себя мальчишек. Я трачу фантазию, чтобы позлить какого-нибудь старикашку коменданта, чтобы позабавить двух-трёх изнывающих от скуки приятелей. А если бы моё бытиё даже и было там, в так называемых литературных кругах, среди избранных знаменитых литераторов, - вы думаете, это спасло бы?
Опять он усмехнулся безнадёжно и горько.
- Может быть, было бы только противнее жить, вот и всё. Вон Гоголь, великий Гоголь, как его теперь уже пробуют называть друзья, нашёл, что в "Мцырях" недостаточная игра воображения. Он, видите ли, читал мою "Сказку для детей" и ждал от меня большего. Эта старая... Жуковский так исправил мою "Казначейшу", что мне хотелось изорвать книжку, где она была напечатана. Белинский наставлял меня, как нужно понимать Купера {Купер Джеймс Фенимор (1789 - 1851) - американский романист, переводы сочинений которого появились в России с середины 1820-х гг. Ими увлекался Лермонтов.}, и похваливал мои собственные писания. Представьте теперь, Константин Карлович, что было бы, если бы я целиком отдался им в опёку. "Героя нашего времени" никто не хотел читать, пока бабушка не догадалась послать Булгарину книжку, вложив в неё пять сотенных ассигнаций. Если бы она разослала таких книжек побольше, меня уморили бы похвалами. Вот, дорогой полковник, какова наша литература, вот как делают в ней теперь славу.
- Вы увлекаетесь: Булгарин ещё не вся литература, - осторожно вставил Данзас.
- Но без Булгарина она не может существовать. Это ещё того гаже. Я не могу, не хочу, Константин Карлович, быть русским литератором, - это унизительно.
- Тогда не пишите ни стихов, ни прозы, замкните поэтические уста и дразните сколько вашей душе угодно стариков комендантов, забавляйте приятелей...
- О, не смейтесь, Константин Карлович! - взволнованно перебил его Лермонтов. - Может, это даже не стоит вашей иронии - так жалко и презренно моё самолюбие, ничтожна гордость. Но что тут делать? Видно, такой уж уродился. А если бы не это самолюбие, если бы не оно - как бы замечательно, как бы по-невозможному хорошо было мне теперь! Увы, до самого последнего времени я даже не знал этого.
- Вам сказали об этом? - серьёзно и тихо спросил Данзас.
- Да, сказали... Но это неважно. Я отравлен, погублен этой проклятой моей гордыней. Да вот вам пример - слушайте, чего ещё больше...
Он вдруг остановился, посмотрел на Данзаса испытующе и недоверчиво. Возбуждение как будто улеглось, дальше он говорил ровно и спокойно.
- Это случилось в Тифлисе, когда я ещё служил в нижегородских драгунах, в первую мою ссылку. Я стоял возле бань с двумя моими приятелями татарами. Вдруг проходит грузинка. Я не вижу её лица, но по движениям, походке догадываюсь, что она сделала мне знак рукой. Мы все трое идём за нею, но в баню не входим, потому что была суббота. Выходя, она опять мне делает знак, я следую за нею, но теперь уже один. И вот без вопросов, без просьб, без одного с моей стороны слова она мне просто говорит "да". Я приближаюсь к ней совсем, беру её за руку, тогда она говорит мне, чтобы я поклялся сделать всё, что она велит. Я обещался. Она приводит меня домой, показывает завёрнутый в какую-то ткань труп. "Надо его вынести, бросить в Куру", я решился, но на мосту мне делается дурно. Меня нашли и отнесли на гауптвахту. На всякий случай я всё-таки догадался снять с мёртвого кинжал как доказательство. Мои татары дознались у Геурга {Знаменитый в 1830 - 1840-х годах тифлисский оружейник.}, что он делал этот кинжал одному русскому офицеру. Мы разыскали денщика этого офицера, и он рассказал, что его барин долго ходил по соседству к одной старухе, жившей с дочерью, но дочь вышла замуж, а через неделю этот офицер пропал. Это утвердило меня в моём решении. Я не требовал выполнения условия, это меня оскорбляло, я просто пришёл к ней. О, Константин Карлович, уверяю вас, я в жизни не знал другой такой женщины. В ней кипел, - для всех или для меня только? - целый океан страсти. Тогда я решил - для всех. Дальше вы понимаете: прямо от неё я пошёл к коменданту, привёл с собою моих татар, представил кинжал, снятый с убитого. Вот она, моя проклятая гордыня. Ведь это могло быть и иначе?
- Вы это считаете гордостью? - презрительно проронил Данзас.
Лермонтов оживился. Глаза заблистали беспокойным, трепетным блеском.
- Вас это не убеждает? Вот вам другой, но такой же, совершенно такой же пример. Помните, месяц тому назад мы с вами встретили здесь у источника даму. Я подошёл к ней, помните? Это жена Бенкендорфова адъютанта, так, приятная женщина, разумеется, не слишком строга. С ней мой роман был в Кисловодске... Исключительно лишь с целью подразнить, запутать в моей интриге ещё одну даму, в которую я чуть-чуть был влюблён. Ну вот, я повторяю - это очень приятная и даже милая женщина, но я вспомнил, что слышал о ней когда-то в Петербурге. Вы понимаете, любовник у неё царь, муж - жандарм, меня гноят на Кавказе, - словом, судьба давала мне в руки хоть маленький случай отомстить. Но нет, это не было местью. Мне не равняться с царём, но разделался я с ней по-царски. В неё был влюблён один плюгавый юнкеришка. Я наговорил ему кучу всякого романтического вздора, он поверил. Словом - роста он был такого же, как и я, шторы у меня в комнате были опущены, как нужно вести себя, я его научил. Кажется, он остался доволен.
