я к мятежникам.
- С ним много людей из сорок второго флотского.
Нетерпеливо, словно всё давно уже ему было известно, отмахнулся. К окну, в туман, наметивший контуры зданий, устремил тревожный, мятущийся взгляд.
"Кто, кто поможет? На кого положиться? Кто вдохнёт мужество? Что сделать-то? В резервную колонну! Да разве послушают..."
А только, только ведь это и нужно. Тогда и без инспекторского смотра принял бы. После приказом по отдельным частям:
- Составить акты принятия.
"Скорей бы! Скорей бы кончилось! Господи!" Кто-то осторожно, боясь, должно быть, что и в этом не может быть правды, шепнул:
- Ваше величество, на преображенцев можно положиться. Первый взвод вашей роты присягнул вчера в карауле.
Он посмотрел в глаза говорившему. По глазам увидел, что подсказывает, а сам не верит, что послушается, решится.
Перед глазами вдруг так ясно, как будто он всё утро думал только о том, проступила картина, сохранившаяся в памяти от детства.
Вот здесь же, в этом дворце, на покрытом парчою помосте стоял гроб.
Его, четырёхлетнего малютку, под мышки подняли проститься с покойником. Из золота, из кружев, из цветов, словно оно утонуло в них, показалось на секунду синее, курносое лицо. Кончик языка высовывался изо рта, распухший и тоже посинелый.
А брат?
Он с отвращением вспомнил сейчас всегда противное, не мужское и не бабье, какое-то без пола и возраста лицо. Всегда с улыбкой, приветливой и ласковой, а его от этой улыбки тошнило, - казалось, что брат прячет за нею смертельное отчаяние и ужас.
"Неужели и во мне эта паршивая, неизвестно кем влитая кровь? - с отвращением и тоской подумал Николай Павлович. - Вон у бабки не сорвалось. Решилась".
- Ваше величество, - терзая его, шепнул кто-то, наклоняясь к самому уху. - Решайтесь. Немыслимо и погибельно дальнейшее промедление.
Если б он мог решиться!
Ещё раз, зная наверное что не встретит ни одного взгляда, который помог бы, вдохнул в сердце мужество, глазами обвёл зал. И вдруг...
Николай с минуту смотрел на младшего брата, как на чудо.
Этому можно верить. Этот не предаст, не оставит. Брат. Не такой, как те, курносые, белобрысые, - Миша, друг и товарищ детства, всем - от лица до голоса и жеста - похожий на него.
Он решился.
На улице туман разредился совсем. Падал крупными и редкими хлопьями снег. Караул выбежал в ружьё. Заметил только, что сапёры, не поглядел, как это делал всегда, по форме ли одет офицер и как быстро построились. Он даже не узнал своего голоса, так неуверенно и хрипло заговорил с ними:
- ...Вам доверяю... сына... берегите наследника.
Караул рявкнул:
- Рады стараться, ваше императорское...
Нет, нет, не разобрал: величество или высочество, только от этой отчётливой быстроты что-то сдавило глотку, дёрнулся угол рта. Снежинки мелькали, плясали в воздухе.
И тогда Николай, опять не узнавая своего голоса, наклоняясь с коня и пропуская один за другим мелькавшие перед ним ряды запорошенных снегом киверов, закричал:
- Преображенцы, хотите меня государем?
Иначе как спросить? Разве солдат спрашивают? В первый раз - и пусть будет в последний.
- Желаем, желаем, - нестройно и вразбивку послышалось в ответ.
Казалось, это вернуло мужество бежавшему впереди капитану. Он гаркнул:
- Смирно-о-о!
Команду приняли. Подтянулись ряды. Как чугунный, запечатал по мёрзлой земле шаг.
- Государю императору...
От раскатистого, громкого "ура" Николай Павлович вздрогнул, как будто в него полетели комья снега.
Вслед за бодро шагавшей "государевой", отныне его ротой, бросив повод, проехал он шагом на площадь Сената.
Поздно вечером из дворца были видны костры на Неве. Это рубили проруби и в них свозили трупы. У костров на улице грелись патрули. Во дворце всю ночь горел свет. Император всю ночь допрашивал арестованных, которых доставляли прямо сюда...
Не так-то просто было пройти через эти первые месяцы.
Незнакомое и странное смотрело на Николая Павловича лицо, когда он подходил к зеркалу, но это лицо ему нравилось. Тогда его выражение не было постоянным, только через шесть месяцев, когда было покончено с декабристами, оно приняло на себя маску грозной и невозмутимой величественности. В гневе у Николая темнели глаза, тяжёлым и страшным становился взгляд - само лицо, его античные, словно выписанные на музейном холсте черты искажались редко.
