оящих на Кадикском рейде; известно, все тогда погибло: и люди, и добро.
Словом, то был один из тех мощных ветров, во время которых матросы робеют и веруют в Бога.
Звезды сверкали, и волны, сталкиваясь, излучали столько фосфорического блеска, что вся обширная темная равнина была почти освещена тысячами синеватых искр и, за исключением леванта, ревевшего пуще грома, поистине, то было великолепное зрелище.
Два шлюпа береговой стражи, преследовавшие тартану-двойника Хитано, крутились на этой зияющей пучине.
Они спустили марсели, стаксели, укрепили румпеля, и шестьдесят три человека, составлявшие оба экипажа, были крепко заняты в орлопе своим расчетом с совестью. Так как не находилось между ними священника, то они исповедовались друг другу.
Исповедание само по себе вещь удивительная; на берегу, например, в деревенской церкви, коей оконца пропускают веселый луч солнца, когда вы отправляетесь в долгий, долгий поход, и когда ваша престарелая бабушка, поставив за вас свечу Богородице, стоит там на коленях вся в слезах: о! да, тогда, благотворно исповедание на ухо добродетельному и умному седовласому священнику, который, выходя из исповедной и опираясь трепещущей рукой на вашу, говорит вам: "Сын мой, навестим мою паству, которая пляшет там, на берегу ручейка, и мимоходом занесем бутылку моего доброго вина старому бедному Жану-Луи.".
Исповедание такого рода, да, я понимаю: но на море, посреди бури, когда только силой руки можно избегнуть очевидной смерти, когда валы сталкиваются и разбиваются с яростью на корабле; когда каждую минуту вы видите исчезнувшим что-нибудь из вашего такелажа; когда мачты гнутся и трещат; когда волна бьется и ревет на палубе, развертывается, бежит и увлекает людей, реи, боты... О! по-моему, исповедание тогда дело почти неуместное.
Сказано, румпеля были привязаны на двух шлюпах, плывших по одному направлению, и никого, никого не оставалось на палубе судов, которые шли решительно по воле Божьей; но в тактике, как видно, это плохая выходка: ибо шлюп "Рака Св. Иосифа" по причине угла, который составился между его рулем и килем, уклонившись более, нежели его спутник: "Благословение Семи Скорбей Богородицы", набежал прямо на сей последний, ударил его в корму; и так как задняя часть судна слабее, нежели передняя, то бушприт "Раки Св. Иосифа" пробил гакаборт "Благословения Семи Скорбей Богородицы", и устремившаяся в отверстие вода потопила сей шлюп с его шестидесятью исповедниками. Но шлюп не сразу пошел ко дну.
"Рака Св. Иосифа" почувствовал от непомерного сотрясения, им испытанного, что произошло нечто необыкновенное, и потому был послан штурманский ученик, который готовился исповедоваться в своем шестьдесят третьем грехе, посмотреть, что случилось. Он тотчас вскарабкался на палубу, увидел бушприт и гальюн почти совершенно разбитыми и на расстоянии ружейного выстрела другой шлюп, корма которого была погружена в воду, а передняя часть возвышалась еще над волнами. На эту переднюю часть сбежались все, кто остался из экипажа.
Капитан тонущего судна сложил свои руки у рта наподобие воронки и с помощью этой наскоро изобретенной трубы кричал что-то с большим жаром ученику штурмана, который сделал также из своих рук род слухового рога.
Но к несчастью, "Благословение Семи Скорбей Богородицы" стоял под ветром, и ученик штурмана не слыхал ни слова; но так как ему приказано было посмотреть, что случилось, то он и устроился на стеме[8] и смотрел.
Некоторые из утопающих бросились в море, но, ракой Святого Петра! макрель не могла бы повернуться по ветру, а им надлежало плыть против ветра, волн и быстрины, чтобы достигнуть шлюпа, который, впрочем, находился весьма близко.
Невозможно. Они утонули, неосторожные, ослепленные отбоем валов, которые, хлестая по лицам, оставляли на них кровавые следы.
Ученик штурмана все это видел при свете своего фонаря, стараясь ничего не пропустить: ни судорог, ни скрежета зубов, чтобы донесение его было подробно; но он за них молился Богу, бедное, доброе дитя!
Вскоре передняя часть шлюпа погрузилась сильнее, и те, которые пережили это бедствие, взобрались на фок-мачту, которая одна возвышалась над морем, и любопытно было видеть эту мачту, на которой человеческие головы висели, да простят мне сравнение, как вишни на тех гибких прутьях, какие так нравятся детям.
Сей стержень, обремененный людьми, не остался и десяти минут над водой; он потонул; но в продолжение десяти минут, пока он погружался... какая произошла драма.
Тогда оставалось только двое на мачте, два брата, кажется, люди набожные и благомыслящие; но любовь к жизни взяла верх над братством; ибо будучи детьми, о! они очень любили друг друга! Прекраснейший из плодов был тот, который они делили между собой, и в одной сделанной шалости их мать всегда находила двух виновных. Позже они боготворили одну женщину; они убили ее, дабы она не принадлежала ни кому из них. Они были испанцы, извините их. За это их сослали на пять лет на галеры; старший бежал, но, не успев никакими способами освободить своего брата, снова простер свои руки к цепям и спину к палкам, не желая покинуть своего возлюбленного брата.