Лермонтов смолк, пытливым взором уставился на Данзаса. У того на лице не дрогнул ни один мускул, прямо смотря в глаза, раздельно и твёрдо он сказал:
- Если бы всё это было правдой, вы знаете, я бы не терпел вас у себя в доме. Но ведь это всё ложь. Вы лжёте на себя. Зачем?
С минуту он смотрел на него с мягким и снисходительным укором. Потом сказал:
- Эх, Лермонтов, что сейчас-то свихнуло вас? Кто обидел?
- Не обидели, Константин Карлович, именно не обидели. Ах, если бы обидели, я знал бы что делать! Но нет, я не слышал даже ни одного слова, которое могло бы задеть, оскорбить моё самолюбие. "У меня было два великих любовника (так и сказала: великих), и этим последним я буду больше гордиться, чем гордилась до сих пор де Мюссе {Мюссе Альфред де (1810 - 1857) - французский поэт и писатель-романтик.}". Это она сказала при расставании, Константин Карлович.
- Кто она-то? Оммер де Гелль?
- Да, - глухо ответил Лермонтов.
- И вы безумствуете из-за того, что она уехала или уезжает? Что, вы не знали до неё женщин? Что, это последняя благосклонность, которою вас подарили? У вас их будет ещё много, больше, чем нужно. Чем только прельстила вас эта вертлявая, чтобы не сказать больше, француженка?
- Это - единственная женщина, которой я мог бы быть предан, по-настоящему предан, - раздельно и тихо выговорил Лермонтов.
Было в его взгляде, в лице что-то такое, что у Данзаса даже нервный живчик сбежал от угла глаз по щеке.
- Это опасно, Михаил Юрьевич, - тихо проговорил он. - Я достаточно хорошо отношусь к вам, чтобы не встревожиться. Поезжайте-ка, милый, обратно в отряд, поезжайте скорее, пока ещё в этом вам не препятствуют. Я боюсь, что здесь с вами может быть хуже.
Лермонтов, казалось, не слушал. Голова бессильно свисала на грудь, пальцы рассеянно теребили выпушку на панталонах.
- Скажите, Константин Карлович, - вдруг оторвался он от своей задумчивости, - что это значит, что это должно значить, когда женщина, душевно многоопытная, достаточно изведавшая любви и не утомившаяся ею, с тоскою и ненавистью отмахивается от своего прошлого?
- Что это значит? - повторил Данзас, удивляясь его ясному и грустному взору. - Думаю, что это бывает только тогда, когда любовь не только наслаждение, но и обязанность, служба.
- Обязанность? Но ведь у ней есть муж, она никогда не нуждалась! Она дама общества! Не профессионалка же, в самом деле, не актриса!
Данзас усмехнулся.
- Вы думаете, только ради хлеба насущного? Женщины могут служить своим полом многому. Кто знает, кому и в каких целях служила им ваша подруга.
- Многому, - тихо, как бы с самим собою, заговорил Лермонтов. - Многому. Кажется, вы мне даёте идею.
- Ну вот и слава Богу, значит, не зря из Кисловодска скакали. Но чего опять-то задумались? Э, бросьте, всё равно это прошло и нужно забыть!
Данзас встал из-за стола, прошёл к буфету, достал бутылку.
- Итак, значит, немедля в отряд? - спросил, разливая вино по рюмкам.
- Да, да, в отряд, - рассеянно, думая, очевидно, о другом, ответил Лермонтов и с грустною улыбкой потянулся чокнуться с Данзасом.
В тот же день Лермонтов отбыл из отряда в двухнедельный, разрешённый по "крайней надобности в домашнем устройстве" отпуск.
Трое суток трясла его и мотала почтовая тележка. Он так щедро давал на водку, понуждая к быстрой езде ямщиков, как будто получил ссуду не в сто, а в тысячу рублей.
На четвёртые сутки где-то внизу, много ниже дороги, открылась тёмно-зелёная, взрытая волнами поверхность моря. Небо над нею было таким голубым, что казалось - оно хочет впиться в глаза. Не покидавшие со дня отъезда весёлость и возбуждение сменились мутным и тревожным беспокойством. На последней версте он всё ещё погонял ямщика.
Покачиваясь, чертили небо голыми мачтами стоявшие в гавани суда. На берегу, в сомнительной тени развешанных на кольях рыболовных снастей, сидели и лежали оборванные загорелые люди. Прибой шумел глухо и деловито. На дальних волнах завивались белые гребешки.
Валявшиеся на берегу оборванцы указали Лермонтову низкого, беспрерывно шмыгавшего носом армянина. Тот жёсткими и быстрыми глазами в одно мгновенье словно раздел его. Воскликнул так, как будто ему самому не было большего удовольствия:
- Ва, это можно!
