Главная » Книги

Алексеев Николай Николаевич - Лжецаревич, Страница 6

Алексеев Николай Николаевич - Лжецаревич


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

ошее учинил?
   - Нет, не то чтобы, а квасок там у меня...
   - Какой квасок?
   - Да, вишь ты, смерть люблю я квас студеный, а в бочонке-то у нас квас - теплынь одна, вот я и ухитрился. Как квас свежий варили, стащил жбан добрый его да в землю и зарыл от крыльца недалече. Пить захочется - я сейчас мой квасок вытащу и напьюсь, потом опять в ямку назад и прикрою. Так он у меня совсем малость и нагревался, почитай совсем студеный... У нас уж и квас весь выпили, сегодня водицу одну потягивали, а у меня еще половина осталась. Ну, и боялся я, как бы про мой студеный квасок не проведали, тайком бегал. А что крадью квас взял, каюсь, виноват...
   И Афоня смущенно заморгал глазами.
   - Ты, Афоня, кажись, смышленый паренек, а? - улыбаясь, сказал Златояров; это была его первая улыбка со дня исчезновения Анджелики.
   Афоня просиял. От своего страха он уже успел оправиться.
   - Ну, пойдем, посмотрим, кто тебя там напугал,- проговорил Златояров.
   Афоня боязливо съежился.
   - Боязно.
   - Глупости! Пойдем.
   Они спустились вниз, прошли мимо челядни - там была тишина.
   - Эк их, спят! - с некоторою завистью проговорил Максим Сергеевич.
   Потом они вышли в сени.
   - Батюшки! Кто ж это дверь закрыл?! - испуганно воскликнул Афоня.
   - Да, верно, и была закрыта...
   - Нет, нет! В этакую душину нешто закрыли б двери. Открыта она была!
   - Ну, мы ее сейчас откроем,- сказал Златояров и попробовал открыть дверь.
   Он нажал посильнее - дверь не подавалась. Можно было думать, что она снаружи чем-то приперта.
   - Что такое? - недоумевал Максим Сергеевич, продолжая напирать на дверь.
   Со двора долетели голоса. Он вслушался и быстро отошел от двери: он ясно расслышал знакомый голос Стефана.
   "Наезд на меня учинил пан Феликс!" - подумал он и крикнул Афоньке:
   - Чего стоишь? Беги, поднимай холопов! Вороги наехали!
   Афоня побежал в челядню, а Максим Сергеевич поспешил наверх к себе, чтобы захватить саблю и "пистоли". Он еще только собрался спуститься обратно вниз, когда прибежал Афонька.
   - Они не поднимаются!
   - Плохо будил, значит.
   - Какое! И тряс, и орал, и хоть бы тебе что!
   Златояров сам прошел к холопам.
   - Вставайте! - крикнул он.
   Никто не шелохнулся.
   - Вставайте! - повторил он оклик и, шагая в темноте, споткнулся об одного из них.
   - Не на месте улегся! Вставай! - крикнул Максим Сергеевич и взял его за руку.
   Почти сейчас же он выпустил ее: рука была холодна, как у трупа. Он поспешно попробовал лоб лежащего - тот же холод, наклонился, чтобы послушать сердцебиение - сердце не билось. Перед ним лежал труп.
   Взволнованный, он перешел к другому, тронул руку - и что-то похожее на суеверный ужас наполнило его сердце: перед ним лежал второй труп. Ощупью он нашел третьего и наклонился над ним - холоп дышал едва слышно; очевидно, и этот скоро должен был разделить участь сотоварищей.
   Максим Сергеевич перешел к четвертому, к пятому и далее - все были мертвы. Когда он вернулся к тому, который за минуту подавал признаки жизни, тот был уже мертв и холодел.
   Тогда Златояров понял, что произошло что-то необычайное и что оно находится в связи с наездом пана Гонорового.
   Вдруг в челядне посветлело. Свет шел со двора, через окошко. Максим Сергеевич вдохнул в себя воздух и расслышал запах дыма.
   - Горим! Горим! - воскликнул испуганный Афоня и прижался в ужасе к своему господину.
   Златояров готов был расцеловать мальчика, хоть он и сообщил ужасную истину, за эти слова, потому что в эту минуту живой голос, близость живого существа были ему всего дороже.
   - Да, горим,- подтвердил Максим Сергеевич и добавил:- Божья воля!
   Свет все больше проникал в челядню. Багровый отблеск пламени ложился на лица мертвецов. Теперь картина смерти предстала перед Златояровым во всем ужасе. Сведенные судорогами или распластанные, трупы лежали по всем направлениям. С посиневшими от предсмертных мук лицами, с оскаленными зубами; мертвецы были страшны.
   Максим Сергеевич содрогнулся. Ему захотелось поскорее убежать куда-нибудь от этого ужасного зрелища. При пожаре ищут спасения в нижней части дома, но Максим Сергеевич и с ним Афоня побежал к себе, наверх, потому что он не в силах был оставаться внизу, рядом с этими мертвецами.
   Сверху был виден ярко освещенный двор. Златояров-Гноровский ясно различил огромного всадника - Феликса Гонорового, узнал Стефана, увидел толпу весело пересмеивающихся холопов-разбойников.
   Пламя уже пробиралось в комнаты. Облака дыма сгустились у потолка. Становилось жарко; дым опускался все ниже, окутывал Максима Сергеевича и Афоню, ел глаза, затруднял дыхание.