Словом, то были два добрых и верных товарища; но что же делать когда смерть перед глазами? тогда позволительно быть немного эгоистом.
Мачта возвышалась еще на шесть футов над водой, и тому, который занимал ее вершину, эта высота казалась равной высоте самых величайших гор; ибо в эти решительные минуты мгновение существования есть год, вершок земли - миля.
Старший брат, имевший, однако, место внизу, почувствовал свежесть моря, которое теснило его, как в ободах холодного железа, сделал жестокое усилие и уцепился за колена младшего.
Последний, обхвативший мачту со всей силой судорожного томления, покусился опереть свою ногу на грудь брата, дабы утопить его... Отчаяние! невозможно. Он сжимал ему колени, как в тисках.
И, страшная вещь! эти две головы, которые так часто радостно улыбались и так искренно обнимались, теперь бросали одна на другую жадные взоры, теперь убивали друг друга взглядом.
Наконец, занимавший верхушку мачты вдруг ее выпустил.
Другой приметил это, рванулся...
Этого-то и ожидал младший. Он кинулся обеими руками к нему на шею, не с нежностью, как некогда, говоря: "Здравствуй, брат!", но с неистовством. Придавив ему горло концом плававшей веревки к фок-бугелю, он задушил его. Бесполезное средство: последняя мысль замерла в этом теле, ибо руки трупа крепко сжимали колени братоубийцы и в то время, как они оба исчезли.
Когда ученик штурмана уже больше ничего не видел, то протер глаза, посмотрел еще раз и сошел вниз с донесением, которое всех весьма удивило; прекратили исповедь с обещанием после снова продолжить ее, и вахта бакборта, по приказанию капитана, взошла на палубу. Ветер дул с меньшей жестокостью, но ночь была светла; для избежания рысканья корабля, поставили к рулю исправного матроса, и продолжали плыть на запад.
Некоторое время они шли по этому направлению, как вдруг вахтенный на баке матрос закричал: "Корабль с штирборта!"
Все кинулись и при свете фонарей увидели тартану, совершенно разбитую! тартану, которую они преследовали с самого вечера; тартану, бывшую первой причиной всех их бедствий!
- Наконец, - возопил капитан береговой стражи, - Пресвятая Дева нам покровительствует! и Бог правосуден; ты нам заплатишь, проклятая тартана, за смерть наших собратьев.
И несмотря на неукротимость ветра, он старался поставить шлюп в траверс.
Из страха? нет, государь!
- Яго, Яго! - кричал капитан люгера "Рака Св. Иосифа". - Яго, правая моя рука, поставь канониров к орудиям.
- Капитан... я...
- Ты дрожишь, кажется?
- Нет, капитан, но левант крепко подействовал на мои нервы.
- Клянусь Христом! пусть так. Что можно подумать, видя, что лейтенант командуемоего мною судна трясется, как водорез перед бурей. Канониры, к орудиям; прочие, брасопь паруса в бакштаг, переймем ветер этой тартаны, черт ее возьми! и обходя корму, выстрелим по ней залпом. Слава Богу, левант утихает!.. Ах, клянусь Пресвятой Девой! славный будет праздник для жителей Кадикса, когда ты вступишь в него с цепями на руках и на ногах, с твоим демонским экипажем! Проклятая собака! - говорил простодушный Массарео, показывая кулак размачтованной тартане, покойной и мрачной, колебавшейся по произволу волн.
- Да, да, - продолжал Массарео, - божусь Святым Иосифом, меня не обманешь! Ты шевелишься, как томбуй[9], нарочно, чтобы я подошел к тебе на расстояние багра... Тогда ты накинешь на мой бедный люгер серную рубаху, которая выжжет его до щепки!.. или сыграешь со мной какую-нибудь другую бесовскую шутку; но Богородица не оставит старого Массарео. Не раз он вырывал богатые гальоны Мексики из когтей этих окаянных англичан, которые также в этом деле-то были крепко смышлены! Еретики! - И он перекрестился. Потом, обратясь к кормчему: - Держись ближе к ветру, поднимайся, поднимайся же, дурачина, да будь готов дать рей.
Левант слабел чувствительно, и по облакам, быстро поднимавшимся с горизонта, и по колебанию ветра, заметно было, что он обращается на юг. Звезды скрылись, и ночь, до этого весьма ясная, вдруг потемнела. Тартана погрузилась во мрак, одна только огненная точка сверкала на ее корме, по направлению каюты, но ни малейшего шума не слышно было на судне, и никто не показывался на палубе.
Капитан сторожевого люгера, удачно исполнив перемену галсов, пустился прямо и приблизился к тартане на половину пистолетного выстрела. Затем он позвал своего лейтенанта; но тот, полагая что его хотят заставить командовать орудиями, исчез с быстротой молнии.
- Яго! - повторил Массарео.
- Он в трюме, господин капитан, говорит, будто по вашему приказанию, для присмотра за выдачей зарядов!
- Негодяй! Клянусь Святым Иаковом! Пусть его приведут живого или мертвого на палубу; а ты, Альварец, подай мне мою боевую говорную трубу.
Тогда храбрый Массарео обратил к безмолвной тартане широкое отверстие инструмента и закричал:
- Алло!.. На тартане!.. Гей!