Потом долго думал, шевелил губами, что-то прикидывая и соображая про себя.
- Сто рублей. Как хочешь, меньше нэлзя, - выпалил он наконец и засверлил глазами.
- Сто рублей!.. Да ты знаешь!.. Да ты у меня!..
Дальше это оборвалось неистовой непристойной бранью.
Армянин только повёл плечами и сумрачно поглядел в глаза.
- Зачем карантин? С карантина, - он в родительном падеже ставил ударение на последнем слоге, - с карантина и так все лодки смотрят. Зачем не ездишь с казённым, если так кричишь?
- Бзз дэнэг ничэго нэ сдэлаешь. Опасно возить, с карантина все лодки смотреть будут.
Может быть, он ударил бы его - душило бешенство, судорогой сводило руку, - но в этот момент солидный, с ленцой голос отвлёк его внимание.
Они разговаривали тут же на берегу, где сушились сети и валялись на песке загорелые оборванцы. Некоторые из них теперь лениво и без особого любопытства прислушивались к их перебранке. Один - Лермонтову приметилась крутая седина в потных, прилипших ко лбу кудрях и жёсткие, по-солдатски стриженные усы и баки - приподнялся с земли.
- Петрович! В чём тут у вас дело? - окликнул он армянина. - Ехать, что ли, офицеру нужно, а ты в цене упёрся?
Он оглядел Лермонтова, и Лермонтов оглядел его. Глаза, тяжёлые и чёрные, смотрели умно и насмешливо, в колючих жёстких усах застряла улыбка неоспоримого превосходства.
- Вы, сударь, ехать желаете? - обратился он к Лермонтову, чуть дотрагиваясь рукой до фуражки. - На Петровича вы обижаться не извольте: каждому заработать хочется. А вы, как я примечаю, барин горячий, ну, я и подошёл, а то, думаю, никогда они так не столкуются. Вы вот что, сударь, - всё не отводя насмешливого взгляда, весьма учтиво продолжил он, - дайте Петровичу-то какой ни на есть билет, ну хоть бы пятёрку, - с него хватит. А я сам сегодня в крымские порта ухожу. Судно у меня хорошее, мы с вами столкуемся.
Ничего в его лице не изменилось за эти пять минут: и улыбка всё та же, ироническая и неповоротливая, шевелила усы, и глаза, насмешливые и испытующие, смотрели не отрываясь, но было в его голосе такое спокойствие, в словах такая деловитая серьёзность и скупость, весь облик его дышал таким сознанием собственного достоинства и превосходства, что Лермонтов усомнился только на одно мгновение.
- А ты-то сколько возьмёшь за проезд?
- Того, что заплатить не можете, просить не стану, уж мне-то вы поверьте.
И усмехнулся опять. Но сейчас же лицо сделалось серьёзным, он обстоятельно и толково стал объяснять, как и когда удобнее всего перебраться к нему на "дубок", что нужно сделать, чтобы не заметил таможенный досмотр, - словом, всё, что должен был знать и к чему следовало приготовиться его добровольному пассажиру.
Теперь пришла очередь Лермонтову испытующе посмотреть на него.
- Как же ты это так берёшь с собою?! А может, у меня и вовсе ничего нет? Заработать не заработаешь, а себя опасности подвергнешь.
- Себе убытка не сделаю-с, будьте покойны, - не спеша проговорил тот, - А не помочь человеку тоже, как хотите, нельзя. Вижу-с, что ехать вы нужду большую имеете. Ну-с пока что, сударь, до свидания, - вдруг неожиданно прервал он себя. - У меня тут ещё дела кой-какие остались, а вы к вечеру, как только солнышко садиться начнёт, сюда же приходите. Кажись, погоды быть не должно - сегодня ж выйдем.
И он, коснувшись рукой фуражки, не спеша и вразвалку отошёл на прежнее место. Лермонтов только сейчас мог рассмотреть его. Был он высок и плотен, на вид ему не могло быть больше пятидесяти, на обветренной загорелой шее надувались толстые желваки мышц, и руки и плечи говорили о силе необычной и не для такого возраста. Он шёл походкой такой же уверенной и спокойной, как и слова, как будто и ею он презирал кого-то. Но странно - эта походка совсем не походила на раскачивающуюся грузную походку старого моряка. Было в ней что-то едва уловимое, уже стирающееся, почти исчезнувшее, но прямое, широкое и лёгкое. Такой шаг, как болезнь, на всю жизнь прививают гвардейская муштра и парады, в этом шаге не участвуют, живут от него отдельно и спина, и плечи, и грудь, и шея. Не участвовали они и у этого странного владельца рыбачьего "дуба".
"Странно, очень странно, - подумал Лермонтов, смотря ему вслед. - А не утопит, не ограбит?" - мелькнуло тут же тревожное и подозрительное.
Но солнце светило весело, дыхание уже привыкло к тяжёлой влажности, человек, неожиданно предложивший свои услуги, самым своим появлением как бы отстранил неприятность досады и разочарования. Лермонтов ухмыльнулся беззаботно и весело.
"Ехать, ехать, только бы ехать. Не надо ни о чём думать, только бы ехать".