То там, то здесь в империи вспыхивали костры мятежей, бунтовались помещичьи и казённые крестьяне, солдаты в военных поселениях, работный люд на казённых рудниках и заводах. Какие-то безумцы дерзали осуждать его право. Кавказ упорно противоборствовал русским завоевателям. Раскольники не признавали его царём, на ектении в их молельнях возглашалось здравие императору Александру.
На Кавказ один за другим уходили из империи корпуса, на Поволжье чиновники разрушали и опечатывали раскольничьи скиты, насмерть забивали шпицрутенами дерзавших усомниться в его царском происхождении. Но спокойнее от этого не делалось.
Этих, окружавших его, с трепетной готовностью кидавшихся исполнять каждое его приказание, он не боялся. Что ж, если что и таят? Пусть. Труднее было проникнуть в сердечные глубины Рылеева с братьей, а вот проникнул, раскрыл, победил. Страшило другое. У тех вот как выведать - многомиллионных, загадочных, непонятных.
Докладывая о бунте в Новгородском округе военных поселений, Бенкендорф очень осторожно, только намёком коснулся имевшегося у него жандармского донесения. В нём говорилось, что находящийся с бунтовщиками вместе некий кантонист народной молвой считается за побочного сына покойного императора Александра, и те так его и прозывают: "царёныш". Причина этой молвы якобы такова, что мать сего кантониста, поселянка Новгородского же округа, быв некогда в случае у графа Аракчеева, удостоилась обратить на себя внимание покойного государя. Всё это Бенкендорф изложил весьма и весьма осторожно, а изложив, даже перестал шевелить губами, зажав меж них, на всякий случай, кончик языка. Он ждал вспышки обычного в таких случаях гнева, молниеносного, уничтожающего взгляда. Но царь только усмехнулся многозначительно и весело. Потом поморщился.
- Враньё.
Среди дел предыдущего царствования ему как-то попалась переписка по поводу неудачного сватовства его сестры, великой княжны Елены Павловны, за императора французов. О настроении московского общества в отношении к сему факту почт-директор Ключарёв {Ключарёв Фёдор Петрович (1754 - 1821) - член новиковского кружка "мартинистов", писатель, до 1812 г. занимал должность московского почт-директора, от которой отстранён губернатором Ростопчиным по подозрению в шпионаже, после войны "реабилитирован" и сделан сенатором.} доносил тогдашнему министру полиции:
Расположение мысли о нашей великой княжне, ежели б жребий пал быть ей невестой императора Наполеона, - имею долг неуклонно представить Вам со всею искренностью, что ни один голос, в краткое время, как я сказал, существования сего слуха не был приятным. Причина - недоверенность, далеко распространённая к намеревающемуся вступить в новый брак. Даже говорили, что Жозефина неплодна, а может быть, он сам таков, а потому, как прежде случалось, например, с Генрихом VIII и царём Иваном Васильевичем {Генрих Тюдор (1491 - 1547) - английский король с 1509 г., прославился бракоразводным процессом с Екатериной Арагонской, результатом чего стал церковный разрыв с римским папой. Царь Иван Грозный (1530 - 1584) известен конфликтами с многочисленными жёнами.} и прочими, последует развод за разводом по причине одинаковой. Что касается до первого в государстве сословия, оно может рассуждать глубже политически, хотя и тут, думаю, не найдётся много так мыслящих, а впрочем, по уважительному моему замечанию, причтут действия необходимости и угождению. Я не пропущу, если возобновятся слухи относительно нашей великой княжны, возможное узнать и уведомить в подробности Вас. А теперь всё замолкло, и, кажется, очень в покойном ожидании.
Можно приметить, что разводом дамы очень недовольны.
Улыбка ироническая и весёлая заиграла на губах, когда Николай Павлович прочёл это донесение. С брезгливой гримасой Николай Павлович отодвинул от себя папку. Больше уже не требовались во дворец дела, касавшиеся матримониальной дипломатии братнего царствования. Давнишняя и презрительная ненависть к нему самому нашла наконец своё выражение.
При встрече траурной процессии с его телом Николай Павлович жестом остановил катафалк, спешился, на глазах тысячной толпы опустился на колени прямо в снег. Чувство какого-то гадливого отвращения к самому себе, к этой лицемерной, ничтожной позе охватило его. Он чувствовал, как от подбородка до висков лицо заливает краска возмущения и стыда. Приложил к глазам платок. В толпе пронёсся почтительный шёпот. Безветренный морозный день сделал его таким явственным, как будто ему на ухо докладывали об удивлении и восхищении его порывом. Он не знал, что нужно делать дальше. Коленями сквозь лосины чувствовал ледяную жёсткость январского снега. Ноги ломило. Отвернулся, смотря в ту сторону, где на сизом небе редкой рассыпанной стаей летели чёрные галки и мутно серебрились пустые поля, поднялся с колен, не оборачиваясь, прошёл к ординарцу, державшему лошадь. Обернуться было противно и стыдно.