Потом опустил трубу, приложил руку улиткой к своему уху, чтобы не потерять ни одного звука, и слушал внимательно.
Ничего... глубокая тишина...
- Что? - сказал он штурману, находящемуся возле него.
- Я совершенно ничего не слыхал, господин капитан; сдалось мне только что-то похожее на стон; но ради неба, не полагайтесь на это! Заговорите лучше с ними добрыми пушечными выстрелами, клянусь Святым Петром! Они поймут этот язык, ибо наш храбрый адмирал Галледо, царство ему небесное, - он снял шапку и продолжал: - наш храбрый адмирал всегда говорил, что это всеобщий язык, и что...
- Тише, Альварец, тише! Молчи, старый морской угорь. Мне показалось, что-то пошевелилось на палубе. - И снова, приставив ко рту огромную трубу, закричал:
- Алло!.. С тартаны!.. Гей!.. Отправьте бот к нашему судну, или мы вас потопим...
- Как проклятых собак! - прибавил Альварец.
- Замолчишь ли ты? Они, может быть, отвечали, а твой глупый язык, который дробит, как скрип штурвала, помешал мне расслышать, - сказал капитан, снова начав с решительной горячностью:
- В третий раз, гей! с тартаны!.. отвечайте... или я открою огонь.
На сей раз довольно явственно было слышно продолжительное стенание, не имевшее в себе ничего человеческого и заставившее побледнеть капитана Массарео на его вахтенной скамье.
- Капитан, если вы мне верите, - сказал Альварец, крестясь, - то скорее дадим залп и поворотим назад; ибо я вижу Кастора и Поллукса, летающих на корме, и, клянусь Пресвятой Девой, здесь не совсем ладно.
- Это уж слишком! - вскричал Массарео. - Святой Павел, молись за нас! Ну, во славу Бога! Канониры, к орудиям, заряжайте. Хорошо! Перекрестись. Хорошо! Теперь, пали!.. пали!.. правая сторона.
Залп раздался, и блеск его, осветив на мгновение тартану, отразился яркими лучами в темных водах. Когда беловатый дым пороха рассеялся, опять стало видно мрачное, безмолвное судно с его светящейся точкой на корме, заслоняемой время от времени тенью, ходившей взад и вперед по каюте.
- Ну, что, Альварец? - спросил Массарео, не понимавший причины упорства атакуемой тартаны.
- Все ядра чисто попали в дерево, сударь; а этот проклятый и не трогается. Но я готов божиться моими четками, что на судне есть народ.
- Непонятная вещь, - сказал Массарео с беспокойством, - я прикажу отплывать в море, а между тем, ты, я, канонир Перес и этот трус Яго, который, впрочем, изрядный советчик, мы потолкуем о мерах, какие должны предпринять.
Развернули оверштаг, поднимаясь на запад; Яго был притащен. Четыре члена совета собрались, и заседание открылось.
Ни одного плана еще не было решено, как рассудительный Яго вскричал:
- С помощью Богородицы вот что я сделаю! Вооружу шлюпку, приближусь к проклятой тартане и возьму ее абордажем!.. А! приятели, что вы на это скажете?
Его приятели думали об этом средстве, как об единственном, которое можно было благоразумно употребить; но воздерживались также говорить о нем, зная, что тот, который предложит этот способ, без сомнения, будет обязан привести его в исполнение. Непонятная смелость Яго вывела их из затруднения, и все в один голос начали хвалить и поздравлять творца этого удивительного плана кампании, который увидел, но уже поздно, в какое он ввязался опасное положение.
- Вам Небо вдохнуло эту мысль, благодарение ему, Яго, - сказал капитан.
- Как ты счастлив, товарищ Яго! - подхватил Альварец, ударив его дружески по плечу. - Клянусь, прекрасный для тебя случай попасть в офицеры. Почему я не на твоем месте! Какую славу ты пожнешь, исполнив свое отважное предприятие! Взять проклятого абордажем!!! Твой портрет станут продавать на улицах Кадикса, и тебя воспоют на площади Святого Антонио. Блаженный смертный! - И, посвистывая со спокойным видом, он пошел к трапу, ведущему в трюм.
- Но, - вскричал несчастный Яго, трепещущий и смущенный, - я не сказал, что я...
- Вам удобнее будет атаковать проклятого с штирборта, мой сын, - сказал важно канонир Перес. - Бакборт приносит несчастье, и вот что вероятно с вами случится: вы приблизитесь к борту судна, по вам станут стрелять. Вы причалите, с высоты реев бросят на вас гроздь ядер, которые потопят вашу шлюпку... Очень хорошо, приятель. Тогда с ловкостью, какой должны обладать, вы с вашими людьми постараетесь ухватиться за лестницы, за все, что будет у вас под руками... Прекрасно, приятель. Но вот что лучше всего, клянусь всеми Святыми рая! В то время, как вы будете цепляться за бортовые перила, ростер вдруг откроется, и вы окажетесь нос к носу перед двенадцатью разинутыми мушкетонами, заряженными по самое дуло пулями, гвоздями, кусками железа, которые, можете себе представить, произведут адский огонь и поубивают, по крайней мере, три четверти из вашей команды. Тогда остальные - если останутся, - влезают проворно, как дикие кошки, на абордаж с кинжалами в зубах и пистолетами в руках; дерутся с отчаянием, убивают, умирают; ...но все-таки за то приобретают славу. Клянусь Скорбями Богородицы! Сожалею, что я не на вашем месте. О! как сожалею, что не на вашем месте, мой сын! - повторил он с шумным вздохом, исчезая между тем довольно поспешно в кубрик.