   Нервно сжимая руку своего дрожащего товарища по несчастью, Златояров пошел вдоль окон. Сквозь все пробивался зловещий свет. Казалось, погибель была неизбежна.
   Вдруг он, Максим Сергеевич, еще за час перед тем тяготившийся жизнью, чуть не проклинавший ее, едва не вскрикнул во весь голос от радости: в маленькой комнате, в которую он вошел случайно с Афоней, в задней части дома, в комнате, почти забытой им, служившей складочным местом для разного хлама, два окна были темны. Златояров заглянул на двор. Огонь был недалеко, но под окнами его не было. Должно быть, у осаждающих не хватило соломы и сена, и это место осталось свободным. Вблизи на дворе не виднелось никого из разбойников: они все столпились у передней части дома, где пожар был сильнее. Выбить раму было нетрудно, иное дело спрыгнуть: приходилось прыгать более, чем с двухсаженной высоты. Но задумываться было некогда.
   Сперва он помог выбраться Афоне, потом прыгнул сам. Суставы слегка хрустнули, когда он коснулся земли, но он даже не ушибся. Афоня лежал и стонал: он расшиб себе плечо и ногу. Максим Сергеевич подхватил его на руки и побежал к забору. Подбежал и остановился в отчаяньи: перелезть да еще с Афоней на руках было невозможно. Выходило так, что они попали из огня да в полымя. Максим Сергеевич уже решил про себя, что будет биться до последней капли крови, но не отдастся в руки врагов живым, когда его выручил Афоня:
   - Лазейка тут есть... Как ворота на ночь запирали, а надобность была в лес зачем-нибудь, так холопы через нее выбирались... Кол один вынимается.
   "Да вот этот, кажись", - подумал Максим Сергеевич.
   На счастье, кол оказался тем самым, однако, он поддавался не очень легко, и, пока он был достаточно приподнят, прошло несколько долгих минут. Со стороны дома слышались приближающиеся голоса. Но Максим Сергеевич теперь уже не сомневался в удаче: Афоня уже кое-как выбрался, слегка стеная от боли, за частокол, оставалось пролезть ему. Он с некоторым усилием протиснулся через довольно узкое отверстие и вовремя: несколько человек, со Стефаном во главе, показались из-за дома. При свете пожарища Стефан даже заметил отверстие и сказал своим сотоварищам:
   - Ну, уж и строят же эти москали изгороди! Гляньте, лазейка какая!
   И он совсем близко подошел к "лазейке".
   В это время Афоня и Максим Сергеевич были уже в чаще леса - в безопасности; в безопасности, конечно, сравнительной, потому что в лесу были медведи, волки, рыси и иное зверье, но все же это были только злые звери, но не злые люди: последние страшнее!
   Лежа в лесу, Златояров смотрел на зарево пожарища и думал, за что преследуют его эти люди? Что он сделал Гоноровому? Ведь он и встречался с паном Феликсом всего раза два у Влашемских, и вот тот однажды уж едва не убил его, теперь разорил родное гнездо и тешился мыслью, что Златояров погиб в пламени... За что? За что?
   Горе не умерло в душе Максима Сергеевича, но оно несколько улеглось под напором нового чувства. Это чувство была злоба. Теперь Максим Сергеевич не стал бы в уединении отдаваться печальным думам, ему хотелось борьбы, шума, жизни полной опасности, полной запахом крови убитого врага.
   Поутру он вернулся на пожарище. Из слуг Гонорового уже никого там не было.
   Мертвый сторож Петр так и закоченел, сидя прислонившись к забору. Когда Максим Сергеевич и Афоня, крестясь, подошли к нему, на них пахнуло запахом тления: он уже начал разлагаться.
   Груды обгорелых, дымившихся балок, груда мелких углей, перемешанных с полусгоревшими человеческими костями - останками несчастных холопов - вот все, что осталось от дома Златоярова.
   Служебные постройки были почему-то пощажены врагами и не тронуты огнем. Златояров, с радостным изумлением расслышал донесшееся до него ржание любимой лошади. Лошадей у него было несколько - они все оказались налицо. Его удивила такая забывчивость или бескорыстие пана Феликса. Конечно, ему и в голову не могло прийти, что это сделано для отвода глаз кому следует: ничего не похищено, значит, пожар произошел по вине самих пострадавших.
   Златояров поспешил воспользоваться "забывчивостью" Гонорового и, взяв себе одну из лошадей, другую отдал Афоне, который, ежась от боли, кое-как взобрался в седло, и отправился в путь. Он не заехал ни к кому из соседей рассказать о своем несчастии и преступлении Гонорового, а поехал прямо в свое другое поместье, где запасся деньгами, оружием и дорожными припасами, и с неизменным своим оруженосцем Афоней да десятком холопов направился туда, куда стекался тогда и стар, и млад, и удалый молодец, и обездоленный жизнью, и разбойник, и честный человек, туда, где развевался стяг царевича Димитрия - в Галицию, в Самбор.
  

