и голубыми глазами, оттененными длинными ресницами. Это было лицо юродивого, к которому так не шел богатый княжеский наряд - бобровый околыш шапки и бархатный раззолоченный опашень. Глаза были широко раскрыты и смотрели на Божий мир с жутким любопытством, а губы улыбались не то скорбно, не то радостно. И заметив, что у царицы понуро опущена голова, он не выдержал, пробрался к ее возку и, вопреки обычаю, ласково заговорил:
- А ты опять плачешь, сестрица? Не плачь... я скажу брату: утри ей слезки, Ваня, утри!
Колымага закачалась; лошади дернули и увезли царицу от брата царя, князя Юрия Васильевича.
Народ густою толпою повалил с паперти. Громче запели Лазаря убогие...
Солнце красным шаром вставало над Москвою; туман еще не успел рассеяться, и в тумане солнце казалось тусклым пятном; от него расходились холодные, негреющие и такие же тусклые лучи. Снег скрипел под ногами; в густой толпе, валившей на площадь, виднелись праздничные цветные шубки боярынь и боярышень; мелькали бобровые, собольи и куньи опушки их шапочек; переливались на зимнем солнце яркие одежды именитых бояр среди сермяжных кафтанов, полушубков и лохмотьев простого народа, и казалось, будто на белом блестящем снегу кто-то раскинул разноцветные диковинные цветы.
Было воскресенье. Звонили колокола собора Михаила Архангела; им отзывался башенный бой фроловских часов, а вслед за ними залились немолчным веселым звоном колокола множества московских церквей, и вся Москва загудела тысячами серебряных голосов... А снег горел, искрился и хрустел под ногами. Мороз крепчал. И в красноватом свете зимнего солнца купола церквей, вышки расписных теремов горели как жар.
Князь Юрий Васильевич, брат царя, замешкался на паперти. Он любил сам раздавать милостыню; на Москве среди народа шла за ним кличка "Божий человек". И в самом деле выражением своих голубых глаз он был похож на юродивого Ивана, по прозванью Большой Колпак, ходившего зиму и лето в посконной рубахе, с веригами, босиком, в большом валяном колпаке.
Иван Большой Колпак сидел на паперти, поджав ноги и выставив деревянную чашку для подаяния.
- Братец, братец, - закричал юродивый, - а ты меня и заприметил? Хорош! Положи в чашечку копеечку!
Князь Юрий бросил в чашечку блаженного копеечку.
- Люблю тебя, братец; ты - мой! Ты убогий! А того боюсь...
- Кого боишься, Ваня?
- Того, что проткнет жезлом нечестивых, а заденет и бедных, сирых, убогих... святых мучеников... жезлом проткнет, до пупа земли дойдет...
- Про кого говоришь ты?
Большой Колпак закачался и жалобно заплакал, причитая, как причитают бабы:
Идет Божья гроза...
Горят небеса...
Огнем лютым...
Точатся ножи,
Всякий час должи...
Господи Боже, час судный идет,
На земле кровяная роса сочится,
На царском дворе булатный меч точится,
Быть беде! Быть беде!
В толпе возле паперти пошел гул. Бабы стонали:
- Ахти, Господи! Быть светопреставлению! Божий человек беду чует. И солнышко ноне красное!
- То руда*, - сказал блаженный, указывая на небо. - Небушко Господне загрязнилось, как руда брызнула.
_______________
* Р у д а - кровь.
Лицо князя Юрия все дергалось, губы расплывались в болезненную гримасу. Юродивый не спускал с него глаз и вдруг, указывая на него пальцем, завопил:
- И ты, солнышко, закатишься... во мраке и гноище смрадном землю оставишь, братец убогонький, убогонький, как я, скоро ко святым отыдешь... в царство Божие, в могилку...
Лицо князя Юрия сделалось смертельно бледным.
- Быть казням, быть царскому гневу! - шептались между собою с ужасом москвичи. - Блаженный все знает!
Кто-то вдруг завопил:
- Глянь-ка, глянь, князь-то батюшка... Ушибиха* его хватила, сердешного!
_______________
* У ш и б и х а - падучая болезнь.
- Что же стоите, дурни? Ваня, поддержи князя!
Боярин князь Михаил Матвеевич Лыков с племянником проталкивались через густую толпу, окружавшую князя Юрия.
Князь Юрий странно взметнул руками и, издав тонкий, придушенный крик, похожий на икоту, упал. Толпа в ужасе отхлынула, и князь, падая, ударился виском о ступень паперти.
В толпе слышались взвизгивания, плач. Пышная седеющая борода боярина Лыкова запачкалась в алой крови, когда он склонился, чтобы поднять князя. Вдвоем с племянником осторожно понес он Юрия к его дворцу.
Было тихо в опочивальне князя Юрия, тихо и темно от спущенных завес, сквозь которые слабо сквозил красноватый свет. На приступках перед громадной постелью стояла княгиня Ульяна и внимательно вглядывалась в лицо лежавшего в полузабытьи мужа. Ему уже успели промыть рану на голове, присыпав ее порохом, но он все еще не приходил в себя и не поднимал длинных ресниц. Вдруг веки князя дрогнули; он открыл голубые глаза, полные жуткой печали и вопроса, и тихо прошептал:
- Ульянушка... здесь?
Он что-то силился припомнить, и глубокая складка легла между его бровями, и губы дрогнули, но не сказали ни слова.
Припав к руке мужа, Ульяна шептала скорбно:
- Солнышко ты мое красное... Юрий... Слышишь ли меня? Хоть словечко вымолви...
Глубокая складка между бровями князя не исчезла. Луч сознания мелькнул в его глазах; губы раскрылись и сложились в детскую улыбку, и вдруг рука его приподнялась и тяжело опустилась на голову жены.
Княгиня шептала:
- Юрий, Юрий... ровно дитятко малое, незлобивое... Хворенький мой... недужный...
Она ласкала его, целовала руки и плакала, плакала с умилением, и жалостью, и страхом потерять его, глупенького, хрупкого, недужного, материнская любовь к которому поглощала всю ее, жаждавшую жертвы и подвига.
Столпившиеся в дверях слуги плакали.
В это время в соседних покоях послышались торопливые шаги. Вбежал старый ключник, махая руками и крича:
- Сам государь, княгиня!
Княгиня Ульяна встала и оправила праздничный наряд, в котором была в церкви.
В опочивальню уже входил царь. Ему успели сообщить о болезни князя Юрия.
Поклонившись низко, большим поклоном, Ульяна стала поодаль. Царь приблизился к постели.
Глаза Юрия встретились с глазами брата. Он силился что-то сказать. Царь махнул рукою:
- Выйдите вон. И ты, Ульяна.
Они остались вдвоем. При свете лампад особенно бледным казалось лицо Юрия.
Юрий все старался что-то припомнить. Ему не давала покоя забота о каком-то обещании сестрице Марии, и эта забота терзала его. А царь вглядывался в женственное лицо брата, и на него разом нахлынули воспоминания: он видел царственные покои, и себя, и этого блаженненького, с вечною улыбкою на тонких бескровных губах; они оба сиротливо прижимаются в угол опочивальни их покойного отца и оттуда смотрят на Шуйских, своих воспитателей и хозяев над Московской землею после смерти матери - великой княгини Елены. Пугливо смотрят детские глаза; робко шепчут губы Юрия:
- Ваня, а Ваня, гляди: пошто они там лаются?
А князь Иван Шуйский, развалясь, опершись локтем на кровать их отца, к которой прежде приблизиться не смел, говорит:
- Что загляделся, государь великий князь? Аль не видала твоя милость, как мы с братом твою казну блюдем?
А брат тот, другой Шуйский, уже тащит из ларца один за другим кубки, чары, братины, блюда, золотые сулейки, что у родителей хранились, тащит и говорит:
- Полно тебе, Иван; разве дележ не пополам? Побойся Бога, окаянный!
- Братец, а братец, - шепчет Юрий, - боюсь я их; чего они делят, чего лаются?
- А куда ты это деваешь ларечную кузнь*, боярин? - спрашивает, задыхаясь, десятилетний государь и великий князь московский.
_______________
* К у з н ь - посуда.
И смеется Шуйский:
- Вишь ты, государь мой, твоя матушка-покойница, царство ей небесное, по своей женской слабости не соблюла, как надо, твою казну... Людишки-то кругом - вороги; ну так вот приходится нам, верным холопам твоим, по твоей княжеской воле, заботу иметь: в казне денег нет, надо их на твой государев обиход, так я, скудоумный, твои чарочки на деньги переплавлю... а новые еще наживем!
А сам так нагло смеется, и нога у него уже не на полу, свесившись, а лежит на скамье.
Сидят царственные братья в старых зипунишках, и у Юрия, и у самого государя московского локти протерты и кое-как заштопаны, - а у Шуйских кафтаны как жар горят, крытые новой кизылбашской шелковой материей. Слышали братья еще сегодня, что у Шуйских чуть не каждый день пиры, что на чарках да стаканах царских вырезают они свои имена, и сжимает кулаки маленький государь московский, и шепчет чуть слышно брату Юрию:
- Молчи, Юрий, молчи: я им это припомню... ужо я всем припомню!
И проносятся одна за другой картины в голове царя: видит он, как отняли у него любимую мамку Аграфену Федоровну Челядину; и тогда уже он не плакал; он зарылся головою в подушки и заглушал стоны и проклятия.
Плакал один Юрий.
А потом были ночные страхи. Тонули во мраке своды, и на стенах оживали птицы, чудовищные птицы с человеческими головами. Хлопали они крыльями, а бояре говорили лежащему в постели великому государю московскому:
- Дьявол зорок, государь. Спи. Спи, а мы, твои верные холопы, станем сторожить твой сон ангельский, чтобы не допустить до тебя лиходеев.
- А где лиходеи? - спрашивал маленький московский государь побелевшими губами.
- А лиходеи по всей земле раскиданы, государь, пуще всего их вокруг тебя, во дворце.
- Что станут лиходеи со мною творить? - спрашивал Иван.
- Напустят лихую болезнь, аль нечисть какую, станешь сохнуть... везде опасаться их надо, и днем, и ночью. След твой царский вынут, призраки страшные на тебя напустят, станешь блеять по-козьему или собакою вякать; мертвецов тоже с земли лихие люди выкапывают... а то жабьи кости в питье кладут...
И обоим князьям грезилось по ночам, что мертвецы оживают и нечисть ползет по стене; что жабьи кости колют им сердца, что душат их косматые лапы ведьмы, а из углов крадутся к ним убийцы с ножами и отравою, и просыпались они после тревожного сна, полного страшных грез, в холодном поту.
А маленький государь московский сжимал кулаки и шептал:
- Погоди, погоди, я им все припомню!
От унижений Иван озлоблялся, а Юрий робел и хитрил.
Помнил царь и забавы свои в теремах дворцовых. Приносили во дворец дворовые люди в забаву ему и Юрию щенят, белок, зайчат, котят и других зверьков. Юрий растил их, а Иван придумал другую забаву. Любил он забираться на вышки, откуда Москва была как на ладони и кишела в праздничные дни, ровно муравейник. На солнце горели гребни кровель, золотые купола церквей, резные теремки. Свежий ветер смеялся в лицо детям, трепал полы их кафтанов, развевал кудри. Смотрел ласково на Божий мир Юрий; горели глаза маленького государя московского, и злобный смех душил его.
- Гляди, Ваня, - смеялся Юрий, - вон лошадка внизу! Ровно кошка - ма-а-хонькая!
Злобно хохотал старший брат.
- А погляди-ка, какова будет собачка! - кричал он и, взяв любимого щенка Юрия, маленького, смешного, с разъезжающимися лапками, бросал его с головокружительной высоты.
Он помнил, как в глазах Юрия застывал ужас. Он помнил, как широко раскрывались его голубые, чистые, как весенние незабудки, глаза. А бояре смеялись:
- Ай да и потеха. Упал - не пискнул... Давай еще! Государь великий тешится.
Государь великий тешился. Плакал Юрий, а старший брат шептал ему:
- Молчи... молчи, Юрий... так буду я бросать, когда вырасту, лиходеев моих... Молчи, Юрий, я все припомню...
И с внезапной жестокой шуткой он раз обернулся к брату:
- Хочешь сейчас тебя сброшу?
Он помнил, как передернулось лицо Юрия и покрылись страшной бледностью его щеки, потом закатились глаза так, что видны были одни белки; потом Юрий взметнул руками и, отчаянно вскрикнув, упал и забился в припадке родимца.
То был первый припадок, а за ним пошло и пошло, и Юрий вырос бедным слабоумным князем, а Иван сел на престол отцовский грозным и беспощадным судьею бояр.
Все это припомнил теперь, стоя над постелью брата, московский царь.
Мигали тусклые огоньки бесчисленных лампад; с алых шелковых подушек глядело на царя знакомое детское лицо, белое, как повязка на лбу. И вдруг царь вздрогнул: он ясно увидел в этом лице страшное сходство с лицом своего сына, сырого*, болезненного Федора. Та же улыбка, то же выражение глаз, растерянное и скорбное... Неужели и сына его ждет та же судьба?
_______________
* С ы р о й - тучный.
Он склонился к самому лицу Юрия.
- Брат... Юрий... узнал? Очнись! Узнал?
В голосе его звучала небывалая нежность.
Сознание мелькнуло в глазах Юрия. Он вспомнил то, что так мучило его.
- Брат, - прошептал князь, протягивая к царю худую, прозрачную руку, - брат... Я умру... Жена... твоя жена... Мария... плакала... о сыне... о сыне она убивается... пожалеть ее надо, брат... пожалеть... она бедная...
Он помолчал и тихо, чуть слышно прошептал:
- И мою... мою Ульянушку... блюди, брат...
Больше Юрий говорить не мог, закрыл глаза и забылся...
Царь встал, открыл завесу и крикнул:
- Ульяна! Отходит Юрий... попа нужно - отходную читать...
Пришел священник и нашел князя Юрия без памяти, прочел над ним молитву, причастил и соборовал. Надежды на выздоровление больного не было.
Двор князя Юрия примыкал с одной стороны к ограде Чудова монастыря, с другой - к переулку Вознесенского, с третьей около него возвышался старый собор Николы Гостунского с особо чтимой чудотворной иконой Николы-угодника, покровителя брака.
Служба у Николы только что кончилась; народ хлынул на площадь; свечи были потушены, и дьякон Иван Федорович велел сторожу запирать церковь. Стоя на паперти, с изумлением заметил он старых своих знакомых - боярина Михаила Матвеевича Лыкова с племянником Иваном Сергеевичем, которые несли на руках кого-то живого или мертвого - Бог весть. Лыковы давно уже скрылись в воротах дворца князя Юрия, а гостунский дьякон все еще продолжал смотреть им вслед, заслонив рукою глаза от зимнего солнца.
Кругом уж гудел народ.
- Помер князь Юрий, батюшка наш, помер!
- Помер заступник убогих!
- Убили лютые вороги! Извести хотят царское семя!
- Нишкните! - крикнул дьякон, сбегая со ступеней паперти. - Вишь, Лыковы-то и назад идут.
Он узнал, что князь Юрий жив, только сильно голову разбил, и поклонился князю Лыкову в пояс:
- Сделай милость, князь, отведай у меня на печатном дворе хлеба-соли, дай послушать твоих речей мудрых... Горазд беден я духом, а люблю свет учения, премудрость Божию, паче жизни люблю.
Лыковы переглянулись. Иван Сергеевич сказал дяде:
- А для че, дядюшка, не пойти нам к дьякону? Он же нам покажет и книгу дивную "Деяния апостольские", что весною напечатал, и "Часовник", что, сказывают, к концу идет, и станки, и приборы печатные - дело затейное, дядюшка...
Михаил Матвеевич согласился.
Сквозь толстую стену, в узкую калитку с полукруглым сводом вошли они в печатный дом. По случаю праздника там не работали, но дьякон открыл дверь в палату, где с утра до ночи грохотали валики и нажимы печатных прессов, и показал молодому Лыкову с гордостью на груду громадных листов, испещренных затейливыми буквами, черными и неровными строками, показал на станки, темневшие неподвижно посреди груды бумаг, с винтами и тяжелыми прессами.
Он улыбался; он весь светился восторгом и гордостью, открывая заветную дверь.
- Любишь ты свое дело, Иван Федорович? - спросил боярин Лыков.
Князь Иван Лыков молчал; серые глаза его, полные пытливой мысли, впились в станки, темневшие в глубине.
- Люблю паче жизни, боярин, - сердечно сказал Иван Федорович, - да и не я один! Послал мне Господь товарища! Эй, Петруша! Тимофеич, тут ли ты?
Строгие глаза дьякона вглядывались в полутьму угла. Оттуда поднялась голова с шапкою спутанных черных волос.
- Тут я, - отозвался тяжело и угрюмо помощник Ивана Федоровича Мстиславец. - Где мне еще быть?
- Что делаешь, Петруха?
- Краску глядел. Вишь ты, краска вчера была очень густа.
И, переваливаясь, выполз он в полосу света, огромный, мохнатый, угрюмый, похожий на медведя.
- Не ест, не пьет, а все вокруг станков вертится, - засмеялся дьякон. - Пойдем, Петруха, хоть малость перекусить. А ты, Иван Сергеевич, батюшка, коли хочешь, приходи завтра на печатное наше дело поглядеть.
Вчетвером уселись они за стол в соседнем тесном покое, а дьяконица прислуживала им. И у нее было такое же сосредоточенное, постническое, почти строгое лицо, как и у ее мужа.
За пирогами рыбными зашла беседа о печатном дворе и о разных затеях царских. Вспомнили стародавнее время, и печатник поник головою.
- Приходит ноне трудная пора, - говорил он задумчиво, - намедни народ, как я шел в собор, на меня пальцами казал, вопил неведомо что... С нечистью будто мы ведаемся, нечистою силою книги печатаем. И то, вишь, слово не свято, что проклятым камнем тиснуто, каким-то заморским винтом завинчено... Прежде, вишь ты, про святых отцов рукописное слово было, так и впредь быть должно.
- Мало ль что зря болтают, - сказал горячо молодой Лыков.
- Оно так, - молвил задумчиво дьякон, - да какое ноне время? Одного этого Петрушку как увидит дурачье московское, так и орет: "Дьякон беса у себя в печатне держит, оттого и ладится у него дело греховное..." Поглядите сами: рожа-то у Петрушки больно богомерзкая, а силища-то, силища...
Мстиславец сидел неподвижно, опершись на громадный кулак и тупо уставясь в одну точку; он грезил о лучшем составе краски, о завтрашней работе, о буквах, стройно складывающихся в согласные строчки и бегущих в широкий мир поведать слово Божие.
Задумался и Иван Федорович, несколько минут молчал.
- Талант великий имеет Петрушка, - с нежностью начал снова дьякон, - недаром его сразу разыскал князь Андрей Михайлович Курбский, большой начетник...
Последние слова дьякон произнес, понизив голос и глубоко вздохнув.
Боярин Лыков опустил голову.
- Вместе мы с Курбским на ратном деле под Казанью бились, - сказал он грустно, - вместе по-братски под русскими знаменами на басурманов шли, а ноне он изменником стал!
- С чего бежал он на Литву, дядюшка? - с любопытством спросил молодой Лыков.
- Сказывают, будто испужался, как ливонское дело пошатнулось; кары царской боялся, - уклончиво отвечал боярин. - Как побили нас ливонцы при Невеле, не та была ему у царя честь.
Иван Сергеевич простодушно отвечал:
- А мне сказывали - очень невзлюбил его царь с той самой поры, как невзлюбил Адашева с Сильвестром, и будто в Дерпте еще Курбскому грозили царской немилостью... а в те поры Алексей Адашев помер в заключении в Дерпте. И то все рассказывали князю Андрею, и как Адашев мучился, как смеялись над ним, над Адашевым, а брата Алексея Адашева, Данилу, лютой казнью...
- Нишкни, Ваня, о чем вздумал вспоминать!
- У нас двери крепкие, государь, - сказал дьякон, - жена моя не доносчица и Петрушка тоже.
- А мне так жаль, вот как жаль князя! - раздалось вдруг неожиданно.
Все обернулись на Мстиславца.
- Жалко, - упрямо повторил Мстиславец, - он и в печатном деле толк знал, и в писании; а как привезли станки-то эти заморские, он первый понял, к чему какой винт.
Дьякон засмеялся:
- Всяк кулик про свое болото! А я вот что тебе скажу, боярин: был на Москве поп Сильвестр; был на Москве Адашев; был и князь Курбский; Русь на них, аки земля на трех китах, стояла, а ноне что? Молчишь ты, боярин?
- Молчу, дьякон, молчу...
Низко опустилась голова князя Лыкова; серебряная борода упала до пояса.
- Сказано в священном Апокалипсисе, - продолжал Иван Федорович, - сказано о "шестом царстве". А издревле в греческой земле было ведомо, что падет Измаил от русого рода, и государю нашему, царю московскому, заповедано было высоко поднять свою державу. Не шестое ли царство Москва и не русый ли род русский? И доколе были три кита опорою земли Московской, дотоль твердо стояла она; дрожал король Жигмонт, как дрожали все владыки земель христианских.
- Правду говорит Иван Федорович, дядюшка, - взволнованно отозвался молодой Лыков.
- А я разве не вижу, что правду, и разве мне тех мучеников не жаль?.. А изменника... Курбского... - просвети его, Господи! - простит государь; разве мало из чужих земель беглых возвращалось, покаявшись?
- Боюсь, что не простит, боярин, - отозвался дьякон, - уж больно много гнева в царском сердце. Нешто забыли, как казнили на Москве брата опального, славного воеводу Данилу Адашева? А в чем была его вина? В том разве, что смел перечить царю, как царь спрашивал, идти ли войной на Ливонию, поднимать ли вражду против христианских государей? А Адашевы с Сильвестром одно говорили: "Поостерегись маленько, государь; бей басурманов; не вражду, а любовь нужно сеять между христианскими государями, чтобы вместе идти на басурмана крымского хана. Ливония - что бедная вдовица, к коей руки тянут все соседи".
Он помолчал и голосом, дрожащим от скорби, молвил:
- Здесь сидели они часто у меня прежде: и Адашев, и Сильвестр, и князь Курбский. Здесь судили, рядили. Адашева ангелом на Москве почитали, заступник был сирых и убогих; Сильвестра - царской совестью. А как толк знал он, Сильвестр, в печатном деле знаменном! Сколько худогов* он на Москву пригласил! Сколько доброго свершил и славного государь в те поры! А ныне сидит в Соловках в заточении... Нет наших заступников, и зело опасно стало жить: уже год, как владыка** преставился, а немало было у меня хожено в его палаты, да и часто он меня, грешного, навещал. В те поры не боялись и в заморские земли русских людей отправлять; царь-государь сам к этому стремился, как вот тебя, боярин.
_______________
* Х у д о г - художник.
** В л а д ы к а - Митрополит Макарий, заботившийся о печатном дворе вместе с царем Иваном IV.
- Да, многому я там научился, у немцев, - молвил старый Лыков. - Рассказывали много чудного о заморских странах - лгали много о финской земле, будто там живут крылатые гады с птичьими головами и хоботами и могут те гады пускать гибель на всю землю, будто там живет в лесу змей о девяти головах, и цветок цветет наподобие барана и родит ягнят... А там много дивного и без этого, есть чему поучиться, а не небылицы плести...
Иван Лыков слушал дядю, затаив дыхание; щеки его пылали, пухлые, еще полудетские губы открылись, глаза сияли.
- Много дивного в тех землях, дядюшка? - шепотом спросил он.
- Много дивного, мудрости всякой, и русскому человеку учиться от того убыли нет. И моря я видел с кораблями, что больше палат каменных; и деревья, и травы диковинные, и людей, что живут не по-нашему. А о нашей земле тоже всякой неправды наслушался: сказывали мне те люди иноземные, будто у нас на Руси чуда свершаются чудные, будто у нас стоит превеликий истукан-идол и мы все, от мала до велика, ему кланяемся; а зовут того идола "золотая баба" и трубят перед тою "золотою бабою" денно и нощно медные трубы, в землю вставленные; а живут в нашей земле люди, что помирают к зиме, а к весне красной оживают; а еще будто у нас есть большая река, а в той реке живут рыбы пречудные, имеющие голову, глаза, нос, рот, руки и ноги наподобие человеческих и весьма приятные на вкус. А мы, здесь живучи, никогда о таких чудах не слыхивали. Чего ты, Ванюшка, на меня так уставился?
- Дядюшка... - голос князя Ивана дрогнул, - всякий раз, как ты вспомнишь о заморских землях, у меня сердце захолонет... Ты мне заместо отца родного: попроси государя послать и меня учиться в те чужие земли, как тебя послал...
- Ну ладно, Ваня, - отвечал боярин, - будь по-твоему. Только погоди маленько; как сведаю, что государь весел и милостив, так и попрошу, а пока нельзя: гневлив он, и Курбского измену не забыл. Ну, с вами хорошо, а и домой пора. Будь здоров, дьяче, и ты будь здоров, Петруша, дай Бог тебе успеха в твоем деле!
Он встал, а за ним поднялся и племянник Иван.
Проходя мимо двора князя Юрия, Лыковы встретили княжеского стольника.
- Что князь? - спросил боярин.
Стольник махнул рукою.
- Плох, боярин, до сей поры не очнулся...
Князь Юрий проболел шесть дней и на седьмой, не приходя в сознание, умер.
Пышно хоронили князя Юрия, и царь шел за гробом рядом с плачущей княгиней Ульяной; при царском дворе и при дворе князя Юрия все близкие люди и челядь надели платье темных цветов.
После похорон царь сердечно сказал рыдавшей вдове брата:
- Полно, Ульянушка, полно, сестрица... Не убивайся так: грешно. Просил меня за тебя покойник, и я пообещал тебе быть заступою. Бог с тобою: захочешь на миру честной вдовицей жить - живи; захочешь схиму принять - и на то благословлю, провожу с честью и наделю казною.
Ульяна покачала головой и подняла на него свои огромные синие глаза. В них не было жизни. Они смотрели тем отрешенным взглядом, какой бывает у людей, чуждых земным радостям.
- Что стану я на миру творить, государь? - прошептала она; и он понял, что ей незачем жить без забот о кротком слабоумном князе.
- Ну как знаешь, сестрица, - отвечал он мягко, - Христос с тобою.
Царица, как велось исстари, на похоронах не была. Из окна светлицы видела она печальное шествие, потом слышала, что царь ласков был с вдовою брата, и все ждала, что придет он к ней с ласкою, благо смягчилось его сердце.
После смерти сына царь все реже и реже бывал у жены, и это терзало сердце Марии. За три года успела она свыкнуться с Москвою. Правда, она смогла изменить язык, но не смогла изменить нрав. Она изнемогала во дворце московского царя как невольница, но еще больше изнемогала от холодности мужа. Сначала она не любила его, а только боялась. Потом увидела она, как все трепещут перед ним, и это наполняло ее душу помимо воли восторгом. Глухая зависть терзала ее ко всем, кому он дарил свое внимание, а главное - к покойнице Анастасии. И ей захотелось, чтобы этот могучий, сильный владыка стал кротким, любящим, чтобы ласкался к ней, как ребенок, и не мог насмотреться ей в очи и нарадоваться на ее красоту и чтобы во всем творил он ее волю. И жажда власти перешла в жажду любви. Она полюбила Ивана беспокойною любовью, и ждала, и надеялась, и плакала, и звала его...
После похорон он к ней не пришел... Проходили дни за днями, прошла почти неделя, а он все не шел...
Были субботние сумерки; зажглись огни, и сквозь слюду оконца светлицы видела царица, как заплясали желтые языки огневых отсветов по снегу. И снег был синий, синий. Под окнами шумели от ветра деревья и отряхивали серебряный иней с пушистых узорных веток... И было грустно, грустно...
Возле царицы на столике турецкой работы, выложенном перламутром, стояло серебряное блюдо с вареными в меду сливами. Мария вяло жевала сласти и смотрела в окно, прижавшись горячим лбом к железным переплетам рамы. Светличные боярышни убирали рукоделье, сдвигали пяльцы и шептались между собою, чем бы потешить царицу.
Они боялись ее. Неподвижно могла сидеть она целыми часами, а потом вдруг, точно проснувшись, принималась хохотать, и хохотала безумным смехом, и требовала песен, пляски, веселья... Забыв свой сан, она хлопала в ладоши и кричала, чтобы девушки бегали по светлице и переходами дворца наперегонки и плясали, пока не упадут без сил, а порою, когда наскучивала ей пляска, она топала ногою и била девушек, и плакала... Но после редких посещений царя царица бывала добра и милостива и каждый раз оделяла девушек подарками.
Девушки перешептывались. Самая смелая из них, Дуня, подошла к царице и бойко спросила:
- О чем запечалилась, государыня царица? Не гляди долго на снег: глазки натрудишь.
Мария обернулась к ней и посмотрела на нее широко раскрытыми, полными безнадежной тоски глазами, посмотрела и усмехнулась:
- А к чему мне глазки мои, Дуня?
Дуня хотела что-то возразить, но вдруг обернулась на топот ног. Вошла Блохина и сказала радостно:
- Изволь скорее одеваться, государыня царица: от государя-батюшки засылка; сейчас и сам жалует.
Мария вскочила с легкостью маленькой девочки. Глаза ее сияли; губы улыбались.
- Скорее, - шептала она, задыхаясь, - скорее, девушки... Наряд большой... Сам государь жалует... Слышите?
Прекрасна, как никогда, была в большом наряде царица Мария. Низко на лицо спускались жемчужные поднизи ее короны, и сияли в той короне алмазы при свете свечей, как крупные слезы или роса весенняя. Но еще ярче сияли ее очи. Улыбались алые губы радостно прежней детской улыбкой, и руки, сложенные на груди, все в перстнях, дрожали от волнения, и колыхалась грудь под золотою парчой вышитого жемчугом и камнями летника. Длинные, богато расшитые рукава спускались до земли.
И так была хороша она, что залюбовался ею вошедший в светлицу царь.
- Подите все, - сказал он ласково и, подойдя к жене, сердечно обнял ее.
Она молчала.
- Здорова? - спросил царь отрывисто.
- Здорова, государь.
- А мне сдается, что ты скучала...
Он засмеялся.
- Как не скучать по тебе, государь?.. Придешь ты, ровно солнышко осветит...
Ему показался красивым этот звонкий, немного гортанный голос. Он поиграл поднизями ее короны и прошептал:
- Хороша... что говорить, хороша... И румянец алый. Сядь, ну, сядь да слушай. Молчи. Много слов плодить тебе не для чего. Слушай, какую я речь с тобою поведу.
Он помолчал, чертя посохом по зеленым шашкам пола.
- Ты брата покойного любила, Мария?
Сердце ее сильнее забилось. Неужели ж он рассердился на нее за то, что она была ласкова с Ульяной.
- Его любить было надобно, Мария, - сказал царь. - Он у Бога ноне; грешил, чай, не горазд много. И тебя он любил. Ты нонче по нем не плакала? Глаза твои красны.
- О тебе молилась, государь, со слезами, о твоем здоровье...
- Добро. Кабы не твоя молитва, пожалуй, извели бы меня вороги-лиходеи. И тебе хотел я сказать, чтоб береглась.
Восковые свечи в высоких подсвечниках с колеблющимся пламенем оплывали. Царь расстегивал голубой, расшитый серебряными и золотыми травами кафтан, как будто задыхался, и, придвинувшись ближе к Марии, прошептал жутко и таинственно:
- Лиходеи извести нас с тобою хотят. Брата извели, еще в младенчестве спортили. Настю, голубицу мою непорочную, отравой извели; сына Митю - чадо наше, первенца, - чарами в могилку свели; а ноне кого?.. ноне кого, Мария?.. Сына твоего, слышь, сына твоего...
Глаза его горели; губы дрожали; страшен, безумен был он в эту минуту.
Бледная как смерть склонилась к нему царица и прошептала побелевшими губами:
- Васю... сына моего... Васю?
- Василия.
- Для чего, государь мой, для чего им младенца губить? - с тоскою вырвалось у Марии.
Иван еще ближе подвинулся к ней.
- Для чего губить? Извести весь род хотят, род царский... Помру я - сын мой будет на царстве, помрет один, будет другой... коли никого не останется... станут они, псы смрадные, холопы, на царском месте сидеть, лапами холопскими за бармы, ожерелье хвататься... холопы венец наденут... ха, ха, ха...
Иван смеялся тонким заливчатым смехом, и смех этот был страшнее, чем его гневный окрик.
Мария дрожала мелкой дрожью. В широко раскрытых глазах ее был ужас.
- Государь... - прошептала она, - а кто... кто лиходеи наши?
Он тихонько положил ей руку на плечо и шепнул коротко:
- Бояре!
- Бояре? Кто из бояр?
- Все, все... сейчас Шуйские, а в другой раз Бельские, а еще в иной - попы Сильвестры!
При этом имени в глазах его появился зловещий огонек. Он помолчал, затем продолжил:
- Москва горела; люди в дыму корчились... хоромы валились... была страшная жизнь и без того, а как пришел ко мне тот поп да, аки пес, рявкнул: "Горе, горе тебе!" - душа обмерла. Напуган я в младенческие годы очень Мария... А как увидел я после, куда старик гнет, - отошел от меня страх и исполнился я гневом праведным. Был я болен и слаб, Мария, и часа смертного ждал. Так разве ж Сильвестр с Адашевым, собаки, не стояли за брата моего Владимира Андреевича*, не хотели дать крестного целования сыну моему, законному наследнику?.. Недаром моя голубушка Настя их не любила; слов малых не могли ее стерпеть, как что-то им не по-ихнему сказала, я же их терпел немалое время. А как она скончалась, я понял, что сгубили юницу мою вороги.
_______________
* В л а д и м и р А н д р е е в и ч - князь Старицкий, двоюродный брат царя Ивана.
Он перевел дух, встал, подкрался, поглядел всюду, послушал у двери, даже заглянул за завесу и, убедившись, что вблизи никого не было, на цыпочках подошел к царице и сказал ей:
- Береги себя. Ноне я поведаю тебе тайно: уезжаю, спасаюсь от ворогов.
Мария всплеснула руками.
- Уезжаешь, государь, куда? И без меня?
В глазах ее был детский страх.
- Молчи, - сказал он тихо, - молчи. И тебя возьму, куда ты без меня денешься? Готова будь. Потайно скажи постельницам, чтобы готовили пожитки твои, что тебе по твоему женскому обиходу полагается, да крепко-накрепко вели им молчать. К рассвету жди сигнала.
- Что задумал ты, государь?
- Великое дело, Мария, и не твоему это уму бабьему разуметь. Не хочу я больше с боярами жить; полно мне! Коли худоумен я для них, - авось, поумнее буду с мужичонками. Нужны мне люди иные, чтоб душой и телом мне предались, чтобы я был для них ближе отца, матери, ближе детей, ближе себя самих... Как то дело сладить, еще не думал, а только хочу я Московскую землю обновить; не одни же в ней разумники-бояре живут, - авось, найдутся и иные, что могут службу возле царя своего править...
Он усмехнулся.
- Ведь нашелся ж до сего дня - был из гноя взятый Адашев, а хотел он меня себе под начало, - да и Сильвестр невелика птица - попенок. Над питьем и пищей моей имел тот поп распоряжение; меня, несмышленыша, в храм Божий на веревочке водил; по его хотенью можно мне и Настю мою было ласкать да голубить, а без него - не смел... Зато ноне без него обойдусь...
Он привлек к себе Марию и с небывалой нежностью стал целовать ее в глаза, щеки, уста, приговаривая со смехом:
- И на исповедь не пойду, и спрашивать никого не стану; правда, Мария?
Ей было и любо от этой необычной, такой редкой ласки, и жутко от его смеха.
Царь встал.
- Так сбирайся же, - сказал он деловито и пошел к дверям.
В ту ночь плохо спал царь Иван.
Лежа на своей кровати под желтым расписным пологом, он думал о предстоящем великом деле обновления Московской земли, о том, чтобы порвать все с опостылевшим ему именитым дворянством.
Трещал сверчок в углу; от жарко натопленной изразцовой печки шел теплый дух; грело и нежило тело стеганое шелковое одеяло; в слабом свете лампад у ног царя на полу обозначалась серым однообразным силуэтом согбенная фигурка бахаря-сказочника. Унылым голосом тянул он сказанье о Георгии Х