м Лазаревичем. Он был старшим сыном боярина Лазаря Павловича Двудесятина.
Странный он был человек. Всегда задумчивый, грустный, он чуждался своих сверстников, избегал всяких забав. Даже с братом своим Константином он мало дружил. Это не значит, впрочем, что он ссорился - ссориться Александр Лазаревич ни с кем не был способен - но он просто держался в стороне от брата. Всегда почтительный и послушный сын, он в то же время не был связан с родителями тою близостью, какая существует обыкновенно между детьми и отцом с матерью. Домашние интересы были ему чужды. Он жил в ином мире: это был мир молитв, мир аскетических подвигов, мир страданий за веру.
Через полчаса ходьбы Александр уже входил в ворота своего двора. Поднявшись на крыльцо и миновав сени, он вошел в светлицу. Там сидела дородная, уже очень пожилая женщина.
- Здравствуй, матушка. Бог милости прислал,- низко поклонясь, сказал ей Александр Лазаревич.
- Здравствуй, Лександрушка. А где Костенька? - спросила мать.
- А не знаю... Он вышел раньше меня из храма,- ответил Александр и, взяв лежавшую на столе в переднем углу толстую книгу в кожаном переплете, закапанном воском, опустился на лавку и углубился в чтение. Мать смотрела на него печально.
- Погляжу я на тебя, Лександр,- сказала она после долгого молчания,- совсем ты чудной какой-то... Вот Бог сподобил тебя познать грамоту, а что толку с того? День денской только за книгой сидишь; нет, чтобы царю-батюшке послужить. И тебе бы польза была и честь - грамотеи завсегда нужны - и нам радость, и царю прибыль. Слов нет, душеспасительное чтение Богу угодно, а только все ж в меру. Сейчас, вот только из храма вернулся, еще отдохнуть не успел и уж за Святое Писание засел!
- Я не устал...- ответил сын, отрывая глаза от Библии.
- То-то, не устал. У двух обеден побывал, да не устал. И опять скажу: доброе дело - молитва, а только в меру... Был со мной у ранней обедни, ну и довольно, ан нет, и к поздней пошел. Эх, Лексаша! Чудной ты, право! И добрый ты сын, и все такое, а все как-то... будто не от мира сего. Вон Константин - он и грамотей поплоше тебя, и сгрубит иной раз, в озорствах кое-каких с парнями попадался, а все ж, скажу правду, милей он мне - потому человек живой. А ты - этак середка на половинке будто...
Александр молчал. Трудно сказать, слышал ли даже он слова матери. Его глаза так и впивались в страницы.
- И еще скажу: тебе, вот, за два дня до зимнего Миколы без четырех годов три десятка будет, а ты все еще в холостяках болтаешься. Чуть заикнется отец - ты на дыбы.
Александр поднял голову.
- Не тянет меня жениться... - проговорил он.
- А нешто подобает быти человеку единому?
- Могущий в себе вместити да вместит, сказано.
- Ну, да ты, я знаю, начетчик! - с досадой вскричала мать.- А мне, вон, все в уши жужжат: "Что ты, Марья Пахомовна, своего старшого не женишь?" Да, людей стыдно! Ну, да теперь держись! Отец высватать тебе невесту сбирается!.. Вертись - не вертись, порешил - поженит! - раздраженно говорила Марья Пахомовна.
Александр даже побледнел.
- Склонности во мне нет.
- А уж там, есть ли, нет, не спросят! Женись, и шабаш! Что, в самом деле, в монахи ты и впрямь что ли готовишься?
- Точно, матушка, это ты - верно! Точно, желал бы сподобиться чин ангельский принять. О том и все думы мои. Господу хочу послужить - не людям,- проговорил Александр, вставая, и в его тусклых глазах засветился легкий огонек.
- Та-ак! Слыхали мы. Не бывать тому! Женись, вот что!
- Бог мне заступник! - тихо проговорил Александр и, взяв книгу, направился к двери.
- Ладно! Женишься - переменишься... Женим беспременно!- крикнула вслед ему мать.
Он не обернулся.
День стоял чудный. Было бы жархо, если бы легкий ветерок не умерял жары.
Весьма понятно было, что боярышне Пелагее Парамоновне, дочери боярина Парамона Парамоновича Чванного, надоело сидеть в душной горнице да еще без работы, так как день был праздничный, и она спустилась в сад. Впрочем, наше название "сад" тут было едва ли применимо. Ни подстриженных деревьев, ни куртин, ни усыпанных песком змейкой вьющихся дорожек здесь не существовало. Это попросту был остаток леса, некогда росшего на месте Москвы; немного расчищенный, местами вырубленный, он все-таки производил впечатление леса, растущего и ныне в сотне-другой верст от Москвы. Этому впечатлению не мешали даже и гряды с различными огородными овощами, и сильно разросшиеся кусты малины, и посаженные местами яблони: все это утопало в массе великанов-деревьев, подернутых по коре беловатым мхом, словно сединой лет. Дворня боярина, да и сам он, понимали характер этого сада и именовали его не иначе, как "леском, что подле дома растет", или "нашим леском", или, наконец, "леском, в коем капуста и репа понасажена". Будь такой "лесок" у нас с вами, читатель, мы бы его назвали парком, но тогда это слово было неизвестно.
Итак, ничего не было удивительного, что боярышня Пелагея захотела погулять в жаркий день под тенистыми деревьями сада-леска. Но удивительно было то, что она, тихо пройдя по сеням, медленно спустившись с крыльца, вдруг, едва вышла в сад, пустилась бегом с такою быстротою, с какою вряд ли бегивала и в детстве. Не менее удивительно было, что она, прибежав в самую удаленную часть сада, к забору, который выходил на одну из очень скудно населенных улиц Москвы, внезапно остановилась, как вкопанная, и, запыхавшись пробормотала:
- Слава Богу! Успела!
Потом она с этого места ни шага: опустилась на траву и глаз с забора не спускает.
Задумалась боярышня.
Она думала о том, как дивно судьба свела ее "с ним", с ее "соколиком", как она его звала в своих думах, с Константином Лазаревичем Двудесятиным, как звали его все иные люди. Давно слышала она о нем от подруг. Говорили, красавец он лицом, богатырь станом, а только "озорной": что только парни молодые в городе ни напроказят, ищи его - он неприменно из первых.
Многие за это его осуждали, разбойником звали, "отпетым парнем", одна она, Пелагеюшка, всегда за него горой стояла: казалось ей, что все эти озорства он не со зла учиняет, а потому, что силы в нем непочатой много,- ну и требует сила эта выхода. И все ей хотелось увидать его хоть глазком одним. А где увидишь? Жизнь боярышни такова, что день за днем в четырех стенах в терему за пяльцами проходит. Разве летом вот в сад погулять пустят, благо в нем народу ни души. В разговорах с подругами только и душу отвести можно, да, ведь, они - такие же затворницы.
Так, может быть, и не пришлось бы ей век повидать молодого боярина, если б случая не приключилось.
Именины отцовские были. Бояр набралось видимо-невидимо. Ну, конечно, как всегда, хозяин с гостями веселится, пьют, едят - пируют, одно слово, а им, "бабам", как и в будни, приходится сидеть в своих горенках. Такова уж доля! Но на этот раз либо гости упились раньше времени, либо сам хозяин шибко захмелел, только захотел он гостей своих ублаготворить по горло: велел кликнуть "баб" и свершить "поцелуйный обряд". Пришлось ей с матерью выйти, обнести гостей кубком вина крепкого и поцеловаться с каждым. Всех обнесла она - ничего; конечно, смущалась немного, а вот, как подошла она к последнему, младшему из всех, сердце у ней забилось так, будто выскочить хочет, и поднос в руках задрожал, и вино расплескалось.
Красавец гость был! Очи - что звезды, лицо белое и румяное вместе... Кто он, она того не знала. Поцеловал он ее - ожег. Всю ночь у ней потом от его поцелуя губы горели, а во сне он мерещился. Утром поднялась она, словно больная. Однако, пересилила себя, нездоровье прошло, а только "он" все ее думы занял. Словно наважденье!
В обеденную пору пошла она в сад-лесок погулять. Идет себе тихонько-тихонько, голову опустив, забрела в дальний конец сада, вдруг слышит окрик негромкий:
- Боярышня!
Оглянулась,- а он стоит перед ней. Пелагеюшка так и обмерла. А он и говорит:
- Не осерчай, боярышня, за озорство мое. Хоть меня, Константина Двудесятина, все озорником славят, а только скажешь ты слово "уйди!" - уйду - не поперечу. Хоть, может, сейчас же отселе и в Москву-реку прямь...
А у боярышни робость немножко прошла. "Так вот он, Констаитин-то хваленый! Сокол!" - думает она.
- Что ж, так уж и в Москву-реку? - спросила она, а сама глаз не поднимает.
- Потому... потому, что приглянулась ты мне очень: прогонишь - и жить не стоит,- ответил он, а у самого голос дрожит.
- Это с одного-то раза приглянулась? Скоро больно! - сказала боярышня и уж настолько смелости набралась, что даже засмеялась.
- С одного? С сотни - это верней будет! Вчерашний-то это последний раз был, а до тех пор я тайком на тебя смотрел, когда ты в лесочке вот в этом гуляла.
- Ишь ты какой!
- Осерчала? Прости! Говорили все, что у боярина Парамона Парамоновича дочка - красотка. Захотелось посмотреть. Взглянул раз, захотелось в другой... И так до сотого, думать надо, дошел.
Потом Константин прибавил:
- Дозволь, боярышня, с тобой погулять?
- А как увидят?
- Ну вот! Кому увидать? Да я и убегу, коли что.
- Погуляем, что ж,- промолвила боярышня, а сама думает: "Ай, батюшки-светы! Да как же это так!"
Ну и погуляли. А на другой день - то же, на третий - опять. И дошло до того потом, что если два дня подряд повидаться не придется - места ни тот, ни другая от тоски не находят.
Нашлась и пособница, в зимнюю пору она свиданья их устраивала,- холопка Фекла, шустрая молодая бабенка.
Занялась своими думами Пелагеюшка, а все глаз с забора не спускает и ждет с замираньем сердечным, когда же покажется из-за него голова милого.
Вот он!
Поднялась она с травы, кинулась вперед.
И лицо залилось яркой краской.
А он уже сжимает ее в объятьях и не говорит, а шепчет с легкою дрожью в голосе:
- Заждалась, люба моя? Прости! Братан задержал, в церкви со мной был. Но все ж ускользнул... Ах ты, люба моя! Ах ты, голубка милая!
И целует, целует...
В наружности Константина очень мало сходства со старшим братом Александром. Он ростом пониже, но в плечах гораздо шире, сложен крепко. Он строен. У него черты лица, быть может, и не совсем правильные, но это искупается здоровою свежестью и веселым выражением небольших серых глаз. Волосы у Константина темные, почти черные, маленькие, такого же цвета молодые усы прикрывают губу, борода еще чуть пробивается. У него и характер совсем иной, чем у брата. Если Александр удаляется от жизни, то Константин, наоборот, любит жизнь, стремится к ней всем своим существом.
- Как жаль, Костя,- промолвила Пелагеюшка, присев на траву рядом с Константином,- что ты замешкался: теперь скоро обедать кликнут.
- А и не говори! Сам на себя зол! А знаешь, что горю помочь можно...
- Как?
- Можно, ведь, и того... и после обеда опять свидеться али вечерком. А? Можно? Так? Ты не прочь?
- Я ли прочь! Я ли! Дорогой мой! И люблю ж я тебя!
И она припала своей русой головкой к его плечу, а он взял ее руку и целует.
И над ними в выси на безоблачном небе сияет солнце и кидает золотой луч на них, пробившись сквозь чащу деревьев, и у них в груди тоже солнце, так же жаркое, как и небесное, такое же светлое... нет, светлее того! Потому что на небесном солнце есть пятна, а на том солнце, которое согревает их молодую жизнь, не приметно ни точки темной.
КОЕ-ЧТО О СВАТОВСТВЕ И О ТОМ, КОГО СВАТАЮТ
Слова Марьи Пахомовны Двудесятиной, сказанные ею сыну Александру, что отец сбирается его женить, не были сказаны наобум. Правда, Лазарь Павлович напрямик ей еще ничего не говорил о своем намерении, но она видела, что дума об этом зреет в его голове.
Кроме того, она знала,- что обыкновенно добрый и уступчивый ее муж, когда что-нибудь "крепко надумывал", то становился упрям, как вол, и мешкать с приведением в исполнение своего желания не любил. Туг он был только на надумыванье, а коли надумал, то начнет действовать скоро, не мешкая - полетит, что на тройке.
Так было и в данном случае. Прошло месяца два, а о предстоящей женитьбе Александра не было сказано ни слова.
Вначале обеспокоенный заявлением матери "богомолец" - как звали Александра в семье - совершенно успокоился и с большим, чем прежде, рвением отдавался хождениям по церквам и монастырям и чтению церковных книг.
Однажды, не задолго до обеда, в серенький октябрьский день, Лазарь Павлович отдал холопам приказ позвать Марью Пахомовну к нему из горницы, где она сидела за работой.
- Скажи ей,- наказывал боярин холопу,- чтобы шла не мешкая: потолковать мне с нею надо о дельце не малом.
Марья Пахомовна не замедлила явиться на зов и протолковала с мужем немало времени. Когда же она, наконец, вышла, то имела какой-то таинственно-торжественный вид, а, встретясь в сенях с Александром, очень многозначительно посмотрела на него.
Сына смутил этот взгляд.
"Что-то матушка на меня смотрит? Уж не о сватовстве ли моем с батюшкой толковала?" - подумал он, и яркая краска залила его желтое лицо.
Однако, он ничего не спросил у матери.
Смутило его еще больше то, что отец, хотя был обеденный час, не медля велел оседлать коня и, нарядившись словно в праздник, куда-то уехал.
- Лександрушка! Подь-ка сюда! - прошамкал беззубым ртом "дед Митрич", доверенное лицо Лазаря Павловича.- Надо мне тебе шепнуть кое-что.
Александр был в большой дружбе с этим "дедом", благодаря тому, что Митрич был "богомольцем" не хуже самого Александра, не умея читать, знал на память целые главы из Евангелия и Библии и любил беседовать "о божественном" с молодым, начитанным в святом Писании боярином. Со своей стороны Александр с восторгом слушал рассказы старика о киевских пещерах, о Святой Земле, где Митрич успел побывать за свою долгую жизнь.
- Что, дедушка? - тревожно спросил молодой человек.
- А вот, подь, подь... Скажу,- ответил старик, отводя Александра в угол сеней.- Знаешь, куда батюшка твой поехал?
- Нет, а что?
- А то, что не знаю, радость тебе это либо горе - поехал он свата искать.
- Ну?!.
- Да. И сегодня ж поедет со сватом тебе невесту высватывать.
- Ахти! Вот, напасть! - вырвалось у молодого человека с такою горечью, что даже Митрич заметил:
- Ну, полно, Лександрушка, какая напасть! Точно, теперь ты - вольный казак, а тогда простись с волюшкой, а только все ж напасти тут нет, и коли добрая жена попадется, так лишь радоваться можно.
- Ах, нет! Ах, нет! Напасть это! Напасть! Не земного ищу я счастья... Тлен здесь, суета... Богу служить желаю... Да! Жениться!.. Напасть, напасть! - проговорил Александр так горячо, что Митрич с удивлением посмотрел на него: ему первый раз пришлось видеть всегда спокойного Александра Лазаревича в таком волнении.
А молодой боярин прошел в комнату, взял шапку и, пройдя обратно через сени мимо все еще не пришедшего в себя от удивления Митрича, спустился с крыльца, перешел двор и вышел на улицу.
Часа через полтора быстрой ходьбы он был уже за городом, на берегу Москвы-реки, поросшем небольшим леском. Тут он остановился. Ему нравились тишина и безлюдье этого места. Он часто хаживал сюда, когда "мирская сутолока" вконец надоедала ему.
Набожность может проистекать от разных причин. Она может быть показною, тогда основа ее - фарисейское лицемерие, желание прикрыть наружным благочестием тайные мелкие грешки и крупные грехи; набожность может иметь источником темный, неразвитой разум, и тогда она стоит бок о бок с суеверием: набожный такого сорта с одинаковым усердием будет исполнять и малейшие церковные требования, и какой-нибудь бессмысленный суеверный обряд вроде "опахиванья"; основа такой набожности, конечно, крепкая, слепая вера, но нуждающаяся в очень большой очистке; есть, наконец, третий род набожности, где причиною служит глубокая, светлая вера, захватывающая всего человека; здесь "верить" - равносильно "жить".
Такая вера не навязывается извне, она родится вместе с человеком, это - потребность души, алчущей света. Так верят немногие избранные, и они суть истинно верующие. Это - кроткие мечтатели, которых тяготит "мирская докука", потому что огонек, теплящийся в их душе, тянется ввысь, прочь от земли, к небу, к источнику света - к Богу.
К этим мечтателям принадлежал и Александр. В детстве он чуждался игр, потому что эти игры, основанные на телесной силе, ловкости или хитрости, не интересовали его. Зато он находил интерес в том, в чем не видели ничего занятного его товарищи.
Ребенком пяти-шести лет он наблюдал, как летает птичка, собирает корм, как кормит своих вечно жалобно кричащих птенцов, как она строит гнездо, неся в клюве то засохший листок, то соломинку, то пушинку.
- Кто научил ее? - задавал вопрос недоумевающий ребенок.
- Бог! - отвечали ему взрослые.
Он видел, как отцовские холопы взрыхляли землю, кидали зерна, прикрывали их, проехав раз-другой с бороною, тонким налетом той же земли и уходили, а через неделю-две темное раньше поле начинало зеленеть, и вот, не по дням, а по часам вытягивалась трава, обращалась в длинный колос.
- Отчего она выросла? - спрашивал мальчик.
- Засеяли... Знамо дело, и выросла. Потому зерно попало в землю, ну и выгнало колос.
- Да как же это? Из такого маленького зернышка и вдруг такой длинный колос?
- А уж про то нам знать не дано. Так Бог-Господь устроил для нас грешных!
И чем бы мальчик ни заинтересовался, у больших ответ был всегда один: Бог! Бог все устроил, Бог весь мир создал. И чувство глубокого благоговения наполняло детскую душу Александра.
Постепенно мысль его исключительно сосредоточилась на Боге. Он старался представить себе Бога и не мог, и чувствовал, что Бог - это нечто непостижимое, необъятное, и что-то вроде священного трепета наполняло его сердце. Ему указывали на иконы, говорили:
- Помолись Боженьке.
Он молился, а в мозгу его шевелился вопрос: "Вот, Бога нарисовали, значит, Его видели? Кто?" Когда он спросил об этом, ему ответили:
- Святые люди.
И ему страстно захотелось быть святым. Чтобы стать святым, думалось ему, надо молиться, молиться...
И он молился. Он удивлял взрослых своею набожностью.
По временам ему казалось, что уж он довольно молился, теперь Бог явится ему. Он бежал куда-нибудь в уединенное место и просиживал там часами, бледный, с трепетно бьющимся сердцем, прислушивался к малейшему шороху.
Но Бог не являлся.
Наконец, он удалялся с опечаленным лицом и думал:
"Верно, я мало молился".
Когда его начали учить грамоте, он быстро постиг "книжное искусство" и жадно набросился на книги. Книги были только духовного содержания, да он иных и не желал: ему хотелось узнать побольше о Боге.
Целый новый мир открылся ему. Он постигал Бога грозного и милосердного, Бога - Судью и Бога - Отца. Теперь уж он не мечтал увидеть Его, он осознал, что еще не достоин этого. Осознал он также, что доступ к Богу открыт, и каждый, кто трудами на пользу ближних, молитвами и чистою жизнью заслужит милость Божию, улицезреет Его. И он порешил этого достичь.
Цель жизни была найдена, но лежала она не в жизни, а за жизнью. Сама по себе жизнь была только средством, жизнь истинная должна была начаться только после прекращения земного бытия.
При таком мировоззрении наслаждения и радости житейские являлись только соблазнами, поэтому-то Александр и избегал их.
Жениться, по мнению молодого боярина, это значило пасть, прилепиться к земле, связать себя с жизнью испытанием, крепкими узами.
Жизнь, едва терпимая, как средство, должна была обратиться в цель.
Мог ли с этим помириться Александр Лазаревич?
Известие, что отец окончательно решился женить его, потрясло молодого человека. Что отец непременно приведет свое намеренье в исполнение, в этом "богомол" не сомневался: он хорошо знал, что старик, долго сбираясь с духом, решившись, умел рубить сплеча. Просить отца бесполезно. Где найти защиту и помощь?
Конечно, у Бога!
Александр едва успел перевести дух от быстрой и долгой ходьбы, стал на колени и начал молиться.
Он молился долго и усердно в этом обширном, как мир, храме, где куполом служило небо, полом - земля. Поднялся он успокоенным.
"Господь все устроит... Его святая воля!" - подумал он, крестясь в последний раз.
Луч солнца пробился сквозь серую пелену облаков. Тусклый и одинокий, он все же сразу прогнал скучно-серый покров осени и выделил яркие краски. Запестрели желтые и красные осенние листья, засверкала темная вода Москвы-реки. Птичка-зимовка зашевелилась на ветке и чирикнула...
Александр поглядел вокруг себя, вдохнул полною грудью сырой, но душистый осенний воздух и промолвил:
- Благодать!
И совсем спокойно стало у него на сердце.
Молодой боярин, князь Алексей Фомич Щербинин собирался засесть за обед.
- Кто это у тебя там, Аленушка,- сказал он, помолясь и усевшись за стол: - монахиня, кажись, какая-то? Я, проходя, мельком видел.
- Это ко мне инокиня-старушка забрела мимоходом. За сбором она в Москву прислана. Поклон от матери Максипатры тебе да мне привезла,- ответила Елена Лукьянишна.
- От матери Максипатры?
- Да, от Дуняши...
- А-а! А я, было, сразу и не вспомнил. До сей поры не могу привыкнуть считать Дуняшу инокиней. Да уж теперь и Дуняши-то нет, а есть мать Максипатра, богомолица наша. Да! Как это дивно все Господь устроил! Давно ль Павел-то замуж Дуню брал? Думал ли тогда кто, что пройдет год-другой - и Павел пропадет бесследно, и Дуняша из боярыни Белой-Турениной матерью Максипатрой станет?
- Павел-то Степаныч помер... Жаль, его! Добрый человек был, а какою смертью жизнь окончил!
- Сдается мне все почему-то, Алена, что из Москвы-реки это не его вытащили,- задумчиво проговорил Алексей Фомич.
- Он, он! Весь облик его.
- Облик точно схож, а только лица-то не разобрать было.
- Он, он!
- Верней, что он, конечно... Не снес горя - погубил душу. Прости, Господь, его грешного. Дивно все это, куда как дивно! Да взять и нас с тобой - нешто не диковинно тоже судьба наша устроилась?
- Что говорить! Не сломай медведь твоего батюшку - быть мне не женой тебе, а мачехой.
- Что б и было! Подумаешь иной раз, так и скажешь, что и жаль батюшку, а все ж его смерть счастье наше состроила.
- Точно что.
- Греховодники мы с тобой, Аленка,- этакое говорим. Давай-ка обед лучше поскорей.
Вошел холоп.
- Гость к тебе, князь, боярин.
- Гость? Кто?
- Боярин Лазарь Павлович.
- А-а! Пойду встречать гостя дорогого! - воскликнул Алексей Фомич, поднимаясь. Но гость уже сам показался в дверях.
- Не в пору гость хуже татарина, говорят, а? Осерчает, чай, на меня хозяюшка молодая? - смеясь, сказал Лазарь Павлович, высокий толстяк, с красным крайне добродушным лицом, украшенным крупным мясистым носом и маленькими, часто мигающими глазами.
- И не грех это тебе говорить так! - укоризненно заметил Алексей Фомич, целуясь с гостем.- Жена! Задай-ка ему хорошенько за словеса за такие!
- Точно, точно, Лазарь Павлович, не след нас обижать...- начала Елена Лукьянишна, но Двудесятин ее перебил:
- Ай, батюшки! Да вы совсем меня, беднягу, затравите! А вас двое - я один. Делать нечего, прощенья прошу - больно уж вы строгие. Дай-ка лучше на хозяюшку полюбуюся молодую. Ишь, все краше да краше становится она у тебя, Алексей Фомич, ей-ей. Ажио зависть берет: кабы моя старуха тож так хорошела, хе-хе-хе! Здоровенька ли, Елена Лукьянишна?
- Бог грехам терпит. Как ты да Марья Пахомовна?
- А ничего себе, живем помаленьку. Сына, вот, женить сбираюсь.
- Большого, чай? - спросил Щербинин.
- Его, его! Малость мне потолковать по сему надоть. Видишь ли, хочу ему я сватать...
- Стой, стой! И слушать не буду! Наперед хлеба-соли нашего откушай, после и потолкуем. Молись-ка да садись, вот сюда. Алена! Покорми-ка нас,- сказал Алексей Фомич.
- Нечего делать, приходится слушать хозяина,- промолвил Лазарь Павлович, перекрестившись и пролезая за стол.
Елена Лукьянишна отдала холопам приказ подавать.
- Чтой-то ты сегодня, Лазарь Павлович, разнаряжен так, что хоть прямо к царю ехать? - сказал Алексей Фомич, разглядывая ферязь из "венецейского золотного атласа", надетую на госте.
- А вот, как побеседуем, так и узнаешь, зачем я так разнарядился,- ответил Двудесятин и свел разговор на другое: - Слышал, расстрига-то, говорят, уже на Русь вступил.
- Слыхал, как не слыхать! Просто диву даюсь! Беглый дьякон и такое учинить! И города один за другим к нему переходят. И то сказать, мало кто знает, что он - монах-расстрига, думают - царевич истинный.
- К тому ж в Орле объявился и промеж людей толкается Гришка Отрепьев какой-то новый. Вот-те, тут и делай, что знаешь! Говорят, царевич самозванный - никто иной есть, как Григорий Отрепьев, а, меж тем, всем ведомо - Гришка Отрепьев в Орле. И стал один - два! Ох, ох! Сдается мне, заварится тут каша немалая: потому тут Жигимонт-круль, лиса старая, тоже много помогает.
- Э! Что монах беглый сделать может? Пошлет царь ратников, побьют его хорошенько, вот и делу конец.
- Ой, не скажи! Борис-то Федорович мешкает, а к расстриге город за городом отходит. И в людях серых толки идут: сын царя Ивана жив, милости великие обещает и Бориса Федоровича прогнать хочет. Поди толкуй им, что это - не сын царя Ивана, а самозванец нечестивый. Димитрий - и шабаш! А коли Димитрий, надо помочь ему престол отцовский из рук Борисовых отнять, древний царский корень утвердить. И идет шатанье великое! Да и бояре тоже открыто не показывают, а Димитрию верить - не верят, но все ж рады Борису Федоровичу досадить: не люб он им. Да! Дело плохое, брат, затевается!
Холоп внес кушанье.
- Не взыщи, коли трапеза скудна да не вкусна будет,- сказал гостю Щербинин.
Разговор прекратился: не в обычае было разговаривать во время еды.
Хоть Алексей Фомич и просил гостя не сетовать на скудость трапезы, но на самом деле обед был таков, что хозяевам стыдиться было нечего. Запивались все кушанья чаркой-другой доброго зелена вина, уемистым кубком ренского, романеи или бастра, чаркой сладкой наливки да ковшом пенистого студеного крепкого меда.
Неудивительно, что к концу обеда лицо гостя стало еще краснее, чем всегда, разрумянилось так же и лицо хозяина и даже хозяйки. Неудивительно так же и то, что, когда, пообедав, гость захотел со Щербининым поговорить о своем деле, язык его заметно заплетался, а глаза хозяина закрывались сами собой, и что Алексей Фомич, послушав Двудесятина недолгое время, неожиданно прервал его речь предложением:
- А что, Лазарь Павлович, не соснуть ли нам теперь маленько, как водится, а после и потолкуем?
Предложение было так соблазнительно, что Двудесятин не стал даже отговариваться, а, кряхтя так, как будто на него была взвалена многопудовая тяжесть, поднялся со скамьи и последовал за хозяином в его опочивальню, где, скинув тяжелую ферязь, растянулся на мягкой перине, и скоро густой храп Лазаря Павловича вперемежку с легким посвистыванием спящего Щербинина уже доносился до самых сеней.
Только изрядно выспавшись и отпившись игристым кваском от тяжелой послесонной вялости, хозяин и гость приступили к беседе.
- Видишь ли, друже мой,- начал Лазарь Павлович,- сказывал я тебе, что хочу женить моего большака, так вот, надобно мне невесту ему высватать.
- Так,- протянул Щербинин, поглаживая свою маленькую молодую бороду.- Что ж, ему невесту не трудно будет найти: он - парень хороший.
- Все так, да нрав-то у меня такой, что, если я порешил что-нибудь, так мешкать не умею. Сватов там засылать да ответа ждать и все такое, это мне не любо. По-моему так - съездил к отцу и матери невесты, поговорил, и делу конец! Пусть приданое готовят.
- Что ж, и так можно.
- Торопиться мне и потому надо, что, как прослышал, хочет меня царь вместе с Мстиславским Федором Иванычем и прочей братьею послать против самозванца-расстриги этого самого. Ну и охота найти невесту сыну да и ехать с сердцем спокойным. Останусь цел, вернусь - и прямо за свадьбу, не приведет Бог, полягу костьми на поле бранном - помирать спокойно буду: отцовский долг исполнил, подобрал добрую невестушку сыну... Повенчаются и без меня.
- Ты это ладно надумал, Лазарь Павлович.
- Ну вот, в этаком разе и хочу я тебя просить: поедем-ка сватать со мной невесту Александру.
- Я не прочь, а только какой же я сват? Молод и сам давно ль поженился?
- Молод ты, слов нет, и женат неделю без года всего, это ты верно сказал, а только говорить ты мастак, и потом боярин Парамон Парамоныч - отец тебе крестный, так сговоримся с ним легче...
- Так ты к Парамону Парамонычу хочешь ехать, Пелагею сватать?
- Да, да! Ее самое. Красавица она, слышал я, и работящая. Словом, девка, каких лучше не надо. Только, вот, боюсь, захочет ли Парамон-то Парамоныч ее за моего Лександра выдать? Быть может, он себе получше зятька хочет; ведь, прозвище-то Чванный ему по шерсти дано.
- Ничего тебе, Лазарь Павлович, сказать не могу, а съездить - съездим. Я не прочь.
- Ну вот, и ладно. Тогда и поедем сейчас.
- Дай только, я приоденусь.
Через четверть часа князь Щербинин и боярин Двудесятин, оба верхом на конях, уже съезжали со двора.
Царский истопник Иван Безземельный провожал гостя, своего кума Никиту, прозванного за силу Медведем.
- И чего же ты так торопишься, куманек?
- Пора мне, кум,- отвечал Никита, не очень высокий, но чрезвычайно широкий в плечах, молодой парень.
- Столько времени мы с тобой не видались - почитай, с похорон крестника моего... Да, да! Так и есть! С самых похорон - и ты посидеть у меня подольше не хочешь.
- Пора мне,- повторил Никита, и добродушное скуластое лицо его вдруг стало сумрачным.
Эту перемену заметил и Иван.
- Что с тобой, Микитушка? Али с того все, что я про смерть сынка твоего, моего крестника, вспомянул?
Никита молча кивнул головой.
- До сей поры, знать, не утешился?
- Где утешиться! Как вспомяну, так места от тоски найти себе не могу.
- Понимаю, куманек, понимаю.
- Ну пойду я... Прошай, кум! Прощай, хозяюшка!
- Что с тобой поделаешь! Прощай.
В дверях Никита остановился.
- А что, кум, слыхать про этого самого, про царевича?
- Про царевича? И как у тебя язык поворачивается этакое слово молвить? - вскричал Иван с досадой.- Бродягу, расстригу царевичем называть! Один у нас есть царевич - Федор Борисыч, а другого не знаем.
Иван даже покраснел от раздражения. Никита смутился от такого окрика.
- Да ведь я так... Потому все зовут - царевич да царевич... Ну, и я... Вон, бают, идет он Москву взять... Истинный, говорят, он сын царя Ивана Васильевича, Димитрий. Что ж, я - человек темный, почем мне знать, правда аль нет? Говорят вон тоже, что милости он разные сулит...
- Мало ль что дурни либо злые люди-крамольники говорят! Ты их слушай больше! Сын царя Ивана! Хватили тоже! Димитрий царевич отроком помер еще в Угличе. Милости сулит! Милостями их и заманивает бродяга: вишь, им все мало! Борис ли Федорович к ним добр не был? Москву взять! Ска-а-жи, пожалуйста! Это - бродяга-то? Хе-хе! Да топнет ногой царь посильнее, так он от страха ног своих не почует. Москву взять! Не взять ему николи ее, коли крепко за царя своего стоять будем. Измена да шатанье в людях - вот только все, что и дает силу вражьему сыну. Ну, да ничего, скоро конец всему! Слыхал я, посылает царь князя Федора Ивановича Мстиславского и иных бояр с войском - зададут они бродяге!
- Так, значит, шабаш ему скоро?
- Бог про то знает, а только встряска будет добрая.
- Так. Ну прощай, здрав будь!
И Никита вышел.
Осенний вечер был темен, но Никита хорошо знал дорогу и не боялся запутаться. Он шел быстро, почти бежал. Какое-то смутное беспокойство овладело им еще в ту пору, когда он сидел у Ивана Безземельного. Теперь это чувство еще более усилилось.
"Господи! Уж не дом ли горит? - думал Никита.- С чего не то тоска, не то Бог знает что напало?"
И он все подбавлял шагу.
Но вот, теперь уже недалеко. Никита смутно различает очертания своей лачуги.
Вдруг он замедлил шаги и прислушался: ему показалось, что он слышит голос жены. Стараясь ступать как можно тише, он подошел совсем близко к дому.
На покривившемся убогом крылечке своей лачуги он неясно различил фигуру своей жены Любы, слабо освещенную фонарем, который она держала в руке.
Того, с кем она говорила, нельзя было разглядеть; чуть виднелся только край красной рубахи и кусок овчины, очевидно, накинутой на плечи.
Теперь Никита отчетливо слышал все, что они говорили.
- Когда ж ты придешь, соколик?
- А вот как твоего Медведя дома не будет, так и приду,- отвечал мужской голос, в котором Никита узнал голос своего соседа Яшки.
- Ах, уж этот Медведь постылый! - воскликнула Люба.
- А ведь тож, поди, люб тебе был прежде?
- Никогда он мне люб не был. Так, дурость какая-то на меня вспала, вот и повенчалась с ним.
- Ну, прощай, Любушка! - Не ровен час, он еще вернется да застанет, костей тогда не соберешь.
- Вот еще его, дурака, бояться! Сказала бы, что зашел ты кваску попить к нему, да его дома не застал, ну со мной и посидел, поджидал его. А попробовал бы заговорить, то я его так бы пробрала, что он своих не узнал!
- Ха-ха! Ты строгая!
- У-у, какая! Только с ним, а не с тобой, ласковый мой.
До слуха Никиты донесся звук поцелуя.
- Прощай! Гони его-то скорей! Опять потешимся! - несся уже из темноты голос Яшки.
- Прогоню! Не дам засиживаться,- ответила Люба, и свет померк: она вошла в сени.
Никита, слушая, едва верил своим ушам. Ему казалось, что это - или сон, или наважденье лукавого. От изумленья на него напал столбняк; он не мог двинуться с места и напряженно вслушивался. А слова - страшные слова - звучали и, как камни, били его в сердце.
И это говорит Люба, его жена, та Люба, для которой он в былое время не задумался взять тяжкий грех на душу, для которой всегда он был послушнее самого забитого холопа! Еще вчера, даже сегодня утром, она ласкалась к нему, говорила, что любит его еще сильней, чем прежде любила, и вдруг...
Было от чего потеряться Никите!
И вот уж и Люба ушла с крыльца, и шаги Яшки замолкли вдали, а он все еще стоял по-прежнему, как прикованный, все еще не мог стряхнуть насевшую на него тяжесть.
Он сбросил шапку, осенний холодный ветер обдул его голову. Никита вышел из своего оцепенения и поплелся к крыльцу.
Дверь была заперта. Он стукнул. Послышались торопливые легкие шаги Любы.
Люба встретила мужа очень приветливо.
- Ах вот и ты, ласковый мой! А я ждала тебя, за работой сидючи, да и вздремнула, ха-ха! Лучина это потрескивает, тихо так... Ты уж не серчай на женку свою, что не так скоро отворила.
Никита ничего не ответил ей, прошел в избу, скинул кожух и опустился на лавку.
- Чего долго не шел? Соскучилась я по тебе страсть! - говорила Люба.
Он не мог говорить от волнения, сидел бледный и тяжело дышал.
Она села к нему на колени, обвила его шею руками, любовно засматривала ему в глаза.
- Никто не был? - вымолвил он, наконец, через силу.
- Никто! - быстро ответила она.- Да и кому ж быть? Разве я пущу кого-нибудь без тебя? Тут все народ такой озорной...
- Озорной, говоришь?
- Ну да... Пристают все,- ответила Люба и улыбнулась; ее мелкие хищные зубы так и сверкнули молочной белизной.
В его груди поднималось бешенство.
"Змея!" - думал он про себя. Но он сидел, опустив руки, в то время, когда ему хотелось задушить ее, отвечал поцелуями на ее поцелуи. Хитрая, красивая змейка связывала своими кольцами сильного медведя.
Никита дышал все тяжелее.
- Пристают? Ребра переломаю! - свирепо сказал он и стукнул своим мохнатым огромным кулаком по столу так, что доска треснула.
- Чего ты? - весело расхохоталась Люба.- Всех, которые ко мне пристают, разве перебьешь?
- Много, знать, их?
- И-и как мн