оно так, то тем и лучше. Он рад за Марианну: такая девушка стоит счастья, а Андрей, видимо, любит ее без души. Зачем дразнить его? Зачем мешать чужому счастью?! Он пошлет только слугу, а сам будет спешить к Дорошенко, а, главное, к своей дорогой, забытой голубке.
Мысль о Галине успокоила гнев и непонятное раздражение, охватившее Мазепу, и наполнила горечью его сердце.
Несмотря ни на какие доводы рассудка, он чувствовал себя виноватым перед Галиной; совесть не давала ему покоя, воображение рисовало самые ужасные картины, а мысль снова возвращалась к тому же вопросу, куда и каким образом мог скрыться с Галиною Сыч? Уж не Тамара ли похитил ее? - подумал Мазепа и почувствовал, как при этой мысли вся кровь отлила у него от сердца. - Но нет, нет! Каким образом мог 6ы он открыть их убежище, а если бы даже и открыл, то по чем мог бы он узнать, что она дорога ему, Мазепе?
Рассудок Мазепы отверг сразу это предположение, но сердце заныло мучительно и тревожно. Это предположение всколыхнуло в нем с новой силой уже слегка улегшиеся, под влиянием безотложных тревог, опасения за судьбу несчастной девушки, а вместе с ними перенесло Мазепу снова к тому разговору в шинке, который произвел на него такое сильно впечатление. И вдруг словно удар молнии прорезал его сознание, он чуть не вскрикнул от радости и даже приподнялся н месте. Да не Галина ли говорила ему о какой-то своей подруге Орысе? Да, да! Конечно, так. Она говорила ему это. Значит, эта подруга и есть невеста Остапа, а следовательно она может сообщить ему что-нибудь о Галине.
Догадка эта была, конечно, довольно эфемерна: мало ли Орысь на свете? И почему именно эта должна быть подругой Галины? Но сердце Мазепы твердило настойчиво: "Да, это она, она, она!" ;
Слабый луч надежды блеснул перед ним, и он решил во что бы то ни стало заехать в Волчий Байрак и повидаться с молодым казаком.
Такое решение не было даже, нарушением данного Дорошенко слова. Хотя вследствие этого решения Мазепе приходилось бы сделать большой круг, но, ввиду опасности положения, такой объезд не был лишним. У Переяслава и, у других приднепровских городов его могли бы поджидать "шпыгы" Бруховецкого, а там он может переправиться через Днепр лодкой и благополучно возвратиться назад.
Только успокоившись на этой мысли, Мазепа заметил, что осенний холод начинает не на шутку пробирать его, а край неба давно уже бледнеет. Он закутался покрепче в свою керею и, улегшись поудобнее на сырой холодной земле, заснул крепким и глубоким сном.
Утром казаки разложили костер и сварили себе добрую кашу; веселые и довольные тем, что им удалось избежать преследования Бруховецкого, они направились в путь.
Мазепа решил все-таки не выезжать пока что на большой шлях, а, придерживаясь проселочных дорог, держать все прямо на юг. Так проехали они до полдня; он хотел уже отдать приказ остановиться на отдых, когда к нему подскакал встревоженный Лобода и объявил, что вдали подвигается за ними какой-то отряд.
- Казаки? - спросил поспешно Мазепа, чувствуя, как при этих словах что-то екнуло у него в груди.
- Нет, милостивый пане, на наших не похожи, скорее москали.
Мазепа встревоженно оглянулся: действительно вдали виднелся небольшой отряд; судя по шашкам и бердышам всадников, он признал сразу, что это были московские стрельцы, они подвигались не спеша, вольной рысью. У Мазепы слегка отлегло от души.
- Садись, мосци пане, на свежего коня и скачи вперед, а мы отряд задержим... их больше нас, но ничего - мы продержимся, а ты тем временем успеешь скрыться вон в том лесу, - заговорил с волнением Лобода, не отрывая глаз от приближающегося отряда.
- Нет, нет, мой любый Лобода, - отвечал ему Мазепа, ласково опуская руку на плечо старика. - Я знаю, что ты готов бы сложить за меня и голову, но этого делать не надо; в погоню за нами гетман не послал бы московских стрельцов, они не знают ни наших дорог, ни нашей "мовы" и никогда бы не сумели поймать нас. Это, верно, какой-нибудь новый отряд, который поспешает к воеводам; нам надо двигаться спокойно и не спеша, чтобы не возбудить их подозрения. Но Лобода не мог согласиться с Мазепой.
- На Бога, пане! - повторял он, хватая Мазепу за руки, умоляя его сесть на коня и ускакать вперед, повторяя Мазепе, что береженого и Бог бережет, что он дал клятву пани Мазепиной щадить себя, - Мазепа не слушал его совета.
- Да ведь если я сяду и поскачу, дядьку мой любый, - возразил он, - то ведь они заподозрят меня, сам посуди, и бросятся за мною в погоню, а теперь, смотри, они вовсе и не думают ловить нас.
Действительно, отряд не походил на преследователей, он подвигался спокойно с тою же быстротой.
Наконец, Мазепе удалось убедить Лободу в их видимой безопасности, но на всякий случай он приказал своим казакам сплотиться, осмотреть хорошенько оружие и подвигаться, не прибавляя шагу, вперед.
Однако, хотя Мазепа и уверял Лободу в полной безопасности, но чем ближе слышался топот коней стрельцов, тем тревожнее замирало его сердце. Несколько раз ему казалось - что топот приближающихся лошадей раздается все чаще, он приписывал это своему возбужденному состоянию.
Наконец, первые ряды стрельцов поравнялись с ними; это были, действительно, здоровые русобородые стрельцы, смотревшие на Мазепу вполне равнодушно. Пожелав всем добро здоровья, они спокойно проехали вперед.
У Мазепы слегка отлегло от сердца. За первым рядом проехал другой, потом третий. Мазепа совершенно успокоился, он даже начал подсмеиваться в душе над своей безосновательной тревогой, когда из середины отряда отделился один из стрельцов, по-видимому, начальник и подскакал к нему.
Мазепа придержал коня; всадники остановились; за ними остановились и их отряды.
- А скажи-ка нам, господин добрый, эта, что ль, дорога на Гадяч ведет? - обратился к Мазепе стрелец.
- Эта, эта, - отвечал Мазепа.
- Далеко ли еще будет?
- Да верст двести.
- А какое тут ближнее селение, чтобы отдохнуть нам?
Не желая показать своего незнания, Мазепа подумал, какое бы назвать селение наугад, но в это время за его спиной раздался какой-то странный шум и спор. Он быстро оглянулся и с ужасом увидел, что отряд его окружают со всех сторон стрельцы.
Передние ряды их, обогнувшие Мазепиных казаков, теперь повернулись к ним фронтом, вытянулись полукруглой линией и смотрели далеко не так дружелюбно. Задние тоже столпились вокруг его маленького отряда плотной стеной. Количество стрельцов превосходило их не меньше, как в пять-шесть раз.
Сердце Мазепы сжалось от недоброго предчувствия. "Шесть на одного... Мы в центре"... - пронеслось у него молнией в голове.
- Сотник, прикажи твоим людям пропустить мой отряд, произнес он насколько возможно спокойным голосом, подавая Лободе незаметный знак.
Но лицо сотника уже преобразилось: из здорового и добродушного оно сделалось злобным и наглым.
- Ха-ха! - отвечал он с грубым смехом. - А зачем расступаться? Мы хотим проводить тебя с честью в Москву. В одно мгновение все стало ясно Мазепе.
- Засада! "До зброи!" - вскрикнул он, вырывая из-под кафтана саблю и нанося ею сотнику оглушительный удар по голове. Сотник зашатался в седле. Но крик Мазепы был сигналом не только для его казаков. Казалось, стрельцы только и ожидали этого возгласа, так как в ответ на него грянуло дружно:
- Руби хохлов! - и стрельцы ринулись со всех сторон на стесненный в средине казацкий отряд.
Завязалась короткая, но отчаянная схватка. Мазепа рубился с каким-то остервенением, стараясь прорваться сквозь ряды стиснувших их со всех сторон стрельцов. Если бы ему удалось это, он мог бы еще надеяться на спасение, но стрельцы окружали их такой плотной стеной и настолько превосходили своей численностью, что прорваться сквозь их ряды не было никакой возможности. Стесненные со всех сторон, казаки давили друг друга, наносили невольно один другому удары, а стрельцы теснили их все больше и больше.
Бой продолжался не более нескольких минут. Вскоре из всего отряда остались только Мазепа и Лобода. Несмотря на отчаянное сопротивление Мазепы, четыре дюжих стрельца навалились на него из-за спины и, уцепившись сзади за его руки, обезоружили. Мазепа рванулся изо всех сил, но на руках и на ногах его повисли такие десятипудовые гири, что он не смог даже пошевельнуться.
- Кто смеет чинить такой "гвалт" и насилие? - заговорил он задыхающимся от бешенства голосом, - вы должны объяснить мне, чьим именем чинится этот разбой. Я хочу видеть вашего начальника.
- А вот сейчас увидишь, изменник! - отвечал ему с наглым смехом стрелец. - Вот только руки тебе свяжем. Ребята, вяжи их! - крикнул он, обращаясь к своим помощникам.
Мазепе скрутили веревками руки; та же участь постигла и Лободу, и всех еще недобитых казаков.
В это время к ним подскакал какой-то всадник в таком же стрелецком наряде.
- А вот он и начальник наш! - крикнул Мазепе стрелец. - Теперь жалуйся, спрашивай!
Мазепа оглянулся и увидел выглядывавшее из-под шишака сияющее злобным торжеством лицо Тамары.
Все помутилось у него в голове, в горле что-то глухо заклокотало.
- Предатель! - вскрикнул он диким хриплым голосом, рванувшись изо всех сил к Тамаре, но две пары железных рук удержали его на месте.
- Ха, ха, ха! - отвечал ему Тамара с наглым, злорадным смехом. - Теперь уже в Москве рассмотрят, кто из нас предатель, а кто верный слуга! Заткнуть рот изменнику и этому старому псу, - скомандовал он, указывая на Лободу, - а остальных прикончить, чтобы ни один не оставался в живых!
Мазепу повалили на землю. Два дюжих стрельца сели ему на грудь, третий разжал с силою его зубы и заткнул ему в рот туго свороченную тряпку, а сверху обвязал рот платком, оставивши только нос свободным для дыхания.
Мазепа почувствовал, что он задыхается. Глаза его закатились, из груди вырвался тяжелый замирающий хрип.
- Отойдет, собака! - произнес со злорадной улыбкой Тамара, следивший за всей этой операцией с каким-то хищным наслаждением. - Бросьте их в ту телегу и старика туда же, да хорошенько накройте кожами, чтобы ни звука, ни стона!..
Через несколько минут все было снова тихо на пустынной дороге. Отряд стрельцов с высоко нагруженным кожами фургоном мирно продолжал свой путь...
Только куча окровавленных тел, брошенных на дороге, красноречиво говорила проезжему о короткой драме, происшедшей здесь.
Солнце уже давно катилось к закату. Освещенные его косыми лучами пожелтевшие деревья замкового сада горели золотом и темной бронзой; на западе разливался густой алый отблеск, словно чахоточный румянец больной женщины. Близился тихий осенний вечер.
На замковой стене, опершись руками об один из ее зубцов, стояла Саня. Глаза ее задумчиво глядели вдаль на раскинувшийся у подножья горы замковой нижний город Чигирин с его небольшими домиками, окна которых горели теперь золотом, на сновавшие по узким улочкам толпы казаков, на легкую мглу, подымавшуюся над городом, пронизанную алыми лучами, на широкую даль полей, раскинувшихся за Чигирином, зеленеющих бархатными озимыми всходами, подернутую тою же розовой мглой.
Сане было грустно, и взгляд ее глядел задумчиво и грустно. Гетманша говорила правду: с некоторых пор веселый смех девушки умолк, взгляд ее стал задумчив, а сама она сделалась молчаливой и печальной.
Давно она уже лишилась отца и матери, давно жила "прыймачкою" в доме своего родича гетмана Дорошенко, но прежде все эти обстоятельства не мешали ее здоровому, беспричинному, молодому веселью. Теперь же все, казалось, подчеркивало ей ее сиротливое одиночество. И в самом деле, разве она не одна? У всякой девчины, самой простой, самой бедной, есть и мать, и отец, есть своя родня, своя хата, свой куток. А она что? "Прыймачка" в чужой "господи". Конечно, дядько ее любит, жалеет... да сам-то дядько... ох! Теперь ему не до нее. Девушка глубоко вздохнула и задумалась... Некого ей любить, не за кем "запопадлыво упадать"... Отдадут ее замуж. А за кого? За кого сами захотят, ее не спросят. Да и зачем? Прыймачка должна благодарить за всякую ласку. Взгляд девушки скользнул по замковой стене и остановился на скрученном, засохшем листочке, который тихо катился вперед, подгоняемый ветерком. Губы ее сложились в печальную улыбку. Словно вон тот листочек сухой, оторванный от "гилкы", летит, куда его ветер гонит, - подумала она, проводя невольно параллель между собою и сухим листком.
Сане стало совсем грустно.
Может быть, были еще какие-нибудь причины, усиливавшие ее тоску, но если они и были, то самолюбивая девушка прятала их так глубоко в душе, что и сама вряд ли знала о них.
Солнце склонялось все ниже, и чем ниже склонялось солнце, чем больше близился вечер, тем жальче становилось Сане самой себя. Не замечая сама того, что делает, она начала напевать потихоньку печальную песенку, в которой говорилось о грустной доле одинокой сиротливой девушки. Ее звонкий молодой голос мягко выводил все грустные переливы песни.
Пение увлекло певицу: глаза ее стали влажны, голос зазвучал сильнее, как вдруг за спиной ее раздался чей-то веселый молодой голос:
- А отчего это панна такую сумную песню завела?
Саня вздрогнула, голос ее оборвался, она быстро оглянулась и увидала подходящего к ней Кочубея. Лицо девушки залила густая краска.
- Вечер добрый, ясная панно! - произнес Кочубей, сбрасывая шапку и подходя к девушке.
- Доброго здоровья, пане подписку, - ответила поспешно Саня, и от того ли, что она ответила слишком поспешно, или от каких-либо других причин, только лицо ее покрылось снова багровым румянцем. - Я вышла "одпочыть", - прибавила она, опуская в смущении глаза.
- Гм! - откашлянулся Кочубей. - А я это иду себе по двору, слышу голосочек чей-то, дай, думаю, посмотрю, какая это кукушечка так жалобно кукует, выхожу - смотрю, а то не кукушечка, а ясная панна. А только отчего это панна такую жалобную песню завела? Молодой панне надо соловейчиком, либо жайворонком разливаться.
"И у жайворонка, и у соловейка свое гнездышко есть, оттого им и весело поется, - подумала про себя Саня, - а я..." - она подавила вздох и ответила вслух Кочубею:
- Так, пане, пела, что на ум пришло.
- Гм... Что на ум пришло, а на ум пришло "сумне", значит, панна сумует, а если паненка сумует, значит какой-то ловкий "злодий" украл ее спокий. Но кто ж бы был тот злодий, может, полковник Самойлович? Его что-то давно не видно. Может, панна по нем тоскует?
Лицо Сани снова вспыхнуло, но теперь уже не смущением, а гневом.
- Ненавижу его! - вскрикнула она. - У, лисица! Солодким голосом "мовыть", а когти прячет! Так бы и перервала таких людей надвое!
Кочубей улыбнулся, гневный возглас девчины понравился ему; он бросил искоса взгляд на девушку, на ее характерное лицо, черные брови, пышные плечи и вся ее наружное полная молодости и здоровья, произвела на него приятие впечатление, и рука его невольно потянулась к усу.
- Как же бы это панна своими белыми рученьками перервала пана полковника надвое?
- Го-го! - отвечала с веселой улыбкой Саня, - мои руки даром что белые, а крепкие, я и копу сена нагребу - устану!
- А отчего это такая немилость на полковника? Ведь панне, сдается, полковник прежде по сердцу был?
- И пряник золоченый, когда смотреть на него сверху, так хорошим кажется, а как раскусишь его до середины, так и выйдет, что он горький, как полынь. Не терплю я таких "облеслывых" да "нещырых"!
Левая бровь Кочубея слегка приподнялась, он подкрутил молодцевато свой черный ус и произнес с лукавою улыбкою:
- А каких же панна любит?
- Тихих, да добрых, да правдивых.
- Гм, - подмигнул он, - таких, чтобы оседлать легко было!
Саня в свою очередь усмехнулась; смущение ее уже совершенно исчезло, и к ней вернулась ее обычная веселость.
- А что ж, - отвечала она бойко, - лучше коню под седле ходить, чем тяжелый воз за собой тащить.
- А если бы конь выдался строптивый и сбросил панну?
- Не сбросил бы!.. Укротила бы!
- Шпорами? О, род Евин на то придатен зело.
- Зачем же шпорами, - улыбнулась задорно девушка, - можно и шпорами, можно и ласковым словом. Доброго хозяина, говорят, скотина слушает.
- Так панна будет своего "малжонка" за скотину мать?
- А что ж такое и скотина? Скотина в хозяйстве первая вещь: добрый хозяин сам не доест, не допьет, а скотинку нагодует.
Бойкий разговор девушки нравился все больше и больше Кочубею, ему сделалось вдруг как-то чрезвычайно приятно говорить и шутить с этой приветливой и веселой девушкой; он давно замечал ее в замке, но не подозревал до сих пор, что у нее такой простой и веселый нрав. Но только что он хотел задать ей еще какой-то шутливый вопрос, когда снизу донесся громкий крик одной из служанок:
- Панно! Панно! Пожалуйте скорей сюды!
Саня встрепенулась.
- Прощай, пане подписку! - обратилась она к Кочубею.
- Куда ж так спешит, ясная панна? - произнес он с сожалением.
- А вот зовут, верно, к пани гетмановой, надо спешить. Прощай, казаче!
- Прощай, ясная панно! Только на Бога, не запрягай же хоть в плуг своего "малжонка"! - крикнул уже вдогонку девушке Кочубей.
Саня остановилась.
- Как будет послушный, так будет сидеть на печи и жевать калачи, а нет, так пойдет и на греблю! - отвечала она с веселой улыбкой и быстро спустилась со стены. Кочубей последовал не спеша за нею.
- А что, ведь такая могла бы и запрячь, ей-Богу, - подумал он про себя, вспоминая слова Сани и медленно шагая со ступеньки на ступеньку, - этакая ни мыши, ни жабы не побоится, да и ручка у нее, даром, что маленькая, а и вправду крепкая!
Ему вспомнился весь образ девушки, пышущей молодостью, здоровьем и силой, и ему почему-то сделалось снова чрезвычайно весело и приятно.
- А что, черт побери, ведь приятно бы было иметь подле себя такого воина в "кораблыку". Да ей, верно, и хорошо было б в нем, в пунсовом, оксамитном? А? Брови-то у нее как нарисованные, очи бархатные, щечки румяные, сама крепкая, сбитая... о, такая "погонит, непременно погонит, - решил он, но эта мысль не доставила ему никакой неприятности, а наоборот вызвала даже довольную улыбку. Кочубей заложил молодцевато шапку, подкрутил свои черные усы, подморгнул глазом и вдруг запел вполголоса: "Гуляв казак, гуляв молод, та й не схаменувся, як уразыла серденько гарная Маруся!"...
- Что это я, вздумал никак песни петь? - изумился он сам, останавливаясь на полукуплете, но задорный мотив песенки привел его в самое отличное расположение духа.
- Гм, - повел он бровью, - о ком говорила она, что любит тихих да правдивых? Мазепа тоже говорил, что останавливает, мол, на ком-то глаза. На ком бы то? - прищурился он лукаво, и какие-то легкие и приятные мысли забродили в его голове...
Между тем, незаметно для себя, он спустился на замковый двор. После широкого простора, открывавшегося с замковой стены, ему показалось здесь как-то темно и тесно, он прошел раза два бесцельно по двору и ему сделалось скучно...
- Хоть бы вышла, что ли, опять? - подумал он, поглядывая на окна гетманши, и вдруг с досадою оборвал себя. - И что это за чертовщина в голову лезет? Сказано - спокуса!
Он сплюнул сердито на сторону, нахлобучил на глаза шапку и решительно направился к своему холостяцкому помещению.
Гетманша гуляла по саду, простиравшемуся за замком. Она срывала рассеянно то ту, то другую травку или еще уцелевший цветок и так же рассеянно бросала их в сторону. Деревья все стояли кругом золотистые и багровые, но красота их не обращала на себя внимания гетманши, на лице ее лежала мечтательное выражение, мысли ее были далеко.
Вот уже вторая неделя, как Самойлович уехал из Чигирина, а без него такая тоска здесь. Как ловок, как весел, как хорош, а как говорит... Ox! - гетманша подавила сладкий вздох. Ей вспомнился последний разговор с Самойловичем, когда он сказал ей, что любит ее одну, одну на целом свете, и когда, нагнувшись к ее лицу, коснулся своими горячими устами ее щеки. Ох, одно прикосновение его шелковистых усов ожгло ее, как огнем! И при одном воспоминанье об этом поцелуе лицо гетманши вспыхнуло, из глубины ее груди поднялась какая-то сладкая волна и, поднявшись до самого горла рассыпалась мелкой зыбью по плечам, по рукам, по всему ее телу; она почувствовала вдруг какую-то непреодолимую, нежную слабость и опустилась в изнеможении на близ стоящую лавку. Да, то же самое чувство охватило ее и тогда когда он шепнул ей, склонившись над нею, голосом, задыхающимся от волнения, эти слова. О, Петр никогда не говорил так с нею! Слова его холодны, как лед, а от слов Самойловича лицо загорается, как от лучей летнего солнца! И могла она противиться ему? И кто бы оттолкнул его, послушавши его волшебные речи? По лицу гетманши мелькнула мечтательная улыбка, казалось, она снова переживала все те сладкие недомолвки, вздохи и пылкие речи, которыми опьянил ее маленькую головку Самойлович. Но вот из груди ее снова вырвался вздох, на этот раз не сладкий, а досадливый; действительность вернула ее к себе. Гетманша снова начала сравнивать между собою гетмана и Самойловича, - занятие которому она предавалась особенно часто в последнее время и которое оканчивалось всегда весьма неблагоприятно для гетмана, но этот раз она была как-то особенно раздражена против него.
И зачем только вышла она за него замуж? - Для чтобы вести такую скучную монастырскую жизнь. Никакого веселья, вот только и утеха, когда приедет он, Самойлович! Словно оживет весь этот замок, а то только и слышишь кругом: тревога... война... орда... ляхи. Ох, здесь можно задохнуться, как в подземном склепе! И чтоб она лишила себя этой единственной отрады, чтоб она увяла здесь без всякой радости, как вон та бедная квиточка? Нет, нет! Пусть пеняет на себя тот, кто не умеет сберечь свой "скарб". Разве гетман думает о ней, разве старается скрасить ее жизнь? Он только и занят своими полками, так почему же она должна думать о нем, почему должна отталкивать того, кто любит ее не так, как он, а так, что всю жизнь свою готов сложить для нее...
Гетманша закрыла глаза и предалась сладким мечтам.
И кто бы мог думать, что из того веселого маленького бурсака выйдет такой разумный да славный полковник? Да любит ли он ее так, как говорит? Может, "жартуº"? Гетманша кокетливо улыбнулась, открыла глаза и снова повторила тот же вопрос: любит или жартует? Кажется, не похоже на то, чтобы жартовал! - улыбнулась она уверенной улыбкой. - Обещал приехать скоро снова... что ж не едет? Хотя бы знать отчего, почему? Вот уж вторая неделя на исходе, а ей без него все так немило, все так скучно здесь!
Гетманша задумалась.
В это время послышались шаги, на дорожке показалась Саня и, подойдя к гетманше, сообщила, что прибыл Горголя, привез какие-то драгоценные сережки и просит узнать, не пожелает ли ее мосць купить их.
Гетманша оживилась.
- Купить не куплю, а посмотреть можно; веди его в мою светлицу.
Гетманша прошла вперед, а Саня последовала за нею.
- Что ж это ты совсем без товаров? - изумилась гетманша, когда Горголя вошел в ее светлицу только с маленьким ящичком в руках.
- Ясновельможная пани гетманова, - отвечал Горголя, подходя к ней с низкими поклонами, - товары мои в нижнем городе остались, прикажешь - принесу и сейчас, а то спешил к тебе с этими сережками. Купил их на правом берегу у полковника одного, Самойловича, ему как-то случайно достались, так он мне их и продал, а я вот и поспешил привезти их твоей ясной мосци, захочешь - возьмешь, а нет так я их и назад отвезу, потому что кроме твоей мосци никто их не сможет купить.
При первом упоминании Горголею имени Самойловича гетманша вздрогнула и насторожилась, что-то странное послышалось ей в словах торговца.
- Ну, дай сережки! - произнесла она, поспешно протягивая Руку.
Горголя подал ящичек и почтительно отступил назад. Гетманша открыла крышку, на дне ящичка лежала пара великолепных изумрудных серег, а под ними из-под шелка, покрывавшего ящичек, белело что-то, словно сложенная бумажка.
Как ни старалась гетманша сдержать свое волнение, но щеки ее ярко вспыхнули. Не решаясь взять в руки серьги, не решаясь вытянуть бумажку, она сидела в нерешительности над открытым ящиком.
По лицу хитрого торговца мелькнула лукавая улыбка.
- Может, ясновельможная пани дозволит мне сходить пока за моими товарами? - произнес он вкрадчиво.
- Да, иди, иди! - отвечала она поспешно, обрадовавшие возможности удалить его, - только приходи завтра рано, сейчас уже поздно, скоро вечер.
Горголя поклонился, пожелал гетманше всякого благополучия и поспешил выйти.
Лишь только дверь за ним затворилась, как гетманша дрожащими от волнения пальцами вытащила белевшую из-под обшивки бумажку и развернула ее. Это было действительно письмо, на нем не было написано, кому оно предназначается, не было подписано и кто писал его, но она догадалась сразу по одному лишь неудержимому биению своего сердца, от кого идут и кому предназначаются эти слова.
"Квите мий рожаный, сонечко мое ясне!" - начинало так письмо. Оно было переполнено самыми нежными словами, самыми страстными излияниями любви. Автор его сетовал на злую долю, которая не дает ему любоваться своим "сонечком", спрашивал, может ли он иметь надежду на взаимность, говорил, что если нет для него надежды, то он отправится куда-нибудь на край света размыкать свою тоску. Письмо заканчивалось таким нежным выражением: "Счаслывишый мий лыст, що в твоих рученьках билых буде, ниж мое серце, що николы твою мосць не забуде".
В конце письма стояла приписка: "Посланому моему верь, ако и мне самому, или одпиши или одмовь через него".
Когда гетманша читала письмо, кровь до того стучала у нее в ушах, что она с трудом могла разобрать содержание его. Сердце ее билось так сильно, что дыхание захватило в груди, щеки пылали так горячо, что она должна была приложить к ним руки, чтоб охладить их жгучий жар. Она подождала несколько минут и снова принялась за чтение письма; и опята же горячая волна окатила ее с ног до головы.
Увлеченная чтением этого страстного послания, она забылась до такой степени, что даже не слыхала, как у дверей ее светлицы раздались чьи-то шаги. Очнулась она только тогда, когда кто-то уже тронул рукою за двери, и едва успела суну торопливо за спенсер смятое письмецо, как в комнату вошел гетман.
Гетманша вспыхнула вся до корней волос и быстро отдернула руку от корсажа.
"Узнал? Увидел? Может, Горголя передал ему", - пронеслось у нее быстро в голове, и она замерла от ужаса на месте. Но гетман не заметил ее смущения, к счастью гетманши сумерки уже наполнили комнату.
- Что ты делаешь здесь одна в потемках, Фрося? Скучаешь голубка моя? - спросил он нежным тихим голосом, подходя к гетманше.
Она молчала; она не могла еще прийти в себя от ужаса, охватившего ее при виде гетмана.
- Знаю, знаю, скучаешь, голубка, - продолжал он, подойдя к ней и садясь рядом. Он обнял ее шею рукой и притянул к себе на плечо ее белокурую головку. - Отчего же ты молчишь все, Фрося? Не рада мне? А может больна, сохрани Бог, или сердишься на меня? Гетман пристально взглянул ей в лицо. Гетманша потупилась.
- Как не рада? Рада. Только я теперь так мало вижу тебя... вот мне и скучно стало, - отвечала она детски жалобным голосом, - ты все с казаками, со старшинами, а я все одна, да одна...
- Правда, Фрося... да нельзя иначе... - Дорошенко сделал досадливый жест и прибавил: - Хоть бы Самойлович приехал, что ли, он так умеет забавить тебя.
Гетманша вздрогнула и порывисто отстранилась от гетмана. "Что это, смеется он, или хочет испытать ее?" - пронеслось у нее в голове.
- Почему это ты говоришь о Самойловиче? Кто сказал тебе, что он умеет забавить меня? - произнесла она с оттенком обиды в голосе, устремляя на гетмана пытливый взгляд.
- Ха-ха! А ты уже и рассердилась, голубка, - ответил простодушно гетман. - Да просто потому, что молодой он, веселый, "балакучый", умеет рассказать разные "новыны", умеет посмешить, умеет и запеть, и струнами позвенеть.
У гетманши отлегло от сердца: лицо гетмана было так ясно и открыто, как лицо ребенка.
Гетманша успокоилась.
- Ветрогон и только, - отвечала она, поджавши презрительно губки и, обнявши шею гетмана руками, прибавила нежно: - Никого мне, Петре, кроме тебя, не надо, никого, никого!
Слова гетманши тронули гетмана, этот бесстрашный казак, смотревший холодно самой смерти в глаза, теперь пришел в необычайное волнение от одного ласкового слова этой маленькой женщины.
- Верю, верю, голубка моя! - произнес он с глубоким волнением, горячо прижимая ее к себе, - но подожди, потерпи, квите мой, еще немного и тогда, когда все успокоится, тогда мы заживем снова с тобою тихо и любо, как и прежде жили. Он горячо поцеловал гетманшу.
- А "докы сонце зийде, роса очи выисть!" - отвечала гетманша с легким вздохом, отстраняясь тихонько от гетмана и поправляя сбившийся слегка на сторону от его горячего поцелуя кораблик.
- Что делать, Фрося! - вздохнул глубоко гетман и, вставши, зашагал в волнении по светлице. - Теперь буря, дытыно моя, а в бурю все оставляют свои "хатни справы" и бросаются к веслам, к парусам, а наипаче "стернычый", который стоит у руля: ему вверили гребцы и свою жизнь, и свой корабль, он должен провести его между диких "хвыль" и подводны скал в тихую пристань. Теперь нам дует попутный ветер... С если Мазепе удастся устроить то дело, которое мы с ним задумали, тогда, - он отбросил с высокого лба волосы и произнес с воодушевлением, - дух захватывает, когда подумаешь о том, что может тогда быть! Даже трудно представить!.. Ох! - он вздохнул всей грудью, как бы желая облегчить волнение, давившее его, и продолжал горячо: - Ты доля знать все, Фрося! Я обещал Бруховецкому отдать свою гетманскую булаву, лишь бы он согласился соединиться с нами и слить воедино расшарпанную отчизну.
На хорошеньком личике гетманши отразилось при этих словах Дорошенко крайнее изумление.
- Как? - переспросила она. - Ты это не "жартуºш"?
- Говорю правду, как перед Богом.
- И если он на то пойдет, ты ему и вправду отдашь свою булаву?
- Язык мой не знает лжи, Фрося.
По лицу гетманши мелькнула чуть заметная, не то насмешливая, не то презрительная улыбка.
- Какой же тебе выйдет со всего того "пожыток"[31] ? Так добивался булавы, столько крови пролил за нее, а тепе опять отдаешь ее назад, как прискучившую "цяцьку". Слова гетманши, видимо, оскорбили Дорошенко.
- Не говори так, Фрося, - заговорил он горячо, - да, добивался булавы, я пролил за нее братскую кровь, но не для того, чтобы едино захватить в свои руки "зверхнисть" и "владу", а для того, чтобы иметь возможность направить отчизну к покою и славе!
Он начал объяснять ей с увлечением весь свой будущий план. Да, он уступит свою булаву Бруховецкому, потому что иначе тот не согласится соединиться с ним. Конечно, Бруховецкий жаден, труслив, низок, не такого гетмана надо было б Украине, но всегда больше мира и ладу в той хате, где один хозяин, чем в той, где два, хоть и самых лучших. Да и Бруховецкий будет беречься теперь.
Гетман говорил с горячим, искренним увлечением; гетманша слушала его молча, только по лицу ее бродила легкая презрительная усмешка, не заметная гетману. Слова гетмана ничуть не трогали ее.
- Что только говорит, послушать, словно малое дитя или хлопец безусый, - думала она про себя, следя взглядом за темной фигурой гетмана. - Отдаст булаву! Вот так гетман! Ха, ха! Другой бы подумал, как бы v Бруховецкого ее вырвать, а он!.. Вот уже и седой волос в бороде пробивается, а он все еще разумом за хмарами летает, а перед глазами ничего не видит!
В душе гетманши шевельнулось какое-то презренье к гетману, она взглянула на его высокую, костистую фигуру, на смуглое, худое лицо, на его темную простую одежду, и перед ее глазами вырос, как живой, Самойлович, пышный, блестящий, красивый, со своими шелковистыми усами, с пламенным, страстным голосом, шепчущим ей на ухо жгучие слова. "Вот кому бы быть гетманом, - подумала она невольно. - О, тот умел бы захватить все в свою крепкую руку, сумел бы и у Бруховецкого вырвать булаву. Король, король!.. А этот, - гетманша бросила пренебрежительный взгляд на мужественную фигуру гетмана, на его воодушевленное лицо, и оно показалось ей сухим, жестким и некрасивым, - монах какой-то! Ворон!" - подумала она про себя и сжала презрительно губки.
А гетман все говорил... но гетманша не слушала его, голос его как-то сладко убаюкивал ее, мысль ее перенеслась к Самойловичу, к его страстной любви, к его нежному письму. "О, если б на месте этого скучного гетмана был он, дорогой, любимый... да, любимый..." - шептала она про себя, прижимая к груди маленькое письмецо. Наступившие в комнатах сумерки как-то невольно навевали на нее нежные мечты, а мечты ее уносились далеко, далеко.
Гетман между тем продолжал говорить с возрастающим одушевлением, не замечая того, что гетманша вовсе не слушала его.
- А если это не удастся мне, - окончил он, - тогда я двинусь со всеми войсками на правый берег, я сложу свою голову, я сгину в неволе, а соединю отчизну и освобожу ее от ляхов навсегда!
Он замолчал; слышно было только по глубокому и частому дыханию, как сильно волновала его эта мысль.
Фрося словно очнулась от какого-то сладкого забытья: восклицание гетмана пробудило ее и вернуло к действительности, но возвращение это не доставило ей удовольствия. "Правду говорит Самойлович, что он ничуть не ценит меня", - подумала она, услыхавши последние слова гетмана, и в душе ее пробудилось к нему уже явно неприязненное чувство.
- Послушать тебя, пане гетмане, так и увидишь, как ты любишь и жалеешь меня, - заговорила она, и ее всегда детский голосок зазвучал достаточно неприязненно, - когда так мало думаешь обо мне. Какая же будет тогда моя жизнь? Хочешь ты, чтобы меня убили, или ограбили так, как вдову Тимоши Хмельницкого, или продали в крымскую неволю?
- Дорогая моя! - произнес с глубоким волнением Дорошенко и, подойдя к ней, сел с нею рядом и обвил своей могучей рукой ее тонкий и нежный стан. - Не думай того, что я не люблю тебя! Я не умею широкими словами про свое "коханя мовыты", но Бог видит, что у меня есть только два дорогие на всем свете существа - матка отчизна и ты, дытыно моя. Она - моя кровавая рана в сердце, ты - моя радость, мой солнечный "проминь", своим словом ты "вразыла" мое сердце, но знай: тебя я люблю больше своей жизни, но для блага отчизны пожертвую всем: жизнью, душой - даже тобой! Скажи сама, был ли бы я гетманом, был ли бы я казаком, если бы не отдал ей все? Вспомни сама, наши матери и сестры сами полагали свою жизнь за отчизну, неужели бы же ты захотела чтобы я, гетман Украины, был ниже их?
Гетманша молчала; в сущности ей было решительно все равно, что сделает гетман; в душе ее только закипала глухая, но упорная неприязнь к этому человеку; каждое его слово подтверждало справедливость заключения Самойловича, что он не ценит ее, но эта мысль не огорчала гетманшу, а только усиливала ее холодную неприязнь.
Но гетман принял это молчание за безмолвное согласие.
Дорошенко горячо прижал к себе жену и словно замер этом порыве. Так прошло несколько минут.
- Ох, Фрося, Фрося, если б ты знала, сколько бессонны ночей провел я, думая о доле отчизны! - вырвался у гетмана вдруг неожиданный возглас.
Он заговорил с той страстной горячностью, с которой говорят замкнутые в себе люди, когда чувства и мысли, хранящиеся в глубине их сердца, наконец, переполнят его и выступят из берегов. Слова его лились неудержимым потоком. Он говорил ей о всех тех муках, которые пережил, глядя на страдания отчизны, он говорил о том, как он поклялся вывести ее из поруганья и униженья, он рисовал перед гетманшей светлыми, полными веры и надежды словами будущее отчизны, но сидевшая подле него женщина, которую он так горячо прижимал к себе, оставалась холодна и враждебна. Наконец и гетман почувствовал эту холодность, но он приписал ее тому, что гетманша все еще сомневается в его любви к ней.
О, нет!.. Она, его дорогая Фрося, не должна думать, что, любя отчизну, он мало любит ее. Как солнце и месяц, так освещают они обе и день, и ночь его жизни! Он только и счастлив ею. О, если б он не был уверен в том, что она любит его, если б он не мог прижать к себе ее дорогую доверчивую головку, было ли бы в нем тогда столько сил для этой борьбы?
Дорошенко вздохнул и произнес задумчиво:
- Кто знает, если бы гетман Богдан не был так несчастлив, быть может, он не проиграл бы Берестецкой битвы, и родина не служила бы теперь в наймах у ляхов.
При этих словах гетманша встрепенулась и насторожилась.
- Ты говоришь, несчастлив? Что же случилось с ним? - спросила она, подымая головку.
- Он узнал перед Берестецкой битвой о том, что Тимош повесил его жену.
- Повесил?.. Ох, Боже!.. За что?
- За "зраду". Она изменила гетману. Да вот здесь, на этих самых воротах, и повесил, их видно в окно.
Гетманша взглянула по указанному гетманом направлению и с отвращением отвела свои глаза от видневшихся из окон ворот. Невольная дрожь пробежала по всем ее членам.
- Бр... - прошептала она. - Повесил, зверюка!
- Чего ж ты "зажурылась", моя зирочка? - повернул ее к себе ласково гетман. - Жалеешь ее? Не жалей! Таких гадюк жалеть не надо: им мало мук и в пекле, и на земле! - Глаза гетмана гневно сверкнули. - Да если бы она могла только воскреснуть, я бы сам повесил ее снова здесь, на позорище всем - вскрикнул он.
При этом возгласе гетманша сильно вздрогнула и побледнела.
- Петре... на Бога! Что с тобою? Ты пугаешь меня? - схватила она его за руку.
- Испугал! - гетман улыбнулся и провел по лбу рукой. - Ох ты, дытыно моя неразумная, чего ж тебе пугаться? Ну, посмотри же на меня, усмехнись! - повернул он к себе ласково ее личико. - Ведь я знаю твое серденько любое, ведь я знаю, что ты никогда не изменишь мне. Ты моя дорогая, ты моя верная, - заговорил он нежным шепотом, тихо привлекая ее к себе...
На другой день Саня проснулась рано утром и сразу же ей сделалось почему-то чрезвычайно весело. Она быстро вскочила с постели, выглянула в окно, увидала, что небо безоблачное, воздух чист, солнце ясно, улыбнулась скакавшим под окном воробьям и принялась торопливо одеваться. В это утро она отдала больше времени своему туалету, и время было потрачено не даром, так что даже гетманша спросила ее:
- Отчего это ты сегодня такая гарная, Саня, словно засватанная?
От этого вопроса Саня вспыхнула вся, как пунцовый мак, и прилежно наклонилась к работе.
В этот день все как-то особенно спорилось и удавалось ей; веселые песенки так и навертывались на язык, а день все-таки тянулся долго!
Наконец, когда солнце начало снова клониться к западу, гетманша приказала ей позвать Горголю, который уже с утра дожидался, а самой пойти присмотреть за работницами в саду. Саня с большой охотой бросилась выполнять поручение. Перед выходом она не забыла заглянуть в зеркало, отряхнуть на себе новый жупан и оправить намисто. В глубине ее души таилась надежда увидеться с Кочубеем.
Сбежавши со ступеней крыльца, она затянула громкую веселую песню и, отославши Горголю к гетманше, направилась в сад. Голос Сани звучал как-то особенно громко и задорно; злые люди, конечно, могли бы подумать, что это делалось не без умысла, но, по всей вероятности, помогали этому тихий, прозрачный воздух и ясный вечер. Зайдя одним работницам, к другим, Саня повернула на одну из дорожек и вдруг увидала невдалеке от себя Кочубея, стоящего под высоким деревом. Хотя она и ожидала, и желала увидеть его, но эта встреча все-таки и удивила, и страшно обрадовала ее.
- Добрый вечер, пане подписку, - приветствовала она его веселой улыбкой.
- Доброго здоровья, панно! - поклонился ей Кочубей.
- А ч