Когда наконец солнце стало бесконечно медленно падать к воде и сразу прохладою сменился зной, он уже был на условленном месте.
Ждать пришлось долго. И солнце уже краем окунулось в море, и с берега уже начинали сползать хмурые и холодные тени, а хозяина "дуба" всё ещё не было. Появился он, как это всегда бывает, когда ждёшь слишком нетерпеливо, совсем не оттуда, откуда ждал его Лермонтов. Пришёл усталый и хмурый.
- Ну, часа через два либо три будем отходить. Можно теперь и на "дуб" перебираться. Вещи у вас какие есть?
- Один чемодан да бурка.
- Чай, на станции оставили? Так я вам мальчика дам: он принесёт.
Мальчик, необычайно угрюмый и неразговорчивый, притащил чемодан и бурку, свалил их в вытянутую носом на песок лодку, сказал кратко:
- Садитесь.
И голой пяткой ловко столкнул лодку с песка. Потом так же ловко и проворно он прыгнул в неё сам, стоя заработал веслом, крутя его, как винт, на корме.
"Дуб" оказался невзрачным, глубоко, чуть ли не по самые борта, сидевшим в воде судёнышком. На голых мачтах висели подвязанные грязные свёртки парусов. От самого носа до половины "дуб" положительно был завален крупными тёмно-зелёными арбузами, его сильно качало, и арбузы кряхтели страдающе и тихо. Лермонтов перепрыгнул через борт, балансируя и останавливаясь каждую минуту, чтобы не упасть, прошёл вслед за хозяином на корму. Здесь, откидывая шаткую дверцу какой-то будки, тот сказал:
- Извините, сударь, почище места у нас не найдётся. Конечно, потом, как будем в море, можно будет выйти на палубу, а пока лучше вам всё же здесь посидеть, чтоб греха какого напрасно не вышло. Досматривать нас уже больше не будут, а всё ж так-то спокойнее.
В неприглядной и тесной рубке сидели ещё двое. Оба недоверчиво покосились на Лермонтова, переглянулись, - очевидно, они только что говорили, - и потом уже не произнесли при нём ни слова.
- Вот здесь, сударь, вам будет удобнее, - говорил хозяин, устраивая в углу лермонтовский чемодан.
- Спасибо, и так хорошо, только б доехать. Как звать-то тебя, хозяин, прикажешь, я и не спросил?
- Люди зовут Михаилом Ивановичем. Ну вам, может, так и неудобно покажется, - зовите Михайлой.
Он услужливо постелил на чемодан бурку, огляделся кругом с таким видом, как будто хотел сказать: "Ну, лучше тут ничего не придумаешь", - и занёс уже было за порог ногу, но Лермонтов его окликнул:
- Ты скажи, Михаил Иванович, когда выйти можно, а то, здесь сидя, задохнёшься.
- Будьте покойны, лишней минутки не продержу-с.
В рубке было жарко и душно. Стоял тяжёлый запах непроветренного человеческого жилья. От качки или от этого запаха начинало мутить. Двое других пассажиров сидели как набрав в рот воды. Иногда в тишине раздавались слабые, похожие на стоны вздохи. Видимо, одному из пассажиров было совсем плохо. Отплытие почувствовалось по лязганью, крикам и шуму на палубе, по отрывистому рывку всего судна, по качке, сразу же ставшей и глубже и плавнее.
"Вытягивают лодкой? Или нет, сразу поставили парус", - подумал Лермонтов.
От качки или от радостного волнения сердце подхватило, как на качелях. Всё ещё плохо верилось, что плывут, что он уплывёт туда, к чему-то такому заманчивому и чудесному, что даже для себя он не смог бы определить.
Казалось, сейчас могло бы быть так же беззаботно и весело, как не бывало даже в детстве, - вот только эта проклятая качка: она пугала странным, тянущим и вязким ощущением. Ему хотелось засмеяться: так это было забавно. Едет он без денег, даже без своего человека, один, крадучись, как преступник, запрятанный в эту вонючую рубку. Расслабляющая дурнота, которую чувствовал во рту, в голове, в теле, превозмогла смех. Он не помнил, долго ли он пробыл в своём заточении. Только когда в рубку вошёл хозяин, когда ворвавшийся в распахнутую дверь свежий морской ветер коснулся лица, он смог поднять глаза, спросить усталым, разбитым голосом:
- Ну что, за мной, что ли, пришёл?
- Так точно, за вами. Да уж не плохо ли вам, сударь? Всего и идём-то - часа не будет. Это от воздуха: душно здесь и запах скверный. Вы выйдите на палубу, там сразу легче станет.
На двух других пассажиров он даже и не посмотрел. Поддерживаемый под руку, вылез Лермонтов из рубки.
За бортом буравились чёрные волны. На самом горизонте из-под полога низко свисавшей тучи выглядывал краешек луны. Тёмная мутно-красная кровь, дымясь, растекалась от него по воде.
- Вы, сударь, здесь присядьте и за борт не смотрите, - мягко выговорил Михаил Иванович.
Лермонтов взглянул на него и даже отшатнулся. Чёрные тяжёлые глаза были полны сейчас такой тоской, так жалко и скорбно молила об участии трудная улыбка, что ему стало страшно.