XXVI

ПРИЗНАН

  
   Комната перед кабинетом короля в краковском дворце была переполнена придворными. Давно уже они не съезжались в таком количестве в королевские палаты; всех их собрал исключительный случай: сегодня должен представляться наияснейшему Сигизмунду "московский царевич"; сейчас должно решиться - истинный ли он сын царя Ивана или наглый обманщик, достойный плахи.
   Несмотря на многолюдство, в комнате давки нет; нет и шума, слышатся лишь сдержанный говор, полушепот.
   - Ты знаешь, пан Войцех,- говорит какой-то залитый золотом вельможа стоящему рядом с ним пану Червинскому,- носится слух, что этот царевич - просто-напросто ловкий проходимец, расстриженный диакон Григорий Отрепьев.
   - Откуда взялся этот слух?
   - Царь Борис сообщал, говорят, нашему наияснейшему королю.
   - Гм... Король разрешит сейчас все сомнения. Если он признает его царевичем, значит, этот, якобы Григорий, и есть истинный царевич. Полагаю, слово короля имеет больше значения, чем какие бы то ни было доказательства?
   - Конечно! - поспешил согласиться царедворец.- Во всяком случае, любопытно на него взглянуть.
   - Тсс!.. Идет!..- пронесся и замер возглас.
   Гробовая тишина наступила в комнате. И среди этой тишины все явственнее слышался топот ног, по-видимому, более привыкших ступать по мягкой почве полей, чем по лоснящемуся полу королевских палат.
   - Топочет, как мужик! - соображали придворные, прислушиваясь к этому топоту.
   Глаза всех были устремлены на входную дверь.
   Ближе, ближе топот... Через минуту предшествуемый королевским чиновником в дверях появился "царевич".
   Первое впечатление, произведенное им на придворных, было неблагоприятно.
   Правда, кто знавал Григория-слугу, тот вряд ли узнал бы Григория-царевича: богатый наряд изменил к лучшему его наружность. Но все-таки опытные глаза царедворцев сразу подметили все недостатки его внешности: и рыжеватые волосы, и бородавки на лице, и короткую руку.
   Однако, первое впечатление быстро заменилось новым, когда "царевич" вступил в их толпу. Он шел медленно, быть может, несколько тяжеловатой походкой, но величаво. Голова его была гордо закинута, на обыкновенно бледных щеках играл румянец от волнения, прежде тусклые глаза теперь лихорадочно светились. Чувствовалось что-то властное и мощное в этом человеке, чувствовалось, что это - господин, а не раб толпы.
   Григорий скользнул взглядом по толпе придворных, и надменные вельможи от этого взгляда почувствовали что-то похожее на робость провинившегося школьника перед строгим учителем, и головы их невольно склонялись несколько ниже, чем следовало перед еще непризнанным окончательно царевичем.
   Предшествуемый и сопровождаемый королевскими чиновниками, секретарем короля Чилли, Юрием Мнишком - величавым стариком с лукавыми глазами, - Вишневецким и еще несколькими магнатами, "царевич" направлялся к кабинету короля, слегка кивая на поклоны придворных.
   Видно было, как легкая судорога пробежала по лицу "царевича", когда все сопровождающие его отошли, и он, выжидая, пока доложат королю, на мгновение остановился перед дверьми кабинета.
  