Пять лет спустя, в бане, в старом Зимнем дворце, парил его древний, как эта жаркая сырость, банщик.
- А ну-ка, старик, поддай.
Пар густым непроходимым облаком наполнял всю баню. Бледными радужными искрами просвечивали в нём огоньки свечей. Пот, горячий, как кипяток, катился по телу, а император всё требовал и требовал "поддать".
- Ох, ваше величество, и можешь же ты париться! - кряхтя над неизвестно какой по счёту шайкой, вымолвил банщик.
- А что?
- Да как же, третьего царя послал Господь парить, а этого видеть ещё не приходилось. Пар любишь: русский человек.
Николай тревожно насторожился.
- Это к чему болтаешь?
- Мыть ваше величество - сердце радуется, - не спеша и с задышкой заговорил старик. - Эно, тело какое! Пару не боишься, значит, и страстью своею вполне владеть можешь. Богатырь... эх, да что говорить: настоящих людей наделаешь...
Старик чего-то недоговаривал, но и от сказанного, больше чем от жаркого пара, чем от этих так любовно и нежаще скользивших в мыльной пене по его телу рук, морящая сладкая истома, как дурман, подступила к голове.
Он мог бы ещё похвастаться, что в это же время, невзирая на свои сорок лет, как двадцатилетний поручик, не перестаёт волочиться и изнывает от влюблённости, не оставляя в покое ни одной хорошенькой женщины. Желанием император дорожил больше, чем его осуществлением. Влюбляясь, изменяя жене с искусством, которому позавидовала бы любая ветреница, он переживал волшебное, ни с чем не сравнимое чувство. Как будто слетали с плеч годы, не тяготили сердце никакие тайные мысли и подозрения. Льстило и толкало к каждому новому увлечению ещё и другое. Он знал - и в этом крылось тоже ни с чем не сравнимое наслаждение, - что к нему тянутся, ему отдаются восторженно и ревниво не только потому, что он император всероссийский, а и потому, что красив, строен, умеет внушить и любовь и восторг к себе.
Любуясь собой и перебирая в памяти ощущения, которые оставались от той или другой встречи, он в разнице поступков и приёмов как будто разгадывал причину всегда удивлявшего несходства со старшими братьями.
Раз в Петергофе во время утренней прогулки вслух вырвалась фраза:
- Если бы я мог проникнуть в тайну собственного рождения, я бы основал новую династию.
В парке он был совершенно один, но после этого три дня испытующе и подозрительно присматривался к лицам придворных. Постоянно страшило, что окружающие смогут прочесть это в сердце. И вот, скрывая от всех, стараясь скрыть и от собственных глаз, как страшную, позорную слабость, в конце концов убедил, заставил поверить и себя, что он и Россия, он и держава - синонимы, нераздельное общее, видел в себе живое воплощение грозной и величественной идеи монарха в этот пустой и развращённый век.
На докладах нетерпеливым жестом отстранял, если ему пытались выложить на стол карту той или иной части его владений.
-Не нужно. Знаю и так. Это у меня в голове.
Не отдёрнул руки, когда законный монарх, молодой австрийский император, припал к ней с благодарным поцелуем. Незаконного, Луи-Наполеона, во всю жизнь ни разу не назвал "mon frere", как это принято в переписке между монархами.
В 1849 году, в Варшаве, вскоре после венгерского похода, вернувшего Австрии восставшую половину империи, бурно и долго распекал по какому-то поводу одного из своих генералов. Тот выскочил из кабинета весь красный и возмущённый. Обида вырвала из сердца пророческую фразу:
- Всё кончено. С такими понятиями, с такою уверенностью в собственной непогрешимости можно вести свою державу только к гибели.
И он её привёл, завещав, умирая, сыну совершенно бессмысленное:
- Пусть не любят, только б боялись. Не дай постичь им, забраться к тебе в сердце. Тогда России не быть.
- Блазонировать, то есть описать герб словами! Но для этого нужно хоть немного быть знакомой с геральдической терминологией. В сущности, я бы мог доказать тебе, что у Романовых, хотя наш grand souverain и считает себя первым дворянином, герба, в строго геральдическом смысле, нет. То, что они считают своим гербом, совершенно грубая и плебейская подделка. Мифический рыцарь Гланда Камбила {Гланда Камбила - один из легендарных предков Голштейн-Готторнского дома.}, буде такой и существовал (я не знаю, откуда они его выкопали), какое же он имеет отношение ну хотя бы к теперешнему императору? Ведь уже в Павле не было ни капли романовской крови. Мы, Долгорукие, Наташа, может быть, единственные вообще в империи, кто может похвастаться совершенной чистотой своего герба. А это существенно, очень существенно, Наташа...
Князь вдруг замолк.
