вавшим мятежом и не могли, потому что враги были тайными, неуловимыми.
А волнение народное росло. Наружно все еще оставались верными Борису, но втайне с нетерпением ждали времени, когда придется грудью встать за "царя истинного, законного, за сына царя Ивана Васильевича": кроме всяких милостей, подкупало и имя Димитрия.
Была и еще поддержка у самозванца в лице бояр, недовольных Борисом. Из них мало кто перешел открыто на сторону лжецаревича, зато большинство тайно доброжелательствовало ему не потому, что верили ему или полагали, что он сделается царем - они были далеки от этой мысли, - но они радовались, что самозванец наделает немало хлопот Годунову, и вовсе не желали, чтобы в государстве возможно скорее водворилось спокойствие.
Неудивительно поэтому, что едва лжецаревич перешел русский рубеж, как начались его успехи. 16 октября 1604 года самозванец вступил на русскую землю, а 18 в слободу Шляхетскую, где он остановился, уже пришла весть, что город Моравск отпал от Бориса и поддался "истинному царю Димитрию". Затем поддался ему Чернигов, дальше Путивль, Рыльск, волость Севская, Борисов, Белгород, Воронеж, Оскол, Валуйки, Кромы, Ливны, Елец.
Не поддался только Новгород-Северский потому, что там начальствовал Петр Федорович Басманов. Этот Басманов - одна из загадочных личностей в истории. Сын и внук царедворцев, прославившихся своею низостью в былое время, в эпоху Иоанна Грозного, он представлял из себя какую-то смесь добра и зла. Недюжинный ум, храбрость, твердость духа он соединял с громадным честолюбием, ради которого способен был на самые недостойные поступки. Все его действия клонились к возвышению себя; если его стремления совпадали с благом родины - тем лучше, если не совпадали - он мало о том беспокоился.
Что самозванцу с горстью изменников и ляхов удастся свергнуть Бориса, ум и способности которого были хорошо известны Басманову, в это он, безусловно, не верил, а потому, когда посланный лжецаревича, поляк Бучинский, предложил ему сдаться, он, стоя у пушки и держа зажженный фитиль, отвечал со стены:
- Царь и великий князь в Москве. Ваш Димитрий скоро на кол сядет. Ну, живо!
И он сделал вид, что подносит фитиль к пушке.
- Быть бою! - воскликнул самозванец, выслушав этот ответ.
Однако на лицах своих сподвижников он далеко не нашел, как он ожидал, выражения удовольствия.
Это заставило его призадуматься: воинственные и кичливые ляхи, пока города сдавались без выстрела и встречали рать лжецаревича хлебом-солью, теперь не особенно стеснялись выражать свое недовольство и не изъявляли особенного рвения идти на приступ; то же было и с корыстолюбивыми русскими изменниками из бояр и с полуразбойниками, алчными до легкой добычи, казаками; только голытьба готова была идти за "своим царем" всюду - но многого ли стоили эти нестройные, почти безоружные толпы разношерстного люда?
Самозванец медлил с приступом. Он приложил все усилия, чтобы заставить город мирно сдаться, послал к Басманову бояр-изменников, суля ему всякие милости, если он сдастся, но военачальник Бориса оставался непреклонным.
Войско Басманова состояло всего из пятисот стрельцов, но на него воевода мог надеяться, потому что, едва мятеж начал зарождаться, он сумел разыскать мятежников и предал их лютой казни; это отбило у всех охоту роптать и возмущаться, все волей-неволей дружно стали грудью за Бориса, потому что малейший признак недоброжелательства царю Борису влек за собою жестокую смерть.
Видя непреклонность Басманова, самозванец решился на приступ.
Был серый ноябрьский день. Моросил мелкий дождь, и вся окрестность Новгорода-Северского была подернута будто дымкой. Сквозь эту дымку смутно виднелись темные, то неподвижные, то быстро перебегающие фигуры стрельцов на стенах городка, желтели языки огоньков зажженных фитилей. Внизу, саженях в полутораста от крепости, страшной более мужеством ее защитников, чем деревянными стенами, серела сплошная масса войска Лжецаревича.
Как не похожа была эта рать на ту блестящую, воинственно настроенную, которой несколько месяцев тому назад, в ясный летний день, делал смотр "царевич"! Все краски будто потускнели; медь и сталь шеломов уже не горела жаром золота и серебра, и перья, тогда гордо развевавшиеся, размокли и прилипли к навершью {Навершье - остроконечная тулья шлема.}.
Не те и лица у польских воинов: угрюмые, почти озлобленные, они мало напоминают былые веселые мужественные физиономии. Этот "проклятый городишко", как называли раздраженные ляхи город, который хотели теперь взять приступом, был для всех этих панов чем-то вроде тумака после роскошного пира.
Им всем так хотелось поскорее быть в Москве, о богатстве которой они много наслышались, так хотелось поглядеть на голубоглазых, чернобровых затворниц-москалек, так хотелось засесть за веселый пир в блещущих золотом покоях московского царя и, в качестве царских сподвижников, дать полный простор для разгула всем своим мелким страстишкам - и вдруг такая неприятная задержка в виде какой-то жалкой крепостицы с сотнею-другою бородатых москалей! Было отчего раздражаться павам!