   В королевском кабинете находилось в это время двое людей. Один из них - худощавый старик, с гладковыбритым лицом, одетый в шелковую фиолетовую епископскую рясу, что-то торопливо говорил, прерывая свою речь иногда легким старческим покашливанием, другому, одетому в темный бархатный кафтан и маленькую круглую бархатную же шапочку, пожилому человеку, с холодным лицом, с тупым, тусклым взглядом.
   Духовное лицо был апостольский нунций в Кракове, Рангони, его собеседник - король польский Сигизмунд.
   Король сидел, откинувшись на спинку кресла, и молча слушал нунция, лишь изредка наклоняя голову в знак согласия.
   Наконец, он прервал молчание.
   - Да, да, святой отец, польза тут и для церкви, и для королевства несомненна, если... если только он не лицемерно выказывает преданность нашей церкви.
   - Я уже говорил с ним: в его искренности сомневаться невозможно! - с жаром возразил Рангони.
   - В таком случае...- начал король.
   В это время ему доложили о приходе "царевича".
   Король принял его стоя и, хотя не снял шапки, но приветливо улыбнулся.
   Григорий-Димитрий, переступая порог королевского кабинета, побледнел, как снег.
   Он низко поклонился королю и поцеловал его руку.
   Король разглядывал "царевича". В свою очередь, Григорий некоторое время молчал и смотрел прямо в глаза Сигизмунду. В тусклых глазах короля трудно было что-нибудь прочесть, но зоркий "царевич" успел уловить мелькнувшую в них искру любопытства, и это его ободрило.
   "Интересуются мною, стало быть, я им нужен!" - вот, смысл того, что подумал в эту минуту Григорий.
   - Итак, я вижу перед собой сына царя Иоанна? - вымолвил король.
   - Да, государь! - с живостью проговорил Григорий-Димитрий.- Да, я - истинный сын Иоанна, лишенный отечества, престола, даже пристанища, сохранивший только крест святой на груди своей, данный при крещении, а в груди веру и надежду на Бога да на людей, которые помнят завет Господа помогать страждущим и угнетенным!
   Потом Григорий стал рассказывать, как он избег смерти, скрылся в Литву, жил в нужде в постоянном опасении козней со стороны Бориса Годунова. Рассказывая, он сам увлекся, он сам почти верил той вымышленной истории, которую передавал.
   Воображение рисовало ему картину преследования, страданий несчастного царевича, и он описывал их своим слушателям в сильных образных выражениях. Он сам в это время переживал все бедствия, о которых говорил, как переживает писатель все душевные движения своих героев прежде, чем изобразит страдания и радости их перед читателем, как должен "прочувствовать на себе" художник или ваятель те людские муки или горе, которые хочет нанести на полотно или иссечь из мрамора, как, наконец, актер на подмостках переживает все волнения героя пьесы.
   Речь свою Григорий закончил так:
   - Государь! Ты выслушал правдивую историю моих бедствий... Ты сам родился в темнице, тебе также в детстве грозили опасности, и только Бог Милосердный помог тебе... Теперь такой же обездоленный, сирый, бесприютный скиталец, единый потомок царского рода, прибегает к твоей защите и помощи... Государь! Не откажи несчастному!
   Последние слова он проговорил дрожащим голосом, со слезами на глазах.
   Григорий был предупрежден, что после речи он, по знаку стоявшего у дверей царедворца, должен будет удалиться из кабинета, чтобы оставить короля и нунция посоветоваться наедине.
   Знак не замедлил последовать.
   Григорий вышел из кабинета, едва держась на ногах от волнения: следующая минута должна была решить его судьбу - или престол, или ничтожество, даже смерть.
   Рангони и Сигизмунд совещались недолго.
   - Убедились ли вы, государь, что он - истинный царевич? - спросил Рангони.
   - Если он даже и не истинный царевич, но умеет так убеждать, то он достоин быть царевичем,- с живостью ответил король.
   - Итак?
   - Итак, он - царевич! - воскликнул Сигизмунд и подал знак позвать Григория.
   При появлении его король приподнял свою шапочку.
   - Да поможет вам Господь Бог, Димитрий, князь московский! - торжественно произнес Сигизмунд.- Мы рассмотрели все ваши доказательства и убедились, что вы - истинный сын царя Иоанна. В знак же нашего искреннего к вам благоволения определяем вам ежегодно сорок тысяч злотых {Около 55 000 рублей золотом.} на содержание и всякого рода издержки. Кроме того, вы, как верный друг Речи Посполитой, можете сноситься с нашими панами и пользоваться их помощью.
   Григорий, теперь уже признанный царевич Димитрий, приложил руку к сердцу и только кланялся. По лицу его текли слезы. Он не мог говорить. За него поблагодарил короля Рангони.
   Хотя из кабинета ничего не могло донестись до слуха толпившихся перед дверьми придворных, но, должно быть, у царедворцев есть особенное чутье различать, кто осчастливлен милостью правителя, кто нет, потому что едва новопризнанный царевич появился в дверях, как головы всех низко склонились, и единодушный крик: "Виват, царевич!" - огласил дворец.
   Димитрий, теперь мы его будем звать так, величественно поклонился. У него сердце замирало от счастья. Он в эту минуту уже видел себя обладателем необъятной Руси, забыв, что у него еще нет войска, что на московском престоле еще крепко сидит царь Борис Федорович.
  

XXVII

КАПЛЯ ПОЛЫНИ

  
   После представления королю Димитрий поехал или, вернее, его повезли в палаты сандомирского воеводы Юрия Мнишка. Обед был роскошен, вина лились рекой, и гости были веселы и наперерыв старались чем-нибудь угодить "будущему русскому царю".
   У недавнего слуги, попавшего в царевичи, кружилась голова от тех знаков внимания и почтения, от тонкой лести, которыми он был осыпан.
   Любезны были все, но всех любезнее - апостольский нунций Рангони. Он прямо называл Димитрия "царем московским", уверял, что в удачном исходе нечего сомневаться, советовал возможно скорее воссесть на прародительский престол.
   После обеда он обнял, поцеловал Димитрия и, отведя в сторону от гостей, что-то долго говорил ему. В ответ "царевич" только кивал головой, подносил руку к сердцу и, вообще, всем видом показывал свое полнейшее согласие с речью папского нунция.
  