В комнату неслышно вошёл лакей, приблизился к чайному столику, безмолвно спросил глазами - можно ли убирать, и так же неслышно удалился.
- Довольно странные приёмы у твоих людей появляться, когда их не кличут, - улыбнувшись, заметила сестра.
- Что поделаешь, такова вся дворцовая прислуга: развязна, упряма, самостоятельна. Своих я всех отослал от себя. После этой истории, право, начинаешь бояться, когда тебе прислуживают твои крепостные. Эх, время, время! Флигель-адъютанту грозят разжалованием за враньё его пьяного кучера.
И князь притворно вздохнул.
- Но я всё-таки ничего не понимаю, - быстро заговорила Наташа. - Почему ты не попросишь отставки? Ведь это же оскорбление. Это непереносимо, а ты сидишь, как арестованный, как будто и в самом деле в чём виноват...
- Меня никто не задерживает, - устало перебил её Долгорукий. - Я сам не хочу выезжать. Чего доброго, ещё подумают, что я подкупаю следствие.
- Как это всё глупо и противно! - воскликнула она. - И только подумать, что десять лет назад люди дерзали мечтать о какой-то свободе, а теперь - кроме смирения тебе нечем и ответить на оскорбление.
Князь, чуть-чуть поморщившись, рассеянно перевёл глаза от её лица к окну.
В густой зелени парка проблескивало вечернее солнце. Золотая крыша дворца казалась озером расплавленного и сверкающего металла, окружённого пышной зеленью. Где-то за пределами этого блеска и этой зелени хрипло и нескладно начинала и срывалась всё на одной и той же ноте труба.
Князь отвернулся от окна.
- Местопребывание двора, русский Версаль! - проговорил он брезгливо. - Упражнения музыкантской команды услаждают слух русского императора. Очевидно, с таким расчётом и казарму построили, в двух шагах от дворца...
Протяжный и низкий звук, которым непрестанно тревожилась тишина за окном, вдруг сорвался высокой, пронзительной нотой. Князь, морщась, словно от зубной боли, заткнул пальцами уши.
- Не знаю, не знаю, Натали, - проговорил он через минуту и, иронически улыбаясь, взял с откидного столика книжку. - Может, вот это. Месть.
- Что это такое? - рассеянно полюбопытствовала Наташа.
- Тут есть поэмка какого-то Лермонтова. Должно быть, это тот самый лейб-гусар, который так преуспел с прошлого года в свете. Это августовская книжка "Библиотеки для чтения".
- Покажи, - она взяла из рук книжку. - Где это?
- На восемьдесят первой странице. Называется "Гаджи Абрек". Это, пожалуй, плохо, что слишком здесь много крови, но вот что здесь обходятся без модной роковой любви, да ещё одна мысль - это мне нравится. Хочешь, я тебе прочту?
- Пожалуй, - улыбнулась Натали и протянула книжку.
Князь аккуратно разогнул и разгладил страницы, слегка задыхаясь и нараспев прочёл:
Любовь!.. Но знаешь ли, какое
Блаженство на земле второе
Тому, кто всё похоронил,
Чему он верил, что любил!
Блаженство то верней любови
И только хочет слёз да крови!..
В нём утешенье для людей,
Когда умрёт другое счастье;
В нём преступлений сладострастье, -
В нём ад и рай души моей.
- И дальше, дальше. Послушай, Натали. Это совсем уж неплохо.
Князь заметно оживился.
- Ну вот:
...Давно
Тому назад имел я брата;
И он - так было суждено -
Погиб от пули Бей-Булата.
Погиб без славы, не в бою, -
Как зверь лесной, - врага не зная.
Но месть и ненависть свою
Он завещал мне умирая.
И я убийцу отыскал:
И занесён был мой кинжал,
Но я подумал: "Это ль мщенье?
Что смерть! Ужель одно мгновенье
Заплатит мне за столько лет
Печали, грусти, мук?.. О, нет,
Он что-нибудь да в мире любит.
Найду любви его предмет,
И мой удар его погубит".
- Нет, это действительно хорошо: и тонко, и глубоко. "Найду любви его предмет, и мой удар его погубит". А? Ну, что ты скажешь, Натали?
- Я бы не хотела стать предметом каких бы то ни было чувств такого страшного юноши, - ответила она с улыбкой.
Натали поднялась с кресла, подошла к князю и, опустив на плечо руку, рассеянно заглянула в раскрытую книжку. По губам скользнула весёлая усмешка.
- "...По мне текут холодным ядом слова твои". Это я здесь читаю, Владимир, - смеясь, пояснила она. - Но мне пора. Я и так слишком долго разделяла твоё заключение.
- Уже? Ну, благодарю, что не забываешь. Постой, я прикажу, чтоб подавали.
Почти в тот же момент, как он дёрнул сонетку, у дверей выросла фигура лакея.
"Что они, подслушивают, что ли?" - досадное метнулось в голове, но сейчас же оно забылось, оттеснённое отъездом Натали, непрерывающейся и горькой чередой мыслей.
И неясное, многим почему-то казавшееся загадочным и таинственным дело о задавленной первого июля у Московской заставы женщине, и совершенно очевидное, ввиду полного сознания самого преступника, дело о покраже на даче гвардии генерал-майора Исленьева тянулись с одинаковой медлительностью и одинаково долго.
Высочайшее повеление о создании второй следственной комиссии по делу, в сущности совершенно ничтожному и пустяковому, привело даже мало чему удивляющегося Дубельта в смущение.
- В чём тут секрет? - в сотый раз задавал он себе один и тот же вопрос, просматривая листы тощего "дела", в котором, в сущности, и искать было нечего.
Ездящий в кучерах у князя Долгорукого крепостной его человек Трифон, иного прозвания не имеющий, с трёх расспросов показывал слово в слово одно и то же.
Первого июля, въезжая с князем в Московскую заставу, сшиб он лошадьми женщину неизвестного звания, а так как был выпивши, то на крик полицейского не остановился, ударил по лошадям и умчался. Чего ж тут искать?
Дубельт попробовал было осторожно выведать причину такого необычайного внимания государя к этому пустому происшествию у своего шефа.
Тот, по обыкновению, только пожевал губами, промычал что-то совершенно невразумительное и только, по крайней мере через четверть часа, когда уже выслушал о многом другом, раскачался сказать:
- М-м-м... Леонтий Васильевич... Никакой интриги здесь нет-с... Да. Только, только... государю благоугодно знать самую сущую правду. Ибо флигель-адъютант его величества солгать не может, а раб его упорствует в своём показании. Это надо выяснить. Нам не найти правды - стыдно-с.
"Ничуть не яснее. Только вот разве самый кончик. Долгорукого хотят очернить, государь противится. Кучер - ясно - подкуплен".
Секретные донесения, которые имелись у Дубельта, ничего противного правительству или лично государю за князем Долгоруким не устанавливали, личных врагов у него тоже как будто не было, и тогда, окончательно решив, что дело это весьма трудное и щекотливое, Дубельт со всем рвением и в точном соответствии с указанием своего шефа приступил к нему.
Как и следовало ожидать, в Петербурге, оказался ещё один князь Долгорукий, того же первого июля через ту же Московскую заставу въехавший в столицу. Вызванный в Третье отделение застенчивый, болезненного вида юноша даже и не думал отпираться. Отпущенный из Царскосельского лицея на каникулы, он ехал в экипаже своего дяди графа Шереметева, который его и воспитывает, в Петербург. Проезжая Московскую заставу, кучер его по неосторожности сшиб какую-то женщину, но, очевидно боясь ответственности, не остановился, а, наоборот, погнал лошадей. Сам же он молчал до сих пор об этом происшествии единственно только потому, что его никто об этом и не спрашивал.
Молодой князь был любезно отпущен с лёгким упрёком - как же это вы так, до сих пор молчали, а у нас тут целая история вышла! - а кучер Шереметева взят в арестантскую, но уже при Третьем отделении.
Заседание комиссии Дубельт открыл кратким, но многозначительным вступлением:
- Господа, вам небезызвестна вся важность возложенной на вас обязанности. Из одного того факта, что по происшествию, в сущности весьма ничтожному, по высочайшему повелению ныне открывается вторая следственная комиссия, вы уразуметь можете, насколько его величеству угодно знать сущую правду по этому делу...
Серьёзные и строго вытянувшиеся лица господ членов должны были показать их полную готовность к выяснению этой "правды".
- Так-с, - оглядел присутствующих Дубель и приказал ввести обвиняемого.
Первым был приведён кучер Долгорукого.
Он с отчаянием бросался на колени перед столом, за которым сидели строго взиравшие на него господа, бил себя кулаками в грудь и слово в слово в четвёртый раз повторил давно известную историю о том, как ехали они с князем, как был он выпивши, а потому, опрокинув лошадьми какую-то женщину, не сдержал, а погнал их ещё того пуще.
- Хорошо, - прервал его Дубельт и с тихой усмешкой приказал ввести второго обвиняемого.
Этот вошёл с испуганно-обалделым видом, как вкопанный остановился перед столом.
- Как тебя зовут и у кого ты служишь? - строго обратился к нему Дубельт.
- Дворовый человек его сиятельства графа Шереметева, а зовут Фонькой, - потупясь, словно стыдясь такого признания, ответил спрашиваемый.
- Хорошо, хорошо.
Торжествующая улыбка всё больше кривила рот Дубельта. Едва касаясь одной рукой о другую, он потёр их и, самодовольно улыбаясь, стал спрашивать дальше:
- А скажи-ка, любезный, не ездил ли ты когда в Царское Село и не возил ли кого оттуда? Этим летом, конечно. И когда это было в последний раз?
- Кажись, в июле, - всё так же испуганно смотря на генерала, сказал шереметевский кучер. - В июле, должно быть, и будет последний раз, как ездил. За князем Долгоруковым, племянником нашего графа, ездил, В тот же день и назад обернулись.
- Так, так. Вёз князя Долгорукого, Хорошо. А не помнишь ли ты, не случилось ли с вами чего, как въезжали в заставу?
Дубельт пристальным, неотрывающимся взглядом смотрел в бледное, растерянное лицо шереметевского кучера. Минуту в комнате царило гробовое молчание. Вдруг тот, широко взмахнув руками, словно он собирался улететь, рухнул на колени. Крик, сиплый и глухой, казалось, застрял у него в горле.
- Виноват, ваше превосходительство, бабу какую-то я смял тогда лошадьми.
Дубельт торжествующим взглядом - ну, вот, видите, как выходит, когда я берусь за дело! - обвёл присутствующих. Потом с улыбкой взглянул по очереди на каждого из кучеров, сказал:
- Как же это так, ребята? Женщина задавлена одна, а вас, охотников до неё, двое.
За столом переглядывались удивлённо господа члены комиссии, преступники недоумённо и тупо смотрели один на другого. Долгоруковский Трифон не выдержал первый, с шумным вздохом рванулся с места, шагнул к столу. Казалось, вздох оторвал целую полосу времени.
- Дозвольте, ваше превосходительство, я вам теперь расскажу, отчего я женщину-то задавил, - выговорил он неожиданно твёрдо и громко.
- Ну, рассказывай.
- Армяк дозвольте только наперёд скинуть.
- Это ещё зачем?
- А вот затем, ваше превосходительство, что я вам рубцы эти показать должен.
И, не дожидаясь разрешения, широким и проворным жестом стянул с плеч армяк, засучил рукава рубахи.
- Вот, господа генералы, как мне в полиции руки верёвками крутили да силком учить заставили ту сказку. Э, да что говорить про верёвки! - Он и рукой и головой тряхнул так, как будто для него уж ничто больше не существует на свете. - Нашему брату это дело привычное. А вот они мне вольную обещали да тысячу рублей награды, если на суде выдержу, - так за это и чужого греха взять на душу не побоишься. И пытку стерпел, и на допросах словом не обмолвился, да вот... эх, вижу, всё не под меня подстроили... а волюшка кабы...
Дубельт вдруг забеспокоился. Лицо стало сухим и деловитым. Он резко застучал карандашом по столу, требуя, чтобы Трифон молчал, потом, приказав увести обоих арестантов, с короткой усмешкой бросил сидевшему рядом с ним жандармскому капитану:
- О таковой преданности господину своему нелишне будет поставить в известность князя Долгорукого.
И, поймав неукоснительно понимающий взгляд капитана, заговорил, обращаясь к членам комиссии:
- Ясно, господа, не правда ли? Санкт-петербургская столичная полиция, не сумев задержать виновного, справляется по караульной книге на заставе: кто проехал? Князь Долгорукий. Отлично. Значит, экипажем сего князя и задавлена бедная женщина. А раз так, то нечего и исследовать. Счастье, господа, счастье без преувеличения для общества и всех верноподданных, что волею нашего правдолюбивого монарха учреждено ныне Третье отделение собственной его величества канцелярии. Таковое небрежение к своим прямым обязанностям и откровенное попустительство лености подчинённых могло, как вы видели, отразиться на безупречном имени достойного и приближённого к государю человека. Этого в просвещённом государстве быть не должно и, я вас заверяю, не будет.
В Гостином дворе опечатывали книжные лавки.
Мелкий, как пыль, октябрьский дождь матовым блеском оседал на жандармских касках. Сальный огарок задувало ветром, и мокрый сургуч ни за что не хотел разгораться. Жандарм неуклюже возился возле двери, стараясь приклеить печать. На подводе, ничем не накрытые и сваленные в беспорядке, мокли пачки книг. С почтительного расстояния наблюдавшая за всем этим небольшая кучка гостинодворских молодцов и просто случайных прохожих обсуждала и то и другое:
- Ишь дело какое, - купцу, чай, убытки от этого большие.
- А поделом: не торгуй чем не надо.
Жандарм, возившийся у дверей, наконец приложил печать. Его начальник внимательно осмотрел её и, кутаясь в шинель, взгромоздился на дрожки. Загромыхала по камням подвода.
- Ну, слава тебе, Господи: управились. С Богом, везти вам - не растрясти, - напутствовали из толпы.