Если бы еще предстоял полевой бой - ну, тогда это было бы еще полгоря: почему не потешиться битвой для развлеченья? Ведь их легкая, хорошо обученная конница непременно смяла бы тяжелые толпы московцев. Бой был бы недолог, и ляхам приходилось бы только пожинать плоды легкой победы. Но тут иное дело. Во-первых, предстоял бой, где действовать на конях было невозможно, а лях на земле и тот же лях на коне были совершенно разными воинами. Во-вторых, хорошо еще если дело окончится одним приступом, а если приступ не удастся? Потянется долгая, утомительная, скучная осада, придется дрожать от холода и мокнуть в шалашах, терпеть лишения - что могло быть в этом привлекательного?
Построилось войско совсем в ином порядке, чем на смотре: теперь впереди находилась "мужичья", как называли поляки, толпа, позади - польская конница и казаки.
"Мужичья" толпа не вполне заслуживала это название. Правда, главную массу ее составляли холопы-лапотники и даже босяки, но немало было в ней и людей иных сословий.
Вон, например, впереди виднеется конная фигура молодого красавца, по-видимому, боярина; рядом с ним другой всадник, одетый попроще, должно быть, его холоп. Боярин не только не гнушается стоять бок о бок с "сермяжными людишками", но даже намерен идти на приступ именно в их рядах, а не в числе чванных ляхов и знатных русских изменников.
- Фомка,- говорит он холопу,- пора, пожалуй, спешиться: сейчас, надо думать, пойдем на приступ.
- А что ж, боярин, спешимся,- отвечает холоп.
И фигуры спрянувших с седла боярина и его слуги пропадают в массе люда.
"Серяки" топчутся на месте, глухо гудят. Слышатся отдельные выкрики.
- Уж мы пойдем ломить за нашего Димитрия Иваныча! Во! - потрясая дубинкой, кричит какой-нибудь босоногий ражий детина в продранном кафтане.
- Одно слово - горой! Не выдадим! - поддерживает его стоящий рядом с ним тщедушный мужичок с грязной жидкой бороденкой.
Ряды панов и казаков довольно тихи: там разговаривают сдержаннее.
- И какой дьявол заставил меня идти в этот проклятый поход! - ворчит себе под нос пан Чевашевский.- Проливать кровь за какого-то бродягу и за это получить, быть может, только знатный кукиш! Черт бы побрал и царевича, и всех москалей!
- Ну, ты, пан, полагаю, немного крови прольешь,- насмешливо замечает ему стоящий рядом с ним Станислав Щерблитовский.
- Ого! Видно, ты меня еще не видал в битве, мальчик! Я - зверь, я - лев!
- В битве тебя, правда, не видал, но храбрость твою испытывал. Может быть, ты и зверь, только не лев. Знаешь, ведь и зайцы - тоже звери,- усмехаясь, говорит Щерблитовский.
- Дерзкий, глупый мальчишка! Жаль, что теперь нельзя, а то бы ты отведал моей сабли!
- Что ж? Можно ведь и потом. А? Что ты на это скажешь?
Но Чевашевский будто не слышал его и смотрел в сторону злобно сверкавшими глазами.
- Погоди! Уж я тебе отплачу! Выберу время! - шептал он.
Вдруг разом дрогнула и замерла вся рать Лжецаревича. Тихо, ни звука.
- Вперед! - раздался громкий возглас самозванца.
- Вперед! - подхватили отдельные голоса.
- Заиграли трубы.
"Мужичья" толпа всколыхнулась. Сперва выбежали из рядов мелкие кучки людей, потом вся масса "серячков" с криком, воем, размахивая оружием, таща осадные лестницы, понеслась, как лавина, к городку.
Паны и казаки спешились, готовясь к бою.
Крепость молчит, будто там все вымерли.
Ближе, ближе нестройные толпы осаждающих. Вот уже до стен осталось не более десятка сажен.
Блеснули и опустились огоньки фитилей. Грянули пушки, протрещали пищали. Городок ожил и уже не хотел смолкать. Новый и новый залп. Пули жужжат, и ядра прыгают среди толпы "серяков" в кровавом месиве.
А толпа уже не бежит к стенам. Она оглушена, она растерялась.
- Бьют! Бьют! - несвязно бормочет ражий парень, недавно воинственно размахивавший дубиной.
- Назад, что ль? - выпуча глаза, испуганно шепчет мужичок с бороденкой.
И сколько нашлось таких ражих парней и мужиков с бороденкой! И вся толпа мнется на месте.
А ядра опустошают ряды, пули больше прежнего посвистывают.
- Что ж стали? К стенам! - кричит тот самый боярин, который виднелся впереди "мужичьей" толпы, и, выхватив из рук только что убитого ратника лестницу, бежит, волоча ее за собой, к городку.
Следом за ним неизменный холоп. Едва пробежали они несколько шагов, и к ним прибавился десяток смельчаков, там новый десяток, там сотня.
- Идут же люди, гм... Разве и нам? - бормочет тщедушный мужичок, дернув свою бороденку, и, внезапно набравшись смелости, пускается вслед за бегущими к городку.
Приступ продолжался. Правда, осаждающих горсть в сравнении со всею массой войска, но зато это - храбрейшие: трусы по-прежнему топчутся на месте.
Вот боярин уже приставил лестницу к стене, лезет наверх. Голова его уже видна довольно высоко над толпой.
- Молодец! - шепчет самозванец.
- За мной! - кричит боярин и вдруг, словно сорвавшись, падает вниз.
На место боярина лезут новые и новые, и все, подобно ему, точно срываются.
Шатается лестница, оттолкнутая от стены стрельцами, стоит мгновение вертикально и быстро падает при громком крике осаждающих. Сверху со стен льется кипящий вар, кипяток, сыплются тяжелые камни вперемешку с пулями.
- Назад, назад! - в ужасе кричат осаждающие.
И, как прежде немногие смельчаки увлекли за собою к стенам сотни, так теперь трусливые увлекли за собою более смелых.
Побросав оружие, вбежали осаждавшие в ряды своих все еще стоявших в нерешимости товарищей.
- Назад! В стан! - прокатилось по рядам "серяков".
И вся толпа в паническом ужасе побежала от стен.
Казаки и ляхи двинулись было к городку, но их смяла, увлекла масса бегущих, и надменные потерявшиеся паны отдались общему движению; казаки повернули обратно еще раньше их.
В это время раскрылись ворота Новгорода, и Басманов во главе отряда конных стрельцов ударил на бегущих.
- Ой, секут! Секут! - жалобно вопили ратники Лжецаревича, не думая о защите.
Стрельцы рубили направо и налево.
Самозванец кусал губы от бешенства.
В толпе стрельцов он узнал Басманова - его выдавало красивое надменное лицо - и, скрежеща зубами, поскакал к нему. Но воевода как раз в это время приказал прекратить бой, и отряд, как быстро появился, так быстро и унесся обратно в городок.
- И тут неудача! - яростно воскликнул Лжецаревич. Приступ был отбит блистательно, с этим, скрепя сердце, должен был согласиться самозванец.
Он посмотрел на свое войско - все поле было покрыто беглецами.
- Трусы подлые! - прошептал он.
Потом он перевел взгляд на город. Там по-прежнему виднелись то неподвижные, то быстро перебегавшие фигуры стрельцов, по-прежнему желтели огоньки фитилей. Там все были готовы к новому бою. Лжецаревичу показалось, что он различает фигуру Басманова.
Он поднял руку и, не стыдясь десятка бывших с ним панов, в бессильной злобе погрозил воеводе кулаком.
Внезапно внимание Лже-Димитрия привлекли два человека или, вернее, один, несший другого на руках. Человек этот медленно шел от города к стану, слегка согнувшись под тяжестью ноши. Несомый не шевелился; на бледном лице его виднелись пятна крови.
Самозванец вгляделся и узнал в раненом того боярина, который первый кинулся на приступ. Лжецаревич подъехал поближе.
- Жив? - спросил он отрывисто.
Несший остановился.
- Жив, Бога благодаря, а только обмерши маленько.
- Ты кто такой?
- Я - холоп евонный, Фомкой звать.
- А он?
- Боярин Константин Лазарыч Двудесятии.
- Скажи боярину, когда он очнется, что пусть он просит у меня чего хочет - все сделаю: таких молодцов мало у меня.
- Ладно, скажу. Батюшки святы! Да ведь ты сам царевич!- воскликнул Фомка, тут только признавший Димитрия.- А я, дурень, и шапки не заломил! Не погневайся, батюшка царевич!
- Ничего, ничего! О шапке ль тебе думать теперь?! Неси бережно, да сказать не забудь, что я велел,- промолвил лжецаревич, круто повернув от Фомки.
Оставшись один с бесчувственным боярином на руках, холоп хитро улыбнулся.
- Вот я и сделал два дела! И от смерти спас господина, и под милость царевичу подвел. Истинный ли он царевич, бродяга ли - все едино, может, боярину пригодится!
И Фомка бодро зашагал к стану.
КАК БОЯРИН И ХОЛОП ПОПАЛИ К "ЦАРЕВИЧУ"
Из рассказа Парамона Парамоновича старому Двудесятину уже известно, что попытка Константина похитить Пелагеюшку окончилась неудачей. Когда Константин Лазаревич, отпущенный боярином Чванным после долгого наставления и угрозы пожаловаться отцу, вернулся к тому месту, где стояла тройка, предназначенная для увоза его с милой, Фомки еще не было, и лошадей сдерживал какой-то хлопчик Парамона Парамоновича. Боярин молча взял из его рук вожжи и уселся в возок. Скоро Фомка вернулся, почесываясь.
- Ну и кулаки же у здешних холопов! Одначе и я... Что, боярин, призадумался? - сказал он.
Двудесятин не отвечал. Его душили подступавшие слезы. Он был близок к отчаянию. Неудача была для него страшным и неожиданным ударом. Все было так хорошо подготовлено, можно ли было ожидать, что Фекла изменит? Он был так уверен в успехе своего предприятия, что, когда Фомка остановил тройку в назначенном месте и он выпрыгнул из возка, чтобы пробраться в сад, а на него и на Фому набросились выскочившие из засады холопы Чванного, он принял их за простых разбойников, и только появление самого Парамона Парамоновича открыло ему все.
- Что, боярин, пригорюнился? - повторил свой вопрос холоп.- Э! Полно, не унывай! Все еще поправить можно.
- Ах нет! Не поправить! Осрамились мы с тобой, Фома, и девицу ведь, пожалуй, обесславили! - горестно воскликнул боярин.
- Что ж делать! И на старуху бывает проруха. Уж коли баба ввязалась, быть ли добру? Одно слово - баба! К дому ехать прикажешь?
- Нет, нет!
- К дому теперь ворочаться, точно, не рука: выждать время надо. Куда же?
- Ты, Фомушка, поезжай, куда хочешь, а я сойду с возка: мне один путь...
- Так и я с тобой.
- Нет, тебе незачем.
- Что ж ты осерчал на меня, боярин?
- Оттого что люблю тебя, потому и не беру. Путь мне - в реку-Москву!
Холоп всплеснул руками от ужаса.
- Побойся Бога, боярин! Что с тобой, болезный?! Да нешто можно этакий грех на душу брать? А Бог на что? Али о Нем забыл?
- Бог моего горя не поправит.
- Слушать тошно! - с негодованием вскричал холоп.- Можно ль говорить такое? Очухайся да перекрестись! - добавил он грубо и сам замолчал.
Они помолчали.
- Вот что, боярин,- снова и уже мягко заговорил Фома.- Молвил ты все это в помрачении ума, и, как я смекаю, пройдет малость времени, и опомнишься ты. Только надо тебе свое горе размыкать... Чем в реку, лучше поедем к этому царевичу Димитрию, о котором теперь везде трубят. На дорогу мы снаряжены хорошо, деньги есть... Чего еще? Прямехонько и махнем. Разыскать его будет не трудно, чай... И потешимся мы вдосталь, и горе твое среди боев да сечей полегчать должно... А там, может, еще все и устроится - никто, как Бог! Ладно, что ль?
- Пожалуй, мне все равно,- нехотя отозвался Константин Лазаревич.
Фома плотнее уселся на облучке и дернул вожжи. Таким образом младший Двудесятин со своим верным холопом Фомою очутились в войске Лжецаревича.
БИТВА 21 ДЕКАБРЯ 1604 ГОДА
Зимний день. Косые лучи солнца заставляют искриться снег так, что глаз невольно жмурится, заставляют подтаивать иней на немногих деревьях и выгоняют на концы ветвей светлые капли, тяжелые, стынущие от утреннего мороза, все величивающиеся, превращающиеся в прозрачные иглы-сосульки. Если бы можно было взлететь вон туда, к тому коршуну, который темною точкой кажется на светло-голубом своде неба, то глазам представилась бы обширная, вдаль уходящая равнина, местами белоснежно-блестящая, местами закрытая темными пятнами лесов. Потом глаз различил бы темный круг Новгорода-Северского и кольце шалашей и землянок лжецаревичевой рати вокруг него кое-где синеющую льдом, кое-где прорезанную полыньями, кое-где сливающуюся с землею под одним общим белым покровом ленту реки Десны, дальше - что-то движущееся медленно, будто ползущее, темное и по блескивающее временами на солнце. Это - московская рать, собравшаяся по приказу Бориса Федоровича в Брянске и теперь выступившая на помощь к Новгороду-Северскому.
Далеко растянулось московское войско. Вон сторожевой полк {Сторожевой полк - авангард, тогдашнее войско делилось во время похода на полки: сторожевой, передовой, большой, и фланги - "руки", или "крылья" - правый и левый. Главный воевода всегда командовал "большим полком", то есть центром; тут же помещался и "снаряд" - артиллерия.} с окольничьим Иваном Ивановичем Годуновым да князем Михаилом Сампсоновичем Турениным, передовой - с князем Василием Васильевичем Голицыным и Михаилом Глебовичем Салтыковым, большой - с князем Федором Ивановичем Мстиславским, главным воеводою, и князем Андреем Андреевичем Телятевским; по сторонам полки правой и левой руки с воеводами: на правой руке - князем Дмитрием Шуйским и окольничьим Михаилом Кашиным, и на левой - с Василием Петровичем Морозовым да князем Лукою Осиповичем Щербатым. Вон и Лазарь Павлович Двудесятин едет с князем Мстиславским.
Главный воевода не в духе.
- Что хмуришься, Федор Иванович? - спросил Двудесятин.
- Чуется мне, что не быть удачным походу,- ответил Мстиславский.
- Ну что так? У нас войска немало, ужели не побьем ватаг разбойничьих?
- Войска, что говорить, немало, да что толку в том? Взгляни на лица ратников - сам поймешь, почему нет у меня крепкой надежды на победу.
И точно, Мстиславский был прав, сумрачные лица стрельцов невольно привлекали внимание. Видимо, ратники шли против "царевича" далеко не с охотой. Правда, они не думали открыто изменить царю Борису и перейти на сторону самозванца - в их ушах еще раздавалась церковная анафема расстриге, прогремевшая недавно в храмах и на площадях, и их набожность не дозволяла им служить "проклятому", - но, с другой стороны, не прельщала их и перспектива биться против, быть может, истинного сына царя Ивана Васильевича. Не зовись тот, против кого они шли, именем Димитрия, то, вероятно, их настроение было бы совсем иным. Это роковое имя заставляло их опускать руки. Теперь они шли потому, что их заставляли идти, шли из-под палки; воинственное одушевление совершенно отсутствовало.
- Да, ратнички нехотя идут, твоя правда,- сказал, тяжело вздохнув, Двудесятин.- Ну, да авось Бог поможет.
- На Него и надежда!.. А все ж чем дольше оттяну битву - тем лучше,- ответил Мстиславский.
Как он сказал, так и сделал: медлил с решительной битвой.
18 декабря на берегах Десны были легкие стычки, так же прошло и 19, и 20 числа. Но 21 декабря неожиданно для главного воеводы произошла решительная битва.
С утра завязалась перестрелка.
Московские полки стояли наготове, но не думали наступать.
Так протянулось до полудня, когда Лжецаревич вывел польскую конницу из укрепленного стана и с возгласом "Бог видит мою правду!" бросился во главе поляков, при звуке труб, с распущенными знаменами на правое крыло московцев.
Бездарные воеводы Дмитрий Шуйский и Кашин растерялись и оробели. Конница смяла правое крыло, опрокинула центр. Казаки и конные русские изменники ворвались за поляками. Все бежало перед грозными всадниками.
Мстиславский бился, как лев. Плохой полководец, он был храбрым воином. Истекающий кровью из пятнадцати ран, он едва не попал в руки неприятеля. Битва напоминала бойню. "Русские в этот день,- говорит современник,- казалось, не имели ни рук, ни мечей, а только ноги".
Левое крыло уцелело - его спасли 700 наемных немецких рейтаров царя Бориса; они остановили легкую польскую кавалерию. Будь на месте Мстиславского более искусный полководец, еще дело можно было бы поправить: даже устоявших полков было бы достаточно, чтобы окружить немногочисленное войско Лжецаревича, такого же храброго воина, как князь Мстиславский, такого же неискусного полководца, берущего верх только быстротой своих действий. Но изнемогающий от ран воевода только горестно глядел на бегство своих ратников.
А бойня продолжалась. Летописец сравнивает этот бой с Мамаевым побоищем; на поле битвы пало около четырех тысяч московских воинов. Весьма возможно, что погибла бы вся русская рать, если бы ее не спас Басманов: он сделал вылазку из городка и ударил с тыла на войско самозванца, а его укрепленный лагерь зажег. Это заставило Лжецаревича прекратить бой. Он поспешил к стану. Басманов, видя, что битва проиграна, снова заперся в своей крепости.
Страх, который гнал русскую рать, был страх массовый, панический; в отдельности большинство московских воинов, быть может, вовсе не были трусами. Доказательством этого мог служить стрелец, с которым пришлось сразиться "льву", пану Чевашевскому. Этот "зверь", этот "лев", как хвастал не так давно пан Станиславу Щерблитовскому, понесся на "москалей" волей-неволей со всеми поляками. Его зубы щелкали от страха, из дрожавшей руки едва не вываливалась сабля. Но когда он увидел, что "москали" бегут, бросая оружие, тогда он расхрабрился и пустился преследовать беглецов.
- Вот как мы! - кричал он, раскраивая саблей голову какого-нибудь обезумевшего бегуна.
Но вскоре пришлось ему, как говорится, налететь. Погнался он за каким-то конным стрельцом. Тот улепетывал, улепетывал и вдруг одумался - встретил пана Чевашевского грудью.
"Льва" прошиб холодный пот. Он думал свернуть в сторону от "москаля", но не тут-то было - стрелец теперь уже сам преследовал его. Волей-неволей приходилось драться. Чевашевский чуть не выл от ужаса, отбивая кое-как удары противника. У него в глазах мутилось. А стрелец так и напирал, так и напирал. Пан заранее считал себя обреченным на смерть и давал разные обеты, если Бог избавит его от этого "страшного москаля". Он оглядывался во все стороны, ища помощи. И вдруг,- о, радость! - в нескольких саженях от себя он увидел пана Станислава Щерблитовского.
- Ко мне! Ко мне! - неистово закричал он.
Щерблитовский оглянулся и подъехал.
- Бога ради!.. Спаси!.. Смерть!..- несвязно лепетал Чевашевский побелевшими губами.
Станислав посмотрел на него и плюнул.
- Трус! Не стоило бы и спасать! Ну да ладно, спасай свою подлую жизнь, беги! - проговорил он и ударил саблей стрельца.
Тот упал с седла.
Щерблитовский отъехал, не взглянув на Чевашевского. Только спустя некоторое время он случайно оглянулся и увидел сцену, которая заставила его задрожать от негодования: спасенный им пан, успевший слезть с коня, стоял над стрельцом и, работая саблей, как топором, добивал раненого.
Станислав стрелой понесся к Чевашевскому.
- Подлец! Негодяй! - воскликнул он, и тяжеловесная пощечина сшибла с ног "толстого" пана.
Сорвав свой гнев, Станислав тотчас же и отъехал, а Чевашевский поднялся багровый от злобы.
- Погоди, мальчишка! - пробормотал он. - Я тебе отплачу за все!
Между тем, Щерблитовский, казалось, уже и забыл о "храбром" пане. На лице его лежало сосредоточенное выражение. Он обводил глазами поле недавней битвы, точно искал кого-то.
- Где он? - шептал молодой человек.- Теперь самое удобное время для совершения задуманного.
Вдруг он встрепенулся: вдали показались два всадника, в одном из них Станислав узнал Лжецаревича.
Яркою краской покрылось лицо юного пана. Он пришпорил коня и поскакал к "царевичу".
Битва уже почти окончилась. Басманов заперся в городке, лишь кое-где виднелись остатки разбитого русского войска, преследуемые немногими всадниками, в числе которых были и Чевашевский с Щерблитовским. Лжецаревич объезжал поле битвы.
"Победа это или поражение?" - мысленно спрашивал он себя.
Не удивительно ли, что самозванец задавал себе подобный вопрос? Казалось, сомнения не могло быть, что это была победа: московское войско бежало, несколько тысяч убитых борисовых ратников устилали поле битвы. А между тем, Димитрий сомневался. Правда, он одержал верх, но результаты этой победы? Результаты были печальны! Поляки ясно высказали, что они более не намерены помогать ему и возвратятся домой.
- Очевидно,- говорили они,- Русь вовсе не так охотно желает признать тебя своим царем. Москали побеждены сегодня, но они могут одержать победу завтра - их ведь несметная сила! Действуй один, мы возвратимся к нашему королю.
Напрасно "царевич" уговаривал их; только четыреста человек решились остаться, остальные твердо заявили, что они уйдут. Даже сам Юрий Мнишек сказал, что он уедет в Литву за свежими полками. Самозванец понимал, что это - простой предлог, что хитрый старик потерял надежду на скорое получение "Смоленского княжества".
Лицо Лжецаревича было сумрачно. Положение его было не из приятных: он терял лучшую часть войска, находясь в центре враждебной страны, перед упорно защищаемой крепостью. Русские разбиты... Что из того? Но они бились, довольно и этого. Это-то обстоятельство и послужило причиною охлаждения к нему польских соратников. Москва и царский стол могут достаться ему лишь в том случае, если русские по доброй воле признают его царем, как это сделали уже многие города, силою же здесь ничего нельзя поделать, имей он втрое большее войско.
"А счастье?- подумал Лжецаревич, поднимая голову.- Неужели и счастье мне изменит, как ляхи? Нет, я добьюсь чего хочу! Что ж делать, брошу осаду Новгорода, наберу ратников в верных мне городах. О! Мне еще не изменило счастье! Звезда моя не угасла! Да и все равно раздумывать уже поздно - дело начато, нужно докончить!"
Лжецаревич повеселел. Его подвижная натура легко поддавалась всем душевным движениям. Теперь он уже весело напевал какую-то польскую песенку.
Какой-то всадник ехал впереди него. Сначала Лжецаревич не обратил на него внимания, теперь же вглядывался. Всадник повернул голову, и самозванец чуть не вскрикнул от изумления: он узнал во всаднике своего "дорожного товарища", боярина Белого-Туренина.
Димитрий поспешно подъехал к нему.
Самозванец не ошибся: ехавший был действительно Павел Степанович. Белый-Туренин всего за несколько дней перед этим прибыл в стан Димитрия. Ему уже несколько раз случилось увидеть "царевича", и он немало удивился, узнав в нем Григория. Сперва он сомневался, думал, не простое ли это сходство, но после убедился, что ошибки тут нет.
- Здравствуй, боярин! - сказал Лжецаревич, поравнявшись с ним.
Павел Степанович обернулся.
- Здравствуй, Григо... Здравствуй, царе... Здравствуй, путевой товарищ,- ответил он.
- Что ж, не хочешь меня царевичем назвать?
Боярин некоторое время молча смотрел на него.
- Скажи,- наконец медленно проговорил он,- ты правда царевич?
Самозванец не ожидал этого вопроса. Он ответил не сразу.
- Никому бы на это не ответил, тебе отвечу. Прямо спросил, прямой и ответ дам: нет, я - не царевич.
- Но кто же ты?
- Кто я? - промолвил Димитрий, и его лицо стало задумчивым.- Я сам этого хорошо не знаю. Я смутно помню, что малым ребенком я рос в богатстве и холе. Мне, как сквозь сон, припоминаются светлые расписные палаты, люди в богатых кафтанах...
Когда я сознал себя, я был слугою у бояр Романовых, потом у князей Черкасских, после стал иноком. Моим отцом называют Юрия-Богдана Отрепьева; сказывают, он был зарезан в Москве пьяным литвином. Точно ли это был мой отец? Может быть... Я рос сиротой и знаю лишь то, что мне говорили. Но скажи, если я - сын Юрия Отрепьева, откуда взялся у меня этот дух неспокойный, эта злоба на низкую долю? Отчего меня от младенческих дней тянуло к чему-то иному, чем та жизнь, которою я жил? Отчего, когда я закрывал глаза, мне мерещился царский дворец и себя самого я видел в царском венце, с державой и жезлом государским сидящим на престоле? Слушай! Быть может, это верно, что рожден я простым сыном боярским, но дух-то, дух в груди моей - царевича!
Говоря это, Лжецаревич волновался; на бледном лице его выступили красные пятна.
- Если тебе тяжела была твоя низкая доля, не мог разве ты иначе выбиться из нее, чем идти Русь полячить да латинить? - тихо промолвил Павел Степанович.
- Русь полячить и латинить?! Да с чего ты это взял?- вскричал самозванец.- Послушай, ты думаешь, я сам из своей головы измыслил самозванство? Нет! Правда, иногда думалось мне, что, назвавшись именем царевича Димитрия, можно много дел натворить, но брать на себя это имя я не мыслил. Я убежал в Литву так просто, не тая в душе злого умысла. Мне надоело иночество, хотелось увидеть свет, погулять на воле, я и убежал. До того времени, как встретиться с тобой, я исколесил Литву вдоль и поперек. Многое повидал, многое и услышал. Понял я, что все в Польше и Литве - от захудалого шляхтича и до самого наияснейшего круля - спят и видят, как бы досадить Москве; понял также, что иезуиты скалят зубы на "московских схизматиков". Тогда-то впервые я подумал, нельзя ль отсюда добыть себе пользу. А тут вдруг слух прошел, что царевич Димитрий жив. Где он - никто не знал, но все говорили. Откуда взялась молва? Ты, может, подумаешь, что ее латинские попы да польские паны пустили? Нет, им до этого было не додуматься, они плохо даже и знали, а если знали, то успели забыть, что был когда-то сын Грозного Димитрий. Молва пришла отсюда, из Руси, ее пустили бояре, чтоб донять Бориса. Когда царевич помер, немало нашлось таких людишек, которые не поверили его смерти. "Отрок жив, а в Угличе убит другой: попустит разве Бог, чтоб царский корень извелся?" - тишком говаривали они. Один шепнул, да другой, смотришь молва разрослась, а там бояре ее еще больше раздули, паны и иезуиты за нее ухватились, как за клад, и... и вот народился я! Да, только тогда, когда молва уже шла, я надумал самозванство. Я стал готовиться, не торопясь; подыскал пособников, один из них, монах Леонид, после взял на себя мое имя Григория Отрепьева - теперь он в Чернигове, я вызнавал у панов, сходился с иезуитами. И только как все подготовил и увидел, что встречу поддержку от короля и папы, я назвался царевичем. И знаешь что? Лучше для Руси, что я назвался. Не назовись я - нашелся бы другой, который и впрямь бы ополячил и олатинил Русь. Вот ты думаешь и про меня тоже... Нет! Я русский и не полячить Русь хочу! Я ей свет хочу дать! Ах, если бы ты знал, сколько дум у меня в голове! Что я дружу с поляками, так ведь они как-никак мне помогают. Я дружу пока, потом заговорю иначе. Нет, не полячить я хочу Русь - я хочу, чтоб она вровень стала с Польшей. Рано ли, поздно ли либо Польша с Литвой съедят Москву, либо она их. Вот, я и хочу, чтобы она их съела. Это случится тогда, когда Русь встряхнется, сбросит лень многовековую, начнет учиться. Я заведу школы, университеты, академии...
- Что за мудреные слова говоришь ты! - воскликнул Белый-Туренин.
- Вот ты даже еще и не понимаешь, что это значит! - со вздохом заметил ему Лжецаревич.- А надо, чтоб люди не только понимали эти названия, но чтоб проходили через эти университеты и академии. Много лет пройдет, пока это будет, но оно будет, надо положить начало. И я положу начало! Я сломлю все суеверия и предрассудки, из царства "москалей-медведей" я создам великую империю!
- Опять мудреное слово!
- Да, да! Я привык уже давно употреблять эти "мудреные" слова, которые знает вся Европа и только наша Русь не ведает. Да что она ведает? Сердце болит мое, как подумаю! А ведь она могуча - ух, как могуча! Дух замирает! Ее немочь - тьма. Прорежет свет тьму, и тогда не только Литва С Польшей, а, может быть, весь мир покорится ей! Великая Сила таится в русском народе! Он неповоротлив, ленив, терпелив, но если откинет лень, истощит терпение - тогда держись! Он не умеет пилить, зато он хорошо рубит, рубит с плеча. Ляху никогда не владеть им. В ляхе нет и половины этой мощи. Лях храбр и задорен, он быстро загорается, скоро и остывает; он хвастлив и спесив, лжив и льстив... Нет, нет! Ляхам не владеть Русью! Они могут ее разорить, испепелить, и все-таки Русь встанет из пепла и поглотит их.
- Ну-ка, дорогу! - раздался над ухом Лжецаревича звенящий молодой голос: какой-то всадник врезался с конем между Белым-Турениным и Димитрием.
Самозванец с удивлением посмотрел на всадника: на него дерзко, вызывающе глядели красивые глаза Станислава Щерблитовского.
- Ты с ума сошел? - раздраженно спросил Лжецаревич.
- Тише, тише, москаль! А то...
И пан Станислав наполовину извлек саблю.
- А! Ладно! - только заметил ему Димитрий и обнажил свою.
Павел Степанович отъехал немного в сторону, давая им место.
Поединок начался и длился недолго: скоро раненный в грудь Станислав Щерблитовский упал с коня.
- Не удалось! - пробормотал он, падая.
- Жаль молодчика! Мальчик еще совсем... И какой красавец и богатырь...- сказал боярин, смотря на лежавшего у ног коня самозванца "дикарька".
- Что делать! Сам налез. Вот тебе нрав польский, чего лучше? Еще не оперился ястребенок, а хочет орла заклевать! Поедем.
Они тихо поехали дальше.
- А ты как в войске моем очутился? - спросил Лжецаревич.
Боярин насупился.
- Захотелось помереть на родной земле.
- Ну?! Тебе еще раненько о смерти думать.
- Нет, пора. Пожил, погрешил... Довольно. Да и зачем жить?
- Зачем?! В мире да дела не найти! Хочешь, помогай мне, когда я стану царем.
- Ты твердо веришь, что станешь царем? А Борис?
- Что Борис! Я верю в свое счастье,- с досадой вскричал Лжецаревич.- Хочешь, спрашиваю, помогать мне?
- Рад, а только...
- Ну?
- Только думается мне, что ничего ты не свершишь того, о чем говорил: больно нрав у тебя кипучий. И разума хватит у тебя, да с собою-то ты не совладаешь.
Лицо самозванца омрачилось.
- Спасибо, что правду режешь. Вот тебе наказ мой: всегда говори мне правду в глаза, когда я стану царем, так же, как теперь говоришь. Ладно?
- Ладно. Серчать на меня, сдается мне, тебе часто придется,- с усмешкой сказал Павел Степанович.
- Не буду серчать. Ну, а остальное - поживем - увидим, чья правда.
Они замолчали и повернули к стану.
Пан Станислав Щерблитовский лежал с глубоко просеченною грудью. Особенной боли он не испытывал, только в груди что-то жгло, но не сильно. Он чувствовал холод снега, на котором лежал, ему хотелось подняться с этого студеного ложа, но он не мог двинуться, не мог шевельнуть ни одним пальцем. Ему, еще за несколько минут перед этим полному силы, было как-то дико ощущать это полнейшее бессилие. Мысль о смерти мелькнула в его голове. Он, Станислав Щерблитовский, умирает... Это опять было что-то дикое, мало понятное! "Умер, умру, умрет" - все это было понятно, но "я умираю" - с этим Станислав не мог освоиться, не мог это слово приложить к себе.
- Нет, я не умру,- решил он, и мысли пошли иные.
Над ним раскинулся светло-синий свод неба, и "дикарек" смотрел в его голубую глубину. Порою проносились легкие дымчатые облака. Молодой пан провожал их глазами, пока они не уплывали из круга его зрения, и снова уставлялся в голубую глубь.
"Видит ли эти облака Марина?" - вдруг мелькнул у него вопрос, и образ красавицы пронесся перед ним.- Думает ли она обо мне? Будущая русская царица... Ах, зачем мне не удалось убить "его"! Для этого в поход отправился..."
Но новые образы понеслись перед его глазами.
"Вон - отец... Бедный, добрый отец! Как печально-задумчиво его исхудалое лицо. В руке отца фолиант, но глаза старца обращены не на него, а куда-то вдаль... Печален взгляд... кажется, слеза блестит..."
"Вон - мать. Добродушная, хлопотливая, теперь она сидит, подперев рукою седую голову. О чем она задумалась?"
"А вон Маргаритка... Милая, хорошая Маргаритка! Как она плакала тогда, девочка! Она и теперь плачет - вон слезы так и падают на работу, над которой она склонилась".
- Бедные! Милые!..
"Почему бедные? - ловит себя Станислав.- Я к ним вернусь, вернусь".
Чу! Топот коня. Ближе, ближе... Вырисовывается крупная фигура всадника.
- Помоги! - слабо кричит Щерблитовский.
Всадник спрянул с коня. Голова в шеломе заслонила от "дикарька" небо.
"Кто это? - спрашивает себя молодой пан, вглядываясь в красное усатое лицо наклонившегося к нему человека.- А, Чевашевский! Как я не узнал сразу этого трусишку?"
- Помоги! - шепчет Станислав.
- Ба-ба-ба! Да это ты, мальчишка! Вот приятная встреча! Ха-ха-ха! - с громким хохотом проговорил "лев".
Этот смех режет слух раненому.
- Не смейся, а помоги,- прошептал раздраженно "