- Но, Пресвятая Дева! - вскричал Яго, покушавшийся двадцать раз прервать канонира Переса. - Божусь терновым венцом Господа! я подал этот совет не с тем, чтобы исполнить его самому; и так как нашлись на мое место...
- Нет, Яго, - возразил храбрый Массарео, - это будет несправедливость; это поручение принадлежит вам по праву, и останется за вами. Да, Яго, за вами; к чему эта излишняя уступчивость?
- Вы посеяли, вы должны и пожать, - прибавил другой.
- Конечно, потребуется много мужества, хладнокровия, ловкости и счастья, особенно для приведения к концу столь опасного предприятия; но с помощью Бога и вашего матрона, Яго, вы совершите это с честью; если же нет, то умрете смертью храбрых, что не каждому дано в удел. Ступайте же, сын мой, отличайтесь, Бог и ваш начальник на вас смотрят, - сказал капитан.
- Но, клянусь Святыми всех часовен Кадикского собора, - вскричал Яго, бледный от страха и гнева, - я хочу сию же минуту...
- Мне остается только похвалить такое нетерпение, Яго. Я сейчас отдам нужные приказания для вооружения шлюпки. Вы ни в чем не будете иметь недостатка: ни в кинжалах, ни в топорах, ни в абордажных копьях, ни в мушкетах, ни в пулях разного калибра, ни в малых картечных зарядах. Будьте покойны, сын мой, я пекусь о вас с заботливостью отца. Полно же, полно, умерьте этот жар, и как истинный испанец думайте о Боге, о короле и о вашей любезной, если она у вас есть. Вообразите, как велика будет ее радость, когда она увидит вас по возвращении умирающим, покрытым ранами, и когда толпа станет восклицать, окружая вас: "Это он, это победитель Хитана! Это храбрый Яго!" Ах, сын мой, если б моя обязанность не удерживала меня на корабле!.. Жизнью клянусь! не вам бы досталось это поручение. Нет, божусь Святым Иаковом! не вам бы оно досталось!
И он хотел отправиться туда же, куда скрылись прочие члены совета, но Яго удержал его за руку, вскричав:
- Нет, капитан! Нет! Я лучше соглашусь стоять в церкви в моей шапке, не преклонять колен перед Святым Таинством, не молиться по четкам, чем плыть на эту окаянную тартану, на это судно, где поселился Сатана со всем своим причетом; и к тому же, - прибавил он с уверенностью, убежденный в неопровержимости довода, - к тому же моя религия запрещает мне прикасаться к оглашенным и безбожникам.
- Кто вам говорит об этом, сын мой? - сказал капитан, крестясь. - Я слишком усердный христианин и слишком забочусь о спасении тела и души моих матросов, чтобы подвергать их такому греху.
- Да, да, капитан, именно, заботьтесь особенно о спасении тела, понимаете? тела ваших моряков, это вещь важная, - сказал Яго, немного ободренный.
- Сын мой, - возразил капитан, - вы меня не поняли; я вовсе не требую от вас, чтобы вы задушили нечестивца собственными руками. Пресвятая Дева! Нет, одна мысль об этом прикосновении заставляет меня трепетать от ужаса; но пуля вашего мушкета или клинок вашего кинжала предохранят ваши христианские руки от этого осквернения!
Яго, раздосадованный еще более на сделанный им промах, вскричал:
- Нет! Ни железо, ни свинец, ни я, не сразят этого отступника. Нет, я не еду к судну, клянусь тысячей язв Святого Юлиана! нет, я не еду! - прибавил он, стукнув сильно ногой.
- Друг мой, Яго, - возразил хладнокровно капитан, - ведь я имею право на жизнь и смерть каждого из людей моего экипажа, который возмущается и не хочет исполнять моих приказаний.
Сказав это, он указал Яго на пару пистолетов, лежавших на шпиле.
Это был страшный выбор. Яго счел за лучшее пойти на абордаж и спустился на приготовленную ему шлюпку с грустным самоотвержением человека, ведомого на казнь.
Удаляясь от люгера, несчастный Яго, вспоминая советы и предсказания канонира, которые страх врезал у него в уме, ожидал каждую минуту внезапной мушкетной пальбы.
Однако он приплыл к стороне тартаны, и ни одного выстрела не было сделано с нее.
Тогда, забросив причальный канат, он предоставил Богу душу; ибо по подробным топографическим указаниям канонира, в это самое время широкие дула мушкетонов должны были произвести адский огонь.
В ожидании он поцеловал свои четки, вскричав: "На колени, братья, смерть наша приходит!"
Десять человек, сопровождавшие его, пользуясь этим приказанием, без оглядки бросились на дно шлюпки.
Тишина, та же тишина. Ничего не слышно, ничего не видно... тот же огонь сверкал в каюте, заслоняемый по временам тенью, скрывавшей его своим движением.
