Главная » Книги

Алтаев Ал. - Гроза на Москве, Страница 5

Алтаев Ал. - Гроза на Москве


1 2 3 4 5 6 7 8 9

   - Государь царь жалует тебя, святой владыка, хочет видеть тебя в комнате.
   Филипп встал и мелкими шажками, живой поступью пошел за опричником в комнату, служившую царю кабинетом.
   Филипп обрадовался, застав царя одного. На постройке церкви к нему подошел князь Михайло Матвеевич Лыков и рассказал, будто в Александровской слободе готовится целый ряд казней, что взят и мучим в застенках его друг, старый всеми уважаемый боярин Федоров, лживо обвиняемый в измене, и молил заступиться за Федорова.
   Царь принял митрополита ласково, склонив низко голову, принимая благословение, спросил о здоровье, о том, как идет строительство, и, думая, что Филипп явился к нему просить о средствах для дальнейшей постройки, сказал:
   - О том строительстве, святой отец, о коем ты, должно, хочешь меня просить, я размышлял сам: инженеров при себе держу немало; есть художники отменные. Ты им станешь указывать, а я награждать... На купола позолоты не жалей; колокола литые, серебра в медь немало слажено, от меня тоже...
   Митрополит поклонился.
   - На твоих речах спасибо, государь, - сказал он мягким ласковым голосом, - а пришел я не о том просить. На храм Божий у меня всего довольно, а вот душу строить твою я взялся: душа-то дороже мне храма каменного!
   Царь сидел на кресле перед столом, крытым красным сукном, на котором стояла чернильница с песочницею в виде ковчежка, перебирал машинально худыми пальцами длинные полосы бумаги, разворачивал свитки, лежавшие на сваленных в груду книгах в переплетах из кожи и пузыря, нервно теребил их и слушал нетерпеливо, видимо, занятый своими мыслями.
   Филипп добрыми, внимательными глазами наблюдал за высокой фигурой царя в голубой, расшитой золотом одежде, с разрезами, унизанными жемчугом, с большим наперстным крестом поверх барм на золотой цепи, и видел, что борода царя значительно поредела с прошлого года, глаза ввалились, скулы выдались и лицо приняло нездоровый землистый оттенок. Он увидел складку страдания вокруг резко очерченного рта, вспомнил, что поставил себе задачу воспитывать мятежную душу царя, и еще ласковее, еще задушевнее сказал:
   - Государь царь, пришел я жаловаться тебе и просить слезно: не погуби невинных, не оставь сирых, обездоленных, не дайся в руки врагу рода человеческого.
   Царь нахмурился. Очи его блеснули из-под дуг бровей жестоко и сурово.
   - А ведомо тебе, отче, - сказал он, - что так говорил когда-то Сильвестр-поп, а после Герман, что поставлен был мною на малое время? Сильвестр влачит свои дни в Соловках; речи Германа стали тоже мне неугодны, и я сместил его.
   Ни один мускул не дрогнул в лице Филиппа.
   - Ведомо, государь державный; с Сильвестром мы и молились и плакали о тебе.
   - У попа Сильвестра слезы, должно, недороги, отче. О ком просить хочешь?
   - О боярине Иване Петровиче Федорове и о других несчастных, кои попали по наущению дьявола в твои темницы.
   Рука царя задрожала; он стукнул посохом в пол.
   - О нем не проси! Об изменнике! Не быть тому, отче, слышишь?
   Царь слишком долго и слишком любовно лелеял в душе картину издевательств над боярином Федоровым, чтобы отказаться от них, и гневом пылали его очи.
   - Не бывать тому! Не прощу крамольника!
   - О крамоле лгут, государь, - спокойно отозвался Филипп. - Крамолы той нет. О, державный! Будь выше всего! Почти Господа, давшего тебе сие достоинство. Скипетр земной есть только подобие небесного; он дан тебе, чтобы ты научил людей хранить правду. Соблюдай данный тебе от Бога закон, управляй в мире и законно. Обладание земным богатством подобно речным водам и мало-помалу иссякает; сохраняется только одно небесное сокровище правды.
   Царь слушал эту речь молча, пристально глядя на митрополита. Рука его сжимала свистелку, служившую звонком; стоило только свистнуть, и слуги увели бы этого смелого обличителя; но во взгляде Филиппа было столько ласки и страдания, в голосе столько силы и кротости.
   - Хотя и высок ты саном, но естеством телесным подобен всякому человеку. Тот поистине может назваться властелином, кто владеет сам собой, не подчиняется страстям и побеждает любовью. Слышно ли когда-либо было, чтобы благочестивые цари сами возмущали свою державу? И между иноплеменниками никогда подобного не бывало.
   Филипп не дрогнул и тогда, когда глаза царя налились кровью и он крикнул, задыхаясь:
   - Что тебе, чернецу, до наших царских советов? Или не знаешь, что мои же хотят меня поглотить?
   - Не обманывай себя напрасным страхом, - покачал головою с кроткою грустью митрополит, - избранный священным Собором и по твоему изволению, пастырь я Христовой церкви, и мы все заодно с тобою.
   Царь оперся на ручки кресел, привстал и закричал, весь бледный, с вылезшими из орбит глазами:
   - Одно лишь повторяю тебе, честный отче, молчи... - И опять, овладев собою, он понизил голос и почти прошептал: - Молчи, а нас благослови по нашему изволению...
