уди Сани вырвался подавленный вздох.
- Вот и ты вздыхаешь, и все кругом вздыхают, - вскрикнула гетманша. - Ей-Богу, можно подумать, что покойник стоит где-нибудь в хате. Теперь вся значная польская шляхта выезжает из Чигирина.
- И слава Богу! - ответила тихо Саня.
- И слава Богу! - передразнила ее гетманша, - вот уж, право, не думала я, что из тебя ничего умного не будет. Поляки уходят, а мы с кем остаемся? С теми хвалеными казаками, которые прибыли с вашим преславным Богуном! Да ведь им легче схватить тура за рога, чем сказать приятное слово. И чего нападать на ляхов? До сих пор гетман жил с ими в мире и от того не было нам никакого худа. Когда-то они были ворогами, конечно, ну, а теперь уже не то. Зато уж таких лыцарей, как они, никогда не встретишь... Ах, уж такие пышные, шляхетные! - Гетманша перевела свой взгляд на Саню и вскрикнула с досадой. - Да что ж это ты все молчишь, да молчишь? Уж не больна ли?
- Нет, - ответила тихо Саня, - а так сумно... такое недоброе все "коиться" кругом.
- Ой, Боженьку! Ну, пусть бы об этом печалились уже гетман и казаки, а то и ты ту же песню!
- Кругом все толкуют о том, что ляхи хотят нас "запровадить" в неволю.
- Ну так что ж? Уж не думаешь ли ты отправиться послом к польскому королю? Пожалуй, - усмехнулась она, - я б от того не отказалась, только чтоб дали пышную ассистенцию Но нет, нет! - продолжала она уже более веселым тоном Я знаю - ты закохалась.
- Ясновельможная гетманша жартует, - смутилась Саня.
- Нет, нет! Скажи, в кого? Может, в Хмельниченка? Даром, что он монах, а молодой еще и с лица ничего, только все такой тихий, да смутный. Не люблю я таких!
- Бедный гетманенко, он вынес такую муку![9]
- Ну, вынес, вынес! А теперь же вызволили его, так о чем печалиться! Нет, нет! Я знаю, в кого ты закохалась - в Палия! Да, в него, в того молодого чорнявого, который прибыл с Богуном. Что же, он гарный и горячий, только настоящий медведь. Верно и его кто-нибудь зачаровал? - В голосе гетманши послышалась насмешливая нотка. - Или ты, может, закохалась в молодого Кочубея, - продолжала она, - вот в того, что прибыл недавно к гетману на службу?
- Куда мне до таких славных лыцарей, я и думать про них не смею, - проговорила печально Саня и еще ниже опустила голову.
- Вот уж славные лыцари, так славные! - вскрикнула насмешливо гетманша и продолжала слегка раздраженным тоном. - Нашла чем хвалиться! Настоящие "шмаровозы"! Как скажут какое-нибудь свое казацкое слово, так просто не знаешь, куда глаза "сховать"! А уж ваш хваленый Богун! И старый, и совсем не гарный, да еще и угрюмый какой, сидит себе словно сыч, и слова от него веселого не услышишь! Я надела свое новое перловое намысто, а он хоть бы одно словечко мне сказал, а говорит так грубо, просто совсем не шляхетно!
Гетманша сделала презрительную гримаску и, прищуривши глазки, продолжала медленно:
- Вот Самойлович не им чета. И лицом, и голосом, и словом - всем взял! Настоящий лыцарь шляхетный!
На лице гетманши появилась нежная улыбка; она потянулась, как кошечка, и произнесла с томным вздохом:
- Хотя бы приехал, что ли? Ведь он говорил, что будет к нам скоро назад.
Она помолчала и затем прибавила тихо с лукавой улыбкой:
- Говорил, что всякая былинка тянется к солнцу. Разве я похожа на солнце? Потешный какой! - и гетманша рассмеялась веселым, задорным смехом.
В это время со двора донесся чей-то суровый возглас:
- Коня мне!
Смех гетманши сразу оборвался. Саня подняла голову и, взглянувши в окно, произнесла с тревогой:
- Гетман выезжает один со двора.
Гетманша взглянула в окно и произнесла с пренебрежительной улыбкой:
- Уж это он всегда, когда на него "какая-нибудь планета навеет"[10], уезжает в поле, размыкать свою "нудьгу", - и затем она прибавила уже совсем недружелюбно. - Не знаю, что это ему опять в голову запало, корился бы, когда нечего делать, а то еще опять войну затеет. Дождется того, что его отвезут татаре в семибашенный замок, или ляхи упрячут туда, откуда едва вырвал Тетеря Хмельниченка!
- Несчастный гетман! Хмурый какой, как темная туча! - проговорила Саня.
- Не дает покою ни себе, ни другим! - произнесла досадливо гетманша и снова принялась за низанье своих намист.
Гетману подали горячего вороного коня; он вскочил на него, сдавил его бока "острогамы" и вынесся вихрем из Чигиринского замка в город, а затем в открытое поле.
Подгоняемый ударами "острог" гетмана, кровный конь мчался стрелой; вскоре они оставили далеко за собой стены и башни Чигирина и очутились в широкой, безбрежной степи.
Гетман пустил повода; конь начал мало-помалу убавлять свой бег и, наконец, пошел широким, спокойным шагом.
Гетман сбросил шапку и обмахнул ею лицо. Быстрая езда слегка успокоила его. Неотвязная, жгучая, неразрешимая мысль снова овладела его головой, но теперь здесь, вдали от всех, он мог рассуждать уже спокойнее.
Итак, что предпринять и предпринимать ли что-нибудь? Решаться надо скорее, скорее, пока союзные державы еще не привлекли на свою сторону татар. Совершится это - тогда уж конец всем надеждам. Но татары? Они ведь не пойдут все по пустому приглашению; ему надо всю орду, а орда двинется только тогда, если ей пообещаешь союз с Высокой Портой. Союз с неверным, с басурманом?
Гетман поднял глаза к небу, словно надеялся отыскать там ответ, но небо было серо, безучастно и угрюмо.
"Ислам-Бей указывает на Мультанское и Валашское господарства, - продолжал он дальше свои размышления. - Одначе жизнь их не зело сладка. Правда, тут допомагает еще жадность и корыстолюбие господарей, а все-таки турецкая рука тяжела! Это ведь не дряблая панская рука, ее одним толчком с плеча не стряхнешь! Татары - друзья, но друзья только для наживы... помощь их тяжка..."
Гетман тяжело вздохнул и опустил голову на грудь. Многие казаки, а особенно кошевой запорожский атаман Сирко, сильно упрекали его за приятельство с татарами. Действительно татары, появляясь для союза с украинскими казаками, производили страшные опустошения в самой Украине, они уводили в плен целые толпы поселян, жгли их деревни, стравляли посевы. Благодатный край обращался в руину через этих союзников, жители бросали свои жилища и бежали в степь. Дорошенко знал это, это грызло и терзало его сердце, но он не мог здесь ничем помочь. Если союза с турками еще можно будет избегнуть, - думал он, - то от союза с татарами отказаться нельзя. Если отвергнуть этот союз, что ждет их тогда? Впереди смерть и унижение родины, гибель Запорожья, гибель всего того, с чем они сжились и для чего жили! Ха, ха! - улыбнулся горько Дорошенко. - Польша и Москва договорились смирять нас - значит, искоренять! И они этого достигнут, если мы вовремя не окажем отпор. Пока Украина была еще не разорвана и не опустошена войнами, - она могла бы бороться с ними, но теперь нет! Если бы еще силы ее были "сполучени", но разве можно положиться на Бруховецкого? Он не захочет выйти из повиновения этому миру, а если согласится, то только для того, чтобы выдать и его, правобережного гетмана, и всю старшину Москве. Ведь сам он накликал в Украину московских воевод и ратных людей! Он теперь, верно, торжествует, надеясь, что правобережный гетман со своими казаками совсем умалится! Но да не будет так! - вскрикнул он вслух, сверкнул своими черными глазами. - Все, что захочет доля, но только не этот договор!
Кровь приступила к лицу гетмана, мысли его снова понеслись быстрее.
Он мечтал о самостоятельности отчизны. Это была самая задушевная его мысль, самая страстная мечта. Вся действительность его клонилась только к достижению этой цели; для нее он готов был поступиться всем на свете: жизнью, гетманством, булавой. Все обещало ему успех, и вдруг этот договор одним ударом разбил все его надежды. Но Дорошенко не думал отступать, - он добьется ее, он соединит обе Украины! И гетман снова начинал перебирать в своем уме все возможные для этого средства и снова возвращался к союзу с татарами.
И в самом деле, что удерживает их от союза с татарами? Одна только вера. Но если Правобережная Украина останется под игом лядским, разве они не станут утеснять веры, не станут мучить православных попов? Они будут хуже турок, хуже татар и всех бусурманов! Татары грабят и уводят в плен народ, но когда Украина соединится и окрепнет, ни один татарин не переступит через ее рубеж. Если бы даже пришлось соединиться с султаном, казаки ограничились бы только платой какой-нибудь дани, а правили 6 вольно своей речью посполитой; у турецких пашей не было здесь ни "маеткив", ни j хлопов, а польские магнаты сейчас же захотят вернуть себе; свои "добра", и права.
Гетман поднял глаза.
Тучи уже разорвались; на западе протянулись нежно-зеленые, золотистые и розовые полосы; по всему небесному своду уже проглядывала ясная лазурь; рассеивающиеся тучи клубились по ней легкой прозрачной дымкой; через минуту из-под озаренного светом причудливого края облака вырвались золотым снопом яркие лучи солнца и осветили всю степь. Все кругом заискрилось и ожило.
Гетман невольно залюбовался этой картиной. Глубок тяжелый вздох вырвался из его груди.
- И этот широкий степ, этот веселый край отдать в нее чуждым людям? - прошептал он тихо. Рвущая сердце тоска сжала его грудь.
- Нет, нет! - вскрикнул он, подымая к небу свой взор.
Пусть загину я смертью лютой, но Украина будет свободна "сполучена" опять!
Гетман воротился в замок на взмыленном коне. На крыльце его встретил казак и сообщил ему, что в Чягирин прибили новые беглецы с левого берега, хотят виде
его милость и сообщить ему важные "новыны".
- Гаразд, гаразд! Прибыли вовремя, дети! - ответил весе гетман и приказал попросить к себе Бргуна, владыку и молодого монашествующего гетмана Юрия Хмельницкого.
Когда приглашенные вошли в покой гетмана, они застали его шагающим большими шагами по комнате; лицо его бы воодушевлено, глаза горели решимостью и отвагой; все движения были быстры, порывисты.