   Краков спит. Улицы пустынны и тихи. Ночь лунная; длинные тени домов укрывают узкие улицы; только местами, там, где ряд домов прерывается, полоса лунного света врезается в темь - издали, глядя на дорогу, кажется, что там бежит какая-то светящаяся река - зато дальше, за полосою, мрак еще черней.
   Тяжелые, мерные шаги гулко звучат в тишине. Это идет ночная стража. Вон в полоске света блеснула сталь солдатских алебард, блеснула и уже никого и ничего не видать: тьма улицы скрыла отряд, только шаги звучат еще, но все глуше, глуше.
   Едва замолкли шаги, две человеческие фигуры вынырнули из тьмы и вступили в освещенное луною пространство.
   Это - мужчины; один высок, другой гораздо ниже. На них платье простолюдинов, У обоих лица закрыты плащами.
   - Торопись, царевич,- промолвил высокий,- пожалуй, опять наткнемся на обход.
   - Далеко еще, Мнишек? В этих проклятых улицах темно, как в аду - того и гляди, что наткнешься на что-нибудь и разобьешь лоб. А синяки, мне кажется, не совсем-то пристали сану царевича.
   - Успокойся, царевич,- отвечал Мнишек, уже скрывшийся во тьме.- Вон дворец иезуитов.
   - Ты, кажется, думаешь, что у меня кошачьи глаза?
   - Неужели ты не видишь огонька, который там мерцает?
   - Ах, вот эта-то желтая точка? Еще не близко!
   - Святые отцы нас ждут. Пойдем скорей.
   - Как ты думаешь, Рангони уже там?
   - Да, наверно.
   Путники замолчали и прибавили шаг. Скоро скрип калитки возвестил, что они вступили в обитель отцов-иезуитов.
  
   Свет лампады падал на аналой с лежащими на нем крестом и евангелием, на коленопреклоненного "царевича", на пробритую макушку головы склонившегося к нему иезуита.
   - Ты мне исповедал грехи свои, сын мой, и Бог, по милосердию Своему, через меня, Его смиренного служителя, отпускает тебе их.
   Димитрий перекрестился. По привычке он хотел, совершая крестное знамение, отнести руку от груди на правое плечо - по-православному, но спохватился и перенес ее на левое плечо - по-католически. От глаза иезуита не укрылась эта оплошность.
   - Всем ли сердцем отрекся ты от схизмы, сын мой?
   - Всем!
   - Всем ли сердцем возлюбил ты истины нашей святой католической церкви?
   - Всем! - повторил Димитрий.
   - Благо тебе, чадо! С усердием ли будешь служить ей?
   - С усердием!
   - Будешь ли стараться пролить свет истинной религии во тьму ереси?
   - Это станет целью моей жизни!
   - Прочти "Credo" {Символ веры.}.
   - Credo in Unum Deum Patrem...- торжественно начал читать "царевич".
   Иезуит слушал, наклонив голову.
   - Amen! - заключил Димитрий.
   Патер взял с аналоя крест и евангелие и поднес его обращаемому.
   - Поклянись над этим святым крестом Господним и над святым Его евангелием, что не ради суетной славы...
   - Не ради суетной славы...- повторял за патером Димитрий.
   - Не ради корысти...
   - Не ради корысти.
   - Не ради иных ничтожных благ земных...
   Царевич повторял.
   - Но ради спасения души своей вступаешь ты...
   - Вступаю я...
   - В лоно истинной, апостольской, вселенской, католической церкви. В том целуешь ты святой крест.
   - Целую святой крест...
   - И святое евангелие. Аминь. Теперь следуй за мной, сын мой, я проведу тебя в церковь,- сказал духовник "царевича", когда клятва была закончена.
   Что-то щемило сердце Димитрия, когда он следовал за своим духовником. Он смутно начинал сознавать, что то, что он совершает, есть преступление большее, пожалуй, его самозванства: можно обманывать людей, шутить над ними, но нельзя дерзновенно играть именем Божиим, делать крест и евангелие орудиями низменных целей.
   В церкви у алтаря уже ждал Рангони в полном облачении.
   Несколько поодаль стоял Мнишек.
   - Чадо! - сказал Рангони "царевичу".- Церковь приняла тебя в свое лоно. Остается только укрепить этот союз - согласно выраженному тобою ранее желанию - таинствами святого Миропомазания и Евхаристии. Приступим же с благоговением к сему, сын мой!
   Царевич опустился на колени. Вокруг него раздавалось чтение и пение латинских молитв, псалмов и возглашений, но он мало прислушивался к ним, он рылся в тайниках своей души, силясь понять, что это, новое, прежде незнакомое, копошится в ней? Он так ушел в созерцание себя, что опомнился только тогда, когда Рангони подошел к нему со святым миром.
   Нунций помазал святым миром части тела Димитрия, как требуется по правилам религии, потом, согласно уставу католической церкви, слегка ударил миропомазанного по щеке со словами:
   - Мир ти!
   Димитрий не знал этого обычая. Он вздрогнул, краска стыда покрыла его лицо; этот легкий символический удар, обозначающий только то, что отныне миропомазанный должен со смирением претерпевать все удары судьбы, показался ему заслуженной пощечиной.
   Он пересилил волнение, с благоговейным видом принял Святые Дары, улыбался радостно, когда его поздравляли со вступлением в лоно католической церкви, но он чувствовал на щеке след пальцев нунция, этот след жег щеку; минутами ему казалось, что этот след - клеймо, и каждый, кто взглянет на него, узнает отступника.
   "Что ж делать! Цель оправдывает средства!" - думал успокоить себя Димитрий, покидая в сопутствии Мнишка дворец иезуитов, и тотчас же сознал, что этот девиз, которым пользуются последователи Игнатия Лойолы - да и не одни последователи Лойолы! - не может принести успокоения, потому что он - ложь: никакая цель не может оправдывать средства. Преступное всегда преступно, ради чего бы оно ни делалось. И понял "царевич", что отныне на дне его души всегда будет таиться горечь, и - станет ли он царем, обратится ли в прежнего Григория - всегда она будет каплею полыни в ложке меда.
  

XXVIII

В ГЛУШИ

  
   В Галиции, верстах в полутораста от Самбора, находилось поместье пана Иосифа Щерблитовского.
   Это был "прелестный уголок". Большой панский дом тонул в зелени фруктовых садов. С пригорка, где он стоял, виднелись полосы полей и лугов, пересекаемые неширокой, но глубокой и быстрой речкой.
   Обитателей в панском доме, исключив холопов, было всего четверо: сам пан Иосиф, его жена Домицила, сын Станислав и троюродная племянница пани Домицилы - Маргарита.
   Вот уже пятнадцать лет, как пан Иосиф не только не переезжал через границы своего поместья, но и не переступал за порог своего дома: жестокая болезнь ног приковала его к креслу. Пан Иосиф очень страдал, но не жаловался на судьбу; тайною же молитвою его было всегда, чтобы Бог послал поскорее ему избавленье от мук и чтоб ему привелось умереть на руках жены и любимого сына.
   Но год проходил за годом, а старик все сидел в своем кресле, полуживой, полутруп, в тягость себе самому, обуза, как он думал, для окружающих.
   Станислав, младенец в начале отцовской болезни, успел превратиться за это время в красивого стройного двадцатилетнего юношу, панна Маргарита, взятая в дом маленькой девочкой, выросла в семнадцатилетнюю девушку.
   Болезнь пана Иосифа была единственным темным пятном на светлом фоне жизни Щерблитовскйх. Жизнь их текла тихо и мирно.
   Днем пани Домицила хлопотала по хозяйству, панна Маргарита сидела за каким-нибудь вязаньем, пан Станислав объезжал поля, охотился или, сидел за латинской книгой, а старый хозяин, больной только телом, но не духом, каждое утро просил пододвигать свое кресло к столу, заваленному рукописями, книгами, и отдавался работе.
   Потомок одного из древнейших родов, некогда блестящий придворный кавалер, теперь оторванный от прежней шумной жизни, он не жалел об этом: он нашел себе иную жизнь в научных трудах. Лишенный всяких удовольствий, занятый только наукой, он жил в ином мире, недоступном для его домашних, в мире, полном гармонии.
   Пани Домицила и "маленькая Маргаритка", как звал старик племянницу по старой привычке, благоговели перед его ученостью, но этим и ограничивались: постичь "премудрость пана Иосифа" им казалось чем-то невозможным. Старик посмеивался над ними и утешался тем, что, по крайней мере, нашел себе помощника в лице сына.
   Станислав, действительно, мог радовать сердце старого ученого: он любил науку, казалось, не меньше отца. Но, мало-помалу, по мере того, как пан Станислав мужал, в нем начала совершаться перемена. Он все меньше и меньше просиживал с отцом, все больше и больше времени стал отдавать охоте; иногда он по целым дням пропадал из дому и приходил домой усталым, забрызганным грязью, но довольным. Его глаза светились удовольствием, грудь дышала свободно, а на молодом лице лежало выражение какой-то молодецкой удали.
   Если в это время пан Иосиф говорил ему: "Поди-ка сюда, Станислав, я тебе скажу кое-что новенькое", сын нехотя отвечал: "После, батюшка, я теперь устал, не до наук мне".
   Наконец, настало такое время, когда Станислав совсем перестал являться к отцу для занятий; вместе с тем перестал он и пропадать надолго из дома - он забросил охоту, как и науку. Он сделался мрачным и неразговорчивым, худел и бледнел. Прежде, бывало, по вечерам он любил болтать с Маргаритой, теперь эти беседы прекратились.
   Отец наблюдал за ним и тяжело вздыхал. Когда Станислав встречался с упорно устремленным на него взглядом отца, он краснел и отворачивался.
   Однажды пан Иосиф позвал к себе сына.
   - Мне надо поговорить с тобой, Станислав,- сказал он.- Не бойся, не о науках,- добавил старик с грустной улыбкой.
   - Я слушаю, батюшка,- пробормотал смущенный юноша.
   Отец начал без предисловия.
   - Тебя манит жизнь, Станислав?
   Сын потупился и отрицательно качнул головой.
   - Не отрицай! К чему лгать? - строго заметил отец.- Ничего преступного тут нет, твое желание вполне естественно, и, если кто виноват, что тебе пришлось немножко пострадать, так это один я.