"Так вот почему он так ласково со мной", - пронеслось в голове нерадующим, тяжёлым открытием.
Михаил Иванович всё ещё медлил от него отойти.
- Вы, сударь, моё любопытство мне извините, - заговорил вдруг он. - Я так ещё давеча заприметил. Не должно быть, думаю, что этот офицер только кавказский. Не иначе как с гвардии сюда прибыли.
- Из гвардии. А что? - ответил Лермонтов, с трудом ворочая языком.
- Так, так. Сразу это видно, ничем не скроешь.
Он оглянулся по сторонам, как будто страшился, чтоб его не подслушали, тоном словно виноватым продолжал:
- Любопытно было бы узнать мне, может, кого из моих старых офицеров знаете. Вы-то, осмелюсь спросить, сами на Кавказе недавно?
Как выпавший из кучи арбуз, который теперь метался с борта на борт, возникла в голове мысль. Поднять её не было силы.
"Штрафной, вероятно, здесь муку дослуживал. О чём же тоскует? Неужели мало шкуру драли?"
Силясь улыбнуться, Лермонтов всё же спросил. Слабость и непрекращавшееся чувство тошноты стёрли с голоса оттенок насмешки:
- С чего тебе-то офицеры интересны?
Ответ последовал немедленно, вместе с тяжёлым глухим вздохом:
- Каждый человек, сударь, должен свой дом иметь и к нему привязанность. А у солдата какой же дом может быть, окромя службы! Конечно, как вы старых Преображенских солдат знать не можете, то я про офицеров спрашиваю. А узнать всё равно любопытно.
Лермонтов назвал несколько фамилий. Некоторых из них его собеседник знал, откликался на них немедленной репликой:
- Как же, отличнейший барин и офицер храбрый, - помню, помню.
Или:
- Этот так себе был: хорошего не скажу.
Лермонтов назвал и Самсонова. У его собеседника словно потемнел голос.
- Самсонова Евгения Петровича ещё подпрапорщиком помню, как их из школы дяденька ихний, Николай Александрович Исленьев, в польскую кампанию брали. У жандармского генерала теперь адъютантом, говорите? Этот своего добьётся. Души в нём нет - одно самолюбие. Вот в чём причина.
Михаил Иванович опять вздохнул.
Луна теперь переползла свисавшую на горизонте облачную завесу, холодными серебристыми бликами испещрила на палубе тень. В её мутном молочном сиянии лицо Михаила Ивановича казалось и страдающим и страшным. Той же неуёмной тоской горели глаза.
С кормы, перепрыгивая через валявшиеся снасти и мешки, к ним подошёл босоногий рослый матрос.
- Михаил Иванович, что с этими-то, с англичанами, делать? Всю рубку как есть заблевали: оба лёжком лежат. Ты б их хоть на палубу вытащил.
При лунном свете улыбка делала лицо Михаила Ивановича суровым и жёстким.
- Это не причина, - насмешливо проговорил он. - А если они на палубе за борт свалятся, кто за них нам с тобой деньги платить будет? Ты это, дурья голова, подумал?
Парень отошёл.
Михаил Иванович, совсем близко склонясь к Лермонтову, глухим срывающимся шёпотом спросил:
- Вот вы сказали: поручика Самсонова, капитан он, что ль, теперь, знаете. А вы про такую: Дарью Антоновну Красавину - не слыхали? В полюбовницах он, сказывают, её держит.
И остановился, словно задохнувшись.
Эта, вот эта волна, шлёпнувшая, как пощёчиной, судёнышко, смыла с тела слабость. Сердце сжималось тревожной, ноющей болью, и в висках, в голове застучала медленная тяжёлая кровь. Как в испуге, Лермонтов привстал со своего места.
- Нет, не знаю, - ответил отрывисто и резко.
И сейчас же, мучаясь и не в силах подавить в себе тревоги, спросил:
- Кто рассказывал-то тебе про Самсонова?
- Тут один исленьевский бывший дворовый в Азове как-то попался. Сбежал, должно быть, - устало и как бы с неохотой ответил Михаил Иванович.
- Давно?
- В прошлом году как будто.
Лермонтов облегчённо откинулся на скамейку.
- Что, сударь, совсем вам нехорошо-с? - участливо и с тревогой спросил Михаил Иванович. - Вы вот лягте, совсем вытянитесь и в небо смотрите, как будто там что увидели. Так оно и пройдёт. А здесь посерёдке самое лучшее место: меньше всего качает. Погодите, вот я вам вашу бурку принесу постелить.
Он торопливо отошёл от Лермонтова. Чуть пробелённое тонкою лунною мутью небо над головой, казалось, истекало чёрной неиссякаемой влагой. Падавший с парусов на лицо ветер исцелял от немощи.
"И опять и всегда жизнь отравит мне самое лучшее мгновение. Ах, если б не эта мука", - тоскливо отозвалось в душе.
Он думал о качке, даже себе не решался признаться в том, что радость и детскую беспечность в сердце убила вовсе не качка.
Красный укреплённый на мачте фонарь прыгал в чёрном небе, как мяч. Он и в сон отскочил упругим проворным мячом.