- А вот, братцы, что говорят, - неизвестно к кому обращаясь, сказал какой-то парнишка, когда подвода и жандармы на дрожках отъехали на приличное расстояние. - Будто теперь переодетые жандармы в самом разном народе вертятся и всё, что подслушивают, куда надо доносят. Может так быть, по-вашему?
Расходиться явно никому не хотелось. Пять или шесть человек потеснее сбились в кружок возле парнишки. Высокий, худой старик в чуйке и картузе авторитетно отрезал:
- Брехня.
Ему сейчас же наставительно возразили:
- Нет, отец, вовсе это не брехня. Теперь у них вот как положено. Берётся какой-нибудь человек, ну, хотя бы ты, к примеру, и строго-настрого ему приказывают, чтоб об этом даже попу на исповеди слова не промолвил бы. А велят тебе тереться среди людей своего звания и разные разговоры подслушивать, а что подслушал - сейчас же доложи, и за это тебе деньги платят. А ты как был, так и останешься при своём месте и никому, кроме тебя да их, не известно, в какую службу ты у них определился.
В толпе поддержали:
- Так, так. Вот и то говорят, что теперь слово сказать опасно - заберут.
- Ну, это не всякое. Лишнего только не болтай, а так разговаривать можно.
- Да, можно. Вон намедни солдат какой-то из тех, кому теперь в отставку срок вышел, стал хвастать, как их в службе обидели, так что ж ты думаешь: сидит теперь под арестом, а в кабаке-то никого постороннего не было. Да ещё теперь, говорят, такое ему будет, что и выдумать страшно.
- А ты почём знаешь?
- Мне это, как его, крёстный мой сказывал. Он в сторожах в этом самом отделении, что у Цепного моста помещается, служит.
- Ну, тогда, может, и правда.
Это и на самом деле было правдой. Вечером того же дня в Михайловском манеже был обычный царский смотр бессрочно отпускаемых от гвардейских полков.
Царь прибыл только в восьмом часу.
Густой, как запекающаяся кровь, отблеск смоляных факелов переливался неверным светом и отступал перед мохнатыми тёмными сумерками.
Царь, как вошёл, порывистым широким шагом устремился вдоль фронта, поздоровался, уже пройдя половину, негромко, отрывисто и сердито. На минуту остановится выслушать ответ, ногой по песку отсчитал такт и только после этого продолжил обход. На левом фланге круто повернул обратно, отошёл от неподвижно застывших с устремлёнными на него глазами людей.
- Ребята, - раздался в мёртвой тишине его грудной и низкий голос, - ребята, солдат русского царя не может быть негодяем. Моя гвардия таких среди себя не потерпит. Так или нет, ребята?
- Точно так, ваше императорское величество, - гулко и слитно, по слогам, как будто кто-то дирижировал из-за спины царя, пронеслось под сводами.
- А вот нашёлся один, - продолжал Николай, всё повышая и повышая голос. - Он был среди вас, он и сейчас с вами...
Голос всё возрастал и твердел. Отдельные ноты, словно они стали металлом, не таяли, вибрировали и гудели где-то высоко под самыми сводами манежа.
- Ребята, я вам отдаю его на суд. Вы лучше меня присудите ему наказание.
Вдруг голос оборвался. Низким и гулким клокотаньем припал к земле.
- Кто вздумал болтать, что я незаконно держу по второму сроку? - выговорил Николай. - Кто?! Три шага вперёд! Марш!!!
Один миг царю казалось, что вся неподвижной стеной замеревшая масса дрогнет, сжимающее кольцо поползёт на него. Но нет, только один, высокий павловец с посеребрёнными бакенбардами, прямым, печатающим шагом, не дрогнув, вышел из фронта.
- Ты?
Император приблизился к нему медленно, большими, надолго пристававшими к земле шагами. Свита почтительно и осторожно старалась отстать.
- Ты?
Рука поднялась ударить, но не выдержал взгляда, быстро отвёл глаза, ими успел поймать на груди серебряный равноконечный крестик, рванулся, сорвал его, бросил наземь.
- Говорил, что против закона? Говорил?
- Так точно, говорил, - раздельно и чётко прозвучал ответ.
Император вскинул голову, глазами обводя фронт, опять певуче и звонко прогремел:
- Вы судите. Что присудите, так и будет.
Николай выждал паузу. Потом опять, ещё повысив голос, спросил:
- Что делать с ним? Говорите. Вас спрашиваю.
Ответа ждать не стал, рванулся к одиноко стоявшему перед фронтом солдату, потрясая кулаком, прохрипел:
- Против закона?! Закона не узнал за тридцать лет?! Я выучу! В службу! Опять! Без срока, на выслугу!
Павловец стоял неподвижно.
- Не в гвардию! - кричал царь. - Паршивую овцу из стада вон! В гарнизон! В Сибирь! Правильно это, ребята?!
- Точно так, ваше императорское величество, - не сразу и глухо, как будто придавленное чем-то тяжёлым, раздалось под сводами.
Малообременительная должность и снисходительное баловство дядюшки окончательно развратили Евгения Петровича. Но, сказываясь по три дня в неделю больным, а то и вовсе не появляясь на службе всю неделю, он тем не менее отнюдь не приписывал этого лени или распущенности.
До сих пор в той беспечной жизни, которую вёл благодаря дяде Евгений Петрович чуть ли не со школы, недоставало чего-то самого главного, самого важного.
Как от сна, во рту оставался густой и неприятный привкус в его воспоминаниях о пережитом. Он попробовал перебрать в памяти свои прошлые увлечения, - ему делалось противно и скучно. Все они - дворовые ли девушки, польские ли панны, не устоявшие перед молодым и красивым представителем победоносного русского оружия, провинциальные ли скучающие красавицы, от тех же самых качеств терявшие голову, цыганки из Новой Деревни и подарившая своей мимолётной благосклонностью одна светская дама - все они, одинаково хранимые памятью рассудка и не хранимые памятью сердца, представлялись теперь почти ненавистными.
Писал он в дневнике:
Можно ли верить женщинам, с такой лёгкостью, в результате ничтожных усилий, достающимся тебе? Я оказался бы в собственных глазах презренным, если бы одной из них открыл все тайники своих чувствований, позволил бы безудержно излиться кипящему во мне. Завтра так же легко, как ко мне, придёт она к другому, и то, что ревниво хранил от всего мира, станет предметом насмешки и унижения от нового любовника.
С мечтами о той, которой будет открыта самолюбивой подозрительностью сохранённая от её предшественниц страсть, засыпал Самсонов. Смутная тоска о неизведанном и возможном наслаждении приходила вместе с пробуждением. Ревнивую зависть и страдание будил один только вид счастливой супружеской пары, и, каждый раз невольно или намеренно делаясь соучастником обмана любящего и счастливого мужа, он ощущал в себе горькую и злобную радость. Тоска о невозможной - он не верил, что таковая возможна, - тоска о невозможной, безраздельной любовной преданности отравляла мечты, портила характер.
- Евгений Петрович, а Евгений Петрович!
За дверью настойчиво и вместе с тем осторожно, уже не в первый раз, окликнули его по имени. Он не отозвался.
- Евгений Петрович, а Евгений Петрович, вы наказывали вас разбудить в восьмом, а сейчас девятый.
- Чего ж ты раньше думал?! - сразу раздражаясь, крикнул Самсонов.
- Да я, поди, более часу около вас стою, никак не добужусь только, - сказал Владимир, входя в спальню. - Шторки поднять прикажете?
За окнами висела плотная завеса густого тумана, на стёклах причудливым узором разметался мороз. Серые жидкие тени, которые поползли в комнату, сделали её неуютной и холодной.
Поёживаясь, Евгений Петрович медлил скинуть с себя одеяло.
Владимир стоял у постели с халатом и носками в руках. Ухмыляясь и с напускным равнодушием проговорил:
- Михаила Ивановича-то нашего, дворецкого знаменитого, сегодня в Сибирь отправляют. Сбили наконец партию. Наши ребята смотреть бегали. Смешно-с, Евгений Петрович.
- Что смешно-то? - освобождая из-под одеяла ноги и протягивая их Владимиру, спросил Самсонов.
Владимир с проворством стал облекать барские ноги в носки.
- Полюбовница-то его, Михаила Иваныча то есть, - заговорил он уже другим, развязным тоном. - Чай, помните, тогда же всю у ней покраденное нашлось. И красивая же баба, скажу я вам, Евгений Петрович, смотреть прямо невозможно, а вот, подите, на каторгу за ним идёт. Какая приверженность!
Самсонов только криво усмехнулся, опуская ноги в подставленные туфли.
Что-то похожее на зависть к этому уличённому, ошельмованному, ссылаемому в Сибирь солдату кольнуло сердце.
- Сама? По своей охоте? - спросил он, и голос самому показался глухим и непохожим на всегдашний.
- Сама, сама, Евгений Петрович. Дарьей её зовут, а по отцу Антоновна. Видная баба, то ли из мещан, то ли солдатка, бельё она на чиновников стирала, а денежки у ней, говорят, водились. Ну, да в Сибири их живо порастрясёт. А нашему-то Михаилу Ивановичу хоть бы что: всё таким же волком на людей смотрит, хоть и полголовы обрил...
- Давай скорей умываться. Проспал по твоей милости, - нетерпеливо и сердито перебил его Самсонов.
Сегодня он обещал дяде получить из Главного штаба необходимую тому справку.
Через час исленьевские кровные рысаки с места подхватили и помчали его по Большой Морской. Меньше чем через три минуты, чуть слышно звякая цепляющимися за