рабром:
Хочет он, Георгий, Туто проехати,
Хочет он, храбрый, туто проторити;
Нельзя Георгию туто проехати,
Нельзя храброму туто подумати...
И Георгий храбрый проглаголует...
Царь перевернулся в постели и прошептал, скрежеща зубами и сжимая кулаки:
- Сила вас кромешная... изменники!
Бахарь встрепенулся, остановился и, подняв незрячие глаза на царя, спросил, шамкая:
- Что, государь царь, аль сказание не полюбилось? Другую сказку хочешь? О Змее Горыныче, о гуслях-самогудах... аль об Ерше Ершовиче?..
- Сперва кончи про Егорья, - пробурчал Иван, не размыкая глаз.
И Егорий храбрый проглаголует:
Ой, вы, леса темные!
Ой, вы, леса дремучие!
Царь приподнялся. Лицо его было бледно и страшно.
- Слышишь, старик?
- Не слышу, государь...
- Половица скрипит, слышишь?
- Не слышу, государь...
Губы царя беззвучно шевелились:
- Стража крепкая у ворот... а все ж... Подай мне свистелку, старик... Э, да ты не видишь!
Он сам достал из-под подушки серебряный свисток, исполнявший в то время роль колокольчика, и крепко зажал его в руке.
"Господи, - шептали его губы, - только бы утра дождаться... Завтра на заре вырвусь из гнезда лиходеев!"
И нетерпеливо сказал он старику:
- Ну, сказывай, дальше сказывай, убогий.
Зароститеся, леса темные,
По всей земле светло-русской...
Одна лампадка затрещала и потухла.
- Да воскреснет Бог и расточатся враги его...
- Говори, старик, говори, нешто не видишь: сон бежит с глаз моих...
- Забот у тебя не мало, царь-государь...
По Божьему все веленью,
По Георгиеву все моленью...
И долго еще звучал однообразный голос старого бахаря, и долго еще раскачивался он перед царской кроватью, уставясь в одну точку незрячими глазами, но царь не мог заснуть до зари...
Алым пожаром занялась заря над Москвой, вспыхнуло крыльцо палат, что высились златоверхими теремами над кремлевской стеной. Ивану Лыкову не спалось, как и царю, но не от страха, а от великой заботы. Дядя его; князь Михайло Матвеевич, обещал нонче чуть свет царю челом бить, позволил бы он, царь, Ивану в заморские земли ехать, уму-разуму учиться.
Был крепкий мороз-утренник: пощипывало уши, но князю Ивану было жарко. Он распахнул кафтан, подставил морозу румяное лицо и засмеялся без всякой причины, потому что был молод, и потому что заря была алая, и снег казался нежно-алым, особенно мягким и теплым. И Москва была в этот день совсем не такая, как всегда. Особенно красиво вырисовывались гребешки крыш, горела цветная резь теремных вышек; а башни на кремлевской стене казались такими родными, такими близкими и знакомыми... Да и все казалось родным, близким и знакомым: и черная кошка, кравшаяся по снегу, отряхивая лапки, и серая ворона, качавшаяся на заборе, и косматая собачонка с перешибленной лапкой, ковылявшая вдоль по улице, и толпа нищих, серым пятном вырисовывавшаяся на паперти ближней церкви.
Князь Иван беззаботно тряхнул головою. Он думал вслух:
- Вот она, Москва-матушка, вот - златоглавая... Скоро не увижу я тебя, а зато увижу земли чужие и вернусь, чтобы тебе послужить...
Он вспомнил князя Курбского и других, что бежали с ним в чужие земли: молодого князя Михайлу Оболенского, Марка Сарыгозина... Все они любили Русь; все были ее сынами...
Гасли последние предутренние звезды.
"Звезды - Божьи очи, - сказал сердечно князь Иван, - слышите ли вы меня? Ноне завет дам: отдать жизнь за Русь... до последнего вздоха... Господь мне поможет!.. Съезжу я на Литву, побываю в Стекольне, в Антропе*, а научившись всему, окрепши, разыщу их всех и скажу им: братья милые, на Москву вернитесь! Будет вам прощение, и станем вместе на Руси правду сеять! Слышите ли меня, звезды, Божьи очи?"
_______________
* С т е к о л ь н, А н т р о п е - Стокгольм, Антверпен.
Он вернулся в дом, взял кафтан и пошел побродить по улицам до пробуждения дяди.