Проснулся Лермонтов от утреннего застылого холода. О вчерашнем дурнотном состоянии напоминали только головная боль и слабость во всём теле. За бортом море было гладко, как вода в пруду. Голубое до блеска небо застыло над головой, но паруса всё же тяжело выпирались грудью. В утренней сплошной тишине отчётливо слышался каждый звук: скрип снастей, осторожный плеск рассекаемой носом воды. Заглушённым, словно натруженным голосом Михаил Иванович говорил кому-то:
- ...Вот, парень, я тебе что скажу. В рудниках со мной один кавказец работал. Конечно, ни зимы, ни работы тамошней здешнему человеку не снести, так и свял бедняга. А как совсем отходить начал, вдруг как забьётся, затрепещет, как птица подстреленная, и глазами и руками всё молит чего-то: дайте, мол, дайте мне. А чего - никто понять не может. Насилу я разобрался: винограду, виноградинку, понимаешь, одну он просил. Это чтоб родину хоть по чём-нибудь было вспомнить. Родина-то, брат, может, это вовсе и не страна или земля какая, а, скажем, семейство, обычай, которым жизнь ведётся, или другое что. А у меня вот родины этой, как хочешь, нет - какая же у солдата, да ещё у каторжного, может быть родина? А тоска, парень, тоска мне всю душу выела. Я через эту тоску и из Сибири вон куда убечь не побоялся. В жизни я только крепок, сам знаешь, - а отчего? Помирать, брат, боюсь, боюсь - перед смертью, как тому кавказцу, просить будет нечего...
Он смолк. Лермонтов напряжённо, весь обратившись в слух, ловил каждое его слово. Что-то неловкое, унизительное и страшное закрадывалось в душу. Казалось, вот-вот Михаил Иванович начнёт говорить о нём, унизит, оскорбит несмываемо. С минуту на палубе царило молчание. Потом тот же натруженный, заглушённый голос заговорил снова:
- Насчёт этого тоже - пустое. Я, брат, это ещё вон когда понимал. Четырнадцатого декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года, когда в Петербурге на Сенатской площади гвардейские полки бунтовали, вон когда. Преображенский полк тогда усмирять их выслали. Так у меня и рука не дрогнула по своим стрелять, как команду подали. Потому дураков жалеть нечего. А раз ты, баран, поверил, даже в мыслях допустил, что они о твоём добре будут стараться, - то дурак ты и есть, и больше ничего.
Голос у него звучал уже по-другому, старчески ворчливо и скрипуче.
- Да-с. Вот хоть и это. К чему эти англичане здесь? Добро или зло какое придумывают? Нам с тобой никакого дела нет. Нам деньги получить, коль мы их в порядке доставим и от начальства укрыть сумеем, а что они там подстраивают: за царя ли, против ли царя - это наплевать. Нам с тобой всё равно от того лучше не будет.
Лермонтов закрыл глаза, притворился спящим, когда Михаил Иванович, крякнув, сказал:
- Пойду посмотреть, не проснулись ли.
Противное чувство неловкости и смущённого стыда, как будто он отнял у нищего рубашку, не оставляло его.
"Это Дарья, Дашенька, нигоринская Долли - потерянная родина", - стыдной, унижающей мыслью не выходило из головы.
К полдню всё беспорядочней и чаще стали кружить над "дубом" чайки, на волне иногда густо болталась щепа, плыл мусор.
Михаил Иванович, гася насмешливый блеск в глазах, подошёл к нему.
- Ну-с, сударь, подходим.
За Ялтой характер местности резко менялся. Оборвалось массивное, высеченное в скалах шоссе, попадавшиеся порой по пути искусно разбитые парки сменились диким дубовым и буковым лесом. Изредка лес прерывался скошенными полосами виноградника. Ехали дорогой, которая только по инженерному положению называется "мягкой". На самом деле она была так камениста и тверда, что конские копыта цокали по ней, как по мостовой, и колёса за столетия не смогли намять колеи. Внизу от них замелькал между деревьев свет. На вырубленной и расчищенной среди леса просторной поляне тщились расти саженцы веллингтонии, субтропических лиственниц и елей.
- А это что? - повёртываясь в седле, спросил Лермонтов.
Мадам де Гелль не рассталась с мечтательной улыбкой.
- Тоже имение графа Воронцова. Массандра.
Лермонтов засмеялся.
- Здесь, что ни спросишь, всё Воронцов да Воронцов. Совсем как у Жуковского в "Канитферштане".
- Но ведь вы не так мрачно настроены сегодня, чтобы желать встречи с гробом? - быстро отозвалась она. - И потом, по-моему, графу Воронцову совсем нельзя желать смерти. Он так много сделал для процветания и украшения этого дивного края.
Лермонтов внимательно посмотрел на неё.
- Гроб я предпочёл бы встретить вон с той красавицей, - он подбородком указал на ехавшую впереди них кавалькаду. - Всё равно вы тогда бы мне ответили, что это принадлежит или принадлежало тому же Воронцову.
- Фи! Как вам не стыдно! Ведь это же грешно - желать смерти такой хорошенькой женщине.
Она хлыстом ударила лошадь, послала её на рысь.
- Нам нельзя отставать. Смотрите, где остальные.