   - Ты?
   - Да, я. Я был недальновиден: я должен был понять, что то, что может удовлетворять больного старика, у которого жизнь позади, а перед ним - одна могила, не удовлетворит полного сил юношу. Молодость просит жизни. Я был недальновиден... Нет, вернее, я это давно сознавал, но заглушал такое сознание потому, что слишком любил себя: мне страшно было решиться на разлуку с сыном. Теперь я решился.
   Старик замолчал и поник головою. Молчал и Станислав. Он переживал теперь странное душевное состояние.
   Да! Его, конечно, манила жизнь. Это скучное, однообразное житье в деревне ему надоело. Он чувствовал, что кровь его закипает, когда ему приходили на память рассказы отца о битвах, о шумных пирах, о блеске придворной жизни, о красавицах паненках; он негодовал при мысли, что ему придется, быть может, весь век свой провести вдали от всего этого в глуши родового поместья. Поэтому первым чувством, которое овладело им после слов отца о его готовности на разлуку с сыном, была радость. Но она быстро сменилась другим чувством. Ему вдруг стало страшно той неизвестной, желанной, шумной жизни, которая ожидает его.
   Он мысленно представил себя вдали от родного дома и почувствовал себя одиноким, покинутым среди чуждой ему толпы. Сердце его сжалось.
   - Нет, батюшка! - воскликнул он под влиянием этого чувства.- Я всю жизнь буду с вами! Зачем нам расставаться?
   Пан Иосиф грустно улыбнулся и покачал головой.
   - Нет, милый Станислав, я не хочу жертв. Поезжай, посмотри жизнь и, если вблизи она покажется тебе не такой привлекательной, как издали, тогда... тогда возвратись к своему старому, больному отцу...
   Голос старика дрожал, когда он говорил это.
   Пани Домицила, сидевшая неподалеку, рядом с племянницей, за какой-то работой, только теперь поняла, что пан Иосиф толкует с сыном не о научных "премудростях".
   - Как! Ты хочешь, чтоб Станислав уехал? - воскликнула она.
   - Да. Ему надо немного отведать жизни.
   - Но куда же ты его отправляешь?
   - Я отправлю его к своим дальним родственникам, Мнишкам. Они живут богато, не чета нам. Там Станиславу будет, что посмотреть. К тому же у них теперь этот царевич, о котором кричит вся Польша и Литва. Я слышал, что пан Юрий отправился с ним в Краков к королю. Не знаю, вернулся он или нет. Но это все равно, пани Мнишкова и без него радушно примет Станислава... Снаряжай сына в путь, Домицила.
   - Когда же он уедет?
   - Чем скорее, тем лучше, что ж ему тут томиться. Так, через недельку... Э! Да ты плачешь, старая!
   По лицу пани Домицилы текли слезы. В ответ на слова мужа она только отмахнулась.
   - Да, старая, дожили мы... Вот, и сына в путь собираем... Да... Старое старится, молодое растет...
   - Полно тебе! - говорил пан Иосиф, а у самого губы дрожали.
   Панна Маргарита почему-то с чрезвычайным вниманием наклонилась к своей работе; если бы пани Домицила не была так взволнована, то она, наверно, удивилась бы, что искусная в рукодельях ее племянница могла навязать какую-то невообразимую путаницу. Заметила бы она также, верно, и то, что девушка была бледна, как полотно.
   За сборами быстро пролетела неделя. Все это время Станислав жил, как в чаду. Недавний страх его совершенно исчез, и он весь был полон ожидания чего-то необыкновенного, чудесного.
   В последний вечер, когда сборы были окончены и даже вещи его были уже сданы на руки трем старым холопам, которые должны были его сопровождать, он почувствовал себя грустно настроенным.
   Он мысленно прощался с обстановкой своего родного дома, где всякая мелочь ему была с детства знакома. Теперь будет все новое - и люди, и вещи.
   В последний раз пошел он посидеть на свою любимую скамью в яблочном саду. Там он встретил Маргариту.
   Юноша был рад этой встрече. Ему давно хотелось поговорить перед разлукой с подругой детства. Но всю неделю ему это не удавалось: Маргарита словно нарочно избегала его.