Последняя звезда погасла. Пламенело небо. В Китай-городе, самой заселенной части Москвы, просыпался торговый люд; вдоль темных кирпичных стен с бойницами, крытых покатой тесовой крышей, у четырехугольных неуклюжих башен нетронутый, выпавший перед рассветом снег казался особенно белым и блестящим; из темных низеньких ворот выходили купцы и ремесленники в разноцветных тулупах. Высоко поднимали свои главы московские храмы; ярко переливалась на них позолота, и ярче всех был затейливый собор Покрова Богородицы. Величаво поднималась к небу высокая Фроловская башня с часами, а от нее серела бревенчатая настилка пути до самого каменного, одиноко стоявшего лобного места.
Народ гудел, волновался, бежал к Кремлю, указывая на кремлевские стены. Оттуда уже валили стрельцы, разгоняя с криками толпу. В кремлевские ворота на площади возле дворца видно было множество саней с царскими двуглавыми орлами. Они были сверху донизу нагружены всяким дорогим скарбом, и слуги носили еще из дворца все новые и новые сокровища: золото, серебро, иконы, кресты, ларцы с драгоценностями, посуду, одежду, ткани.
Народ толпился, прорывался сквозь лес партазанов*, обтянутых желтым и алым атласом, крича:
- Государь царь Москву покидает!
_______________
* П а р т а з а н - род алебарды - двойного топора.
- Господи-светы! Микола милостивец!.. Светопреставление!
- Последний час пришел! В опале Москва... смертный час пришел!
- А государь царь в Успенском соборе от митрополита благословенье принимает...
- Сказывают, владыка плачет и бояре плачут, что в соборе собрались... А царь-то их к руке своей не допустил.
- Ан допустил!
- Ан не допустил!
В толпе завязался спор, а за ним и драка. Старческий голос вопил:
- Батюшка-государь свет, пошто ты Москву сиротою покидаешь?.. Смилуйся...
А сани все наполнялись и наполнялись новою казною.
Князь Иван опрометью бросился домой, вбежал в хоромы и застал дядю уже одетым, готовым ехать во дворец. Он крикнул, указывая на оседланного коня в узорчатом чепраке с бахромчатой попоной, в сетке ремешков с золотыми бляшками. Конь в нетерпении бил копытами землю подле крыльца и позвякивал бубенчиками на ногах.
- Дядюшка, беда лютая... вели расседлать коня; Кремль полон стрелецкой стражи: царь покидает Москву!
- В уме ли ты, Ваня?
- Погляди в окошко: слышишь, гудит народ? Слышишь, плачут? Сейчас у Ильи в колокола ударят... кричат, что государя извести хотят... Господи! Господи!
Князь Лыков перекрестился и подошел к окну.
Из окна он увидел густую толпу народа, бежавшего с криками из Кремля.
Сполоха не ударили; гонцы известили народ, что государь царь жив и здоров и все царское семейство здравствует; что царю угодно было поехать из Москвы в село Коломенское, а зачем и как, про то ведомо его царской милости.
В неизвестности протянулся целый месяц. Царь в Москву не возвращался. Необычная оттепель и бездорожье продержали его с царицей и детьми в селе Коломенском две недели, и, посетив село Тайнинское и Троицкий монастырь, к Рождеству царь Иван прибыл в Александровскую слободу.
Что творилось в этой слободе, какая тайная работа шла в царских покоях - никто не знал, но в начале января митрополит Афанасий получил от царя необычную грамоту, изумившую бояр. Царь упрекал своих слуг, бояр и приказных в том, что они расхищали казну и творили и ему, и земле Русской вред великий и теперь не перестают злодействовать... Он объявил, что оставляет государство, не желая терпеть измен, и поедет, куда Бог укажет путь.
На Красной площади дьяки всенародно читали царскую грамоту, заканчивающуюся уверениями добрых московитян в царской милости, и по той грамоте выходило, будто опала и гнев царя не касаются народа.
Что-то грозное, что-то таинственное было в царской грамоте; необычно было оставление царем своего вотчинного наследства, чтобы скитаться Бог весть где.
Темные толки шли по Москве; народ растерялся; растерялись и власти; остановились все дела: закрыты были приказы, суды, лавки. Народ кричал на площадях и улицах, что близится день Страшного Суда. Митрополита осаждали с утра до ночи просьбами; он хотел ехать к царю, молить о возвращении, но, по просьбе москвичей, остался блюсти столицу. К царю отправили послов из духовенства и бояр.
После долгих просьб царь принял выборных от народа. Слезно молили они его вернуться в Москву, и царь согласился, но поставил условия: чтобы ему не мешали казнить изменников опалою, смертью, лишением достояния. Выборные уехали, поклявшись от лица духовенства и бояр ни в чем царю не прекословить.
- Ноне последний день ты дома, Ваня, - говорил ласково князь Михайло Матвеевич Лыков, глядя, как старая нянька Арина Васильевна укладывала в ларцы белье и разные вещи. - Скажи, Васильевна, Гаврюшке, не забыл бы чего у коня княжеского. Овса довольно ли?
Старуха ушла, шаркая ногами. Глаза ее были красны, и по сморщенным щекам то и дело бежали слезы.
Проходя мимо окна, она вдруг всплеснула руками:
- Ахти, батюшки-светы, князенек мой! Приехали кромешники! И чего только им в нашем дому надобно?
Князь Михайло распахнул окно. Во двор въезжало двое всадников. Звенели серебряные бубенцы вороных коней; серебром и золотом горели чепраки; еще ярче горело шитье на черном бархате кафтанов; залихватски были сдвинуты набекрень шапочки с бобровой опушкой; только необычным украшением казались болтающиеся у стремян собачья голова и метла.
- Опричники, - сказал князь Михайло и сдвинул брови. - И чего им у нас надобно?
Князь Иван отошел от высокого, окованного железом сундука и, взглянув в окно через плечо дяди, проговорил:
- Да ведь то князь Афанасий Вяземский, дядюшка, - сам знаешь, раньше он часто к нам хаживал...
- Ноне он тебе не пара, Иван; опричник земскому не пара, слышишь?
Князь Иван опустил голову.
- И сам я то думаю, дядюшка... а с ним еще и Федор Басманов; не горазд я охоч и до Басманова... речь-то у него медовая, очи и ланиты девичьи, а как засмеется, так ровно змея подколодная... Давеча, как государь отпускал меня по твоей просьбе в заморские края, он засмеялся, кричит: "Разве ж, князь, в чужих краях цари светлее нашего?"
- Ступай принимать гостей, - мрачно возразил князь Михайло.
Князь Иван быстро вышел на крыльцо с обычным приветствием:
- Добро пожаловать, дорогим гостям рады.
- Не больно-то, поди, рад, - засмеялся Афанасий Вяземский, поглаживая маленькую черную бородку, - на устах мед, а в сердце лед, князь, так говорится... Видно, загордился перед отлетом, птенчик...
Он переступил порог спальни.
Князь Иван опустил глаза.
- Никогда того не бывало, чтобы я гордился иль говорил речи неправедные, князь Афанасий...
- Тут дело иное, - подхватил Басманов, - князенек наш не тебя - меня не жалует; я, вишь, простого рода...
Он засмеялся, и в его невинных голубых глазах засветились какие-то странные недобрые огоньки, и все пригожее девичье лицо стало вдруг сразу злым и некрасивым.
- Нынче перед государем все равны, - бросил небрежно Вяземский.
Полгода прошло с тех пор, как царь Иван вернулся на Москву после своего таинственного отъезда; он ознаменовал новый год казнями бояр, которых обвинял в умысле на жизнь всего царского рода и в мнимых сношениях с Курбским, а через него с королем Сигизмундом. Немало славных героев сложило свои головы в ту пору на плахе; немало попало под царскую опалу. Царь точно обезумел от страха; ему всюду мерещилась измена.
На себя он смотрел, как на помазанника Божьего, жизнь которого была священна. В бояр он уже не верил и стал искать новых людей, на которых мог бы положиться. Эти люди не должны были быть связаны ни родством, ни знатностью; из нищеты и бесславия хотел он вытащить людей, которые могли бы затмить личными заслугами знатнейших бояр; они должны были отдать ему жизнь; они должны были отречься от рода и племени; если бы понадобилось царю, без раздумья отдать жизнь отца, матери, жены, детей, отречься от всего, чем до сих пор жили, отдаться всецело царю, так как царь в счастье своем видел счастье всего государства. Эта царская охрана стала называться опричниной, а в знак того, что ее обязанностью было выметать крамолу с Русской земли, опричники носили у седла метлы и собачьи головы, как доказательство того, что они загрызут всякого, кто посягнет на спокойствие царя.
Вся Русь разделилась на две половины: тысячная дружина царя, отдельный двор, собственность царя - опричнина; все государство под управлением бояр - земщина. Появилось у трона множество новых дворян, записывавшихся в опричники, - это была по большей части ватага удалых бесшабашных молодцов, распущенных, без всяких правил чести, которых увлекала беспечная, богатая жизнь при дворе. Им щедро давали отнятые у земских поместья, переводя земских из центральной России на окраины. Опричники богатели, а земские разорялись.
Немногие из людей, принадлежащих к старинным русским родам, шли ко двору и записывались в опричники; к числу этих немногих принадлежал князь Афанасий Вяземский, разгульный молодой человек, честолюбивый и жадный до денег.
С переходом в опричнину между Вяземским и Лыковым сама собою порвалась старая дружба.
- Нынче перед государем все равны, - говорил Вяземский, с вызовом глядя на князя Ивана, - а ты, князь, видно, запамятовал.
- Мне-то ведомо, князь Афанасий, - проговорил Лыков, - и я всякого гостя почетно принимаю.
Он сделал движение, желая хлопнуть в ладоши.
- Не зови слуг, - остановил его Басманов, - мы на дому у тебя пить на станем. Мы пришли звать тебя в Балчуг.
- В Балчуг? - повторил Лыков и отшатнулся. - Я в Балчуге вовеки не был, да и быть не собираюсь.
Балчуг был кабаком за Москвой-рекой, устроенным царем Иваном для потехи своих опричников.
- Аль брезгуешь?
Глаза Басманова вспыхнули.
- А то тебе ведомо, что, отъезжая, надо старых товарищей угостить, попотчевать? Перед дорогою надо бы потешить и холопов...
- Не брезгую я, князь Афанасий, - молвил Лыков, - а недосуг мне, да и пить я не привычен. Не обессудь, сделай милость: возьми с меня, сколько надо, пусть за меня в Балчуге потешатся опричники, а меня уволь. Тебе же спасибо, что царю за меня слово замолвил, - сказал он просто и распустил мошну, вытаскивая оттуда деньги.
Через несколько минут опричники уже выезжали из ворот Лыковского дома.
Далеко по Москве-реке из Балчуга неслись буйные крики, и песни, и гул, и хохот. В раскрытые двери виднелись шитые кафтаны нарядных царских приспешников. Звенели чарки, а возле, на зеленом лужке, паслись кони в богатой сбруе; вокруг них на земле расположились полупьяные холопы опричников, пили мед, закусывали соленой рыбой и бранились.
Князь Вяземский с Басмановым, смеясь, вошли в полутемный кабак и, не снимая шапок, уселись на лавку. Вяземский небрежно бросил золото на стол, липкий от пролитого вина и меда, и крикнул громко:
- Здорово, братия честная! Бьет челом вам Афонька; пришел с казною, да и вы раскошеливайтесь! Станем играть в кости да шашки, пока не зазвонят к вечерне!
Отовсюду отозвались пьяные голоса:
- Келарь! Келарь!*
_______________
* К е л а р ь - монах, ведающий монастырскими припасами.
- За здравие отца-келаря!
- Да будь по-твоему, отче честной.
- Звони в золотые колокола, начинай обедню!
Распоясанные фигуры поднимались из-за столов.
- Пахомыч, дурацкая твоя рожа, нешто не видишь, отец-келарь пришел, а с ним Федорушка, красна девушка Федорушка, по прозванью Басмановна! Выкатывай бочку вина!
Люди неистовствовали, колотили кулаками по столам так, что посуда звенела и падала на пол, а мед, расплескавшись, лился ручьями; они неистовствовали, кощунственно называя по новому монашескому уставу царской придворной жизни Вяземского келарем.
- Ванька Лыков бил челом честной братии перед дорогою, просил помянуть его грешную душу и казну прислал... пей, братия, поминай раба Божьего Ивана!
Кабатчик ходил между столами, наполняя опустевшие кубки. Многие из опричников, захмелев, валялись на оплеванном скользком полу, пачкая в лужах пролитого вина нарядные кафтаны; другие тянули хриплыми фальшивыми голосами:
Дон-дон-дон,
Отец Спиридон!
Помилуй Серегу,
За его берегу!
Упокой Степана,
Упокой чурбана!
Дон-дон-дон!
Кубки изображали колокола; выходила дикая, но красивая мелодия перезвона; уныло под этот перезвон звучал мрачный напев Вяземского:
- Со святыми упокой!
- Степана! Степана! - подхватывали с диким гиканьем опричники.
Мрачный кабатчик молча наполнял стаканы.
Среди этого дикого похмелья один только человек оставался безучастным. Лица его не было видно; он лежал ничком на столе и не шевелился.
- Гляди, Васюк, - крикнул Вяземский, - брат-то твой запечалился с чего? Не пьет, не ест...
От стола отделилась громадная фигура с черной всклокоченной головою, орлиным носом и густыми, нависшими над глазами бровями. Было что-то дикое, что-то зловещее в этом лице, было что-то могучее во всей фигуре с распоясанным кафтаном. Он засмеялся, и смех его напоминал рычание дикого зверя.
- Аль ты, Михайло Темрюкович, кручинишься по Гришке Грязном? - спросил Басманов.
Брат царицы Михайло, или Мамстрюк Темрюкович, князь Черкасский, опять раскатился громким хохотом.
- Проигрался мне дочиста. Кроме кафтана ничего не осталось, да и тот не горазд! - сказал он. - Вот и закручинился.
- Не кручинься, Гриша, - крикнул Вяземский, - запишись в опричнину - станешь богаче князя. А пока ступай к нам пить.
Григорий Грязной не шевелился.
- Да ну, ты, крючок, пером немного настрочишь. А батюшка нам с тобой невеликую рухлядишку да казну оставил! - шутливо отозвался Василий Грязной. - Аль и пить с нами брезгуешь?
Его наглое лицо со вздернутым носом улыбалось. Он давно уже уговаривал служившего в приказе брата записаться в опричники, но тот не соглашался.
- Не тебе ли, Федорушка, он под пару? Может, поп, как крестил вас обоих, так спутал: девку мальцом назвал!
- Эва! Погляди, каково Федор вино хлещет!
- Погоди, Гриша, не кручинься, - сказал вдруг Вяземский, - хочешь, я тебе денег дам? Может, отыграешься?
Голова Григория поднялась от стола. Тусклый свет, проникавший сквозь затянутое пузырем окно, озарил молодое лицо с припухшими веками красивых карих глаз.
- А коли проиграю? - медленно, лениво вымолвил он.
- Ну и пропадут наши денежки!
Григорий потянулся и встал.
- Давай, - коротко сказал он и протянул руку. Глаза его вспыхнули, и лицо сделалось красивым и осмысленным.
- Давай, - повторил он нетерпеливо и другою рукою опрокинул в горло чарку.
- Экий скорый! - засмеялся Вяземский и кинул на руку Грязного два золотых.
Григорий весь дрожал мелкой дрожью нетерпения и бросил сквозь зубы:
- Садись, князь!
Мамстрюк лениво подошел к столу и кинул кости. Опричники с любопытством следили за игрой и спорили:
- Отыграется!
- Пропал, Гриша, пропал!
- А, так ему и надо, не наш - земский!
- А может, и нашим будет!
- Валяй, Гриша, по всем трем!
- Что, отыгрался?
- Эх, миляга, не везет ему; плохо бабушка ворожит!
Кабатчик разменял золотые Грязного на мелочь. Стучали кости о стол, звенели деньги, и кучка мелких монет возле Григория все таяла.
Он хрипло кричал:
- Отыграюсь, князь, отыграюсь! Кидай кости! Сколько?
Не спускал Григорий жадных глаз с рук Мамстрюка, и лицо его стало смертельно бледным. Наконец, исчезла последняя монета, а с нею и последняя надежда отыграться.
Григорий вскочил. Карие глаза его бегали; рот кривился жалкой, растерянной улыбкой, грудь высоко поднималась, а губы все еще повторяли:
- Я отыграюсь... Я отыграюсь...
- Ау, брат! - засмеялся Мамстрюк. - Близок локоть, да не укусишь! Чем отыграться-то вздумал?
Григорий обернулся к брату.
- Брат Вася, выручи!
- Выручал! - нагло захохотал Василий. - Тебя из Балчуга не вытянешь! Да и нету у меня денег: давеча последние прогулял!
Он говорил правду: веселый, шальной, не скупился на грубые потехи и швырял деньгами, оттого у него всегда был пустой карман.
- У Васюка искать денег все равно, что на Москве правды, - засмеялись опричники.
Григорий обвел окружающих тоскливым взглядом.
- Я отыграюсь, - сказал он уверенно, - только выручите... Дайте денег... малость дайте... Кто выручит, голубчики?
- Я выручу, Гриша!
И из-за князя Вяземского вышел, по-женски вертя боками и выгибая тонкий стан, румяный Басманов. В голубых глазах его опять прыгали недобрые огоньки.
- Хочешь, я выручу, Гриша?
- Выручи, сделай милость, я отыграюсь!
- А коли не отыграешься, как с тебя взыскивать? Я ведь не Афоня, даром не даю: он - князь, а у князя казна не считана... А я из грязи - в князи, да и наряды страсть люблю, так мне каждая копеечка дорога.
- Отдам, отдам, Федор Алексеевич!..
- А коли не отдашь...
Он смотрел на Григория, как кошка, зажавшая в лапах мышь.
Григорий побледнел и твердо вымолвил:
- А коли не отдам, на правеж* ставь...
_______________
* П р а в е ж - взыскание долга с истязанием.
При этом слове опричники переглянулись. Страшен был правеж, а всем ведом был жестокий нрав Федора Басманова. Если Григорий не отыграется и не отдаст взятых денег, он не задумается выставить должника перед судным приказом на многолюдной Ивановской площади и сечь, пока не вернет долга или не найдет за себя заместителя.
Все молчали, затаив дыхание. Григорий Грязной проговорил, тяжело роняя слова:
- Я повторяю: коли не отдам - на правеж ставь... Все слышали...
Басманов усмехнулся, медленно, точно наслаждаясь нетерпеливой тоскою Григория, достал деньги и спросил коротко:
- Сколько?
- Пятьдесят рублев!
- Пятьдесят рублев? - холодно спросил он. - По указу государеву за пятьдесят рублев правеж полмесяца. Знаешь?
- Знаю.
Басманов торжественно положил на стол, рядом с Григорием, пятьдесят рублей.
И опять застучали кости, опять зазвенели деньги, и опять стала убывать кучка их возле Григория. Наконец, исчез последний алтын.
Григорий вяло, тупо обвел глазами всех.
- Проиграл, - сказал, улыбаясь, Басманов. - Слышишь, Вася, брат твой проиграл. Что ж, Гриша, к приказу идем?
- Идем, - тупо отвечал Григорий.
На бесшабашном лице Василия появилось тревожное выражение. Он схватил Басманова за руку.
- Сделай милость, подожди до завтра.
Басманов усмехнулся.
- По мне что ж, хоть до завтра. Сегодня и недосуг: гляди, где солнышко: к государю в обитель не запоздать бы.
Василий положил руку на плечо брата.
- Иди за мною, дурень! - крикнул он сердито. - Ты знаешь правеж?
- Знаю, - безучастно вымолвил Григорий.
- Срамота всему нашему роду! Голого, слышь, голого сечь станут, а ребятишки будут смеяться... Иди за мною...
Они отделились от товарищей и спешно покинули Балчуг.
Опричники гурьбою выходили из кабака, где стало невозможно дышать от спертого воздуха от винных паров. Будили заснувших под лавками, садились на коней и вдоль широкого луга замоскворецкого ехали к парому. Через Тайницкие ворота проехали они в Кремль, чтобы выполнять царские повеления в приказах.
Проезжая мимо печатного двора, пьяная ватага увидела перед зданием толпу народа. Слышалась брань, угрозы, крики.
Мстиславец стоял перед толпою, размахивая молотом, и кричал до хрипоты в горле:
- Подойди, проклятый, подойди!
Глаза у него налились кровью, могучая фигура выражала тупую злобу.
Отстраняя его, выступил вперед дьякон Иван Федорович.
- Народ православный! - прозвучал над толпою его спокойный, звучный голос. - Пошто вы разнести сей малый дом вздумали? Ведь то дом Божий!
- Дьявол тот дом выстроил! - кричала толпа.
Поднимались вверх палки, колья, заступы, оглобли; кто-то волочил издалека громадное бревно.
Иван Федорович покачал головою.
- Постыдной речи мне не следует слушать, - сказал он, - я служитель Господа, во храме угодника Божьего служу, а дом сей поставлен благоверным государем нашим и царем всея Руси Иваном Васильевичем.
Толпа отхлынула. Раздались голоса:
- Куда, черт, лезешь? Сказывал я тебе?
- Уйти бы от греха!
- А мне Ванька божился, будто там всякие нечисти печатают адскими станками да колдуют о звездах бесовские сказания!
- Молчи, молчи! Аль языка тебе не жалко? Отрежут, будешь знать бесовские сказания. Божье слово они по приказу царскому печатают!
Толпа начала редеть. Со своего вороного коня, позвякивая бубенцами упряжки, смотрел на толпу царский шурин Мамстрюк. Он скалил белые зубы; ему казалась забавной эта сцена, забавна фигура Мстиславца, угрюмая, готовая скорее умереть, чем отдать свое любимое детище. Мамстрюку хотелось позабавиться. Он вынул горсть денег, бросил ее в толпу и крикнул:
- А ну, удалые москвичи, постойте за веру православную! Еретики проклятые над Богом глумятся, ереси печатают на станках бесовских! Вымышленники* из заморских краев навезли им мудрость дьявольскую, звездочетные сказания, врата адовы...
_______________
* В ы м ы ш л е н н и к - инженер.
Толпа с криком бросилась за деньгами, давя друг друга.
Мамстрюк продолжал, смеясь:
- А ну, детки! Ловите еще деньги да молитесь за царя-батюшку и весь царский род.
- Многие лета государю!
- Многие лета царице-матушке!
- Здрав будь и ты, князь Михайло Темрюкович!
- Ереси на печатном дворе печатают, а не душеполезные книжки, как велено государем! Опоганили станки ересью Матюшки Башкина да Федосия Косого!* Ломайте двери! Высаживайте окна! Разносите проклятое гнездо!
_______________
* М. Б а ш к и н, Ф. К о с о й. В царствование Ивана Грозного были признаны еретиками и бежали в Литву.
С дикими криками бросилась толпа на печатный двор. Мамстрюк смотрел, хохоча; за ним смеялись и другие опричники.
В толпе скрылся дьякон Иван Федорович; скрылся и Мстиславец; слышны были проклятья и грохот; громадными бревнами чернь разносила стены первопечатни. Порою прорывался безумный женский визг: то кричала дьяконица.
Мстиславец все еще охранял дверь, размахивая громадным молотом. Толпа хлынула в выбитые окна. На улицу полетели станки, молоты... Слышался треск, грохот, и перед печатней выросла груда разломанных станков, перемешанных с изорванными в мелкие клочья книгами, над которыми трудились столько лет первые русские печатники.
Мстиславец стоял на труде изорванных книг, на обломках печатной машины и плакал, прижимая к груди несколько книг, спасенных от разгрома: "Деяния апостольские", "Послания апостола Павла" и только что отпечатанный "Часовник".
Над зданием появились клубы дыма и алые языки пламени. Первопечатня была подожжена...
Громадная фигура Мстиславца метнулась с диким звериным воем. Расталкивая толпу, с книгами в объятиях, помчался он прочь от пожарища к двору князя Лыкова.
Там, в темном сарае, Мстиславец застал плачущую дьяконицу. Возле нее лежал, охая, Иван Федорович с разбитой камнем головою. Власьевна мочила ему висок водою и приговаривала:
- Господи Боже... ну, времечко пришло... то все кромешники...
Мстиславец тяжело дышал, не замечая, как сквозь разорванную на груди рубашку струится кровь.
Дьякон открыл глаза, увидел пришедших в сарай князей Лыковых и скорбным голосом сказал:
- Божья беда, князь... То зависть священнослужителей и начальников, кои на меня многие ереси умышляли, желая благое творить во зло...
Власьевна замахала руками.
- Да не начальники тут, батюшка, а опричники! Шурин, вишь, царский тешится!
Дьяконица причитала:
- Бумаги-то, бумаги сколь много пропало пропадом! Шутка ли дело, бумага голландская, лист полденьги плачен...
А Мстиславец молчал как убитый, уставясь в одну точку и крепко прижимая к раненой груди спасенные от погрома книги. По лицу гиганта медленно катились слезы...
Князь Михайло Матвеевич раздумывал.
- Ноне, дьякон, - сказал он наконец, - так этого дела оставить нельзя, да и тебя государь царь не похвалит, коли ты скрываться будешь. Дело твое правое. Идем к самому царю.
Широко раскинулась Александровская слобода; разукрасилась теремами златоверхими, церквами и новыми частоколами. Все блестело новизной. Слобода выросла за полгода, с того времени, как царь, испугавшись крамолы, бежал сюда из Москвы и объявил, что здесь будет отныне жить. Верные слуги его понастроили хором; казалось, точно чародеи накидали всюду в одно мгновение теремов, церквей, вышек. Из московских палат дворцовых навезли кустов и деревьев, ранней весною посадили, окопали, и сад пышно зазеленел. На рынке выстроились ряды палаток, лотков, скамеек, а от рынка широкая, вымощенная распиленными бревнами улица вела к царским хоромам. Подъемный мост в конце улицы перекинулся к дворцовым воротам с мрачной башней, на которой у образа день и ночь теплилась лампада.
Расписной яркий царский дворец с теремами, вышками походил на крепость. Его окружал глубокий ров, обнесенный земляным валом; вал для большей крепости был облицован бревнами, а на деревянных стенах возвышались четыре неуклюжие башни.
Выросшая внезапно слобода-крепость была известна в народе под кличкою Неволя. На Москве не было человека, который бы приближался к Неволе без тайного трепета.
Спешно обставлялась слобода царская; давно уже гордо возвышались круглые и остроконечные крыши царских хором; давно уже шла служба в большой раззолоченной церкви Богоматери, расписанной снаружи цветами, серебром и золотом, с крестом на каждом кирпиче. Немало понастроилось домов и для опричников, для них готова была уже целая улица, для купцов - другая. И с каждым днем разрасталась опричнина, приходили записываться новые и новые молодцы из бедных детей боярских, из отчаянных голов. Росла и слобода; повсюду стучали молоты, визжали пилы и топоры, возводились новые и новые постройки. Но проникнуть в Неволю было далеко нелегко; никто не смел приблизиться к ней без ведома царя; за три версты она была оцеплена стражею.
В чудесное июльское утро царь со старшим одиннадцатилетним царевичем Иваном возвращался с охоты. Узкая лесная дорога, ведущая с заповедных лугов в слободу, вилась белою лентою, змеилась и терялась вдали, в чаще; конские копыта поднимали густые облака пыли, и в них слабо искрились блестящие кафтаны всадников; заливчатым звоном звенели бубенцы и бляшки на конях; сухим резким гулом отдавался в лесу топот лошадиных копыт; а кругом на много верст сомкнулся сосновый лес, поднимались кверху красные стволы, прямые и голые, как свечи, чуть-чуть шевелились зеленые верхушки, и по лесу шел шум, вечный шум лесного шепота, вздохов и тихой баюкающей песни. Пели деревья про стародавнюю быль; про веселые дни девичьих ауканий; про Божьих пташек, свивавших гнезда в их чаще; про свист удалых разбойников... Перекликались грустно и ласково кукушки; тукал дятел о кору древесную; кричала пронзительно иволга...
Дорога вилась, змеилась лентой, переходила к самой слободе. И вот зазвучали веселые рожки охотничьи; зазвенел глухо, жалобно и странно бубен, в который бил кожаной плетью передовой холоп, расчищая путь для царя.
Опустился подъемный мост; широко распахнулись ворота царских хором, застучали копыта о дерево помоста.
Пестрая толпа сокольничих собралась на широком дворе; все они были в алых бархатных кафтанах, парчовых шапках и в зеленых сапогах с загнутыми носами; подсокольничии в сафьяновых рукавицах держали кречетов, соколов; нежным звоном переливались бубенцы на хвостах птиц; пестрели яркие нагрудники, нахвостники, низанные в сетку жемчугом клобучки над гордыми очами. Позади катили сани, полные убитой дичи: тетеревов, уток, рябчиков.
После охоты была обычная трапеза опричников; во время нее царь читал братии поучения. Обедал он отдельно после обильного обеда своих приспешников, и обедал скудно, чтобы показать им пример своего смирения. А после обеда опричникам было приказано собираться к царю "на веселье".
Вдоль узорчатых стен, расписанных библейскими сюжетами, тянулись длинные столы, крытые богатыми вытканными скатертями. Вдоль стен протянулись длинные лавки, крытые парчою и бархатом. В глубокие ниши окон светило солнце и зажигало искры на царском кресле со львами вместо ручек и громадным двуглавым орлом, распростертым на спинке. Посреди палаты, на отдельном столе, между блюдами с затейными кушаньями, как жар, горели и искрились стаканы переливчатого стекла, чары, кубки, стопы, ковши с финифтью разноцветною, с жемчужной отделкой, с золотыми фигурными украшениями завитков, расплывчатых цветов, рожков, листьев, с гигантскими рожами, львами, затейливо переплетающимися в чудный рисунок. На особом столе перед царским креслом стоял любимый его кубок золоченый, редкой работы, с покрышкою, а на покрышке той тикали вделанные в нее часы - подарок шведских послов.
Уже опричники сидели за столами; уже мальчики-стольники выстроились попарно позади царского кресла; уже дворецкий и крайчий стояли в ожидании, выставив вперед блиставшую жемчужным шитьем грудь.
Под громкий трубный звук неспешным шагом вошел царь с старшим сыном. На царе был желтый шелковый кафтан с затейливым шитьем; тонкие зеленые травы перемешивались с серебром и жемчужными цветами, из-под него выглядывал белый зипун, вышитый золотом; на голове была черная тафья - маленькая шапочка, вся вышитая жемчугом, и такие же сапоги. Царь шел важно, опираясь на посох; позади него бежал, позвякивая бубенчиками, шут, а рядом с ним шел царевич Иван. Царевич, высокий, стройный мальчик, с русыми кудрями, в расшитом серебром белом кафтане, казался очень бледным. Только голубые глаза его горели. Было в них что-то болезненное, лихорадочное, и тонкие губы кривились усмешкой.
За царем и царевичем почтительно выступал пожилой опричник, громадный, с высоко поднятыми плечами и короткой шеей; широкая р