Лермонтов засмеялся, но тотчас же и сам толкнул своего коня. Опять они ехали рядом.
- Вас волнуют ревнивые взгляды вашего Отелло, - проговорил он с усмешкой. - Или, может, вы уже заскучали по тому влюблённому Фальстафу?
У неё лицо приняло строгое и разгневанное выражение.
- Господин де Гелль имеет ко мне невозмутимое доверие. А что касается другого... о, Лермонтов, вы, очевидно, ещё плохо разбираетесь в людях, если Тет-Бу кажется вам Фальстафом.
Частый и дробный стук копыт словно цеплялся за ветки, шуршал в листве.
- Потом, я уже сказала, - говорила Жанна, задыхаясь от быстрой езды, - мне надоело, понимаете, надоело злословие...
Из-за поворота дороги показалась уехавшая от них вперёд кавалькада. Две дамы в амазонках ехали шагом, около них, неловко болтаясь в седле, трусил рысцой господин в синем фраке, расшитом золотыми позументами, и в странной треугольной шляпе. Муж госпожи де Гелль сидел на лошади исправно.
Пока они не поравнялись с ними, ни Лермонтов, ни Жанна не обменялись ни словом.
Господин в светло-синем фраке встретил их довольно неуклюжим каламбуром. Вблизи и верхом он выглядел решительно смешным. Шляпа его была фасона, который был распространён в английском флоте лет тридцать назад; волосы у него были длинные, по самые плечи; нанковые {Нанка - сорт грубой хлопчатобумажной ткани из толстой пряжи, обычно жёлтого цвета. (По имени города Нанкина в Китае.)}, заправленные в высокие жёлтые ботфорты, панталоны совсем не соответствовали сезону; под фраком был надет белый жилет, и одно плечо было украшено золотым эполетом-жгутом. Он не только костюмом, но и наружностью ужасно напоминал Людовика XVIII, каким его изображали на портретах, распространявшихся в эпоху Реставрации.
- Даже удовольствия, которые может доставить самое изысканное общество, нельзя променять на наслаждение, которое даёт один человек. Не правда ли? - сказал он, многозначительно взглянув на Жанну.
- Да, если этот человек умеет более остроумно высказывать свои огорчения, - быстро ответила она и броском послала вперёд свою лошадь.
Лермонтов остался в хвосте кавалькады.
- Я предпочёл бы, чтобы вы немножко более считались с моими чувствами и с вашим положением, - вполголоса заметил ей де Гелль, когда они поравнялись.
- Второе замечание. Благодарю, - сквозь зубы процедила она. - Не слишком ли вы вошли в свою роль мужа, господин де Гелль?
Она окинула его презрительным и холодным взглядом и, сгоняя с лица улыбкой гримасу, приветливо обратилась к дамам:
- Вы не утомлены?
- О, нисколько. А вы?
- Месье Лермонтов такой превосходный кавалерист, что, когда едешь с ним, можешь быть уверенной - силы твои и твоего коня будут сохранены вполне.
Она с едва заметной усмешкой бросила взгляд в сторону смешного господина во фраке. Дамы переглянулись с улыбкой.
- Может быть, мы поспешим? Как будто в воздухе пахнет дождём, - осторожно заметил де Гелль.
Господин в синем фраке сперва с глубокомысленным видом рассматривал небо, потом тоном, не допускающим никаких возражений, заявил:
- Дождя сегодня не будет.
Мадам де Гелль рассмеялась.
- Господин Тет-Бу - моряк, но он избегает быстрой езды, господин де Гелль - недурной ездок, но он ничего не смыслит в погоде. Кого же нам, господа, слушать? Бедный Тет-Бу! - она послала ему улыбку. - А мне ужасно хочется скакать и скакать. Придётся вам вынести ещё одну неприятность.
Она с места на галоп подняла своего коня. Увлекаемые ею, помчались и остальные. Лермонтов с нахмуренным, недовольным лицом замыкал кортеж.
Через полтора часа в Гурзуфе они делали привал.
Слева в жёлтом выгорающем зное стыла серая невысокая горная цепь. Справа на гладкое, как зеркало, море две скалы, как два огромных, не нашедших своей глубины камня, стлали зелёную тень. Тень дотягивалась до берега, в том месте, казалось, должна была быть прохлада.
Лермонтов спешился последним, с выжидающим и мрачным видом, держа в поводу лошадь, стоял поодаль от остальных.
- Послушайте, так нельзя. Ваш вид отнимает у меня спокойствие и лишает хорошего настроения. Ну, маленький, в чём же дело? Ведь всё хорошо.
Мадам де Гелль подошла к нему. Может быть, только четыре пары ревниво и пристально наблюдавших за нею глаз помешали ей взять его руку. Он увидел глаза. Солнце нагрело и их; в холодном сером сиянии купался золотистый распалённый зной. Он улыбался совсем по-детски, радостно и умилённо.
- Конечно, всё хорошо. Но, но... - Он так и не окончил фразы.
Она нетерпеливо, теребя за рукав, тащила его за собой.
- Ну, идёмте же к ним. Видите - они уже пьют вино.
В тени фруктового сада на земле расстелили скатерть.
Рыжебородый татарин тащил гору фруктов на огромном подносе. Вино принесли в медных, с длинными узкими горлами, кувшинах.
Тет-Бу, подставляя свой стакан под кувшин, с видом глубокого знатока говорил:
- Постройка крепости, развалины которой вы видите вон в том направлении, относится ко второму веку. При Юстиниане она называлась Гурзувиты.
- А кто теперь владеет этим Гурзуфом? - с нарочитой серьёзностью спросил Лермонтов.
- Теперь это имение графа Воронцова.
- Опять Воронцова, - звонко расхохотался Лермонтов. - Графиня, вы меня извините, но я за сегодняшний день на десятый, по крайней мере, вопрос получаю такой ответ. О чём бы я ни спросил - мне отвечают: это Воронцова.
- Вы, очевидно, далеко не всем интересовались, - картавя и с улыбкой проговорила графиня. - Здесь есть много весьма замечательного, ничем не связанного с имением Воронцова. Хотя бы, например, вот это, - она осторожно указала рукой влево, где за зубчатой стеной кипарисов белел просторный помещичий дом. - Вот дом, где гостил у Раевских Пушкин. Вам, как литератору, это следовало бы знать.
- О, Пушкин, - с живостью воскликнула мадам де Гелль. - Господа, в каком чудесном мы находимся месте! Ведь здесь было написано: "Волшебный край, очей отрада..." Вот об этих самых долинах. Потом, если я не ошибаюсь, здесь же писано "Редеет облаков летучая гряда...". Ну, Лермонтов, вы поэт, помогите мне вспомнить, что ещё написал Пушкин в Гурзуфе.
- Сейчас я не думаю о Пушкине, - просто сказал Лермонтов и ясным и открытым взором посмотрел на неё.
Наступило молчание, как будто всем стало немножко неловко от этого поэтического экскурса.
- Но, кажется, мой муж был прав: дождь действительно будет, - поспешила дать тему мадам де Гелль.
- Дождь будет очень скоро, - мрачно выговорил Лермонтов и опять посмотрел ей в глаза. - Следует торопиться.
Он встал и направился к тому месту, где стояли лошади. Жанна вслед за ним тоже поднялась с земли.
- Господа, я здесь самая маленькая женщина, - комически торжественно заявила она. - Если нас здесь застанет дождь, боюсь, что я упаду под тяжестью моей собственной амазонки.
Сидящие переглянулись, прилежно проследили, как Лермонтов помог ей подняться в седло.
Через четверть часа отчаянной скачки Жанна сдержала свою лошадь, изгибаясь в седле, пыталась поймать взгляд Лермонтова. Дышала она тяжело.
- Вы знаете, Лермонтов, - заговорила она после минутного молчания. - Тет-Бу совершенно вас не переносит. Право, вам не следует его раздражать понапрасну. Вчера он был готов даже стреляться с вами, во всяком случае, немедля хотел сняться с якоря, чтобы плыть вслед за нами, когда я сказала, что вы не прочь и в Анапу, только вместе со мною.
- А зачем он вообще-то собирается на Кавказ? - равнодушно спросил Лермонтов.
- Не знаю. Кажется, он везёт ружья и пушки немирным черкесам. А потом, у него там ещё какие-то дела, о которых я даже и не догадываюсь.
- А, - безразлично откликнулся Лермонтов.
- Вам это неинтересно?
- Нет, - ответил он кратко.
У него глаза сделались страшными и потемнели. От этого взгляда трепетная волнующая дрожь пробежала по телу Жанны. У ней стеснило дыхание, когда она заметила, как нервно и твёрдо укорачивала повод его рука. Вдали послышалось грохотание колёс, звяканье подков, голоса. Рука Лермонтова разом ослабила повод.
- Быстрей, быстрей. Смотрите, уже накрапывает, - задыхаясь, выкрикнул он и всем телом подался вперёд на седле.
Открытую часть дороги они успели проскакать до дождя. В лесу капли с шумом падали на густую листву. Роща наполнялась встревоженным, неумолкающим шёпотом.
- Это, кажется, и есть Кучук-Ламбат, - крикнула Жанна.
- Не знаю, - со странным смехом откликнулся он.
В стороне от дороги за деревьями мелькнуло белое строение. Тропинка к нему заросла травой.
- Беседка. Там мы укроемся, - срывая в сторону коня, возбуждённо прокричал Лермонтов.
Беседка была заброшенной и забытой. Травой поросли даже ступеньки. Лермонтов, бросив лошадь, проворно взбежал по ним.
- Скорее, скорее, Иначе ваша амазонка намокнет и вы упадёте под её тяжестью.
Он рванул дверь. Слабый замок вместе с винтами выскочил из своего гнезда.
Крытый зелёным сукном стол внутри беседки заставил его расхохотаться.
- Очень мило со стороны генерала Бороздина, что он строит бильярдные в таком приличном отдалении от дома.
Жанна едва улыбнулась.
Дождь словно вымыл опаляющий зной из серых внимательных глаз. Сейчас они смотрели выжидающе и спокойно.
- Жанна!
Она не откликнулась. В изнеможении, словно дальше уже не было сил держаться на ногах, опёрлась она на бильярд, с усталым вздохом уронила на руки голову. Ему показалось, что она