- Друзи мои, настало время действовать! - произнес громко, делая несколько шагов навстречу вошедшим. - призвал вас, чтоб открыть вам свою волю.
- Говори, говори, гетмане! - произнесли разом Богун митрополит Тукальский.
Это был высокий худой человек, с лицом желтого, пергаментного цвета, с седой бородой и черными бровями и глазами. Болезнь и страдания положили на его лицо свой оттенок, но, несмотря на это, в нем виднелась гордость и железная сила воли. Взгляд его черных умных глаз был необычайно пристален, он словно пронизывал человека насквозь.
В Юрии Хмельницком, теперь уже во Христе брате Гедеоне, никто бы не узнал прежнего гетмана. На нем была монашеская одежда, черный клобук покрывал его голову. В его лице не было ни одной черты покойного гетмана Богдана, все черты его лица были мягкие, расплывчатые; голубые печальные глаза Глядели как-то тускло, словно думы его находились всегда не тут, а где-то далеко; весь он казался каким-то хилым, беспомощным и больным.
- Садитесь же, друзи мои, - произнес торжественно Дорошенко, - слушайте меня.
Все уселись. В комнате становилось темно; слуги внесли зажженные канделябры и, .поставивши их, удалились.
- Друзи мои, - заговорил Дорошенко, - должны ли мы подчиниться учиненному покою?
- Нет, никогда! - вскрикнули разом Богун, владыка и низложенный монашествующий гетман.
- Должны ли мы дбать про "еднисть и самостийнисть" отчизны, или, опустивши руки, отдать ее "на поталу" врагам?
- Покуда крови есть хоть одна капля в жилах, будем бороться за нее. Головы свои сложим, а не склоним шеи в лядском ярме! - вскрикнул Богун.
- Святым крестом заклинаю вас, дети, ищите "самостийности" отчизны, - произнес с одушевлением владыка, - чтобы не погибнуть и вере святой, и нам самим.
Даже лицо Юрия Хмельницкого оживилось при этих словах.
- О гетмане! Верни, верни назад нашу несчастную Украину, чтобы хоть душа моего бедного батька успокоилась на небесах, - вскрикнул он, протягивая к Дорошенку руки, и закрыл ладонями лицо.
- Так слушайте же меня, друзи мой! - И Дорошенко заговорил горячо и сильно.
Если бы это было "за часы" гетмана Богдана, они могли бы померяться силами и сами, но теперь нечего об этом и говорить. Ненавистный Бруховецкий никогда не пристанет к такому союзу. Положим, печалиться о нем нет никакой нужды: все города и все левобережные полки перейдут на их сторону и сами. Но против них, по силе этого договора, выступят и Польша, и Москва. Против таких сил самим казакам не устоять. Им надо искать подмоги, единая подмога - татары.
И гетман стал объяснять своим слушателям необходимость этого союза, все его слабые и сильные стороны. Чем дальше говорил гетман, тем сильнее становилась его речь. Слова его падали на сердца слушателей, как искры на сухую траву, - и пламя воодушевления охватывало их. Под влиянием его опасность татарского союза казалась такой ничтожной, и величие самобытной Украины таким близким и осуществимым! Только глаза владыки смотрели вперед холодно и пронзительно, его не касалось это одушевленье, союз с татарами не представлялся ему таким безопасным, но он знал, что другого выбора нет.
- Постой, друже, - перебил, наконец, гетмана Богун. - Но пойдут ли с нами запорожцы?
- А что ж, разве они станут ждать, пока Польша и Москва ³ придут усмирять их?
- Так, но союз с бусурманами... Ты знаешь, что Сирко ненавидит их, а куда Сирко, туда и все Запорожье!
- Мы отправим к нему послов, он не явится разорителем отчизны. Чего бояться союза с татарами? Татары не угнетали нашей веры.
- Разве не с татарами покойный гетман Богдан выбил всю Украйну из лядского ига? - произнес владыка, устремляя на Богуна свой проницательный взор. - Когда огонь в разумной, и твердой руке, он не делает зла, а если выпустишь его - рук, тогда жди пожара.
- Святое слово, отче! Но Туреччина...
- Туреччина еще впереди! - вскрикнул Дорошенко. - Теперь нам надо только освободить отчизну, а там посмотрим! нужно ли нам искать еще побратима, или удержимся и сами. Будем же, друзи, готовиться к "остатнему" бою, - отныне мы уже не союзники польского короля.
- Слава, слава тебе, гетмане! Вот это так дело! - вскрикнул Богун, заключая Дорошенко в свои объятия.
- И да будет между нами едино стадо, един пастырь, заключил владыка, осеняя Дорошенко крестом.
Весть о решении гетмана разнеслась на другой день с быстротой молнии по всему замку, а оттуда и по Чигирину. Восторженное настроение охватило всех. Имя Дорошенко повторялось всюду. Открытый разрыв с ляхами и решение до бывать левую Украину привлекли к нему многих.
В замке закипела горячая работа. Готовили универсалы, отправляли послов на Запорожье и к татарам, собирали полки, отсылали гонцов в левобережные города.
Мазепа стоял на носу байдака, несшегося вниз по течению, и ощущал, как в груди у него приятно улеглось спокойствие после ужасной тревоги, испытанной им во время перехода через пороги; теперь старый батько Днепр нес победоносно царственным спокойствием свои глубокие воды, и такое ай радостное, победное чувство овладевало и молодым подчашим, смело смотревшим вперед на зыбкую, прозрачную гладь, загоравшуюся вдали алым заревом от лучей склонявшегося к горизонту солнца. Как эта покрытая золотою мглою даль не давала глазу проникнуть в свои тайны, залитые блеском и сверканием розовых лучей, так загадочно и ярко светилась в сердце Мазепы надежда на то, что и его жизненный путь озарится радостями и поведет к победе и счастью. Даже томившая его во время пути разлука с Галиной, с этим чистым и прекрасным ребенком, овладевшим его душой, начала ослабевать в своей едкости, заглушаясь другими сильными ощущениями и ожиданием того, что посулит ему в дар будущее. Кроме того, Мазепа утешал себя еще тем, что на Сечи он пробудет недолго, а затем на обратном пути непременно заедет на хутор. Постоянно меняющиеся картины берегов отрывали от Галины его мысли, и наконец Мазепа совершено погрузился в созерцание окружающей красоты.
Дикие скалистые берега Днепра уже отбежали назад, а теперь тянулись все волнистые, покрытые высокой травой. Чем дальше, тем шире становилось лоно реки. И эта спокойная широкая лазурная дорога, и эта безлюдная величественная степь, прильнувшая к ней, и этот живительный, полный свежего аромата воздух вливали в сердце чувство необычайной бодрости, воли и отваги... Уже все пороги остались далеко за путешественниками, но все-таки по дороге то там, то сям попадались огромные гранитные скалы, подымающиеся из воды.
- Камень Перун, Богатырь, Ластивка! - перечислил их седой казак "лоцман", сидевший за Мазепой на куче свернутых канатов.
Но вот широкое русло реки начало дробиться выплывавшими навстречу островами; покрытые сплошь яркой изумрудной зеленью, они словно вырастали из прозрачных струй воды. Вот лодка вступила в широкий пролив, образовавшийся среди двух длинных островов. Свежей лесной прохладой и ароматом пахнуло на путешественников; длинные тени рощицы, покрывавшей весь остров, закрывали собою пролив. Мазепа сбросил шапку и глубоко вдохнул в себя чудный лесной воздух.
- "Виноградный" и "Соловьиный"! - возгласил седой лоцман, указывая на острова. - Здесь мы всегда "спыняемся" кашу варить; ну да теперь нечего; скоро уж и Сичь.
Название острова было действительно справедливо: над островами и над проливом кружились массы птиц; соловьиные трели оглашали весь воздух. Кругом было так вольно, так дивно прекрасно! И эта красота, эта необъятная ширина развертывающейся перед ним картины наполняла сердце Мазепы чувством необычайной любви и близости ко всему окружающему его; он чувствовал, что его сердце связывают с этой землей такие крепкие корни, которые не разорвать никогда, никому и ничему; он чувствовал, что этот синий батько Днепр, и эта вольная степь, и это родное, ласковое небо, опрокинувшееся над ним таким безмерным куполом, дороги ему, как что-то живое, одушевленное, как нежная рука, как улыбка, как голос матери! Что, если оторвать его от них - он зачахнет, завянет, как срубленное молодое деревцо.
Между тем лодка минула остров и снова выплыла на широкую гладь реки.
- Эх! - произнес с глубоким вздохом седой лоцман, словно в ответ на мысли Мазепы, - нет ведь на свете другой Украины, как нет и другого Днепра!
Он замолчал, молчал и Мазепа; радостное, рвущееся чувство теснило его грудь; в сердце закипали молодые, счастливые слезы, и жизнь казалась прекрасной и столько надежд виделось впереди.
А лодка между тем все плыла, да плыла по этой величественной дороге, не встречая никого на своем пути.
Но вот Днепр разлился еще шире и, описав крутой поворот, повернул прямо на юг.
Течение заметно усилилось; подгоняемый дружными ударами весел, байдак понесся еще быстрее. Вдали засерели какие-то каменные громады.
- А это что такое? - обратился с вопросом к лоцману Мазепа.
- Это "Кичкас", - ответил тот. - Видишь, как бурлит и стонет вода, это Днепр сразу сужается, вот увидишь там, подле "Кичкаса", он такой узкий станет, что татары и коней переправляют через него вплавь!
Действительно, течение усилилось; вода кругом бурлила и мчалась вперед, байдак также мчался стрелой, еще один; поворот реки, и вода с шумом ворвалась в узкое ложе, стесненное с двух сторон отвесными каменистыми стенами.
Мазепа едва пришел в себя от такой быстрой перемены.
Несмотря на то, что солнце еще стояло над горизонтом, ущелье было мрачно и темно; направо и налево тянулись сплошь серые, гранитные стены. Это были не скалы, не горы, а сплошные громады седого гранита, пробитые рекой. Они подымались из воды совершенно отвесно; казалось, нигде нельзя было бы причалить к ним лодку и вскарабкаться на них Стесненная в этом каменном коридоре река мчалась с необычайной быстротой.
Глубокие трещины бороздили каменные громады; в некоторых местах они раскололись и свисали какими-то ужасны ми глыбами, готовыми ежеминутно сорваться в реку; то там то сям виднелись пятна седого мха.
Тени от этих высоких громад наполняли собой все пространство; воды реки казались черными и холодными. Только полоса развернувшегося над головой лазурного неба напоминала о том, что за этими холодными каменными глыбами стоял яркий летний день.
Картина была величественна, мрачна и угрюма. Перед этими каменными громадами огромный байдак казался какой-то жалкой скорлупой.
Весь поглощенный этой картиной, Мазепа стоял неподвижно на носу байдака.
Вдруг издали донесся отдаленный гул, словно ропот морского прибоя, только более ровный и постоянный. Мазепа с тревогой устремил вперед глаза и напряг зрение; ничего не было видно, но шум заметно рос и усиливался.
- Новый порог, и, кажется, самый грозный, - промелькнуло у него в голове.
На "чардак"[11] вышел сам кошевой и несколько казаков. За дорогу Мазепа успел еще более сблизиться с Сирко и еще лучше узнал его чуткую, бесхитростную душу.
- Что это за новый порог? - спросил быстро Мазепа, когда Сирко подошел к нему и стал с ним рядом на носу.
- Где там у черта порог? - ответил, не выпуская изо рта люльки, Сирко и поправил осунувшийся пояс.
- Да вон там гудит и бурлит, как "скаженый", - указал рукою Мазепа.
- Хе! Какой же это порог? - улыбнулся Сирко и, вынувши изо рта люльку, плюнул далеко в сторону. - Это Хортица к нам приближается, а на ней гудит Сичь, или лучше сказать "прысиччя", потому что самая Сичь по той стороне острова. Только чересчур что-то разбушевалось "прысиччя": отняли ль добычу у татарских "харцыз", либо с "полювання" какого-нибудь возвратилась ватага... Да, что-то уж необычное... - Кошевой почесал себе затылок и, поправивши шапку, прибавил: - А вот побачим, почуем!
Байдак круто повернул направо, и вдруг каменные громады сразу оборвались, словно упали в воду; целые снопы золотых лучей заходящего солнца ворвались в угрюмый каменный коридор; перед путниками распахнулась бесконечная лазурная даль реки, залитая золотом и огнем.
И в этом золотистом тумане подымался прямо из воды, словно затонувший корабль, огромный и темный остров.
Все на байдаке пришло в движение.
- Вот оно, Запорожье, наша Сичь-ненька, - произнес с чувством Сирко, снявши почтительно "шлык".
Казаки обнажили головы, Мазепа тоже поднял машинально высокую шапку и обернулся быстро в ту сторону, куда глядели казаки.
Ему бросилась сразу в глаза пестрая и оживленная картина, захватывающая всякого зрителя своей кипучей жизненной силой.
Берег Хортицы, высокий и отвесный, усеянный крутыми глыбами камней, торчащими по приподнятому тремя выступами искусственному валу, тянулся и загибался вдали. На берегу у причала, куда широкой дугой загибал уже байдак, копошился и сновал группами разношерстный народ.
Шум и гвалт, защищенный сначала каменной стеной и казавшийся тогда глухим рокотом, теперь сразу ударил по ушам резкостью бушующих звуков: в этой грубой какофонии основной тон держали раздававшиеся во всех углах глухие и звякающие удары, и на этом уже фоне вырезывались перебранки, крики и песни.
Направо и налево от пристани тянулась ломаной линией флотилия чаек; на некоторых копошились обнаженные люди и что-то в них заколачивали; другие чайки были вытащены на берег и конопатились да смолились; вокруг последних стояли клубы черного дыма от разложенных под валами костров. С нескольких чаек в проток Днепра закидывали невод.
У берега и на середине реки барахтались и вспенивали, воду могучими взмахами рук сотни бронзовых тел, брызгая во все стороны, фыркая и издавая какое-то громкое ржанье; другие помогали загонять рыбу в закинутый невод. Выкупавшиеся уже фигуры лежали на откосе берега, предаваясь созерцательной лени. Выше за ними сидела и полулежала группа казаков в роскошных, дорогих, но изорванных и запачканных дегтем жупанах, кунтушах и турецких куртках и громко с увлеченьем спорила о чем-то и кричала. Впрочем, и среди купающихся, и среди конопатящих чайки, и среди лениво отдыхающих на берегу всюду слышались какие-то гневные крики, проклятья и целые каскады брани. Обычное раздольное житье Запорожья, видимо, было чем-то неожиданно нарушено.
Из-за вала доносился еще больший шум, словно за этими откосами, увенчанными выставившимися жерлами "гармат", шла кипучая битва.
Байдак пристал к причалу; бросили веревки на берег, но несмотря на крики рулевого, никто их не поднял и не привязал к забитым во многих местах "палям".
- Да соскочите, хлопцы, который! - крикнул Сирко, - и закиньте сами, а то ведь этих лежебок никогда не дождешься на перевозе; бей меня сила Божья, коли я их не покараю, лишивши дня на три оковитой.
Из отдыхавших невдалеке казаков, с заброшенными под голову руками, поднялась одна фигура атлетического сложения, узнавшая, видимо, кошевого по голосу, и подошла с любопытством к байдаку. Заходившее солнце ударяло прямо в глаза запорожцу, и он, поднявши руки щитком, присматривался к выходившим на "загату" приезжим.
В полной наготе своих форм он был великолепен; стройная мускулистая фигура его, облитая теплыми тонами заката, напоминала дорогую бронзовую статую какого-нибудь гладиатора, перенесенную из пышного римского дворца на этот дикий берег.
- Хе! Пане кошевой, батько наш. Вон оно кто! - заговорил радостно атлет, узнавши Сирко. - А я смотрю и дивлюсь: какой это там "велетень"! Аж это орел наш! Будь же здоров и славен вовеки!
- Здоров будь, Степане! Спасибо за привет, любый обозный! - обнял его Сирко. - Душно, что ли? - окинул он приятеля ласковым взглядом.
- Ге, пане отамане, парит... Смыкнули, правда, грешным с досады делом, окаянной, так она еще больше разобрала! Ну, вот и прохолаживаемся. - Да что это у вас за шум, за гвалт? Ярмарок, что ли, "розташувався" на горе, на прысиччи или "прыгода" какая?
- Прыгода, не прыгода, а вот пришла "звистка" про Андрусовский договор, ну, наши и всполошились: Москва, видишь, замирилась с ляхами, половину Украины отдала ляхве на поталу, а наше Запорожье подклонила под два кнута, под ляшский и московский, да еще сказано в договоре, что коли посмеет брат брата оборонять, так против него выступят и московские, и польские "потугы".
Сирко остолбенел. Слухи об Андрусовском договоре носились уже по Украине два года и волновали умы людей; но так как послы обеих держав уже съезжались раз для подписания договора, но, не сойдясь в условиях, разъезжались, то в сердцах казаков начинала зарождаться надежда, что московский царь. все-таки отстоит и оттянет к себе правую Украину.
И когда Сирко рассказывал Сычу про Андрусовский договор, в душе его все-таки теплилась надежда, что "не такой страшный черт, как его малюют", и что царские послы все-таки поднесут клятым ляхам дулю и отберут у них правую Украину. И вдруг это известие, да еще с новой подробностью о подчинении Запорожья двум державам! Сирко был истинным запорожским батьком: Запорожье представлялось для него земным раем, запорожец - живым идеалом и запорожские войны и набеги на мусульман - святым подвигом во имя Христа. Эти каменистые, защищенные порогами острова он считал сердцем Украины.
Вся кровь бросилась в лицо Сирко; если б это не был его приятель обозный, он крикнул бы: "брешешь ты, собачий сын, а вот чтоб ты не плескал таких паскудных речей, - вырву я тебе твой брехливый язык". Но это был обозный Степан, в правдивости которого нельзя было сомневаться, и холодный ужас прокрался в его бесстрашное сердце. А что, если правда? Задал он себе вопрос и тут же с последним напряжением постарался отвергнуть его: нет, это ляхи подсылают смутьянов, чтобы породить смуты и обессилить их.
- Да не может, не может быть! - заговорил он вслух. - Это вас смущают охотники до "шарпаныны". Чтоб московский царь отрекся от своих единоверных братии и отдал бы их под бунчук пана шляхтича и ксендза-иезуита! Никогда!
- Эх, да и "упертый" же ты, батьку, - улыбнулся обозный, - а знаешь, как говорят старые люди: и хочет душа в рай, да грехи не пускают. Видишь - ляхве теперь какой-то бес помог, и она "вгору" пошла. Царским рослам удалось только выговорить для себя Киев на два года, а потом и он к ляхам на "вечные и потомные" часы отойдет.
- А я вам говорю, что все это брехня! - крикнул грозно Сирко, - мне и Дорошенко говорил, что не будет этого договора.
- Да он же сам, гетман Дорошенко, и послов к нам с письмами да универсалами прислал, - перебил его обозный.
- Что-о? - отступил от него Сирко, словно не понимая его слов.
- Ну да, тебя ждали, сам побачить, - продолжал обозный, - да туг еще приезжал к татарам посол из Москвы, боярин Ладыженский, ну, его хлопцы немного пошарпали и нашли него разные бумаги, с которыми он к татарам ехал, там все и вычитали. Приказывает-де наш пресветлый государь не толькко не воевать ляхов, царских приятелей уже выходит, а даже усмирять правобережных казаков, бунтарей и рабочий люд.
- Да это брехня, брехня, не к тебе речь, - заговорил взволнованно Сирко. - Да слыханное ли дело, чтобы православный царь отступался от своих детей православных, да еще в пользу католиков-иезуитов, да еще принял бы к себе в союз басурман? Да пусть он слово скажет, так мы с московским ратями перекинемся на правый берег, отобьем его от ляхов и присоединим назад. И Дорошерко, и владыка, и все едность будут.
- Да так и мы мирковали, а теперь выходит - зась! Да Ладыженский все про другое, все наперекор. Мы ему говрим, не хотим и не станем лядского ярма носить, а он нам: "Не печальтесь ни о чем: ваша служба у великого государя забвенна не будет"! Ну, его и посчитали за "шпыга".[12] Не поверили и как "шпыга"...
- Прикончили?!
- Да что-то такое... "пожартовалы".. не бреши, мол, "непутящых" речей...
- "Погано, Тетяно", - покачал головой Сирко, и брови нахмурились, - ведь он царский посол.
- Да какой же посол, коли говорит такое, что впору лишь басурману! Да вот поезжай сам с Богом, порасспроси: там тебе про все досконально расскажут, да и послы Дорошенко-вы там, прибыли чуть не сегодня.
Ошеломленный известиями, ломавшими совершенно установившиеся у него убеждения, встревоженный происшествием с послом, Сирко поспешно сел на коня и направился торопливо к низкому подземному проходу в валах, укрепленному скованным частоколом.
Мазепа и сопровождавшие кошевого казаки последовали за ним.
За проходом открывалась довольно обширная площадь, тянувшаяся дугой и огражденная с противоположной стороны еще высшим валом с грозным бруствером, уставленным большого калибра гарматами. Под первым и под вторым валом ютились разные землянки, обмазанные глиной хаты и подвалы для складов; на некоторых хатах торчали на палках пустые боченки и фляги и возле таких толпились и орали о чем-то шатающиеся фигуры; у других землянок - сверкало в открытых горнах раскаленное железо и над ним мелькали, подымаясь и опускаясь, тяжелые молоты; у третьих - лежали вороха обручей и бондари набивали их на бочки и боченки, у четвертых - слесаря оттачивали сабли и копья на вертящихся камнях, метавших с визгом и треском целые снопы сверкающих искр.
Но вся эта картина будничного труда была закрыта сплошными толпами сновавшего и суетившегося на "майдани" народа.
В разных углах площади стояли обнявшиеся группы, волнуясь, жестикулируя энергически, махая шашками и кулаками. Однако большинство казаков делилось на две группы: одна теснилась подле большого листа какой-то грамоты, прибитой на высоком шесте. Видно было, что кто-то читал ее вслух, но беспрерывные взрывы проклятий и брани прерывали его слова. Другая часть толпы окружала двух старых запорожцев, очевидно, послов Дорошенко, среди которых находился и Палий.
Отдельные личности перебегали от одной группы к другой, подзадоривая и возбуждая разгулявшиеся, видимо, страсти.
Всюду кипел гнев, но о чем шел спор, о чем раздавались крики - разобрать было невозможно. Подойдя к толпе, окружавшей прибитую на шесте грамоту, можно было слышать такие выкрики: "Не саблей нас взяли! Так нечего нас и делить! Довольно уж нас соболями кормить! Вывести сейчас ратных людей из Кодака! Перебить их всех, как Ладыжина! Да коли наше не в лад, то мы и назад! Вот что!"
Подле Палия и старых запорожцев росли крики: "За едность, панове, за едность! Разорвали нас на три части. Так не будет по-вашему! Дорошенко гетманом! Такого премудрого воина нет во всей Польше, не то что в Украине! Да и душа у него казацкая: он с деда и прадеда гетманом... Бруховецкого на палю! Кто за зрадника руку тянет, тот сам зрадник. Запроданец он, антихрист!"
В третьей группе уже кричали: "Одностайно, однодушно! Да сейчас же! На Бруховецкого! Раду, раду созвать! Что ж, что батька нема - и с дядьком раду отбудем".
Сирко подвигался медленно вперед, объезжая осторожно лежавших во многих местах неподвижно и отчаянно храпевших запорожцев.
Мазепа изумлялся, как это их не давила бушевавшая, и метавшаяся во все стороны толпа. Давно еще, служа у короля, он приезжал на Запорожье с каким-то посольством. Но тогда Сечь не произвела на него такого впечатления, как теперь быть может, тогда вышло более тихое время, или его самого, воспитанного в вольных правах казачьих, не поражала картин на запорожской воли, но теперь, после придворного изысканного этикета, после эпического спокойствия на хуторе, это бушующее море голов показалось ему каким-то странным разъяренным зверем, грозно кричащим тысячью голосов.
Эти бронзовые, загорелые лица, дышащие дикой удалью и отвагой, эти гигантские, мускулистые тела - все это представляло из себя действительно такую необоримую силу, к торой, казалось, не могло ничто противостоять.
Мазепа видел и пышные разодетые войска французского короля, и строго вымуштрованных германских гигантских солдат, но подобных закаленных воинов - он не встречал нигде и никогда! И однако сила их зависела, видимо, не от одних мускулов и умения владеть оружием, - здесь было еще что-то невидимое, но бесконечно сильное, придавшее такую геройскую отвагу всем этим железным людям.
Вся площадь кипела, - но это не было собрание возмущенных солдат. Нет! Здесь каждый из этих возмутившихся казаков мог через минуту стать кошевым атаманом и по своему умственному уровню он не оказался бы ниже занятого им положения.
Каждый из этих казаков принимал активное участие всей политической жизни своего края, он знал и понимал интересы и считал их своими личными, более дорогими чем интересы родной семьи. Отсюда происходил и тот беззаветный фанатический патриотизм, которым жил и дышал каждый запорожец. Этим объяснялось и то единодушное, горя воодушевление, которое охватило все Запорожье при известии об Андрусовском договоре.
Мазепа с интересом присматривался к тысячной толпе героев и теперь ему становилось понятно, почему перед этими львами, готовыми полечь каждое мгновенье за свою отчизну, бежали и татарские полчища, и пышные польские войска.
- Да, потерять это пышное гнездо - значит потерять всю Украину, - думалось ему. Но между тем в этой толпе было и что-то страшное: видно было, что страсти запорожцев были разогреты до последней степени и при обычной способности толпы поддаваться одному какому-нибудь увлекательному слову - вся эта масса могла броситься очертя голову и наделать непоправимых бед. И при одной этой мысли Мазепе становилось жутко.
- О, если б придать этому Запорожью более стройный порядок, если бы употребить разумно его силы, - чего бы тогда можно было достигнуть! Быть может, не нужно было бы и "побратымив" по всему свету искать! - думал он, внимательно присматриваясь и прислушиваясь ко всему происходившему вокруг него.
Наконец, некоторые казаки узнали Сирко.
- Батько, батько кошевой тут! Наши головы! - кланялись они низко, расчищая с помощью кулаков ему дорогу.
- Набок! Батьку дорогу! - кричали другие; толкая в плечи прохожих. - Позаливали себе очи и ничего не видят! Эй, пьяницы, набок!
- Сам ты набок! - отбранивались те. - Или я сверну тебе шею набок! Я казак вольный, - иду, куда ноги ступают, ни ты, ни сам я - им не указ!
Но вскоре по всей площади разлетелась весть, что кошевой, батько, славный лыцарь Сирко вернулся. Крики и брань стали стихать; обрадованные запорожцы, любившие беззаветно своего предводителя, побежали ему навстречу и окружили стеной наших путников, подъезжавших уже ко второму проходу.
- Здоров будь, батько! Витаем пана кошевого! Век долгий нашему "велетню"! Слава, слава! - понеслись со всех сторон радостные приветствия и слились в какой-то порывистый гул.
Шапки, шлыки полетели вверх, там и сям раздались пистолетные и мушкетные выстрелы; кто-то бросился даже к "гарматам", но "гармаши" остановили усердных: выстрелами из орудий созывалась великая Сичевая рада, а это могло делаться лишь по приказанию кошевого.
- Здорово, здорово, детки! - снял Сирко шапку и поклонился на все стороны. - Как поживаете? Что нового? Чего вы заволновались, с радости или с горя?
- Да какое, батьку, с радости? - отозвался один сивоусый запорожец с тремя перекрестными шрамами на лице, - скорее с горя.
- С горя, с горя, - подхватили соседи, и это слово пошло перекатываться по майдану.
- Да с какого горя? Горилки не хватило, или рыба перевелась? - попробовал еще подшутить кошевой.
- Что горилка! Не о том, батьку, речь! - возразил строго старик. - Разве это не горе, что Украину разорвали надвое? Разве это не горе, что одну половину отдали на съедение ляхам, а другую трощит Бруховецкий? Разве это не горе, что над Запорожьем поставили чуть ли не четверо панов я трое из них точат зубы, чтоб проглотить нас живьем? За что же мы с казаками и несчастным поспольством лили кровь и гибли, за что? За права свои, за вольности, за веру, за братьев, а теперь выходит, что за все это нас бить в три кнута?
- Не бывать тому, не бывать! - раздался грозный возглас тысячной толпы, и эхо повторило этот чудовищный крик.
- Да слушайте, панове, вас одурили, - заговорил взволнованным голосом кошевой, думая хоть немного успокоить толпу, но ему не дали дальше говорить.
- Как одурили? Кто одурил? - закричали кругом. - Вот послушал бы, что говорил посол, пока не заткнули ему рта, да вон и Андрусовский договор, смотри сам!
Сотни рук поднялись в воздух по тому направлению, где белела прибитая высоко на доске грамота. Толпа слегка распахнулась.
- Читай, читай! - подтолкнули казаки одного молодого запорожца.
Но Сирко не нужен был чтец; зоркий взгляд его впился в бумагу и сразу же упал на место, касающееся Запорожской Сечи: "И вниз Днепра, что именуются Запороги, и тамошние казаки, в каких они там оборонах, островах и поселениях своих живут, имеют быть в послушании, под обороною, и под высокою рукою обоих великих государей наших, на общую их службу", - прочел он и последнее сомнение исчезло. Он хотел дочитать до конца всю бумагу, но кругом стоял такой крик, что сделать это было решительно невозможно.
- А что, теперь сам "упевнывся"! - кричали кругом голоса
- Вот какая нам "дяка"! Да и гетман Дорошенко нам в универсале пишет, что теперь, мол, и Москва, и поляки нам вороги!
- Вороги! - подхватила снова с грозным криком вся толпа!
- А все через кого? Через Ивашку Бруховецкого! - раздался в это время чей-то зычный голос. - Через него вся беда сталась! Это он ездил в Москву, он навел к нам господ ратных людей, он "намовыв" царя половину Украины ляхам отдать!
- Он, он! Антихрист! - закричали отовсюду.
Толпа вся ожила: гневная, бушующая, она искала и жаждала мести - и вот ненавистная жертва была отыскана.
- Так смерть же зраднику! Веди нас зараз на Ивашку, батько! Веди! Веди! - загремела вся площадь, и все голоса смешались в одном ужасном и грозном реве. - Смерть "зрадныку"! Смерть!
Сирко окаменел; по этому крику он почувствовал, что толпа возбуждена и наэлектризована до последней крайности, а при таких обстоятельствах настроение ее могло перейти в всесокрушающую бурю.
- Стойте, панове казаки, славные лыцари-запорожцы, - заговорил он громко, высоко подымая над головой шапку. - Про такие дела негоже говорить на прысиччи, есть на то сичевой "майдан". Не будем же ломать наших святых "звычаив", этим мы обидели б нашу Сичь-маты и нашего Луга-батька, а будем чинить все по нашему закону и по старине. Дайте же кошевому вашему час, прочитать с вашим писарем эти универсалы, просмотреть толком Андрусовские "пакты" и выслушать гетманских послов, и потом уже мы,