Яго, немного ободренный, решился приподнять голову, но проворно опустил ее, услышав треск тартаны, потом поднял ее опять и не встретил ни мушкетонов, ни ростеров.
Ничто не придает столько уверенности, как миновавшая или выдержанная опасность; поэтому и Яго воспламенился мужественным жаром, оправился и полез на борт вместе со своими десятью подчиненными, которые одушевлялись его примером. Взойдя на палубу, они нашли там только обломки, разорванные ветром снасти, словом, беспорядок, обнаруживавший, что это судно жестоко пострадало от действий леванта. Но вдруг они услышали непонятный шум в кубрике.
Десять матросов и лейтенант "Раки Св. Иосифа", бледнея, посмотрели друг на друга, однако, закричали, правда, несколько дрожащим голосом: "Да здравствует король! Вперед, "Рака Св. Иосифа" и храбрый Яго!"
И сподвижники храброго Яго, шедшие за ним по пятам и теснившие один другого, услышав эту неожиданную тревогу, так неосторожно к нему придвинулись, что столкнули несчастного героя в большой люк, находившийся у него под ногами!
Матросы, посчитав это падение за доказательство его неустрашимости и самоотвержения, последовали за этим новым Курцием с криками: "Да здравствует Яго!" и спрыгнули все в кубрик, подобно баранам Пануржа.
Яго, вскочив поспешно на ноги, и пользуясь заблуждением своих моряков, сказал им, понизив голос:
- Дети мои, отважность и хладнокровие ничего не значат: вы все видели, что подвергаясь опасности упасть на тысячи копей и мечей, я ринулся слепо под палубу... это смелость, больше ничего.
- Да здравствует наш храбрый Яго! - повторили матросы.
- Перестаньте! ради Бога, перестаньте, дети мои, вы кричите так, что всех чаек распугаете. Поберегите ваши: да здравствует Яго! для другого времени. Вы будете восклицать это на площади Святого Антонио. Тогда это будет иметь свое действие, а теперь лучше посоветуемся о средстве, как очистить этот вертеп демонов.
И он указал на большую каюту, в которой адский шум все еще не умолкал. Вдруг, пораженный внезапной мыслью, вскричал: "Зарядите ваши карабины, друзья... стреляйте! стреляйте в эту перегородку!"
Причина, побудившая все же Яго решиться на эту меру, была в этом наступательном движении, ему необходимо было находиться позади своего отряда, и потому в прикрытии от первого натиска вылазки против осаждающих.
- Стреляйте! с нами Бог! - повторил он, толкая вперед свою команду. Пальба началась.
На столь близком расстоянии пули, попадая во множестве в перегородку, разбили часть ее и прежде, чем матросы успели снова зарядить свои ружья, страшная громада сбила их и покатилась на них с ужасным мычанием.
- Берегитесь! - кричал Яго, державший одного из своих удальцов поперек тела и двигая из стороны в сторону перед собой это подобие живого щита. - Берегитесь, это военная хитрость; они тотчас на вас бросятся. Зарядите снова ваши ружья!
- Господин лейтенант, - сказал один моряк, - но у осажденного пара таких славных рогов на лбу, каких у христианина никогда не вырастало.
- Схватите чудовище! - кричал Яго, отступая со своим щитом. - Это окаянный, схватите его... Vade retro, Satanas... Святой Иаков, Святой Иосиф, помилуйте нас!
- Но, лейтенант, это просто... это просто бык. Божусь! и лихой бык, который, я думаю, издыхает. Ахти! семь пуль в теле!
И при огне, вынесенном из каюты, все удостоверились в истине этого любопытного показания. То был действительно бык, осужденный в пищу экипажа тартаны, которого, вероятно, экипаж вынужден был оставить, покидая судно.
- Бык, ничтожный бык! - говорил Яго. - План атаки, составленный с таким хладнокровием и исполненный с такой отважностью, чтобы... чтобы взять быка на абордаж!
- Мы ведь его с собой возьмем, не правда ли, лейтенант? Давно уже мы обходим мыс сала и риф бобов; пора бы бросить якорь на кусочке свежей говядинки.
- Прошу покорно!.. смотрите, пожалуйста! - возразил Яго с гневом. - Ослы, скоты! Вы, видно, хотите подвергнуться насмешкам своих товарищей, принеся этот прекрасный трофей... Я этого не позволю, ступайте на палубу, следуйте за мной, заприте люки и, главное, по приезде на люгер, ни полслова в опровержение того, что я буду говорить капитану Массарео, как в вашу, так и в свою пользу.
Возвратясь на люгер, где стали беспокоиться из-за перестрелки, Яго, с редким бесстыдством, сделал подробное описание своей битвы с Хитано и его демонами...
- Словом, - прибавил он, - словом, капитан, все убиты или ранены.
Слушая это героическое повествование, в котором неустрашимость Яго обнаруживалась в первый раз, капитан Массарео, знавший очень хорошо трусость своего помощника, не постигал причины такой быстрой перемены; но вспоминая о челюсти Самсона, об осле Валаама и других чудесах, он стал смотреть на Яго, как на избранного, которого Бог внезапно одушевил божественным духом, чтобы даровать ему силу победить отступника, сына мятежного Ангела. Попав еще раз на эту мысль, он слепо стал верить всем глупостям и нелепостям, какие только Яго попадались на язык.
- А Хитано? - спросил он наконец.
- Хитано, капитан, был, по-видимому, переодет; но я уверен, что он в числе мертвых. Бесовская кровь, как она марает! - сказал Яго, желая отклонить разговор от столь щекотливого предмета, и молча начал вытирать широкую кровавую черту, бороздившую его камзол: то было следствие борьбы со смертью бедного четвероногого животного.
- Вы ранены, храбрый Яго? - спросил капитан с участием. - Я хочу видеть.
- Нет, нет, клянусь моей матерью! Вы не увидите! Это ничего, безделица, - отвечал Яго с притворной беспечностью и отступая поспешно. - Но важность вся в том, капитан, чтобы потопить это гнездо демонов. Люди заперты, осталось сделать несколько залпов, и мы очистим страну от величайшего разбойника, подобного которому никогда еще не существовало.
Массарео смертельно желал спросить в свою очередь, почему не приведены пленные, которые могли бы служить доказательством счастливого успеха экспедиции; но, смекнув, что тогда ему самому придется отправить эту вторичную должность, он перестал о том беспокоиться и согласился на все, чего хотел мужественный Яго. Поэтому был открыт жаркий огонь по тартане-двойнику Хитано, которая не могла долго устоять против столь жестокой канонады.
Между тем как храбрый Массарео разбивал одну из тартан, другая, выйдя из протока Toppe, плыла, управляемая с искусством, несмотря на шквалы леванта, свирепость которого однако чувствительно уменьшалась.
Ничего на свете не было ослепительнее маленькой каюты этого судна, посреди которой два собеседника сидели тогда за столом. Огромный хрустальный шар, прикрепленный к потолку, изливал чистый и яркий свет на богатые турецкие ткани лазоревого цвета, на которых вышиты были красные птицы, расширяющие свои золотые крылья и держащие в серебряных лапах длинных змей с чешуей, зеленой как изумруд; наконец, диван, обитый коричневым атласом, украшал убранство этой комнаты, которая имела вид продолговатого четырехугольника.
В середине, ближе к дивану, возвышался стол, накрытый с отменным вкусом и изысканностью; но вместо ножек, его поддерживали четыре легкие бронзовые цепи, висевшие с потолка, во избежание потрясений от килевой и боковой качек. Тинтилья де рота, херес и пакарет сверкали в драгоценных хрустальных сосудах, многочисленные грани которых отбрасывали переменчивые и цветистые лучи, подобные оттенкам призмы, между тем, как фиолетовый, покрытый мелким мхом, виноград Сан-Лукара, черные фиги Медины, гранаты Севиллы, лопнувшие от солнечных лучей, и продолговатые апельсины Альтравы, возвышались легкими пирамидами в плетеных из тонкой золоченой проволоки корзинах, какие употребляются в Смирне; напоследок, столовое белье блестящей белизны, по обычаям востока, вдоль и поперек было усеяно красивыми рисунками, вытканными золотом и шелками.
Только простые бутылки темного стекла с длинными, узкими горлышками, с осмоленными и прикрепленными проволокой пробками, словом, бутылки, которые за милю пахнут Францией и Шампанией, составляли разительную противоположность с роскошью и убранством совершенно азиатскими, царствовавшими в этой каюте.
И то было именно шампанское, ибо два конических бокала на широких хрустальных ножках, торжественно были наполняемы, и розовая влага, которая шипела, сверкала, подняла вскоре свою кипящую пену высоко над их краями.
- Смотрите, командир, вода на прибыли! - Так говорил безбородый юноша, начальник другой тартаны, преследованной с таким ожесточением и несчастьем двумя сторожевыми люгерами, в то время, как окаянный выгружал контрабанду монастыря Сан-Жуана у подошвы утесов Toppe.
Той самой тартаны, которую доблестный Яго взял на абордаж, сражаясь с быком и его рогами, и которую храбрый его капитан разбил сильными пушечными выстрелами.
- Командир, вода на убыли, и если вы еще промедлите, то она в минуту совсем спадет, - повторил молодой человек, и одним глотком осушил бокал с так называемою им водой. - Как я люблю это французское вино! Наш херес и наша малага с их темно-желтым цветом для меня также скучны, как гимн, распеваемый старой дуэньей; но смеющийся, розовый лик шампанского, напротив, меня упоит радостью. Праведный Боже! при нем я будто слышу Жуану, бряцающую на моей гитаре живое и резвое болеро. Да здравствует вино Франции! - продолжал он, опуская столь весело на стол свой бокал, что разбил его вдребезги. Сей шум вывел из задумчивости другого собеседника - то был Хитано.
- Франция! Фазильо, да, по чести, это славная страна!
- Страна гостеприимства, - сказал Фазильо, опорожняя другой бокал шампанского.
Хитано посмотрел на него, отклонился назад на подушки дивана и захохотал.
- И свободы, - продолжал Фазильо с таким же приемом.
Тут хохот Хитана так усилился, что заглушил шум бури, ревевшей на море, и он еще удвоился, к крайнему смущению бедного Фазильо, который смотрел на него недовольным и удивленным взором.
Хитано это приметил:
- Виноват, Фазильо, виноват, мое дитя, но твое чистосердечное удивление к этой кроткой, как говорят, стране, мне напомнило столько вещей!..