   Он тяжело дышал, опустив голову на грудь. Кроткий, ровный голос заставлял царя терять последние силы, но твердо помнил он одно: ужас при мысли, что кроткий старик хочет подчинить его, как подчинил некогда Сильвестр. А в душе страшно метались обрывки далеких воспоминаний: неприглядное детство, тайные слезы в уголке неприветного дворца, унижения и кроткие, ласковые утешения Федора Колычева, молодого боярского сына с ласковыми, чистыми, как у ребенка, глазами.
   Он плохо слушал теперь эту речь; до него долетали обрывки:
   - Наше молчание кладет грех на душу твою и несет всеобщую смерть: худой кормчий губит весь корабль...
   А потом шли тексты священного писания:
   - "Да любите друг друга, яко же Аз..."
   Царь молчал, потом заговорил, оправдываясь; и опять в ответ звучала тихая спокойная речь. Тогда, не выдержав, он закричал полным ужаса и страдания голосом:
   - Уйди, владыка святой, уйди! Не рви мне душу... не прекословь: не отпущу боярина Федорова...
   В это время царица вела в саду тайную беседу с царевичем Иваном. Она увидела его из окна сада и упросила свою любимую сенную Дуню привести в сад.
   Сенные девушки с дежурными боярынями убирали дорожки, куда от ветра напорошило яблочных лепестков; царица сидела на каменной скамье рядом с царевичем поодаль и кормила рыб.
   - Гляди, царевич, - говорила она ласково, - рыбка-то, рыбка, перышки распустила... а очи... так и светятся...
   Она наклонилась, дразнила крошками рыб, и жемчужные поднизи ее головного убора почти касались воды. Внизу, резко разрезая хвостом гладь пруда, сновали рыбки.
   - Гляди, царевич, - тихо смеялась царица, а сама, не глядя на него, зашептала: - Гляди в воду, а сам отвечай: в застенках бываешь?
   По лицу мальчика скользнула улыбка; взгляд сделался наглым.
   - Бывать-то бываю, матушка, а тебе на что? Аль вызволить кого собираешься? То дело опасное: как бы батюшка не осерчал, тебя за крамольницу не счел... нешто не боязно тебе в крови башмачки, шитые серебром, замарать аль ручки вывихнуть?
   Она вся задрожала и ближе придвинулась к пасынку.
   В углу сада, у яблонь, кричали девушки:
   - Матушка-царица, гляди: Ольгу пчелы искусали... Губа вспухнет: то-то краса будет!
   Царица обернулась.
   - Вместо арапки смехотворной хитростью меня станет тешить толстогубая... Слушай, слушай, царевич: никого я вызволить не хочу...
   - А рыбка-то клюнула, матушка!
   - Рыбка клюнула, царевич! Коли ходишь ты в застенок... дай... дай мне поглядеть хоть разок... одним глазком... сведи туда...
   Глаза царевича вспыхнули радостно, он заглянул в глубь очей мачехи; их взгляды встретились; они поняли друг друга.
   - Здесь скушно, - потянулась Мария и вздохнула, - ровно в темнице или в клетке...
   Царевич принял сейчас же снова наглый тон. Он сказал со смехом:
   - Рыбку-то не забудь кормить, матушка! И точно, тебе скушно бедной... Быть бы тебе царевичем, а?
   - Быть бы мне царевичем, - повторила шепотом царица, - ходить туда, где они... стонут... смотреть на них, на лиходеев, что сгубили моего Васеньку... смотреть на лиходеев, что хотят с престола свергнуть твоего родителя... Скакать бы на коне с кречетами, как скачете вы... на Литву в бой идти... в путь далекий, а не кормить здесь рыбу...
   Она с презрением отвернулась.
   Царевич засмеялся.
   - А тебе, бедной, за пяльцами велят сидеть! Кидай крошки; на тебя девушки глядят. Да и мне боязно: того и гляди в беду попадешь: донесут батюшке, а он удумает, будто я с тобой про него зло умышляю.
   - Со мной?!
   Царевич поднялся.
   - Идти пора; то пустое ты дело надумала: нешто царицы по застенкам хаживали?
   И, меняя тон, он с почтительным поклоном громко промолвил:
   - Прощай, государыня-матушка, здорова будь. О твоем здравии мы с братом Федею да с сестрицей денно и нощно Богу молимся.
   Он ушел. Царица склонила над водою пылающее лицо, потом поднялась разом, топнула ножкою о песок и со слезами в глазах, смеясь, закричала:
   - Рыбы дуры, глупые рыбы! А ну, девушки, потешьте, побегайте... Дуня, беги... а вы все Дуню ловите... А кто поймает - щекотать... Ну, Дуня, беги...
   Веселое, улыбающееся личико Дуни обернулось к царице. Она любила ее, исполняла радостно всякий ее каприз. Между кустами крыжовника мелькнул ее голубой летник. Девушки бросились за нею врассыпную, догнали ее, повалили... Раздался звонкий хохот; он становился все пронзительнее; наконец, затих... Царица бежала к девушкам. Бледное лицо ее кривилось, губы улыбались, она шептала:
   - Щекотите же ее... ну, дуры... чего перестали... ну?
   Дуня лежала на спине, судорожно закусив губы.
   Дрожащий голосок одной из сенных произнес:
   - Матушка-царица... она... она... без памяти...
   Тогда царица разразилась слезами.
   - Так чего же не отольете ее... у... подлые! У, подлые!
   Вместе с сенными боярышнями царица тормошила Дуню. А когда девушка уже пришла в себя, царица все еще плакала неудержимым, беспричинным плачем, как будто бы ее кто-нибудь жестоко обидел.
  

Глава IX

БЕСЧИНСТВА КРОМЕШНИКОВ

   Прошел год. Была опять ранняя весна. В Крестопоклонное воскресенье царь "шел саньми" к Успенскому собору. Выйдя из саней, он важным шагом направился к храму по разостланным сукнам, опираясь на серебряный вызолоченный посох. Четверо красивых молодых рынд в высоких шапках белого бархата, шитых жемчугом и серебром, окружали его; на солнце блестело серебро их длинных опашней*, но еще больше блестели топорики на их плечах, блестели серебром и золотом. Позади царя следовало более восьмисот человек бояр и опричников; впереди несли царское "место", обитое красным сукном и атласом по хлопчатой бумаге с золотым галуном. Громадный алый "солнишник" раскинулся над головою царя; его несли опричники, и сверкал он золотым шитьем.
   _______________
   * О п а ш е н ь - долгополый кафтан.
  
   Но, несмотря на этот блеск и величие, шествие казалось необычно мрачным. В толпе прошел сдержанный ропот, когда царь вошел в собор: как на нем, так и почти на всей свите - на всех опричниках - были черные шлыки. При малейшем движении рясы распахивались, и из-под черной монашеской одежды выглядывало золотое шитье богатых кафтанов.
   Царь торжественно прошел на свое место и стал на подножье, возле кресла. Свита его толпилась позади.
   Шла обедня... В волнах кадильного дыма звенели высокие голоса певчих; ясно, вдохновенно звучал голос митрополита Филиппа. Когда он с кадилом стал перед царскими вратами, глаза его остановились на царе. В ярком солнечном луче, падавшем из узкого окошка, сияло золотом пышное царское место. Узорочную сень, или кровлю шатра, поддерживали четыре символических животных: лютый лев, рысь и еще два фантастических зверя, называемые оскроганами. И рядом с этим пышным местом, под сенью которого народ привык видеть не менее пышно одетого царя, стояла теперь странная высокая фигура чернеца.
   Паникадило задрожало в руках Филиппа; лицо его сделалось вдруг скорбным; он поднял вверх глаза и тихо, беззвучно зашептал:
   - Господи... Вседержитель! Прости ему кощунство в храме Божьем... не ведает, что творит... Господи... прости... дай доступ к сердцу его для блага земли моей... Господи, Господи!
   И спокойно стало его лицо, и детские глаза его встретились с глазами царя. Царь прочел в них укор, двинул бровями и отвернулся.
   Спокойно продолжал свое служение митрополит. Но вот дьякон развернул поминальную книжку, присланную царем, и начал читать:
   - "Помилуй, Господи, и упокой души рабов твоих: Даниила Адашева с сыном-отроком, боярина князя Дмитрия Оболенского-Овчинина да боярина князя Михаила Репнина... да боярина Ивана Петровича Федорова..."
   Дьякон продолжал монотонно читать длинный список имен казненных, о которых царь всегда посылал поминание; тут были люди без имен - "скончавшиеся христиане мужского, женского и детского чина, имена коих ты сам, Господи, веси". Эту поминальную книжку хорошо знал митрополит, но при имени боярина Федорова он задрожал, и ноги его подкосились. Как часто этот седовласый старец сидел в келье Филиппа и плакал о тяжелой године родины; сколько раз утешал его Филипп и обещал отдать жизнь за благо России. Он вспомнил, как молил царя за боярина и как царь отказал... И слезы потекли по старческому лицу митрополита...
   Обедня кончилась. Филипп стоял перед царскими вратами с крестом. Лицо его было бледно; руки дрожали; глаза были заплаканы. Посильную ли ношу взял он, когда обещал казненному боярину стоять за Русь?
   В длинной вишневой бархатной мантии, низанной жемчугом, в белом шелковом клобуке, на котором ярко блестел золотой крест, митрополит Филипп, худенький и тщедушный, казалось, вдруг вырос, стал величественным, так вдохновенно и строго было его лицо. Перед ним стоял чернец, склонив голову, и ждал благословения. Но рука митрополита оставалась неподвижною. Царь три раза уже склонял голову.
   Тревожный шепот пробежал по рядам опричников.
   К митрополиту протиснулся сквозь толпу Михайло Матвеевич Лыков и с ужасом зашептал:
   - Владыка святой! Се государь: благослови его!
   - В сем виде, в сем одеянии странном не узнаю царя православного; не узнаю и в делах царства. Благочестивый, кому поревновал, доброту лица своего изменивши? Отколь солнце на небеси начало сияти, не было слыхано, чтобы цари благочестивые свою державу возмущали. О, царь! Мы приносим здесь жертву Богу, а за алтарем неповинная кровь льется. В неверных языческих царствах есть закон и правда, есть милосердие к людям, а в России нет их. Везде грабежи, везде убийства, и совершается то именем царя. Ты высок на троне, но есть всевышний Судья, наш и твой. Как предстанешь ты на суде его? Самые камни вопиют о мести под ногами твоими. Государь! Вещаю, яко пастырь душ. Боюсь Бога единого.
   Весь дрожа, царь поднял посох. Еще минута, и острый конец посоха вонзится в грудь митрополита, но царь сдержался: он еще помнил, что в храме не место для убийств. Посох звонко ударил о каменный пол. Придушенным, чуть слышным голосом царь сказал:
   - Чернец! До сих пор излишне щадил я вас, изменников; отныне буду, каковым вы меня нарицаете! Поглядим, велика ли твоя крепость!
   - Царю благий! - тихо и ясно прозвучал ответ Филиппа. - Напрасно думаешь устрашить меня муками. Я пришелец на земле, как и все отцы мои; готов страдать за истину.
   Царь, не сказав ни слова, направился к выходу. В соборе уже шумели опричники. Князь Лыков с ужасом увидел, как Алексей Басманов тащил за руку к царю молоденького служителя церкви, растерянного, жалкого, с глазами, полными слез.
   - Государь великий, смилуйся, смилуйся... - повторял мальчик, валяясь в ногах царя.
   - Что еще? - спросил царь, нахмурясь.
   - Державу твою владыка сокрушает, государь, про то Харлампию ведомо; допроси, какие тайные умыслы про тебя держит, сколь хитрые бесовские козни про твое царское здравие мыслит...
   Басманов незаметно ткнул ногою распростертого на полу Харлампия, и мальчик, тараща бессмысленно глаза, растерянно забормотал только что затверженные под угрозой смерти слова:
   - Раф... рафлеи* некие владыка в уме держит и по звездам гадает...
   _______________
   * Р а ф л е и - литература, содержащая толкование снов.
  
   Он запутался, забыв чему его учили, и смотрел на Басманова, разинув рот.
   - Сказывает Харлашка, - подхватил Басманов, - будто владыка носит под левой мышкой правый глаз орла, в платок завернутый. Сам-то Харлашка не может от страха слова вымолвить: очень оробел, государь...
   Харлампий опять упал в ноги и завопил:
   - Смилуйся, смилуйся, царь-государь...
   Царь стоял, нахмурясь. Лицо его дергалось. Басманов, прищурив глаза с хитрым видом, наклонился к нему ближе и продолжал:
   - Сказывает Харлашка, будто владыка велел ему найти улики против твоей царской милости, чтобы тебя извести, государя нашего, а он не пошел...
   И опять послышался стук царского посоха о каменный пол и хриплый голос:
   - Улики... улики велел?
   Харлампий, дрожа, ползал у ног царя.
   - Велел, государь, а я не пошел... я не пошел, разрази меня Бог!
   Царь махнул рукою, пошел к двери и потом остановился, шепнув что-то на ухо Басманову. Тот низко поклонился...
   Но ни митрополита, ни Харлампия в этот день не взяли под стражу, и на Москве уже стали думать, что гроза прошла мимо...
   Молодой князь Иван Лыков вернулся летом в Москву из далекого трехлетнего путешествия по чужим землям. Он не узнал Москвы.
   Он узнал, что те бесшабашные удальцы-опричники, которых он чуждался и перед своим отъездом в Стокгольм, теперь стали бичом на Москве. О них говорили недоброе; о них и о царе втихомолку рассказывали ужасы; играя словами "опричь" и "кроме", их называли кромешниками и пугали ими расшалившихся детей.
   С горестью рассказывал дядя Ивану о гибели многих славных бояр, говорил и о том, что собираются тучи над головою самого митрополита. Уже было столкновение царя с Филиппом в Успенском соборе, а на другой день после этого казнил царь князя Василия Пронского, бывшего в дружбе с митрополитом, а на митрополичьем дворе взяли под стражу многих из его приближенных.
   Спускалась ночь над Москвою. Московские улицы тонули в непроглядном мраке. Темные рощи деревьев озарялись выглянувшей из-за облаков луною. Шелестели деревья, точно шептали какую-то грустную, странную сказку... В голубом лунном свете резко вырисовывались причудливые крыши теремов и купола церквей, от Неглинной несло серым запахом тины... Объезжие головы* уже проезжали по улицам, уныло и монотонно крича, чтобы в домах гасили огни.
   _______________
   * О б ъ е з ж а я г о л о в а - староста.
  
   Князь Иван не спал. Он стоял перед раскрытым окном в сад и думал тяжелую думу; думал он о том, что, может быть, скоро царский гнев и клевета коснутся и его дяди, заменявшего ему отца. И сердце его холодело от ужаса...
   Внизу шумели деревья, качалась занавеска от ветра; вверху мигали звезды. Князь Иван следил за тем, как в окнах погасали один за другим огни, и город погрузился во тьму и тишину летней ночи; только кое-где по дворам тявкали собаки.
   Не спалось князю Ивану; смотрел он на небо и чутко прислушивался к тишине.
   В темноте услышал он звонкий топот конских копыт, мужской смех, торопливую речь...
   Ему почудилось что-то недоброе в конском ржании, и в смехе, и в шепоте. Уж не слуги ли царские делают ночной обход, чтобы взять кого-нибудь в застенок? Уж не черед ли пришел Лыковых?
   Чутко прислушивался князь Иван. Гремело оружие, звенели копыта конские; потом все затихло; потом послышались сильные удары, как будто кто-то выбивал ворота; еще, еще... стучались в ворота по соседству, во дворе у Собакиных, где жила богатая вдова, недавно схоронившая мужа. Слышались переговоры, потом громкие крики:
   - Гайда! Гайда!
   У князя Ивана больно сжалось сердце: он узнал обычный крик опричников.
   Из окна видел он, как появились за соседним забором огни; огни мигали, перебегая из одной стороны на другую, мигали, гасли и вновь появлялись. Поднялась суматоха, бегали растерявшиеся слуги, потом раздались новые нетерпеливые удары. Ворота распахнулись, и видно было при свете факелов, как въехали всадники, вооруженные с ног до головы. Послышались крики, женский визг; факелы падали и гасли с густым дымом; темные тени метались; лошади ржали, грохотали ломавшиеся двери. Снизу прозвучал голос дяди, тревожный, полный ужаса:
   - Ваня, слышь, Ванюша? Никак татары на Москву пришли?
   Князь Иван бросился по лестнице вниз, прыгая через ступени, спотыкаясь в темноте. Из-под клетей выбегали слуги...
   И вдруг со всех сторон по Москве понеслись крики и вопли...
   Князь Иван метался по двору, ища коня. Среди шума ночной тревоги он расслышал у частокола, во дворе, тихий стон. Из-под глухой заросли жимолости кто-то поднялся, поднялся и снова упал со стоном. Князь Иван наклонился, ощупал руками нежное лицо, девичью длинную косу, запутавшуюся в фате, поднял тоненькое полудетское тело и бережно понес в хоромы. А девушка, в сущности еще совсем ребенок, очнулась, увидела в лунном свете бледное лицо с серыми добрыми глазами и, схватив Лыкова за шею и спрятав голову у него на груди, зашептала, полная тоски и ужаса:
   - Схорони меня, добрый молодец, не ведаю, кто ты... схорони от кромешников...
   Она замолчала, руки ее разжались, головка склонилась бессильно на плечо князя Ивана.
   Лыков понес ее в хоромы. Страшная ночь прошла. Заря занималась алым светом. В каморке няни Власьевны слышался тихий говор.
   Лампада перед образом в стареньком темном киоте поблескивала зеленоватым светом, уходили ночные тени и страхи, просыпалось солнце...
   В уголке, возле окна со спущенной занавеской виднелась странная фигурка в старушечьем шугае*, с надвинутой на самые глаза фатою, а из-под фаты выглядывало совсем молодое, почти детское лицо с синими большими глазами, глубокими и печальными, и русая прядка блестящих, как золото, волос выбивалась из-под голубой кисеи. Возле стоял князь Иван.
   _______________
   * Ш у г а й - кофта.
  
   Власьевна говорила:
   - Не плачь, дитятко, не дрожи так; чай, не к нехристям попала.
   - Я ведаю, что не к нехристям, а к добрым людям, - отвечал серебристый голосок, - а все ж боязно... забыть не могу... так всюду очи страшные... пьяные очи мерещатся...
   Глаза ее широко раскрылись.
   - Помню, бабушка, как приехала я из Новгорода к тетушке, к Сергию собиралась съездить, помолиться. Тетушка моя вдовая, бездетная, Прасковья Ивановна Собакина, очень меня любит... А вчера, как я шла от обедни, за мною кромешник шел, под фату мне хотел заглянуть, а кругом, я слышала, народ шепчет: "Гришка Грязной... опричник". Ох, и не помню, как я домой пришла...
   Она перевела дух и повела плечами.
   - Как пришла вчера ночь, мне не спится... все чудится.
   - Что чудится, Марфа Васильевна? - спросил князь Иван.
   - Все чудится... он, лиходей... Дверь скрипнет - чудится, мышь пробежит - чудится; в окно ветка забьется - чудится... Я встала, оделась. Месяц глядит такой большой, красный... жуть берет... А тут они и пришли... налетели на двор, кричат: "Царь приказал!" После слышу: меня кличут. Из окна увидела я, кто: тот самый, что за мною шел, Гришка Грязной, царский опричник... как к огню ближе подошел, так я его и узнала...
   Князь Иван сжал кулаки.
   - Расплачусь я с ним, Марфа Васильевна!
   - Не надо! - робко сказала она и взглянула на него с мольбой. - Господь с ним... а тебе, князь, головы не сносить, как тронешь опричника... Лучше свези меня к батюшке в Новгород... да тетушке скажи: жива, мол, Марфа...
   Она вдруг вспомнила и залилась слезами.
   - Разорили они гнездо ее, кромешники. Жива ли она, сердешная!
   Власьевна замахала руками.
   - И - и, жива-живехонька, милушка! У частокола я была, слышала, она в саду плачет, тебя поминает... И то напужали ее кромешники: всю ночь носились по улицам: наши-то холопы ни один не пошел на них: боятся. А по улицам видали, как они разоряли дома, рухлядишку грабили у дьяков, бояр да купцов именитых, а еще, - она придвинулась ближе к Марфе, - а еще, сказывают, будто некоторых девушек за косы привязывали да по улице за конями волокли... Господи Боже милостивый, Микола угодник!
   Князь Иван нахмурился.
   - И пошто это ты, нянька, ей всякие страхи сказываешь, - с укором проговорил он и ласково посмотрел на Марфу, - гляди, она и без того ни жива ни мертва. Не бойся, Марфа Васильевна, - что было, то миновало, а ты у нас гостья почетная. Сиди только здесь, схоронись, нынче же тетушке дам весточку, что ты здравствуешь, а тебя, продержав малость, отвезу в Новгород, богомолочкой представлю, в одежду странницы приодевши... Сейчас никак невозможно тебя везти; слышишь крик на улицах? Опричники, видно, все еще тешатся, а Гришка-пес нешто тебя не стережет? Сиди, никто из холопов моих, кроме Власьевны, не должен ведать, что ты здесь. Аль тебе у нас обида какая была, что не хочешь погостить?
   Марфа опустила голову, потом подняла очи и метнула на князя Ивана ласковый благодарный взгляд.
   - "Спасибо" на устах сохнет, - сказала она и ласково улыбнулась, и от этой улыбки ее печальное личико стало вдруг по-детски простодушным, светлым.
   Князь Иван на нее залюбовался.
   - "Спасибо" на устах сохнет, князь Иван, а боязно, не нашли бы меня в ваших хоромах да не сталось бы вам через то чего недоброго...
   Князь Иван не отвечал. Он не сводил с нее глаз и все ближе, все дороже казалась ему эта девушка, которая в поисках спасения перелезла к нему через забор.
   - Гляну я на тебя, - прошептал он ласково, - ты сейчас, ровно цветок в затишьи притаившийся... Обидеть тебя грех, Марфа Васильевна; чай, у тебя и душа-то, что у младенца.
   Она посмотрела на него и, растягивая слова, слегка склонив голову, смеясь, отвечала:
   - А еще и какая грешная душа-то, князь! В Новгороде сколько песен спето! Сколько смеху смеяно! Сколько орехов щелкано!
   - Сколько на качелях покачено! - в тон ей отозвался князь. - Я и то глядел через забор, видел... у качелей-то веревки красным бархатом обшиты... На качелях я видел...
   Марфа вспыхнула.
   - Что видел-то?
   - Да тебя видел!
   - Ан не видел!
   - Ан видел!
   - Да то была сенная Глашутка!
   - Поди, у Глашутки-то и очи, ровно цветы лазоревые, и коса до пят...
   Марфа засмеялась.
   - Ишь, что голуби разворковались, - смеялась Власьевна, - молодость! А только не очень смейся, Марфа Васильевна; не ровен час твой голосок услышат...
   Марфа притихла.
   - Вот и сейчас согрешила, - сказала она сокрушенно, - время ль теперь смеяться? И отчего это я, князь, не боюсь тебя? Кажись, зазорно так вот девушке с чужим человеком сидеть да разговаривать, - а я не боюсь... ты не подумай худого обо мне.
   - Что ты, что ты, Марфа Васильевна!
   - Кто про тебя что подумает? - всплеснула руками Власьевна. - Ты ровно касатка щебечешь.
   Она искоса внимательно разглядывала девушку и в уме решала вопрос, можно ли на ней жениться ее питомцу, и тут же решила, что хоть лыковский-то род и куда выше, да зато у Собакиных, именитых новгородских купцов, сказывают люди, денег куры не клюют. Да и с лица она пригожа, и нрав, должно быть, добрый.
   А Марфа задумчиво ласково говорила:
   - Гляжу я на тебя, князь, и ровно давно-давно тебя видела. И где видела - не ведаю, должно, во сне. Добрый ты приходил, пригожий, ни дать ни взять, как сейчас... Как брат ты мне...
   Князь Иван покраснел; она подумала, что сказала лишнее, и тоже застыдилась.
   - Прости на глупом слове, князь; ты ведь в чужих краях каких разумных речей наслышался, каких чудес навидался! Гадюку с крылами видал? С рогами бычьими птицу? Змея с шестью головами? Людей о четырех ногах? С деревьев золотые яблоки рвал?
   Князь Иван рассмеялся.
   - Басни все это, Марфа Васильевна! Ничего того в заморских землях нет, а есть там немало людей, что больше нашего знают, лучше нас живут; есть много и наших русских, кровных, да не хотят домой ворочаться, не хотят земле родной послужить... боятся гнева царского.
   Он вспомнил о Курбском, о печатниках, о всех беглецах, навсегда покинувших Русь, и тоска сдавила ему сердце.
   - А девушки как там ходят? - спрашивала Марфа робко.
   - Так разве в Новгороде не видала дочерей заморских гостей? Лица они, как ты сейчас, под платами не прячут; на людей боязно не смотрят...
   Марфа вспыхнула.
   - А ты, может, станешь судить: какая, мол, Марфа срамница...
   И опять оба взглянули друг на друга и рассмеялись. Смеялась, глядя на них, и Власьевна.
   Смеялся князь Иван, любуясь Марфой, и в первый раз дрогнуло его сердце любовью к ней и жалостью; забыл он в этот миг сердечной радости о том, что творилось ночью на Москве.
   А ночное буйство опричников не кончилось. Опричники пользовались тем, что они слуги царя: земские должны были безропотно выносить всякое их самовольство, так как сказать неучтивое слово опричнику значило оскорбить самого царя.
   Настал день; яркое июльское солнце встало над теремами московскими. Дневной свет не унял буйства; опричники мчались по улицам на своих вороных без отметинки конях, в черных, расшитых золотом и серебром кафтанах, с метлами и собачьими головами у седел - страшными орудиями для выметания измены...
   - Гайда! Гайда! - как набат неслось по всей Москве.
   Запирались ворота; пустели площади. Прохожие забивались в канавы, в овраги, перелезали через чужие заборы; дети с плачем прятались в колени матерей. Матери говорили:
   - Тьма кромешная вылетела! Оборони, Владычица!
   И в толпе опричников многие москвичи видели царя. Он ехал, высоко подняв голову, гордый, величавый и зловеще грозный... Неслись черною тучею кромешники. А за ними неслись плач и стоны... Ехали кромешники и пировать в села опальных бояр, мучить их родню и холопов, а с ними ехал тешиться и сам царь... И сказывают, дольше всего и веселее пировали в опустевшем разоренном гнезде казненного боярина Федорова.
  

Глава X

БЕЛЫЙ ГОЛУБЬ

   Тусклое серое утро поднималось над Москвою. Ноябрьский снег крупными мокрыми хлопьями падал на маленькое оконце кельи монастыря Николы Старого в Китай-городе на Никольской улице.
   Митрополит Филипп только что пришел от обедни. Он отослал послушника и сам поправил лампады у киота, подошел к окошку, и усталое лицо его вдруг просветлело. Что-то темное заслонило стекло оконца; слышалось нежное трепетание крыльев.
   - Прилетели, миленькие, - тихо сказал митрополит и открыл оконце.
   В келью, на тяжелый дубовый стол, посыпались хлопья снега, а с ними вместе влетело несколько голубей.
   - Иззябли, голубчики, - ласково шептал митрополит.
   Голуби облепили его всего; вспархивали на плечи, целовали розовыми клювами, бродили по груди, взбирались даже на голову, шелестели у самых губ шелковым шелестом крыльев. С тех пор как митрополит переехал сюда на житье из Кремля после столкновения с царем в марте в Успенском соборе, он приучил голубей слетаться к нему "ради утешения в минуты душевной скорби". Это напоминало ему давно прошедшие светлые времена житья в Соловках, где Филипп был не гонителем и не гонимым, а другом и наставником. Сидя в тесной келье, куда он укрылся, чуя приближение царской опалы, Филипп вспоминал мирный труд в бедной Соловецкой обители. Там покойно, не покладая рук, заботился он о благосостоянии братии, развел скот, а в глухие леса соловецкие пустил лапландских оленей. Вспоминал митрополит, как он устроил в обители огороды, пашни, расчистил сенокосы. Вспоминал он закладку кирпичного завода для нужд обители, вспоминал, с каким трудом проводил дороги через непроходимые дебри и горы, как рыл каналы, строил плотины. Это была пора счастливой, радостной деятельности Филиппа, когда он изобрел новые полезные орудия для землепашества, построил большую водяную мельницу, выкопал огромный пруд для того, чтобы братия пользовалась вкусной водой; поставил маяки - громадные кресты на насыпях, соорудил каменную пристань, палату и пивоварню в гавани большого Заяцкого острова, выстроил прекрасные теплые кельи и, наконец, больницу. Братия благословляла его.
   Сколько раз зимними долгими вечерами, когда кругом Соловецкой обители завывал ветер, Филипп сидел в своей келье и слушал тихие речи опального отца Сильвестра о том, как он жил на Москве, как руководил юным царем, любя его отеческой любовью, и как этот любимый духовный сын сослал его в далекое изгнание... Слушал Филипп о том, как изменилась мятежная душа царя, лишенного руководителя, слушал о казнях, об ужасах опричнины и плакал вместе с Сильвестром о "бедной вдовице" России. И когда пришел в обитель наказ царя ехать на Москву, и Сильвестр, и он сам, игумен Филипп, увидели в этом предопределение Божие: спасти Русь и погибнуть за правду... Провожая игумена в путь, Сильвестр благословил его, как будто отправлял на поле брани...
   Филипп вспомнил это прощание, и ему показалось, что он давно уже идет по полю, усыпанному костями павших бойцов, идет один, со смертельной раной в груди, шатаясь, но все еще высоко несет свое знамя, хотя знает, что битва проиграна.
   Недавно, в Михайлов день, у Филиппа было второе столкновение с царем. Во время богослужения в Новодевичьем монастыре Филипп заметил тафью на одном из царских опричников. Все опричники были пьяны. Митрополит сказал царю, что его слуга стоит в церкви в шапке и не уважает храм Божий.
   Царь оглянулся, но все опричники уже стояли с обнаженными головами; никто не смел выдать виноватого.
   - Государь, - сказал Малюта Скуратов, метнув злобный взгляд на митрополита, - мы благочестивые христиане. А кто, не узнав правды, облыжно чернит твоих верных слуг, тот хочет надругаться над тобою всенародно.
   И помнил Филипп, как лицо царя покрылось мертвенной бледностью, а глаза налились кровью; помнил он, как дрогнула рука, державшая посох. И опять посох звонко стукнул об пол, а искривленные губы пробормотали:
   - Лжец... мятежник! Свою державу хочешь поколебать? Я... я изобличу тебя во всех твоих злых умыслах... берегись!
   И тогда же понял Филипп, что его песня спета, и покинул Кремль.
   Он стоял теперь у стола, а голуби тихо бродили вокруг, шелестя у его лица шелковым шелестом крыльев.
   - Пташки, - прошептал митрополит с нежною улыбкою, - Божьи пташки... чистые пташки... небесная утеха...
   Он опустился на колени перед налоем, положил голову на руки и застыл. Только губы тихо, почти беззвучно шептали:
   - Час мой настал, Господи... Горька чаша... Но дай силы пострадать за истину... Силы душе моей пошли, Господи... укрепи сердце... не как я хочу, Господи, а как Ты!
   В дверь кельи раздался стук:
   - Благословенно будь имя Господне! - прозвучал смиренный голос.
   Никто не отозвался. Митрополит плакал, склонив на руки седую голову с мягкими, как шелк, волосами.
   - Благословенно будь имя Господне!
   Он очнулся. Плачущий голос его отвечал:
   - Аминь.
   Митрополит поднялся с колен.
   - А, это ты, Харлампий, - сказал он с ласковой улыбкой входившему в келью молодому клирику, - тебя выпустили из темницы...
   Харлампий, бледный и дрожащий, опустился перед митрополитом на колени. Он ловил полу его рясы, целовал ее в исступлении, потом упал ниц на пол и, рыдая, заговорил:
   - Владыка святой... не пострадал я за тебя, а предал тебя, как раб лукавый и неверный, из страха... Владыка святой... Прости меня и благослови...
   Филипп склонился к распростертому послушнику, поднял его и ласково сказал:
   - К чему ты плачешь, и вопишь, и ноги мне, Божьему рабу, целуешь? Целуй так ризы Господни на иконе, а человеку - грех... Уже вчера дядя твой просил за тебя... Я не гневаюсь... Будет к тебе милостив Христос! А ты, любезный, прости в свой черед того, кто тебя склонял на зло.
   Он притянул к себе Харлампия и поцеловал в лоб.
   Голуби тихо ворковали вокруг, а бледный послушник плакал на груди у митрополита.
   - Ну, а теперь поди, - проговорил митрополит, поднимая голову Харлампия, - кто-то пришел ко мне.
   И, повернувшись к двери, он сказал:
   - Аминь.
   В келью входил князь Михайло Матвеевич Лыков.
   С тех пор как царь стал гневаться на митрополита, Лыковы, дядя и племянник, были почти единственными людьми, которые не боялись открыто поддерживать с ним отношения.
   Митрополит благословил князя, благословил на прощание и Харлампия, потом открыл окошко и выпустил голубей.
   - Улетайте, Божьи пташки, обогрелись, - проговорил он, закрывая за голубями окно, пошел, обернулся к Львову и тихо молвил:&n

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 459 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа