хоть и часто, но все при других; раз, когда, улучив минутку, бросилась она ему на грудь с плачем, он ее отстранил и сказал, испуганно озираясь:
- Что ты, что ты, царевна? Экое дело: плакать; гляди, не увидали бы, не сказали бы - порченая... Жаль Ваню, слов нет, а кто знает, может, и вправду он лиходеем был, что его вспоминать? Слава Богу, женихом не обидела судьба, да и я с твоей красотою в бояре попал...
Сенные девушки казались льстивыми и глупыми. Умнее других была Дуня, и смеялась она звонче, и говорила занятнее, но у нее в глазах прочла Марфа хитрость и хитрость уловила чутким ухом в медовых речах. И не могла ей открыться. И чувствовала она себя такой одинокой, такой несчастной в своем раззолоченном тереме.
Дни шли за днями. Царь ежедневно справлялся о здоровье невесты, о том, не хочет ли она чего-нибудь, но ему непременно отвечали, что царевна всем довольна. От услужливых людей узнал он, впрочем, что она о чем-то все грустит, но о порче не думал.
"Стыдлива, робка, - говорил себе царь, - сказывают, подолгу молится со слезами... ну как моя Настя-покойница! Не то что невеста сына Евдокия - та, сказывают, в терему, как роза цветет, пташками тешится, а давеча так сластями чуть не объелась..."
Он придумал потешить невесту и назначил в самый Покров медвежью потеху.
На дворцовой вышке вокруг царского места столпились опричники; все терема заняты были царскими приближенными, желавшими поглазеть на потеху.
Царскую невесту устроили за занавесом, скрытым в одной из теремных вышек. Ее окружали боярыни и сенные боярышни.
Отсюда, опираясь на мягкие подушки, любовалась Марфа причудливой панорамой слободы. Выдался первый ясный день с легким морозцем; в море багрянца тонули сады; пахло крепким пьяным запахом осени; краснели рябина с калиною, висели причудливо кисточки барбариса; в холодном осеннем воздухе чувствовалась бодрость, и ветер играл алою фатою Марфы.
Внизу желтела посыпанная песком, крепко утоптанная площадка майдана, обнесенная кирпичной стеною. Темными заплатами казались две маленькие, окованные железом двери: одна - в амбар со зверями, другая - во двор. Из амбара несся унылый рев и ворчание...
Царские потешники окружали загородку площади. Раздался резкий звук рожка, и на площадку на руках вкатился громадный детина в шутовском наряде из разноцветных лоскутов, позвякивая бубенцами, пошел колесом, встал на ноги и отвесил низкий поклон царю и скрытым за занавесами Марфе и Евдокии Сабуровой. Потом он заходил на голове, качаясь, сгибая туловище. Звонкий, раскатистый смех послышался из-за занавеса. Царь вздрогнул, повернув голову, насторожился. Неужели это смеется Марфа? И в радости сердца крикнул он:
- А чем потешишь еще нас, молодец?
Царь ошибся: смеялась не Марфа, а Евдокия Сабурова; по-прежнему равнодушно смотрели строгие глаза царской невесты.
Великан в шутовском наряде поднялся, рукава оборванной однорядки его откинулись и показали обнаженные мускулистые руки. Он поклонился царю, поднял с земли бревно и положил его на оскаленные зубы. Что-то зверское было в тупом выражении его толстого лица с вывороченными губами; воловья шея напряглась; глаза готовы были вылезти из орбит... Бревно качалось на губах великана, как-то страшно, нелепо помещалось на неестественно выдвинутой вперед челюсти, оно качалось, качался и великан, стараясь сохранить равновесие и краснея все более.
Крик изумления раздался из-за занавеса, и в отверстии показалась женская рука и край голубой фаты. Неужели же царю удалось развеселить свою царевну несмеяну? Он крикнул:
- Выдать молодцу гривну, новую однорядку, поить его допьяна три дня.
На ржавых петлях, визжа, открылась дверь кирпичного амбара. Оттуда выкатился как клубок маленький толстый человечек. Войлочный колпак покрывал его голову со старчески обвисшими щеками, усеянными бородавками; он таращил на царя круглые глаза и весь расплывался в глупой улыбке. За ним вышли чинно, держась за лапы, два медведя, одетые как люди: медведица - в сарафан, медведь - в кафтан и штаны; медведь снял шляпу, и оба поклонились царю. Это было началом медвежьей потехи, но конца ее никто не видел...
За занавесом раздался пронзительный женский крик. Царь вскочил. Лицо его, за минуту перед тем улыбающееся и веселое, теперь было страшно, как в те минуты, когда он отправлялся в застенок. Он не спускал глаз с занавеса и махнул рукою на медвежатника:
- Убрать! Испугалась... царевна испугалась медведей...
На царской вышке поднялась суматоха; окольничьи побежали узнавать, что происходит с царевной...
А Марфа лежала в глубоком обмороке на руках у сенных боярышень, и лицо ее было белее полотна...
В маленькой фигуре медвежатника с пухлым безбородым лицом и рысьими глазами узнала она новгородского знакомого медвежатника Суботу Осетра, и разом вспомнилась ей страшная картина: Красная площадь, виселицы и лютая казнь...
Марфа очнулась уже в опочивальне, упала старой боярыне Бельской на грудь и заплакала детскими, бессильными слезами:
- Отпусти меня, боярыня... не гожусь я в невесты царские...
- Что ты говоришь, государыня царевна? - прошептала со страхом боярыня. - Воля твоя, а про то государь ведает, годишься ты ему аль нет... Утри глазки... Испугал тебя медвежатник... часу не медля, его с майдана долой...
Марфа с ужасом закричала:
- Не надо трогать медвежатника... не он испугал меня, боярыня... я... я и раньше... тоска... тоска грызет меня... Ах, попроси государя, отпустил бы меня в святую обитель... я бы всю жизнь стала молиться о нем... все грехи бы его замолила... Не годна я для его царской радости...
Боярыня уложила Марфу, засветила перед образами богоявленскую свечу, помогающую от всех недугов, и, как ребенка малого, стала уговаривать:
- Э, полно, государыня царевна, что ты ведаешь? Господь вознес тебя на экую высоту за твою красу ангельскую! К чему тебе в обитель?
На приступке возле пышной кровати прикорнула сенная боярышня Дуня, положила голову на руки и думала. Чуяло ее сердце: пришлась она не по душе царевне и недолго ей жить во дворце; скоро ждет ее темная мрачная келья...
- Что ты больно не весел, князь? - спрашивал Григорий Грязной, входя в хоромы князя Черкасского.
Михайло Темрюкович взглянул на вошедшего мрачным, тяжелым взглядом.
- Ныне мало что веселит. Вон и ты, кажись, забыл как смеяться.
Григорий махнул рукою.
- Какая моя жизнь теперь, князь, подумай? Царь к радости собрался, а какая радость? Ровно похорон ждем. Нынче узнаем, завтра узнаем: "Царевна скучлива... царевна плакала... царевна в монастырь просится... царевну напужали"... Медвежатников, скоморохов, всяких потешных затейников царь с глаз долой гонит; на монастыри милостыню раздает, беспрестанно молебны служит... И чего ему та девчонка полюбилась?
Михайло Темрюкович внимательно посмотрел на гостя и, наливая ему чарку вина, сказал, лукаво подмигивая:
- Аль тебе, Гриша, та утеха государева поперек горла стала? Аль жаль, что не тебе Марфа досталась? Было время, на нее и ты заглядывался... Кажись, ты на слободе в чести был; посчитай, сколько государь тебе одних скоморошьих однорядок пожаловал!
Григорий нахмурился и обвел глазами покой, убранный с восточной роскошью. Взгляд его скользнул по полавочникам кызылбашского затейного тканья, по поставцам, в которых тускло сверкала золотая и серебряная посуда, по мягким коврам, тканным золотом, по занавесам удивительной восточной работы, по заморской инкрустации столов, выложенных малахитом, яшмой, перламутром, обведенными тонкой финифтью, по громадной фигуре князя в расшитом кафтане.
- У тебя, князь, одна тафья, поди, всей моей рухлядишки стоит! А что до царевны, так мало ль я на кого заглядывался! На Москве, поди, и не сочтешь...
Князь резко засмеялся.
- А пошто в кости и шашки всю ночь напролет играешь? Сказывают, в Балчуге ты и ночуешь!
- Балчуг сгубил меня, - мрачно отвечал Грязной. - Кабы не Балчуг, не продал бы я черту душу.
- Аль ныне государь немилостив, Гриша, однорядку не подарил? Аль потешать его разучился?
- Не смейся, князь, - дрожащим голосом проговорил Грязной. - Загубил я свою голову; лучше бы я в приказах сидел, чем ныне царским приспешником зваться...
- Ныне государь не очень забавляется, Гриша, - насмешливо отозвался Михайло Темрюкович, - сказывали, вчера, как ты стал перед ним шутки шутить да брату за трапезой кашей бороду обмазал, он в тебя немного миской с горячими щами не попал?
- Было и то, князь... Вчера ж закричал, чтоб не смели опричники грабить, земских людей обижать...
- Вот то-то, Гриша, и тут невеста, видно, вмешалась. Она точно бельмо на глазу! А я три дня у царя не был, занедужилось мне, так слушаю твои речи и дивлюсь. Видно, скоро нас повесят.
Григорий вытаращил глаза.
- Ой ли, князь? Что ты сказываешь?
- А куда ж нас деть, Гриша, коли мы царевне не полюбимся? Скажет она: долой опричнину, ну царь и долой нам головы... Кесим-баши... - прибавил он и жестко засмеялся.
Грязной мрачно смотрел на князя.
- Вечор в Балчуге я все промотал, что было, как и в те поры, когда вы меня в опричнину вписали; сперва я не боялся: думал, волка ноги кормят, а нас - земские... Размечу одну-другую усадебку и с накладом буду, а как вспомнил царские речи, и до того обидно стало - жизни б решился!
Он помолчал.
- Для того ль перед царем, забыв совесть, прости Господи, вьюном верчусь; как коза блеять научился; срамные речи говорить привык; в бабьем сарафане плясать, по застенкам лазать, всякие мерзости творить; для того ли я стал на Москве противен - детей мною пугают, кромешником называют, проклинают... А крови-то на мне, крови, Матерь Божья, Владычица! Пьяный я завсегда, разгульный, соромный, беспутный, от пьянства не просыпаюсь... пропащий я человек, князь, а ты говоришь: скоро царевна опричнину сменит... Куда ж я денусь в те поры?
Михайло Темрюкович, подливавший все время в чарку Грязному вина, налил ему целый ковшик какой-то темной густой жидкости.
- Вот испробуй - отменное вино... Из самого Рима прислано.
Григорий был уже сильно пьян.
- Так оно будет, - спокойно говорил Михайло Темрюкович, - так оно будет, коли мы сами своему горю не поможем. А поможем - опять по-старому заживем: потекут и к тебе и ко мне в мошну денежки; сладко будем есть, играть в кости, в шашки, а пиры задавать на весь мир...
- Ой ли, князь? А как тому горю помочь?
Князь Черкасский придвинулся ближе к Грязному.
- А извести царевну...
В полутьме покоя странно блеснули огромные белки глаз князя. Григорий даже отшатнулся и перекрестился.
- Господи Боже мой, что выдумал? Оборони, Царица Небесная! Да в уме ли ты, князь?
- Я-то в уме, а вот в уме ли ты, про то не ведаю, - опять рассмеялся князь. - Нынче я царский шурин, и у меня золота и серебра много и отовсюду почет, и ты царский любимый опричник, а завтра шурином царским будет брат Марфы, купец Собакин, что и носить-то боярского кафтана не умеет, а ты полетишь на осиновую плаху за то, что очень смешил государя. А не будет царевны-досадницы - авось, дело иначе пойдет.
- Будет другая царевна, - заплетающимся языком возражал Грязной.
- А нешто нельзя женить царя на какой-либо из наших, что ко всем нам будет милостива?..
Грязной закивал головою.
- Отчего ж? Можно... Вон у Григория Лукьяныча дочь есть Марья, из себя - красавица... только он, царь, ее в жены своему телохранителю любимому, Бориске Годунову, прочит.
- Найдет другую, - махнул рукою князь, - а себе возьмет Марью. Ну что ж, Гриша, по рукам, что ли?
- Что по рукам, князь?
- Да про царевну? Ты ее на свою душу возьмешь, а я тебя озолочу. Видал у меня ларец жемчуга? Ему нет цены. Тот жемчуг тебе. Видал у меня меч турецкой работы? Самому государю хотел поднести! Тебе... Видал у меня в шкафу стопы и ковши чистого золота? Тебе... - Он склонился совсем близко к Грязному. - Бочонок золота еще выкачу, слышишь? Мне самому нельзя: я у царя на примете; я - шурин. Мне и касаться близко нельзя. А ты - царский потешник; куда ни сунься, что с тебя взыщется? К тому ж ты и к девкам вхож... сказывали; о тебе и день и ночь Дуняша чернобровая думает. Пообещай ее замуж взять - чего ни сделает сердце девичье слабое, мягкое, ровно воск, податливое?..
Григорий вскочил. Он едва держался на ногах. В душе его кружились вихрем восторг и ужас. Он представлял себе ясно, как он будет пересыпать из руки в руку золото из бочонка князя Черкасского, как будет держать в руках тяжелый ларец, полный жемчуга, как будет он любоваться мечом, предназначавшимся для самого царя, а главное, как потом будет тешиться в Балчуге... И рядом с этим выплывало, как из тумана, личико Марфы Собакиной, в ее полудетском образе, когда он напал на дом ее тетки. Он видел ее как живую, как она бежит от него из церкви после всенощной, закрываясь фатою, и только раз кидает на него, оборачиваясь, взгляд, полный стыда и ужаса... Теперь эта девочка - царевна, а скоро она будет царицей. Говорят, что государь любит ее крепко, несмотря на то что она ведет себя с ним почти дерзко, встречает холодно, тоскует и все просится в монастырь. Что если царь узнает, кто сгубил ее?
Холодный пот выступил у него на лбу. Он дрожал мелкой дрожью.
- Не... не могу я... не могу, князь, воля твоя... Прощай...
Хмель начинал у него проходить. Князь не спускал с него глаз и вдруг, придвинувшись совсем близко, взял за пуговицу кафтана и прошептал:
- А... на плаху, Гриша, хочешь?
Григорий смотрел на него растерянно.
Жестко звучал голос князя Черкасского, и тяжело падали слова:
- Мне жалеть и терять нечего, Гриша, а тебе есть что. Женись царь сегодня на Марфе - завтра не будет опричнины, и будем мы все там, где теперь Басмановы с Вяземским. Я шурин царский и пойду в первую голову. Ну, Гриша?
- Я... не могу...
Князь усмехнулся.
- Пожалуй, ступай, белоручка; видно, забыл, как пачкался в крови по застенкам? А я пойду к царю и скажу ему, что ты похвалялся сгубить царевну... поглядим, кому вера будет: тебе аль мне, царскому шурину?
Недалекий ум Григория изнемогал. Он провел рукою по лбу.
- Да как же так, князь?.. Я... да как же так, князь?..
Он опустился на лавку и вдруг бессильно заплакал.
- По рукам, что ли, Гриша?
Грязной молчал и только всхлипывал.
- Я долго ждать не люблю! - прикрикнул князь.
Грязной прошептал:
- Бог с тобою, князь, коли так...
Потом они стали советоваться, как извести царевну, и Григорий унес с собою тряпицу с белым порошком, который накануне за большие деньги достал князь у царского лекаря Бомелиуса.
Стоял вечерний туман над слободою. Пахло речной тиною. У плотов возле пруда царские прачки давно уже кончили полоскать белье и ушли с корзинами. Тусклый туман расползался, окутывал слободскую стену, расплывался; чуть заметными очертаниями рисовались в нем стены башни и деревянные домишки; плоты совсем потонули в молочно-белой дымке; вверху слабо поблескивали звезды...
Закутанная в фату и шубку девушка давно терпеливо ждала кого-то у самой воды.
По набережной крался человек в надвинутой на самые глаза шапке, в дорожном кожухе.
- Дуня, ты?
- Я, Гриша!
Девушка бросилась ему на шею, радуясь, что он взглянул на нее ласково, что пришел сюда на свидание, о котором она мечтала день и ночь.
Грязной обнял Дуню, обдав ее запахом вина. Он был сильно навеселе. Прижавшись к нему, девушка шептала ласковые речи, говорила, что любит его без меры, что рада умереть за него, говорила, тихо смеясь и плача от счастья. Тогда Григорий зашептал разнеженной девушке, что ему грозит опала, а может быть, и казнь, что казнь будет беспременно, коли царь женится на Марфе.
Дуня вскочила, топнула ногой и сверкнула глазами.
- Век того не будет, Гриша! Разлюбит ее царь, разлюбит! Черкешенка-то Марья не ей чета была, а и то скоро опротивела!
Григорий шепнул ей еще ласковее, еще тише:
- Эта не опротивеет... эта чары знает... Приколдовала она к себе царя наукой колдовской; нешто видано когда, чтобы цари женились на купеческих дочках, да еще откуда... из Новгорода?
- А она еще ломается! Не хочу, мол, быть царицею! Изведут ее, Гриша, беспременно изведут... не того она поля ягода...
Обхватив Дуню за шею, Григорий шепнул ей на ухо чуть слышно:
- Эх, любушка, пока изведут, с твоего Гриши удалая голова слетит! Не бывать нашей свадьбе, Дуняша!
Он притворно вздохнул.
Дуня заплакала.
- Не снести мне разлуки с тобою, Гришенька... - прошептала она.
- Государь очень гневлив, не ведаю, вишь, за что, а только сказывают, будто говорил он Левкию, что не угодна царевне опричнина, так, вишь, ее он изничтожит, а опричников на плаху, как в те поры, когда новгородцев казнили.
В глазах Дуни застыл ужас.
- Вчера еще государь меня от себя прогнал да чуть щами горячими не облил.
Дуня упала Грязному на грудь.
- Не дам я... не дам тебя... Гришенька... в обиду... сама я... изведу ее... лиходейку...
- Ой ли, Дуня? А греха не побоишься?
- Не побоюсь. Только б зелье найти смертное... только б зелье найти... где достать, ума не приложу...
- Ох и боюсь я за тебя, любушка, - сказал Грязной с притворным испугом. - А как попадешься?
- Ни в жизнь не попадусь. Я ведь во дворце все порядки знаю: с малолетства бывала... только б зелье достать.
Грязной задумался.
- Коли ты удумала, - сказал он со вздохом, - тебя не отговорить. Жаль мне тебя - лучше б я сам помер... Гляжу на тебя - не нагляжусь... тебе бы только царевной быть, а не Марфе, и род твой рода Марфы куда выше...
- Марфины деды у моих дедов в холопах были.
- А и брови у девушки, ровно соболь... А и очи... с поволокою... а и поступь... что лебедушка... Кому только экая краса достанется?
- Тебе, Гриша, тебе...
- Разве выручить мне мою любушку? Есть у меня порошок заветный. Давно, еще от деда достался. Лежал все в палке, что брал дед, как на богомолье хаживал. Как съест его человек, так и начнет сохнуть. И будет сохнуть долго. Берег его дед мой для своего злейшего ворога, коли кто на его честь посягнет, и отцу беречь завещал, а отец - мне. Коль задумала экий грех - за меня пострадать, любушка, я, пожалуй, дам, только на меня не пеняй, я тебя не просил, и жизнь мне недорога: рад за царя жизнь положить на плахе...
- Мой ты, Гриша, мой, и не отдам я тебя никому, не отдам и плахе!
- Так я, пожалуй, тебе принесу завтра зелье об эту пору сюда же. А пока прощай, ясочка, ко всенощной пора... да и тебя, гляди, хватятся...
Через три дня царю доложили, что царевне занедужилось... Говорили, что она сохнет, что мечется по постели в ужасных болях, как будто все внутренности у нее рвут на части... Оставалась всего неделя до царской свадьбы, и в слободе говорили, что царь не женится на недужной Марфе.
В царских палатах шел пир уже третий день; справили пир свадебный, на второй день - княжий; назначили и стол от царицы. Не было числа блюдам, не было числа кубкам выпитого вина; не было числа заздравицам.
Но невесело смотрели очи царские на то веселье.
Чуть живая пробыла царица под венцом, едва усидела за свадебным столом...
Белее снега, царица выслушивала уже не одну здравицу от боярынь, сидевших рядами по обеим сторонам двух длинных столов, расставленных буквой П со столом царицы. Боярыня кравчая с отцом царицы следили за тем, чтобы все подавалось по чину; мальчики-стольники в белых с золотом кафтанах быстро двигались с блюдами и чашами между столами. Слышался смех подгулявших боярынь...
А царица сидела, откинувшись на спинку кресла, высоко подняв голову, которую давил тяжелый венец. В ушах ее звенело; голова кружилась; зеленые круги плыли перед глазами, и золотая палата царицына колебалась в тумане; уходили куда-то углы с темною позолотою и стены с историческими сюжетами, сливались воедино: и царица Елена с животворящим крестом, и великая княгиня Ольга со склоненной головою, принимающая благословение константинопольского патриарха... Уплывали куда-то столы с яствами и нестерпимым блеском золотых блюд, и в тумане мелькали только огоньки бесчисленных восковых свечей, раскрашенных, раззолоченных. Казалось царице, что слышит она над ухом тихий робкий голос пятнадцатилетнего мальчика с пухлым нездоровым лицом и странной улыбкой на губах:
- Матушке нехорошо... недужится...
То голос царевича Федора, бывшего на главном месте посаженым отцом на свадьбе царской. Этот голос уже не раз звучал так правдиво, так участливо... Если ей придется нести свой крест, она сблизится с пасынком, не с тем, со злыми глазами, что был на свадьбе в тысяцких, а с этим кротким, блаженненьким...
Ох, плывет, плывет туман, качаются все стены, и нечем дышать, и не слышно здравиц - только гул идет под сводами, точно там, на Красной площади, где высятся восемнадцать страшных виселиц... Ох, идет гул, шумит толпа и колеблется, а она, Марфа, сейчас упадет на руки Власьевны, не в силах выдержать лютой муки...
Пристально смотрит на дочь Василий Собакин. На нем раззолоченный кафтан; в высокий воротник уходит вся голова и поблескивает на ней низенькая тафья, расшитая золотом и жемчугом. Слышит он шепот боярынь:
- Ох, непрочна царской радости царица!
И от этих слов холод бежит у него по спине и подгибаются колени. Непрочна будет Марфа царской радости - и его ждет лютая опала: в лучшем случае - монастырь, в худшем - казнь.
Бледные, исхудалые руки царицы уже силятся разорвать ожерелье...
- Царице недужно!
Несколько рук подхватывают ее и уносят...
И опять по царской опочивальне плывут непонятные звуки: и смех, и плач, и детская жалоба...
Глухой ночью принимал царь у себя в опочивальне лекаря Бомелиуса. Уже много дней подряд допытывался он, не скажут ли Бомелиусу звезды или тайные чудесные книги, кто сгубил его третью жену, любимую юницу Марфу. Но лекарь хитер; лекарь не хочет сказать правды... Он глядит на звездное небо, качает головою и все повторяет:
- Медведица потускнела; заволокло тучею Венеру-звезду; Млечный путь чуть светится... Воля твоя, государь, не вижу я твоей царской милости ворога, а увижу - скажу... Есть у меня еще наука весьма мудреная, зовется та наука лекономантия, государь. Перед зарею в тишине у себя погляжу я на золотых дощечках да на камнях самоцветных - может, узнаю...
Бомелиус обдумывал, как лучше сделать, чтобы отвести подозрение царя от князя Черкасского. Он хорошо помнил, что давал Мамстрюку отраву, чтоб извести ему надоевшего шута, да так, чтобы шут тот не заметил, будто захворал: потешал, дескать, до того много, службу справлял изрядно, а ныне наскучил. И шут у Михайлы в самом деле через месяц помер и хворал точь-в-точь так же, как хворает теперь царица... Дойдет до розыска, разве не тронут его, Бомелиуса? Отколь взялась отрава у князя Черкасского, спросят...
Однако, сидя в своей опочивальне, слушая сказки бахарей, слушая унылое стрекотание сверчка за печкой, царь думал невеселые думы. Ему было жаль красавицу Марфу с синими очами, но сквозь эту жалость прорывался безумный гнев на судьбу, которая не дала ему, монарху над монархами, могучему властелину земли Русской, найти настоящего ворога и потешиться над ним досыта. Сжимая кулаки, он бросил в полутьму зловещий шепот:
- Найду... найду ворога...
И вдруг, свистнув в серебряный свисток, вскочил.
От резкого движения царской руки свеча в шендане потухла; голос сказочника смолк. Из-за завесы выросла фигура окольничьего.
- Что повелишь, великий государь?
В зеленоватом свете лампады страшно было бледное лицо царя. Он весь дрожал от неслышного смеха:
- Лукьяныча... Лукьяныча... да скорее...
Через малое время на пороге царской опочивальни уже стоял Малюта. Тупо смотрели его маленькие глаза из-под нависших бровей; покорно была склонена толстая воловья шея. И сказочник, и окольничий неслышно скрылись за занавесом.
- Лукьяныч... - прошептал царь, - а шурин мой... любезный князь... Михайло Темрюкович... поди, свадьбе моей рад?
- Знамо, рад, как все холопы твои, государь великий...
- То-то, я говорю, холопы. И он холоп. А где тот холоп мой верный ныне, Лукьяныч?
- Сам, государь великий, изволил ты его послать: шел бы он, князь Черкасский, вслед за крымским ханом.
- А уж он выступил?
- Нынче в полдень.
- Что поторопился, на моей царской радости недолго гулял, Лукьяныч?
- Сказывал, государь, спешить за ханом надобно.
Малюта говорил спокойно, видимо, желая выгородить царского шурина. Малюте был известен давний проект князя Черкасского женить царя на его дочери, и теперь он ненавидел Марфу, разрушившую невольно все его планы.
- Лукьяныч, - сказал царь и опять засмеялся, - а вороти ты моего верного слугу, любимого шурина: негоже ему от радости царской в поле брани спешить; жалею я, не попала бы стрела ханская в верное сердце Темрюковича...
И, держась руками за подушки, весь изогнувшись, смотрел он во мрак, смотрел почти вылезшими из орбит глазами и хрипло смеялся...
Лукьяныч поклонился:
- Как повелишь, царь-государь...
Малюта исполнил в точности приказ царя: князь Черкасский был возвращен в слободу с дороги. Среди празднеств по случаю свадьбы царевича Ивана случилось страшное дело.
Мрачно было в темном кирпичном здании возле пруда, что звался между опричниками "царскими потешными хоромами". В сыром подземелье без света, без пищи, с неделю уже сидел князь Михайло Темрюкович. Самые лютые муки вынес он, но не сказал ни слова о том, как и чем и с кем извел он царицу. Молчал Михайло Темрюкович и на дыбе и на огне, только стонал глухо, как раненый зверь, и все его огромное тело сотрясали вздохи.
Царь спускался ежедневно в подземелье и ежедневно мучил узника сам, а когда тот стонал, он громко и радостно смеялся. Приближая искаженное злобою лицо к смертельно бледному лицу князя, он шептал:
- Так мучается там и царица.
А Малюта, исполнявший роль палача, все тем же спокойным, размеренным голосом спрашивал:
- Поведай государю, с кем во дворце ты сговаривался?
Князь только глухо стонал.
Была ночь. Князь Черкасский лежал ничком на каменном полу и не в силах был подняться.
Все тело его было раздроблено, истерзано, изранено. Под ним чернела лужа крови. Он не приподнял головы даже тогда, когда лязгнул запор, послышался визг отпираемой двери, шаги, говор. С тупою покорностью ждал он новых мук.
Яркий луч света озарил подземелье, ослепил глаза князя. В глубине чернели страшные орудия пыток.
- Привели, - услышал князь голос царя, - узнаешь ли дружка, любезный шурин? Вместе совет имели, вместе работали, вместе и за наградой пришли. Ох и награжу я вас обоих со всей своей царской милостью!
Зазвенели цепи; с трудом поднялась с пола косматая голова Михаила Темрюковича, глянули глаза сквозь опухшие с кровавыми подтеками веки.
Яркий свет факела озарил высокую фигуру царя в черной рясе. Он держал за плечи связанного по рукам и ногам Григория Грязного, совершенно пьяного, в расстегнутом богатом кафтане.
- Узнаешь дружка сердечного, шурин любезный? Прямо из Балчуга привели.
Грязной еще не пришел в себя и таращил на князя осоловелые глаза.
- Не место бы тебе с такими дружками совет держать, - продолжал царь, - в Балчуге-то он казну тряс, а в пьяном виде сболтнул, что деньги те от тебя получил. Я и вздумал, скудоумный: дай, дескать, потешу князеньку, хоть в остатние деньки к нему Гришу приведу, моего старого потешника - пусть дружки не разлучаются...
Он засмеялся коротким смехом.
Из дальних камер подземелья послышался придушенный женский крик.
Григорий начал пробуждаться от пьяного сна. Он провел рукою по лицу и тихо сказал:
- Очень кстати, государь великий, сюда меня привели...
И вдруг он упал на колени и, хватая черную рясу дрожащими руками, заплакал, закричал молящим голосом:
- Смилуйся, государь... холоп я тебе верный... смилуйся...
И больше ничего не могли произнести дрожащие губы.
А царь смеялся:
- Я думал, Гриша, ноги у тебя не ходят от вина, ан нет... ну, потешь нас, потешь, расскажи, каким зельем вы с шурином опоили царицу?
- Зелье то дал мне твой шурин, великий государь... а отколь взял - не ведаю...
Косматая голова поднялась с полу.
- Собака! - рявкнул князь Черкасский, сверкнув глазами, и плюнул в лицо Грязному.
А тот продолжал причитать:
- А дал я то зелье девке, сенной боярышне... обвенчаться обещал...
- Откуда взял зелье, отвечай? - спросил царь, наклоняясь к князю. - Лукьяныч, крепкий допрос надобен.
С трудом поднялся и почти сел князь Черкасский и прямо глянул в глаза царю.
- А извел я ее тем самым зельем, - медленно, с расстановкою сказал он своим грубым, похожим на рычание голосом, - извел я ее тем самым зельем, которое ты мне давал, чтобы я в кубок сыпал, когда от тебя были чаши, жалованные боярам московским; не раз ведь давал, аль запамятовал? Много того зелья прошло через мои руки - остатки для тебя пригодились... А извел я твою царицу тем зельем, каким извел ты мою сестру, чтобы на новой жене жениться, душегубец, кровопийца, палач.
- Лукьяныч! Скорее! Лукьяныч! - кричал царь. - Лютые муки ему... чтоб не было лютее... Да когда же я... Марью... жену мою... лютые муки, Лукьяныч!
Ярче вспыхнуло пламя в печи. Из соседнего подземелья опять прорвались крики допрашиваемой под пыткою женщины.
И вдруг она вырвалась из рук палачей, бросилась вперед, ворвалась в подземелье князя Черкасского, упала к ногам царя и вопила, обливаясь слезами:
- Государь великий... вели слово молвить... Не виновен Гриша... сам себя оболгал... я... я... одна виноватая... наговаривал на себя... меня хотел выгородить... я доставала зелье у бабки-прачки, а она то зелье от крыс держала, я, государь...
Царь устало махнул рукою, занятый пыткой Грязного и Черкасского.
- В пруд девку, карасям на корм, - крикнул он и отвернулся.
Руки палачей подхватили девушку и поволокли. Она билась, и длинная коса металась, как змея, и колотилась о каменный пол, и над дугами бровей рассыпались каштановые кудри...
Палачи притащили девушку к пруду в мешке, похожем на саван. Плескалась черная вода о берег; моросил дождь; черные тучи толпились грядами на небе. От пруда пахло тиною. В сером длинном саване лежала спокойно женщина. Она знала, что ни разу не увидит больше ни неба, ни солнца, но у нее не было страха в сердце: в нем жила нелепая вера, что умирает она за дорогого человека, который хотел на ней жениться, который любил ее больше жизни... И надеялась она, что в аду или в раю, а будут они скоро вместе.
- Ну, красавица, с Богом! - крикнул грубый голос, и неподвижный сверток в саване полетел в пропасть.
Черная вода пруда сомкнулась над головою сенной боярышни Дуни...
А царь, узнав о казни девушки, рассвирепел, зачем поторопились исполнить его приказ: он хотел под пыткою расспросить Дуню про страшное зелье...
Казнили и князя Черкасского, казнили и Григория Грязного, а попутно казнили еще немало невинных людей. Бомелиус лез из кожи, чтобы вылечить царицу, а ей становилось все хуже. И всем было ясно, что дни ее сочтены.
Высоко, на взбитых алых подушках с откинутым занавесом лежала Марфа в опочивальне. Царь сидел неподалеку, не спуская глаз с кровати.
В дверях и невдалеке от постели толпились боярыни, постельницы и сенные девушки с перепуганными лицами; они еще не забыли лютой казни всесильной Дуняши.
Царь не спускал глаз с бледного воскового лица, которое казалось еще бледнее на алых подушках, и думал о том, что и в скорби недуга прекрасно лицо Марфы, как у святой. Порою открывались ее глаза и блестели, как синие звезды, но блестели они странным блеском и как будто странным укором. А он, царь из царей, не мог спасти ее...
Тяжело дышала Марфа, и по щекам ее медленно катились тихие слезы.
Царь с тоскою посмотрел на дверь.
- Немец-знахарь здесь, государь великий, - прошептала, подходя на цыпочках, боярыня Бельская.
Царь в волнении встал.
- Пусть войдет, да скорее.
И опять в двери с ужимками проскользнула черная фигура заморского лекаря и остановилась почтительно у порога.
Мрачным пятном вырисовывалась фигура Бомелиуса на алом фоне стен.
- Полно кланяться, заморская обезьяна, - сказал нетерпеливо царь. - Что станешь делать? Что ты давал уже царице?
Бомелиус закланялся снова:
- От порчи много средств, государь великий... Бывают злые люди, что найдут где чужие волосы, так с теми волосами сучат свечки и жгут; про ту порчу...
- Что ты давал царице?
- Давал я государыне царице заячий мозг, да траву сабур, да олений рог, да осиновые шишки...
- А еще что давал?
- А пуще всего давал камень безуй* в уста, чтобы сосала государыня царица от порчи...
_______________
* Б е з у й, или безоар - камень, которому приписывали чудодейственную силу от всевозможных ядов и болезней. Находили во внутренностях некоторых животных.
- Не помогло. Что еще давал?
- А давал я еще песок с роговым отливом, а безуй брал тот, что родится в сердце у оленя...
- Не помогло, не помогло. Вот испробуй, что вчера сказывал.
Царь указал лекарю на лежавший возле него на столике скипетр. Этому скипетру из рога единорога приписывали чудодейственную силу, и царь велел его принести в опочивальню царицы. Рядом стоял ящичек, в который слуги насажали по приказанию царя пауков.
Лекарь осторожно взял в руки драгоценный скипетр и начертил им на столе круг, потом открыл крышечку ящика и стремительно вытряс оттуда пауков.
Царь, а за ним и все находившиеся в комнате смотрели на волшебный круг, затаив дыхание. Стало так тихо, что слышно было, как шуршит шелк кафтана царского от его тяжелых вздохов.
Обезумевшие пауки сначала заметались, потом стремительно бросились врассыпную и исчезли под узорною крышкою стола.
Царь поднялся, бледнее смерти.
- Уйди, - сказал он тихо и грозно, - пауки разбежались... Худой знак... Ее не спасет и инрог...
И для лекаря Бомелиуса было ясно, что ее уже ничто не спасет. Смущенный и жалкий, трепеща за свою шкуру, он с поклонами пятился к дверям.
Страшен был царь Иван в эту минуту. Он стоял посреди комнаты, бледный, сдвинув брови, и машинально все еще следил за последним пауком, который, почувствовав свободу, бежал по полавочнику, чтобы скрыться где-нибудь в углу. Царь повернулся к женщинам и махнул им рукою. Они все вышли...
Он подошел к постели.
- Марфа, юница моя... - сказал он вдруг, склоняясь к ней с непривычной нежностью, - юница моя... пошто покидаешь меня? Положил я всещедрое Божье упование, сосватав тебя, либо ты исцелишься... слышишь, сердце мое исходит скорбью... немало людишек поплатилось за тебя головою.
Бледные веки поднялись; синие звезды глянули на царя с ужасом.
- Слышишь ли ты меня, откликнись... слышишь ли?
Дрогнули алые губы:
- Уйди... Власьевна... страшно мне... Пошто у него... пошто у него руки в крови?
Царь с изумлением посмотрел на свои руки, но не увидел ни одного красного пятна. Он наклонился к царице, тихо, с нежностью прижался губами к ее бледному влажному лбу.
На лице Марфы был ужас; она заметалась, напрягая последние силы:
- Уйди... уйди... ты весь в крови... я... я боюсь тебя... ты...
Голова ее билась в подушках. Царь отшатнулся; его охватила смертельная скорбь.
Он чувствовал, что любил ее, как только способно было любить его ожесточенное сердце. Вот он женился на ней, несмотря на порчу, ничего не жалел, чтобы спасти ее; вот он пришел сюда, полный безумной тоски и страдания, а она... Он узнал этот взгляд предсмертной муки и ненависти; так, умирая, смотрели на него в застенке и на площади приг