Помолчав с минуту, Хитано быстро провел рукой по своему лбу, как бы для удаления от себя тягостной мысли, и сказал, улыбаясь:
- Так как теперь мы более не можем перевозить контрабанду, и как половина нашей эскадры истреблена, то куда мы поедем, Фазильо?
- В Италию, командир! Там, как и здесь! солнце светло, небеса лазурны, деревья зелены; как и здесь, черноокие девы поют, играя на гитаре, и преклоняют колена перед Мадонной! Не говоря уже о том, что далеко не одна бухта берегов Сицилии доставит верное и удобное пристанище вашей тартане. Едемте! Ветер на Италию, командир, вы и там найдете себе службу.
- В Италию!.. Нет, там убийцы наказываются смертью; понимаешь, Фазильо!
- Боже! Вы убийца! - вскричал юноша с ужасом.
- Послушай, Фазильо, мне было четырнадцать лет. Я и сестра моя Сед'Ига, мы вели едва переступающего отца нашего, как вдруг он упал, пораженный выстрелом из карабина. То был плод священной мести, питаемой к нам христианином. При мне был только мой стилет[10], я бросился преследовать убийцу и настиг его возле одного утеса; он был очень силен и проворен, но кровь моего отца обагрила мой пояс...
И я зарезал его с наслаждением. Вот как я с моей бедной Сед'Игой оставил Италию. Что бы ты сделал, Фазильо, на моем месте?
- Я отомстил бы за своего отца, - сказал юноша после краткого, выразительного молчания. Потом продолжал со вздохом:
- Дадим рей, командир, и поедем в Египет. Говорят, Магомет-Али и Ибрагим принимают чужестранцев. Поедем в Александрию.
- Александрия точно хороший город: туда-то я отправился, убегая из Италии. Добрый Эмир принял меня с моей сестрой и отослал в коллегию, ибо в Александрии более образования и коллегий, нежели во всей Испании, Фазильо.
- Верю вам, командир.
- Там я учился языку франков, испанскому, математике, мореплаванию; наконец, из меня сделали доброго моряка.
- Да, божусь матерью! Сделали славного моряка.
- Через шесть лет, Фазильо, я командовал бригом, который встретил брандер Канари.
Фазильо отдал воинскую честь.
- И я возвращался в гавань, чтобы починить корабль, исправить повреждения от огня и набрать новый экипаж. Это случалось со всеми при встрече Канари и его брандера. Меня с радостью приняли в Александрии. Поистине, это веселый город, особенно в прекрасный вечер, когда солнце западает за песчаные степи и золотит своими лучами гарем Магомета, укрепления старой гавани, дворец Фараона и колонну Помпея. Тогда морской ветерок прохлаждает раскаленный воздух; негры расстилают вам на террасе палатку с голубыми полосами, и вы, сидя на мягких подушках, вдыхаете в себя дым левантского табака, который благоухает, проходя через аромат от цветов лилий и роз.
Потом, прелестная дева Кандии или Самоса, краснея, преклоняет колени и предлагает вам холодный щербет в чаше превосходной резной работы. Вы делаете ей знак, она подходит к вам очень близко, и окружив рукой ее дивную шею, вы беззаботно рассматриваете эту ангельскую головку, рисующуюся, как призрак воображения посреди облаков синеватого и благовонного дыма, который, крутясь, поднимается от вашего кальяна с янтарным мундштуком.
Глаза Фазильо, без сомнения, сверкали ярче блестящих граней хрустальных сосудов.
- Поедем в Александрию, командир! - вскричал он, приподнявшись до половины.
- В Александрию! А что бы ты почувствовал, если бы тебя посадили на острый шпиль минарета, жестяной купол которого возвышается до облаков, впрочем, на шпиль светлый и золоченый, и оставили тебя в сем мучительном положении, пока коршуны не выклевали бы зрачки твоих черных больших глаз?
Эта речь охладила жар Фазильо, который, улыбаясь, поспешно наполнил свой бокал.
- Так снова дадим рей, командир!
- Да, Фазильо, такая участь ожидает меня в Египте, если когда-нибудь бушприт моей тартаны направится к сему очаровательному краю!
- Почему же, командир?
- О! потому, что я пять раз вонзил мой канджар[11] в грудь доброго старого эмира, который нас так ласково принял к себе и образовал меня, как Раввина.
- Боже небес! Еще убийство! Вы убийца вашего благодетеля!
- Он употребил во зло оказанное нам гостеприимство, соблазнил мою сестру и не мог на ней жениться; что бы ты сделал на моем месте, Фазильо?
Молодой испанец закрыл лицо руками.
- А ваша сестра? - спросил он.
- Мне оставалось оказать ей последний знак моей к ней привязанности, и я оказал ей.
- И какой?
- Я убил ее, Фазильо.
- Убили! Свою сестру также убили! Вы братоубийца! Анафема!
- Дитя! Знаешь ли, какая участь ожидает молодую девушку моего племени в Египте, лишенную невинности, когда ее соблазнитель женат? Знаешь ли ты? С нее срывают одежду и водят нагую по городу; потом увечат ее самым ужаснейшим образом; завертывают в мешок и выставляют у дверей мечети, где каждый, даже христианин, может осыпать ее ударами, ругательствами и грязью... Что бы ты сделал более для своей сестры, Фазильо?
- Итак, все убийства, да убийства! Между тем, против воли, я удивляюсь ему, - сказал Фазильо в исступлении.
- Выпьем, милый! Смотри, серебристая пена шипит и играет. Выпьем и отгоним мрачные воспоминания о былом. За твою любезную, за Жуану и ее черные очи!
Фазильо повторил почти машинально:
- За Жуану и ее черные очи!
- Но где же, Фазильо, мы бросим якорь?
- По мне, там, во Франции, командир, - и он показал на свой до половины опорожненный бокал. - Ибо, клянусь Жуаной, если французы походят на их вино!..
- Справедливо, Фазильо, справедливо. Подобно их вину, они сверкают, шипят и выдыхаются.
- Однако, я уверен, что там нет минаретов с острыми шпилями, на которые сажают людей, нет мечетей, где позорят бедных молодых девиц, и христиан, которые убивают старика, как дикую козу. Впрочем, не были ли вы там, командир?
- Был, Фазильо.
- И долго жили в этой прекрасной стране?
- По удалении из Египта, Фазильо, я прибыл в Кадикс во времена Кортесов; предложил свои услуги, и не разбирая, ношу ли я крест или чалму, меня заставили командовать большим военным фрегатом; и когда увидели, что я этого стою, вверили оный в мое управление. Я выполнил несколько удачных крейсерств, и в особенности тщательно обозрел берега. После, когда Священный Союз узнал по опыту, что твоя кроткая страна заражена была желтой горячкой...
- Клянусь Миной! То была горячка свободы!
- Так, Фазильо, то был небольшой припадок свободы, быстрый и короткий, стремительность которого Священный Союз скоро остановил малым количеством пороха. Прекрасная свобода! Ибо твои соотечественники, которые никогда не стреляют по человеку, носящему распятие, должны были преклонить оружие перед крестами, хоругвями и монахами, которые предшествовали французской армии, и преклонили колени перед неприятелем, как перед церковным шествием. Так, Фазильо, то была победа, но победа Святой воды. Я же, следуя другим правилам, пропустил духовных и стрелял в солдат. За это, после Кадикского мира, я был осужден на смерть, как Франк-Масон, изувер, бунтовщик, еретик, что все одно и то же. Я бежал в Тарифу, где мы заперлись с Вальдесом и некоторыми другими. Нас осадили, и после восьмидневной упорной обороны я имел счастье попасть, умирающий, в руки одного французского офицера, который способствовал моему побегу; я прибыл в Байону, оттуда в Париж.
- В Париж, командир! Вы были в Париже?
- Да, сын мой, и там жизнь новая, странная; я свел знакомство с одним капитаном корабля, которого видел в Каире, в ту минуту, когда готовились отсечь ему голову за то, что он поднял покрывало у жены феллаха[12]. Я спас его на моем бриге. Встретив меня во Франции, он хотел оказать мне свою признательность, представив меня небольшому числу своих друзей, как египтянина, осужденного на изгнание инквизицией. Тогда начались столь живые, столь пламенные уверения в участии, что я, Фазильо, был растроган. Вскоре круг увеличился и каждый хотел слышать из моих уст повесть моей бедственной жизни. Я охотно соглашался на это. Всегда приятно рассказать о своих несчастьях тем, кто сожалеет о вас, ибо и в самом страдании есть какое-то ничтожное самолюбие, понуждающее вас говорить: смотрите, как течет кровь из моей язвы, смотрите! Но я был жестоко наказан за свое хвастовство страданьями, так как заметил однажды, что меня заставляют слишком часто повторять о моих злоключеньях. Сделавшись недоверчивее, я стал вникать в эти благородные души, стал прислушиваться к толкам, производимым моей откровенностью. И тогда я мог оценить тот род участия, какой принимали в человеке, сраженном горестью. Сначала мне было досадно, потом я этому смеялся. Представь себе, Фазильо, они говорят, что им необходимы более всего новые душевные потрясения, и дабы их найти, я думаю, они с охотой присутствовали бы при последнем вздохе умирающего и разбирали бы подробно каждое из его судорожных движений. За недостатком же моей кончины, им нравился и рассказ о моих бедствиях; они находили удовольствие потрясать каждую струну растерзанного моего сердца, чтобы слышать, какой звук издает она. Да, когда я, со сверкающими глазами, напряженной от рыданий грудью, говорил им о смерти моей бедной сестры и о страшных моих проклятиях, при виде ее мертвой... мертвой навсегда! Они говорили, хлопая в ладони: "Какая выразительность! - Какой жест! - Как хорошо он сыграл бы Отелло!"
Да, когда я рассказывал о моих битвах за свободу Испании, изгнавшей меня; когда африканская кровь моя пламенела, душила меня, я опять восклицал с неистовством: "Свобода! Свобода!"... они говорили: "Поистине, это прекрасный человек, как хорошо он сыграл бы Брута!"
И потом, насытясь этой душевной пыткой, которой подвергали меня, распаляя мои воспоминания, они спокойно расходились по делам, по балам или искали других удовольствий; ибо для них все было сказано: пьеса сыграна. Тогда я, казалось,