   Когда он подошел, она не повернула головы и вертела в руках какую-то травку.
   - Ты на меня и взглянуть не хочешь, Маргарита? - шутливо сказал Станислав, опускаясь на скамью.
   - Ты так тихо подошел... Я и не слышала...- ответила Маргарита и все-таки не повернула головы.
   - Ну, разве так тихо? - проговорил Щерблитовский в замолчал.
   Целую неделю он собирался побеседовать с Маргаритой, а теперь, когда настало время беседы, он, как это часто бывает, не знал, что говорить.
   Маргарита тоже, по-видимому, не была расположена к разговору.
   Станислав, задумавшись над тем, о чем бы побеседовать, мало-помалу отвлекся и стал думать о завтрашнем отъезде, о том, как его примут в доме Мнишка, и тому подобном. Его оторвали от задумчивости слова Маргариты:
   - Вот, завтра ты уже и уезжаешь.
   - Да. Как быстро прошла эта неделя!
   - Ты рад отъезду?
   - Гм... Как сказать? Пожалуй, рад.
   - А разлука не страшит?
   - Что ж делать! Рано ли, поздно ли - придется расставаться.
   - Забудешь ты нас всех там!
   - Как забыть!
   - Да, да, очень легко забыть. Там ведь жизнь иная, людей много... Много паненок красивых.
   - Что же из того?
   - А то, что забудешь. Особенно меня.
   - Это почему?
   - Меня забыть легче всего... Я тебе ни мать, ни сестра.
   - Полно, Маргариточка! Чего ты глупости говоришь? Ведь, ты обо мне скучать будешь?
   - Конечно!
   - Ну, и я буду.
   Они помолчали.
   - Помнишь, Станислав, как мы детьми с этой яблони незрелые яблоки срывали и как нам за это попадало от тетушки? - промолвила Маргарита.
   - Как же! Еще ты тогда, помню, не хуже меня умела лазить по деревьям. Весело мы тогда жили с тобой! Хорошее было время!
   - Да! Пролетело безвозвратно. Все переменилось. Вот и ты теперь уезжаешь. Бог знает, вернешься ли? - печально проговорила Маргарита.
   - Ну вот, не вернусь! Не Бог знает, как далеко я и уезжаю-то.
   - Ах, мало ли что может случиться! Тяжело мне, Станислав!
   Станислав взглянул на Маргариту: у нее на глазах блестели слезы.
   - Полно! Что ты!
   Девушка припала лицом к его плечу.
   - Нет, ты видно, не так меня любишь, Станислав, как я тебя. Я тебя очень люблю, очень! - говорила она сквозь слезы.
   - И я тебя люблю.
   Маргарита не слушала его.
   - Я бы никогда с тобою не рассталась, не уехала бы ни с того, ни с сего, как ты. Всю бы жизнь готова была провести вместе.
   - Ах, Маргаритка, Маргаритка! Какая ты еще глупенькая! Да разве возможно всю жизнь вместе!
   - Можно, можно! Любил бы, так бы и было.
   - Эк, ты рекой разливаешься!
   - Да потому, что люблю! Ах, ты не знаешь, как я тебя люблю! - воскликнула она, подняв голову.- Смотри, голубчик, не забудь свою Маргаритку! - добавила она.- Не забудь, хороший мой!
   Она встала со скамьи, быстро наклонилась к нему и поцеловала.
   - Не забудь меня, хороший мой! - еще раз крикнула девушка, отбегая.
   - Маргаритка! Куда же ты? Ах, какая ты глупенькая! Ха-ха-ха! Ну, чего ради так плакать? Ах, Маргаритка! Ты совсем еще девочка! - крикнул Станислав ей вслед, стараясь поспеть за ней.
   Но панночка бежала, как серна, и скоро скрылась за деревьями темнеющего сада.
   "Хорошая она, а только совсем еще ребенок. И чего она расплакалась? Ах, Маргаритка, Маргаритка!" - думал юноша.
  

XXIX

"ДИКАРЕК" И КРАСАВИЦА

  
   В Самборе ожидали прибытия царевича Димитрия. Вчера прискакал нарочный от пана Юрия с известием, что в обеденную пору следующего дня они прибудут.
   В доме сандомирского воеводы шли деятельные приготовления к встрече и приему "высокого" гостя. Все, начиная от самой пани Мнишковой и кончая последним холопом, были в хлопотах.
   Молодому Станиславу Щерблитовскому надоело видеть эту суету и беготню, и он спустился в сад. Кон

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 370 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа