то он, не задумываясь, открывал им свой кошелек. Так, луидор за луидором, они перебрали у него около четырехсот франков, которые, вместе с девятьюстами франками за напечатанье "Пасторальной комедии", довели долг Жака до тысячи трехсот франков.
   Бедный Мама Жак! Сколько горя ожидало его по возвращении! Даниэль исчез, Чёрные глаза в слезах, ни один экземпляр книги не продан и долг в тысяча триста франков... Как он из этого выпутается... Креолка мало об этом беспокоилась, но Малыша эта мысль не покидала. Это было какое-то наваждение, нескончаемая пытка. Тщетно старался он забыться, работая как каторжный (и что это была за работа, боже правый!), разучивал новые комические роли, изучал перед зеркалом новые гримасы, причем зеркало неизменно отражало образ Жака вместо его собственного; и между строчками своей роли он, вместо Ланглюма, Жозиа и других действующих лиц водевиля, видел только имя Жака... Жак, Жак, всюду Жак.
   Каждое утро он со страхом глядел на календарь и, считая дни, остававшиеся до срока платежа по первому векселю, содрогаясь, говорил себе. "Всего только месяц... всего только три недели..." Он прекрасно знал, что при протесте первого векселя всё обнаружится и что с этого начнутся мучения его брата... Эта мысль преследовала его даже во сне. Случалось, что он внезапно просыпался с сильно бьющимся сердцем, с мокрым от слез лицом, со смутным воспоминанием о только что виденном странном тяжелом сне...
   Этот сон он видел почти каждую ночь. Видел незнакомую комнату, где стоял большой старинный окованный железом шкаф и диван, на котором, неподвижный, бледный, лежал Жак. Он только что умер... Камилла Пьерот тоже была там. Она стояла у шкафа, стараясь открыть его, чтобы достать из него саван, но это ей никак не удавалось, и, водя ключом вокруг замочной скважины, она говорила раздирающим душу голосом: "Я не могу открыть... Я слишком много плакала... Я ничего не вижу..."
   Этот сон страшно волновал Малыша. Как только он закрывал глаза, он видел перед собой неподвижно лежащего на диване Жака и у шкафа ослепшую Камиллу... Угрызения совести, страх перед будущим делали его с каждым днем все более и более мрачным и раздражительным. Креолка тоже становилась невыносимой. Она смутно чувствовала, что он от неё ускользает, но не могла понять-почему, и это выводило её из себя. Между ними то и дело происходили ужасные сцены, раздавались крики, ругательства. Можно было подумать, что все это происходит где-нибудь на плоту, среди прачек.
   Она говорила: "Убирайся к своей Пьерот. Пусть она угощает тебя сахарными сердцами".
   Он в ответ: "Возвращайся к своему Пачеко, чтобы он опять раскроил тебе губу".
   Она кричала ему: "Мещанин!"
   Он отвечал: "Негодяйка!"
   Потом оба заливались слезами и великодушно прощали друг другу, чтобы на следующий же день начать все сызнова.
   Так они жили, вернее прозябали, скованные одной целью, валяясь в одной и той же сточной канаве... Это жалкое существование, эти мучительные часы проходят перед моими глазами и теперь, когда я напеваю стран" ный и грустный мотив негритянки: Толокототиньян... Толокототиньян...
  

Глава ХIII. Похищение

   Было около девяти часов вечера... Малыш, игравший в Монпарнасском театре в первом отделении, только что кончил свою роль и поднимался в уборную. На лестнице он встретил Ирму Борель; она спешила на сцену, сияющая, вся в бархате и в гипюре, с веером в руках, как подобало Селимене.
   - Приходи в залу, - сказала она ему, - я сегодня в ударе... Буду очень хороша...
   Он ускорил шаги и, войдя в уборную, принялся быстро раздеваться. Эта уборная, предназначенная для него и двух его товарищей, представляла собой маленькую комнату без окна, с низким потолком, освещенную только маленькой лампочкой. Всю её мебель составляли два-три соломенных стула. По стенам висели осколки зеркала, потерявшие завивку парики, обшитые блестками лохмотья, куски полинявшего бархата, потускневшие золоченные украшения. На полу в углу - баночки с румянами без крышек и старые пуховки для пудры.
   Малыш еще смывал свой грим, когда услышал голос машиниста, звавшего его снизу: "Господин Даниэль! Господин Даниэль!" Он вышел на площадку лестницы и, перегнувшись через сырые деревянные перила, спросил: "В чем дело?" Не получив ответа, он спустился вниз, как был, полуодетый, набеленный и нарумяненный, в большом желтом парике, сползавшем ему на глаза.
   Внизу он на кого-то наткнулся.
   - Жак!.. - воскликнул он, отступая.
   Это был Жак... С минуту они молча смотрели друг на друга. Потом Жак сложил руки и тихим, мягким, умоляющим голосом прошептал:
   - О Даниэль!..
   Этого было достаточно. Малыш, тронутый до глубины души, оглянулся кругом, как боязливый ребенок, и тихо, так тихо, что брат с трудом мог расслышать его, прошептал:
   - Уведи меня отсюда, Жак!
   Жак вздрогнул и, взяв брата за руку, увлек его с собой на улицу. У подъезда стоял фиакр. Они сели в него.
   - На улицу Дам, в Батиньоль! - крикнул Жак.
   - Как раз мой квартал, - сказал кучер довольным тоном, и карета покатилась.
   ...Вот уже два дня, как Жак в Париже. Он приехал из Палермо, где его, наконец, нашло письмо Пьерота, гнавшееся за ним уже целых три месяца. Из этого краткого лаконического письма Жак узнал об исчезновении Даниэля.
   Читая его, Жак понял все. "Мальчик наделал глупостей, - подумал он. - Мне нужно сейчас же ехать туда!" И он обратился к маркизу с просьбой об отпуске.
   - Отпуск!.. - воскликнул тот, подскочив на стуле. - Да вы с ума сошли!.. А мои мемуары...
   - Всего только на неделю, господин маркиз, чтобы съездить туда и вернуться. Дело идет о жизни моего брата...
   - Мне нет никакого дела до вашего брата... Разве я не предупреждал вас, когда вы ко мне поступали! Разве вы забыли о нашем условии?
   - Нет, господин маркиз, но....
   - Никаких "но"! С вами будет поступлено так же, как и с другими. Если вы уедете на неделю, то вы больше уж не вернетесь сюда. Подумайте хорошенько об этом... А пока вы обдумываете, садитесь вот сюда: я буду диктовать.
   - Я все уже обдумал, господин маркиз: я еду!
   - К черту, в таком случае!
   И с этими словами несговорчивый старик взял шляпу и отправился во французское консульство отыскивать нового секретаря.
   Жак уехал в тот же вечер.
   По приезде в Париж он поспешил на улицу Бонапарта.
   - Брат дома? - спросил он привратника, который курил трубку, сидя у фонтана во дворе.
   - Давненько уж сбежал, - ответил привратник насмешливо.
   По-видимому, он не желал продолжать разговор, но пятифранковая монета развязала ему язык, и он сообщил, что молодой жилец из пятого этажа и дама из бельэтажа давно уже исчезли, что никто не знал, в каком из уголков Парижа они скрывались, но что скрывались они, очевидно, вместе, так как негритянка Белая кукушка каждый месяц приходила справляться, не получено ли чего-нибудь на их имя. Он прибавил, что господин Даниэль, уезжая, забыл отказаться от квартиры и что поэтому должен будет уплатить за четыре месяца, не считая других мелких долгов.
   - Хорошо, - сказал Жак, - все будет уплачено.
   И, не теряя ни минуты, даже не стряхнув с себя дорожной пыли, он отправился на поиски своего "мальчика".
   Прежде всего он пошел в типографию, так как главный склад "Пасторальной комедии" находился там, и он рассчитывал, что Даниэль должен был часто туда заходить.
   - А я только что собирался вам писать, - сказал владелец типографии, увидев Жака, - напомнить, что срок платежа по первому векселю наступает через четыре дня.
   Жак спокойно ответил:
   - Я уж думал об этом... С завтрашнего дня я начну свой обход книгопродавцов и получу с них деньги. Ведь продажа шла очень хорошо....
   Типограф вытаращил на него свои большие голубые глаза.
   - Как?.. Продажа шла хорошо?! Кто вам это сказал?
   Жак побледнел, предчувствуя катастрофу.
   - Вот взгляните в этот угол, - продолжал эльзасец, - посмотрите на груду сложенных там книг. Это все "Пасторальная комедия". За все эти пять месяцев продан всего один экземпляр. В конце концов книгопродавцам это надоело, и они прислали мне обратно эти книжки. Теперь все это может быть продано только как бумага, на вес. А жаль, - издана книга очень хорошо.
   Каждое слово этого человека падало на голову Жака, как удар свинцовой дубинки, но окончательно сразило его то, что Даниэль занимал от его имени у владельца типографии деньги.
   - Как раз ещё вчера, - сказал безжалостный эльзасец, - он присылал ко мне эту ужасную негритянку с просьбой дать ему взаймы два луидора, но я наотрез отказал. Во-первых, потому, что этот посланный с лицом трубочиста не внушал к себе доверия, а во-вторых, вы понимаете, господин Эйсет, я человек небогатый и дал уже больше четырехсот франков взаймы вашему брату.
   - Я это знаю, - гордо ответил Жак, - но не беспокойтесь. Вы скоро получите ваши деньги.
   С этими словами он быстро вышел, боясь выдать свое волнение. На улице он вынужден был присесть на тумбу, так у него подкашивались ноги. Его Даниэль, его "ребенок", бежал; сам он потерял место; надо было платить владельцу типографии, платить за комнату, вернуть долг привратнику, через день срок платежа по векселю... - все это кружилось, шумело у него в голове... Наконец он поднялся: "Прежде всего - расплатиться с долгами, - сказал он себе. - Это самое неотложное". И, несмотря на низкое поведение брата по отношению к Пьеротам, он, не колеблясь, отправился к ним.
   Войдя в магазин фирмы бывшей Лалуэт, Жак увидел за конторкой толстое, желтое, обрюзглое лицо, которое он в первую минуту не узнал. Но на стук двери человек, сидевший за конторкой, поднял голову и, увидев входящего в магазин Жака, издал такое громогласное: "Вот уж, правда, можно сказать!..", что не узнать его было уже нельзя... Бедный Пьерот! Горе дочери совершенно изменило его. Прежнего Пьерота, всегда такого веселого, краснощекого, как не бывало. От слез, которые в течение пяти месяцев проливала его "малютка", веки его покраснели, щеки ввалились. На его когда-то ярких, а теперь бледных губах звучный смех прежних

Другие авторы
  • Брандес Георг
  • Шахова Елизавета Никитична
  • Дьяконов Михаил Александрович
  • Клеменц Дмитрий Александрович
  • Модзалевский Лев Николаевич
  • Ожешко Элиза
  • Шперк Федор Эдуардович
  • Бальдауф Федор Иванович
  • Кервуд Джеймс Оливер
  • Корсаков Петр Александрович
  • Другие произведения
  • Кюхельбекер Вильгельм Карлович - Из "Дневника"
  • Кони Федор Алексеевич - Водевильный куплет
  • Куприн Александр Иванович - Чужой хлеб
  • Шулятиков Владимир Михайлович - М. К. Добрынин. В. М. Шулятиков (Из истории русской марксистской критики)
  • Вельтман Александр Фомич - Ольга
  • Аблесимов Александр Онисимович - Мельник - колдун, обманщик и сват
  • Величко Василий Львович - Величко В. Л.: биографическая справка
  • Судовщиков Николай Романович - Неслыханное диво, или честный секретарь
  • Спасович Владимир Данилович - Туман в истории и политике
  • Гиппиус Зинаида Николаевна - Я простил
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 413 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа