- Ан вот и снятся,- сокрушенно проговорил Семен Андреич,- кому польза, а им, выходит, вред. Так-то, голубь!
Он поднял к Никите слезящиеся глаза цвета сыворотки и, с видимым усилием превозмогая живучую полувековую привычку к правилам торгового конского дела, торопливо заговорил о Корцове, Михал Михалыче и Культяпом...
- Ты ихним словам не внимай. Никакой курбы у жеребенка твоего нету! Опутать хотят задарма... Человек, который не специальный, поверить их словам может, а ты не внимай! Легковерный человек в таком деле самый последний человек. А еще вот чего скажу тебе под великим секретом: жеребенка свово ты отсюдова уводи, соблазн в нем большой, и до греха близко - охрометь он может ту-ут...
Последние слова Семен Андреич произнес шепотом; собрал в кулак кубовый платок свой и встал.
- Прощай, голубь!.. А что сказывал - на ус замотай да проглоти!
Сгибаясь в пояснице и шмыгая соскакивающими глубокими калошами на красных шерстяных чулках, старый коновал поплелся к воротам.
Лутошкин приехал на Мытную после обеда, как обещал. Молча и деловито осмотрел Внука, не замечая напряженного внимания Никиты, следившего с тревогой за каждым его движением и за выражением лица. Кончив осмотр, сказал равнодушно:
- По себе жеребенок не плохой.
И опять Никита огорчился. Лутошкин говорил о его Внуке так, как будто Внук был самой обыкновенной лошадью. И ему захотелось рассказать Лутошкину все, чего тот не знал о жеребенке, о его страшной резвости, когда жутко бывает сидеть на телеге, о необыкновенной его выносливости и о многом еще...
- Надо посмотреть его в езде,- как бы отвечая на мысли Никиты, проговорил Лутошкин,- я пришлю сегодня конюха сюда, ты отведешь вместе с ним жеребенка ко мне на Башиловку. Завтра прикину, посмотрю, тогда и разговаривать будем.
Лутошкин взглянул на часы с браслеткой и пошел со двора разбитой наезднической походкой. Обиженно смотрел ему в спину Никита...
В воротах Лутошкин столкнулся с запыхавшимся Культяпым. Оглянувшись на Никиту, стоявшего посреди двора, Культяпый тихо сказал Лутошкину:
- Вас Григорий Николаич в чайную просит зайти.
- Он с кем там? - спросил Лутошкин.
- Михал Михалыч там. Вася Сосунов...
Корцов, лишь только сутуловатая фигура Лутошкина появилась в дверях чайной, застучал ложечкой по блюдцу, подзывая служащего.
- Стаканчик дернешь? - здороваясь с Лутошкиным, спросил он вместо приветствия.
- Давай!
- Тащи! - мигнул человеку Корцов.- Да яишницу с колбасой, поживей!
Сосунов прищурился и задвигал ладонь о ладонь.
- Э-э, люблю такие дела!.. Колбаску-то, смотри, не очень подсушивай! - крикнул он вслед человеку и, не вытерпев, сорвался с места: - Подожди, я сам сейчас...
И исчез в кухне.
- Ну что, видал? - спросил Корцов Лутошкина.- Ловак човый!
- Хороший жеребенок,- серьезно сказал Лутошкин.
- Мы утром смотрели нынче... Покупателя на жеребенка можно в два счета найти, заработать можно хорошо. Ты как?
- Что? - в глаза Корцову посмотрел Лутошкин.
Корцов засмеялся. Смех у него был невеселый и царапал, как проржавленное железо.
- Не знаешь что?.. Брось, Алим! Маса можно обкрутить, как хошь! Твое дело маленькое, только подначь, а отначка от тебя не уйдет,- заговорил Корцов, понижая голос,- что он понимает? Лохов* - их учить надо, а то повадились,- чуть что - в Москву!.. Прызы хотят получать! Ты скажи только: ни в какую не едет, он и затыркается с ним, а уж мы его не выпустим!..
Культяпый, сидевший за соседним столиком, подсел с подленькой мокрой улыбкой и вмешался в разговор:
- На мое мнение, его наперво охромить надо, раза два веревкой под щеткой передернуть - и готов! А куда он с ним, с хромым, денется?.. В прошлом годе привел один мас из Пензенской ардена, то-ова-ар - что надо! А мы возьми да и подошли Пашку Шишкова. Знаете, он какой - с портфелем, в галифах и наган сбоку, настоящий вечека! Жеребец у меня стоял. Так и так, говорит, лошадь самая подходящая в артиллерию, по казенной расценке... А сам записывает: кто хозяин, откуда и все прочее. Мас и заметался, туда-сюда, то к одному, то к другому, то в чайную, а народ, знаешь, свой везде, ну и, конечно, со всех сторон и подначивают. Так за полцены и бросил, а сам - ходу.
К столику подошел с шипящей сковородкой служащий, а за ним, подпрыгивая, Сосунов, улыбистый, подмигивающий и сладострастный. Крякнув, он поставил на стол темную бутылку с изюмным самогоном и начал распоряжаться:
- Разговоры потом будете разговаривать! Опоражнивай в два счета! Не ровен час - зайдет какая-нибудь сволочь, подведем Ивана Петрова... Э-эх, товар хорош! - прищурился он на стакан с самогоном, поднимая его к свету.- Вне конкуренции, никакой белоголовки не захочешь! Будьте здоровы!..
Лутошкин знал всех этих людей не первый год. Раньше делал с ними дела: покупал у них, продавал им не раз лошадей... Раньше каждый из них был неуемным дельцом, работающим двадцать часов в сутки, рыскающим неутомимо из одного конца в другой по всей России в поисках товара...
Чем они жили теперь?! Никто из них не служил и служить не хотел. Ни у кого не было определенного дела. На что они надеялись?!
- Чего же скажешь, Алим?.. Покупателя на жеребенка, говорю, однова плюнуть - найдем! - заговорил Корцов, возвращаясь к начатому разговору.
- Ничего из этого не выйдет, Григорий Николаевич! - твердо ответил Лутошкин.
Жесткие подстриженные усы Корцова дернулись. Заносчиво он спросил:
- Это почему же?
- Не выйдет, Гриша.
- Что ж, аль в честные записался? - с глазами, заострившимися злобой, спросил Корцов.
- Жеребенка я буду работать.
- За именными поедешь? - ухмыльнулся Корцов.
- А какая вам, Алим Иваныч, от этого польза есть? - слюнявя, вмешался Культя-пый.- Тут дело чистое, деньги на бочку...
Лутошкин встал.
- Больше ничего не скажешь? - спросил Корцов, играя злыми глазами.
- Прощай,- протянул ему руку Лутошкин и, не слушая покончившего с яичницей Сосунова, пошел, сутулясь, к дверям.
Филипп всегда пил и всю жизнь питал неодолимое влечение к жидкостям со спиртным запахом. События революционных лет и коренные изменения в окружающей жизни прошли в его мутном сознании, как облака, не оставив никакого следа. Если заходил разговор о первых днях революции или о каком-нибудь событии восемнадцатого-девятнадцатого года, Филипп определял это время по-своему: "Когда пили лак и политуру". Иных признаков его память не сохраняла.
Получая, как конюх, от администрации ипподрома ценные вещи в поощрение за выигранные Лутошкиным большие или именные призы (Филипп служил в одной конюшне с Лутошкиным), Филипп в тот же день приносил полученную вещь в чайную, к Митричу, и, передавая ее, никогда не торговался в цене, усаживался тут же за столиком и пил день, два, три, до тех пор, пока Митрич, подсчитав сумму, на которую было выпито, не заявлял ему коротко:
- Финиш.
- Резво уж очень приехал-то! - пытался поторговаться Филипп, но Митрич был неумолим.
- Вот это кла-асс! - вздыхал сокрушенно Филипп и, подсаживаясь к чужому столику, переходил на "тротт", как называл он чаепитие...
Получив от Лутошкина распоряжение ехать на Мытную за жеребенком, Филипп первым делом вспомнил о ракитинской чайной, где он не бывал уже целую вечность и где раньше всегда водился великолепный изюмный самогон. Сидевшие в чайной Корцов и Культяпый встретили Филиппа с затаенной враждебностью. Они сразу догадались о цели его появления на Мытной.
- Должно быть, хорошо вам живется с хозяином при советской власти! - с ухмылкой сказал Корцов, посматривая на опухшее небритое лицо Филиппа.- Ишь, как разнесло фотографию! Сдобные пироги, должно, кушаете?
- Советская власть до нас не касается,- ответил Филипп с полным убеждением, что это действительно так. В его представлении мало что изменилось с революцией. Конюшни остались. Наездники остались. Лошади бегают. Тотализатор работает, только ставки переменились - доступнее стали: раньше - десятка, а теперь - трояком можно играть. Конюхи - как были конюхи, так ими и остались. Владельцы, правда, те поразорились, сошли вроде как на нет...
И Филипп добавил:
- Мы не владельцы, что нам власть!..
- Вы теперь сами власть, рес-пу-бли-ка,- язвительно протянул Корцов,- пролетарии всех стран... Э-эх, и доберутся же когда-нибудь до вашего брата,- с неутоленной ненавистью вздохнул он,- таку-ую революцию вам пропишут - дым пойдет!.. Не будь я Корцов, если сам вот этими руками давить вас дюжинами не буду!
Филипп равнодушно посмотрел на его пальцы, свирепо сжавшиеся в кулаки, и сказал:
- За жеребенком я приехал. Самогончиком не угостите, Григорий Николаич?
- С какой радости? От хороших делов? Ты за жеребенком приехал, а я тебя угощать буду! Мой, что ль, жеребенок-то? - грубо проговорил Корцов.
Филипп повел глазами по пустым столикам вокруг и вздохнул.
- А бывало, за кажным столом народ! - проговорил он, ни к кому не обращаясь, и съежился, словно ему было холодно, и засунул руки глубоко в обтрепанные рукава коричневого грязного пиджака. Обрюзгшее, воспаленное лицо его было покрыто бурой щетиной, из-под картуза топырились космы сальных, давно не мытых волос, а мутные глаза, остылые и ко всему безразличные, казались невидящими.
Культяпый, наваливаясь на стол грудью, тронул его за рукав.
- Хочешь одно дело обстряпать? И угощенье и лава * будет!
Филипп равнодушно посмотрел на него и ничего не ответил.
У Культяпого были тонкие светлые усы и в ухмылке всегда мокрый рот. Он быстро взглянул на Корцова и продолжал:
- Твое дело будет маленькое, раз-два - и готово!.. Жеребенка-то видал?
- Брось, Николай! - резко оборвал его Корцов. - Аль не видишь, он со своим барином в честные записался? Именные стали выигрывать...
Безразличные глаза Филиппа передвинулись с лица Культяпого на обветренное, жесткое лицо Корцова. И, словно только теперь дошла до его сознания фраза, сказанная Корцовым в начале разговора, он спросил:
- За что же вы, Григорий Николаич, удавить меня хотите? Вредного от меня вы ничего не видали... Сейчас в трамвае еду, трамвай трясет; нарочно наступить на ногу я не позволю, ну, а тут наступил одному. Он давай меня всяческими словами крыть. Я говорю: "Виноват, трамвай трясет!", а он не принимает во внимание, я в замешательстве другому наступил на ногу. И этот начал... Так и слез до остановки! Жизнь стала злая, Григорий Николаич...
- Алим говорил тебе чего о жеребенке? - перебил его Корцов.
- Отвесть его на Башиловку, а больше ничего.
- У Митрича завтра будешь? Шукни, как едет, я вечерком приду, там и бодяги дернем.
Лицо Филиппа стало вдруг скучным.
- И пить-то неохота,- раздумчиво проговорил он,- Алим Иваныч каждый день строчит: "Брось, Филипп, вылетишь ты со службы, прогонят..." Нипочем не верит, что пью я безо всякого удовольствия и охоты. Бросить мне ничего не стоит!.. Иной раз купишь бутылку и закуску хорошую, придешь домой, расставишь все на столе честь-честью, сестра капустки принесет... И вот сидишь и смотришь, а в роте сухо и никакого вкуса... Сидишь и смотришь. Так иной раз и не притронешься, а если и пересилишь себя - сразу опрокинешь в кружку и без закуски - хлоп!.. И иттить никуда не охота, и лошади скушные стали... Прощайте, Григорий Николаич, пойду я... Народу-то никого у вас тут нету,- встал он,- у Митрича полюдней, а тоже вроде никого... Прощайте, Григорий Николаич.
Культяпый вышел вместе с Филиппом.
- Слушай, Филипп,- заговорил он торопливо, лишь только они вышли на улицу, - Михал Михалыч за жеребенка этого сейчас две тысячи выложит, на твою долю отначка хорошая будет, ни одна душа не догадается... Вспрыснул - и готово!.. Куды он с хромым денется, не миновать продать? Жеребенок чо-овый, Михал Михалыч зря не станет языком трепать.
Филипп слушал и не возражал. Съежившись, глубоко засунув кисти рук в рукава, шел рядом с Культяпым и смотрел себе под ноги.
Никита, когда увидел его, сразу решил:
- Пропащей души человек!..
И то, что Филипп пришел во двор вместе с Культяпым, породило в нем смутную тревогу за судьбу своего серого Внука.
С огромным изумлением смотрел Никита на жизнь призовой конюшни, открывшей перед ним свои двери. Все здесь было чудесно. И длинный светлый коридор с решетчатыми дверями по обеим сторонам, и просторные чистые денники, и никогда не виданные принадлежности упряжи: ногавки, резиновые башмаки для копыт, пушистые подхвостники, белые фланелевые бинты и берцовые кольца. А маленькие двухколесные американки казались игрушками по сравнению с деревенскими средствами передвижения.
У себя в Шатневке, ухаживая за Внуком, Никита знал, что никто еще во всем селе так не ухаживал за лошадью, никто не чистил два раза в неделю катух, как он, а если и чистил в месяц раз кто-нибудь, то не для пользы лошади, а для того, чтобы собрать драгоценный навоз и вывезти в поле. В Шатневке Внук был равноправным членом семьи и работал, как работали все. Здесь - каждая лошадь была на барском положении: пожрет, попьет, прогуляется в легонькой игрушечкой двухколеске - и опять на покой.
"Во-о куды мы с тобой попали! - мысленно обращался он к Внуку. - Как же опосля таких делов в соху тебя запрягать? Ведь это что такое?"
- Чистил ты его, должно, в год раз! - сердито бросил Филипп Никите, работая скребницей и щеткой. Скребница была, как мукой, обсыпана перхотью.
- Ты уж сделай милость, не серчай,- виновато проговорил Никита, - ежели что подмогнуть, я с расположением во всякий момент.
У серого Внука, также как и у его матери, была привычка ласково прихватывать губами подходящих к нему людей за плечо, за рукав, за головные уборы. Прихватит, подержит и отпустит. Улучив момент, когда голова Филиппа оказалась близко. Внук захватил картуз и стащил его.
- Балуй?! - свирепо вскрикнул Филипп, слегка испуганный, и замахнулся скребницей.
- Не пужайся, не пужайся! - быстро вмешался Никита.- Замашка у него эдакая, жеребенок - смирней не сыщешь! И у кобылы в точности так было.
- А я почем знаю, какая у него замашка! - огрызнулся Филипп.- Мало их, людоедов, перебывало в моих руках, не знаю, как голова на плечах осталась!..
Никита знал, что Лутошкин сделал пробную проездку на Внуке, но Лутошкина после езды не видел и мучился нетерпением узнать что-нибудь о своем питомце. И робко заговорил:
- Вот чего я хотел спросить тебя, мил человек... Прыз, скажем...- Он на минуту замялся.- Прыз этот самый, скажем, кажная лошадь, скажем, получить его могёт?.. По положению, значит, ежели форменно перегонит одна другую. К примеру, мой жеребенок, скажем...
Филипп презрительно усмехнулся и продолжал работать скребницей и щеткой. Никита помолчал и продолжал заискивающе:
- Народ мы, сам знаешь, темный... Какие у нас, в Шатневке, лошади!.. А вам все известно, все положения... Скажем, мой жеребенок, например... Он, конечно, деревенский и правилов не знает, какие есть тут, в Москве. Ежели на прыз его пустить и вот, скажем, обгонит он какую московскую по всем то есть правилам, тогда обязательно прыз ему приподнесть могут?
- Прыз! - передразнил Филипп и насмешливо добавил: - За призами вас много приезжают, а сколько с призами уезжают?
Никита вздохнул и задумался.
В конюшню вошел Лутошкин. У него было веселое лицо.
Таким его Никита ни разу не видел, и это его ободрило.
- Узнал жеребенка-то? - улыбаясь, спросил Лутошкин Филиппа, входя в денник.
Филипп выбил скребницу и поднял на Лутошкина равнодушные, потухшие глаза.
- Какого жеребенка?
- Лесть помнишь?
Некоторое время Филипп продолжал смотреть на Лутошкина тем же стылым, безразличным ко всему взглядом, потом передвинул глаза на Никиту. На небритом, обрюзгшем лице отобразилось недоумение. Пробормотав что-то неразборчивое, он по-вернулся к Внуку.
- От нее ведь жеребенок-то! - воскликнул Лутошкин.- Разуй глаза, присмотрись хорошенько!
- Чего зря говорить? - заворчал Филипп, но глаза его, по мере того как он всматривался в серого жеребенка, оживали, на лбу появились складки, словно от припоминания давно забытой боли. И, обернувшись, он еще раз посмотрел на Лутошкина. Лутошкин улыбался, и улыбка у него была хорошая, не обманная.
- И не сумлевайся нисколечко, - вмешался вдруг Никита,- от нее самой. Правильно сказываю! И на лбу у его, в точности как у кобылы, отметина...
Под челкой у Внука был белый маленький полумесяц.
Филипп сделал движение рукой, будто собирал с лица невидимую, мешающую глазам паутину, и, все еще недоверчивый, спросил:
- Неужто от нее, Алим Иваныч, от Лести?
- Сказываю - не сумлевайся! - заговорил опять Никита.- А деда Тальоном звать, жеребец знаменитый, на прызу бегал...
- Тальони он знает! - прервал его с улыбкой Лутошкин. - Пойдем-ка, Никита Лукич, побалакаем о деле, жеребенка я проезжал сегодня...
Во дворе Лутошкин уселся на бревна, сваленные у забора, и заговорил не сразу. Никита неотрывно смотрел на его лицо и жадно ждал. Лутошкин был в этот момент для него всемогущим человеком, от которого зависела судьба серого Внука, и, когда подняв голову сказал он: "Приз на жеребенке я возьму!" - Никита расплескал обуявшую его радость в торопливых, несвязных словах о достоинствах серого питомца своего... Опустился на землю против Лутошкина; по-мужицки, пятками в зад, подвернул под себя ноги, и, доселе чужой и суровый, наездник на Башиловке стал вдруг ему близким, и понятным, и добрым.
- А что ты с ним будешь делать после бегов? - спросил Лутошкин.
- Это то есть как? - не понял Никита.
- Я спрашиваю: куда денешь его после бегов?.. Опять к себе в деревню?
- А как же? - удивился Никита странному вопросу.- Всенепременно в Шатневку! Это уж так!
Лутошкин вздохнул и помолчал.
- А продать его не хочешь?
- Непродажный он, Алим Иваныч! - серьезно ответил Никита, и его лицо стало строгим.
- Почему? Тебе за него хорошие деньги могут дать. Тысячи две с половиной сейчас дадут.
Сумма, названная Лутошкиным, была огромна... как огромна Москва по сравнению с Шатневкой. В мозгу Никиты мгновенно возник четкий ряд хозяйственных соображений. Плужок, черепица на крышу, теплый стеганый пиджак и штаны Семке, хомут у шорника Арсентия... Потом же обязательно перекрыть под глину ригу...
- Деньги огромаднейшие! - раздумчиво проговорил он.
- Ты сам рассуди,- продолжал Лутошкин,- поведешь в свою Шатневку его, будешь пахать на нем, возы возить, ни правильного ухода, ни корма, как полагается, резкой с отрубями будешь пичкать... Пропадет жеребенок, а жеребенок способный, при работе из него большой толк выйдет. Держать в Москве специально для бегового дела ты его не можешь. На это надо деньги, а у вашего брата их нет.
- Какие у нас деньги!..
- Ну, во-от!.. Тебе в хозяйстве хорошая рабочая лошадь, матка, полукровка какая-нибудь нужна, а рысак ни к чему!
- Кобыла в крестьянстве первое дело,- согласился Никита.
- За эти деньги, знаешь, какую кобылу можно отхватить, любо-дорого смотреть будет!
Никита заскреб в затылке.
- Эх, у нас в выселках трехлетка продается, восемь сот спрашивают... Ну, скажи, не лошадь - печь! Что в спине, что в грудях! - проговорил он с завистливым восхищением.
- Две с половиной за жеребенка сейчас дадут, а может и все три сумеем натянуть, - продолжал Лутошкин.
Никита вздохнул и задумался.
Лутошкин внимательно посмотрел на него, звучно перекусил соломинку и встал. Губы мазнула усмешка.
- Подумай, Никита Лукич, ты - хозяин... - усталым и равнодушным голосом проговорил он.- Подумай и решай! Покупателя я найду, для бегового дела жеребенок интересный, а тебе ни к чему!..
Никита тоже встал. По-ямски, низко на глаза надвинул картуз с просаленным козырьком и, словно выворотил лопатой тяжкую земляную глыбу, выговорил:
- Непродажный он.
Лутошкин дернулся. Перекинул к лицу под засаленным козырьком стремительный пролет глаз и затаился. Никита сел на бревно. Так же, как Лутошкин в начале разговора, уставился в землю и долго молчал, а Лутошкин стоял перед ним и жадно ждал.
- Не для продажи великую заботу на него положил, Алим Иваныч!.. Не говори ты мне про это ничего, Христа ради. Не продам!
Слово за слово, неторопливо пересказал Никита Лутошкину все дела и дни свои с того самого памятного времени, когда избитый Семка привел во двор паршивую клячу, кривую на один глаз и чесоточную, едва стоявшую на ногах... Рассказал о свирепом Пенькове и всех его притеснениях, о голодном годе, об опухших ногах Семки, о ржаных сметках и отрубях, которые утаивал он на потолке катуха от Настасьи и сына... И, кончив рассказ, задумался над той страшной ночью, когда пытался кражей добыть корм для кобылы и жеребенка...
- Из-за него чуть человека в себе не потерял!..- сурово заключил он.
Внимательно слушал Лутошкин. Сутуля по-наезднически широкую спину, ходил вдоль бревен, останавливался перед Никитой, смотрел на его старенький картуз, пиджак из солдатского сукна и видел сквозь слова его живую жизнь, столь непохожую и столь отличную от жизни его предшественника, бывшего хозяина Лести, Аристарха Бурмина. И не только Бурмина... Отодвинутая вместе с Бурминым в прошлое, жизнь оживала по-новому. От слов Никиты протягивалась трепетная нить к лошади, и среди других лошадей конюшни серый Внук как бы очеловечивался, переставал быть только лошадью и начинал жить жизнью, слиянной с жизнью и Никиты и самого Лутошкина. И отказ Никиты продать жеребенка отзывался в душе нежданным звоном радостности, и у Лутошкина было такое ощущение, будто он нашел что-то потерянное...
Подошел Филипп, присел на бревно рядом с Никитой и заговорил о жеребенке. Лутошкин не удивился, улавливая в его голосе взволнованные нотки. Он и сам был взволнован; по-хорошему взволнован, по-настоящему...
- Концы с концами-то где сходются! - говорил Филипп.- Жизнь более всех нас чудная... Девять лет прошло, а все одно как и не прошло. Присмотрелся - вылитая мать... Эх-х, и тревоги из-за нее было, ночей не спал, с ребятами до драки доходило. Вы вот, Алим Иваныч, попрекаете завсегда, а на мой взгляд, без тревоги ежели человек,- ну, должен обязательно пить и зачнет, ей-богу, зачнет...
- Кобыла-то, значит, к тебе попала? - помолчав, заговорил он к Никите.- Чудная жизнь... Прежний ее хозяин в Москве, здесь... И все чего-то пишет; как ни придешь в чайную, а он сидит и пишет, сидит и пишет, как все равно наваждение какое,- иной раз аж не по себе станет, впору перекреститься... Борода че-ерная, глаза светятся, сидит и пишет, а что пишет, кому пишет - ничего не известно...
Филипп съежился и засунул руки в рукава пиджака.
Лутошкин подсел к Никите и тронул его за руку.
- Слушай, Никита Лукич, - заговорил он тихо, - приз на жеребенке я возьму... Но только вот что: если ты не хочешь, чтоб жеребенок после первой езды рассыпался - дай мне его подготовить к призу. Недельки через три я приведу его в должный порядок, сейчас он не в формах, сыроват... Поезжай к себе в Шатневку и жди от меня письма. Без тебя записывать на приз не буду. А если не согласен на это - забирай его сейчас от меня, веди к другому наезднику. Другой наездник не хуже меня проедет на нем, а я калечить жеребенка не хочу, на таком, какой он сейчас,- не поеду... Жеребенок дельный.
Никита радостно задумался.
На другой день вечером, перед уходом на вокзал, Никита зашел к Внуку в денник. Узнав хозяина, Внук радостно забормотал губами и, заметив полезшую в карман руку, потянулся к ней. Получив огрызок сахару, припрятанный Никитой от чая, сладострастно хрупнул им и привалился к Никите плечом.
- Ну, Внучек, - вздохнул Никита, - стоиª тут!.. Поеду я... Стоиª, стоиª!.. Возвернусь к тебе через двадцать дён. В Шатневку, к нам, поеду... Человек он не плохой, видать; справедливый человек и без обману. В Москве тут народу всякого водится, есть который хороший, а есть который и плохой совсем и враг... Стоиª, милый, стоиª в спокойствии... Прощай, Внучек!..
Никита перекрестил жеребенка и торопливо вышел, вытирая глаза.
В чайной с синей вывеской "Свой труд", недалеко от Тверской заставы, сидел Аристарх Бурмин и что-то вписывал бисерным почерком в истрепанную записную книжку. На нем была старенькая, заплатанная поддевка когда-то синего цвета, теперь выгоревшая и словно облысевшая. По-прежнему выпрямленный, сухой, он в неприкосновенности пронес через всю революцию великолепный черный квадрат своей бороды. Надломив в талии туловище, огрызком карандаша писал, зачеркивал, и у него шевелились усы. За соседним столиком компания бывших лошадников пила из-под полы водку. Придушенный, хрипучий голос одного из них тужился убедить своих собеседников в выгоде какой-то сделки, божился и клялся, призывая в свидетели умершего Ивана Кузьмича, и, передохнув, начинал снова:
- Понимаешь, не упусти-ил, нипочем не упустил бы, понимаешь, са-ам, сам бы обстряпал... Верное дело, дармовое! Ну, силов нету... До ручки дошел. Весь кончился! Был Хохряков - и нет больше! На вот, смотри...
Говоривший достал из внутреннего кармана драпового с бархатным воротником дипломата бережно свернутую беговую программу дореволюционного времени, развернул ее и ткнул пальцем в один из заездов.
- Видишь? Читай!
И сам прочитал:
- "Кумушка, караковая кобыла Степана Федоровича Хохрякова..." Видишь, какой я есть старый охотник! А компания какая ехала с кобылой, посмотри! Телегинские две, Вяземского, лихтенбергский жеребец, читай... Митрич, поди-ка сюда! - обернулся он к стойке.- Ты ведь помнишь мою кобылу караковую, от Соловья и Кумы?..
Бывший владелец трактира на Башиловке, по-прежнему круглоликий и приятный, не выходя из-за стойки, подтвердил...
- В две тридцать была весной...
Аристарх Бурмин взглянул на владельца караковой кобылы и презрительно усмехнулся... У него на заводе было двести четырнадцать голов...
Кашлянув, продолжал писать:
"...путем тщательного наблюдения и изучения конского материала, подвизающегося на современном ристалище, мы с полным убеждением говорим: вся сия резвость, прославляемая невежественной властью как результат новых порядков, есть плоды прекрасного сада, возделанного нашей рукой и теперь обрываемые дерзким татем... Таблица, предлагаемая нами вниманию всех тех, кто еще не утратил чести и сознания, подтверждает точными цифрами наше суждение..."
- Все пишете, Аристарх Сергеич? - не без насмешки проговорил Лутошкин, только что вошедший в чайную.- Давай лучше чайку выпьем! Митрич, пару чаю да закусить что-нибудь!
Давно как-то, в этой же чайной, Лутошкин случайно оказался свидетелем сцены, вызвавшей в нем презрительную жалость к Бурмину. Было это накануне воскресного бегового дня, вечером, когда маленькая тесная чайная до отказа набилась барышниками, наездниками и другим людом, питающим страсть к ипподрому. Одна из компаний, наглотавшаяся водки, поскандалила и от словесных убеждений перешла к физическим. Половина посетителей приняла самое живое участие в заключительной части диспута. Загремели опрокинутые столики, зазвенели тарелки и стаканы, солянки и яичницы распластались жирными бликами по полу, в разные углы покатились толстые кружочки колбасы, и вот тут-то в сумятице рук и ног, совсем близко от своего столика, Лутошкин увидел вдруг две торопливых руки, бегающих по заплеванному полу в погоне за колесиками колбасы и за кусками булки. На указательном пальце одной из рук был знакомый широкий золотой перстень Аристарха Бурмина...
С той поры Лутошкин часто подсаживался к столику, за которым сидел Бурмин, и, не спрашивая его, заказывал Митричу солянку, яичницу или еще какое положительного свойства блюдо. А однажды предложил ему денег. Аристарх Бурмин поблагодарил и отказался. Причем сказал:
- В эпоху узаконенных хищений и государственного мотовства гражданская доблесть отмечена неподкупностью и бедностью Диогена.
Но яичницы и солянки Бурмин ел с аппетитом и всегда пользовался предлагаемыми ему Лутошкиным контрамарками на право бесплатного посещения ипподрома в беговые дни.
- Жеребенка мне интересного привели, Аристарх Сергеевич! - заговорил Лутошкин, выждав, когда Бурмин покончит с едой. - Чертовски способный...
В рогатку из большого и указательного пальцев Бурмин пропустил бороду, захватывая ее снизу, от горла, потом пригладил сверху вниз, скосил глаз на один ус, оттягивая его, на другой, и проговорил:
- Способного молодняка должно быть с каждым годом меньше.
Лутошкин улыбнулся.
- Так ли, Аристарх Сергеевич? А посмотрите, как бежит молодняк! Такой резвости вам и не снилось в прежнее время.
- Рысистое коннозаводство вымирает так же, как вымирает лучшая часть человечества,- упрямо проговорил Бурмин и с ненавистью покосился на номер журнала по коневодству, который вытащил из кармана Лутошкин.
- Вот смотрите, - Лутошкин раскрыл перед Бурминым таблицу на одной из страниц журнала,- разве раньше было столько молодняка с резвостью в две двенадцать? А теперь это обычное явление!
- Чушь!! - оборвал его Бурмин, отталкивая журнал.
- Нет, Аристарх Сергеевич, не чушь! - серьезно проговорил Лутошкин.- Национализация частных конзаводов принесла прекрасные плоды! Я совершенно убежден, что у нас скоро появятся рысаки с такими рекордами, о которых вы, частные коннозаводчики, и мечтать-то не смели!
- Рысистое коннозаводство вымирает, как вымирает дворянство! - упрямо повторил Бурмин.- До семнадцатого года преступно метизировали орловского рысака, сейчас метизируют всю Россию. Россия обречена. И ваш жеребенок - отпрыск прошлого, отпрыск трудов дворянства и погибшей России.
- А вы угадали! - засмеялся Лутошкин.
Бурмин смолк, подумал и сказал:
- Угадывают гадалки и шарлатаны.
- Нет, правда, угадали, Аристарх Сергеевич! Жеребенок-то от вашей кобылы. Пом-ни-те Ле-есть?...
Бурмин дрогнул.
- Черт знает, какой способный жеребенок,- с улыбкой снова заговорил Лутошкин,- не работанный, едет полуторную без десять! [16] Весь в мать. Широкий, ловкий и с большим сердцем... А выходил его и воспитал простой рязанский мужик...
- Я его создал! Я его хозяин! - воскликнул Бурмин в лицо Лутошкину и стремительно выпрямился во весь рост, вставая из-за столика. Мгновенье он смотрел сверкающими горячими глазами на Лутошкина. Потом топнул ногой и, гордо неся запрокинутую вверх голову, вышел из чайной...
На Ленинградском шоссе Бурмин сел на скамью, Против ворот аллеи, ведущей к ипподрому. Вздыбленные кони, украшающие с обеих сторон въезд в аллею, были его любимым зрелищем. Неуемно рвущиеся из мускулистых рук человека с телом гладиатора, они пережили революцию. Они были те же, что и восемь лет назад. Такие же кони были над воротами конюшни в заводе Аристарха Бурмина...
К часу дня длинная аллея, идущая от Ленинградского шоссе к ипподрому, стала похожей на оживленную улицу где-нибудь в центре города, улицу без магазинов и домов... Слева - серый забор, асфальтовая панель, обсаженная деревьями, и вместо мостовой усыпанная толстым слоем песка дорога, стремительно уносящаяся к маячившему вдали своей фигурчатой крышей светлому зданию беговых трибун. В одном направлении по аллее шли и ехали люди непрерывным потоком, словно невидимый насос накачивал из огромного резервуара с Ленинградского шоссе человечью гущу. Одни шли торопливо, на ходу просматривая беговые программы; другие - привычным, размеренным шагом завсегдатаев; третьи - беззаботной походкой праздничных гуляк, которым все равно куда ни идти. У входа в аллею надоедали продавцы программ и извозчики, зазывающие седоков по четвертаку с человека; трамваи выбрасывали все новых и новых людей, мужчин и женщин, молодых и старых, богатых и бедных, а с Башиловки, пересекая шоссе и трамвайные рельсы, конюхи проводили накрытых цветными попонами рысаков к беговым конюшням ипподрома. И это шествие гордых серых, гнедых, вороных и рыжих коней, в капорах и наглазниках, с забинтованными ногами, с горячими глазами и блестящими телами, с выпукло играющими мускулами предплечий и лоснящихся грудей, напоминало торжественное шествие гладиаторов на арену невидимого, но близкого, грандиозного цирка...
Когда Никита, по приезде в Москву, пришел на Башиловку к Лутошкину, тот встретил его так, как никто никогда не встречал: позвал в дом, в столовую, усадил за накрытый стол вместе с Семкой и начал угощать вином, и пирогами, и разными закусками на отдельных тарелках с серебряными вилками и ножами, а потом позвал из другой комнаты черноглазую, с рябинками на лице маленькую женщину и, указывая на Никиту, весело сказал:
- Вот, Сафир, хозяин Внука, - Никита Лукич.
- Здравствуйте, Никита Лукич, с приездом! - приветливо, за руку, поздоровалась с ним маленькая и шустрая женщина и начала в свою очередь угощать чаем и вареньем. Угощая, она ласково улыбалась ему и Семке, а когда заговорила о Внуке, Никита с удивлением узнавал в словах, произносимых ею, те мудреные и непонятные слова, которые он слышал иногда от Александра Егоровича в его рассказах о бегах и рысаках. И совсем не по-бабьи рассуждала она о статях и особенностях его серого Внука...
- Баба-то у тебя, все одно, как наш ветинар Александр Егорыч! - высказал он свое изумление Лутошкину после чая.
Лутошкин засмеялся и ничего не ответил.
В конюшне Никита, лишь только вошел, бросился к деннику, в котором три недели тому назад оставил своего питомца. Вместо серого Внука в деннике стоял рыжий злобный жеребец... Никита испуганно повернулся к Лутошкину.
- Что-о, не угадал? - засмеялся Лутошкин.- Иди сюда, я перевел его... Во-он, второй слева!..
Никита метнулся к указанному деннику и, переступив порог, остановился пораженный. Потом снял картуз. Перед ним был не лохматый, с мутной и свалянной шерстью Внук, а блестящий в яблоках красавец с пушистым нежным хвостом, подстриженной челкой и шелковистой гривой. Семка зашептал торопливо:
- Не наш, ей-богу, не наш, папанька, подменку сделали!..
- Внучек, ты?! - дрогнувшим голосом спросил Никита и шагнул вперед.
Внук повернул к нему голову. Блестящий, внимательный глаз с синим отливом остановился, шевельнулись ноздри, и серый красавец, узнав хозяина, забормотал губами и потянулся к карману Никиты. Никита торопливо достал кусок сахара и прерывающимся голосом заговорил, обращаясь одновременно и к лошади, и к Семке, и к Лутошкину:
- Признал!.. Признал, вишь лопочет. Он и есть - Внучек наш! Это я, я, Внучек, Никита... Из Шатневки прибыл, по железной дороге, с почтовым... С дому прибыл... И Семка тут, мотри,- вот он, рядом!.. Настасья одна там осталась...
Серый Внук смотрел на Семку, на Никиту, Лутошкина, заглядывал через их головы в открытую дверь, в коридор и смешно переставлял уши, будто для каждого произносимого людьми слова требовалось придавать им разное положение. Потом потянулся к Семке и окончательно рассеял его сомнения: стянул с него картузишко, подержал и бросил. Семка засветился улыбкой и радостно посмотрел на отца.
- Ну, как? - спросил Лутошкин сзади.
Никита вместо ответа закрутил головой.
- Сегодня поедем, Никита Лукич, - заговорил Лутошкин, доставая из кармана беговую программу,- в пятом заезде... Ты грамотный? Нет? А сын? Ну, Семен, читай, вот тут!..
Конфузясь, Семка сперва шепотом, по складам, прочитал первые слова, указанные Лутошкиным. Никита жадно смотрел на сына.
- Вн-у-к Та-льо-ни... се-рый же-ре-бец...
- Правильно, серый жеребец, так, в точности! - подхватил Никита и снова уставился на сына, боясь дышать.
- ...ро-ж-ден тыща двадцать один гыы...
- Именно так, в двадцать первом, самая голодовка была! - опять вставил Никита.
- ...Ны... Лы... Лыкова...
- Никиты Лукича Лыкова! - поправил Лутошкин.
Никита ткнулся к программе. Ему хотелось самому, своими глазами увидеть себя там, но Семка нетерпеливо отстранил его и смелей продолжал:
- От Любимца и Лести. Наездник О. И. Лутошкин, камзол синий, картуз белый...
Семка кончил, а Никита вытер вспотевший лоб.
- Возьми программу себе на память,- заговорил Лутошкин,- в ней написано и о других лошадях, какие пойдут сегодня с твоим Внуком. Ехать придется резво, Никита Лукич, компания для Внука серьезная. Сейчас пойдем на бега - сам увидишь!
Филипп из дверей денника сказал:
- Опять подсылал Митьку Синицын-то, все выпытывал, как едет жеребенок...
- А ты что? - живо повернулся к нему Лутошкин.
- Что?! Говорю - едет чертом! Потому, если хулить жеребенка, сразу сметит, что темним, а теперь пущай думает, как хочет!
Никита не вполне понимал, о чем говорят наездник и конюх, но речь шла о его жеребенке, и он настороженно ловил каждое слово, посматривая то на Лутошкина, то на Филиппа.
Лутошкин весело хлопнул его по плечу.
- Я, Никита Лукич, нарочно подгадал так, чтобы ехать в резвой компании. Вместе с Внуком пойдет одна кобыленка, Каверза, ре-е-звая, сволочь, а поедет на ней мой старый друг... есть у нас такой - Васька Синицын!.. Вот я и хочу предложить ему езду! На большой приз поедем, Никита Лукич! - помолчав, добавил он и задумался.
Никита посмотрел на него и вдруг с жаром заговорил:
- Вы ничего на нем не боиªтесь, Алим Иваныч, запускай сразу во весь дух - и больше никаких! А ежели кнутиком тронешь, ну, тогда только держись!.. Я с бабой ноне на масленой неделе поехал на нем к свату, в выселки; выехали в поле, а я возьми да хворостинкой - жик! И вдарил-то слегка, не до болятки... Веришь, думал и костей не соберем с бабой!.. Как только и живы остались? Ну, скажи - во-оздух, а не лошадь!
- Езда будет трудная! - проговорил Филипп мрачно, как бы отвечая на раздумье Лутошкина...
В два часа дня Филипп, Никита и Семка вышли с Внуком на Башиловку и медленно повели его на бег. На Ленинградском шоссе праздничные толпы расступились, давая дорогу, и Никита слышал восхищенные возгласы, обращенные к его лошади. И каждый раз, расслышав такое восклицание, ему хотелось остановиться и поговорить, объяснить всем этим нарядным и незнакомым московским людям, что лошадь эта - его, Никиты Лыкова из Шатневки, и что ведет ее он, хозяин, на бег за призом, но Филипп был суров и покрикивал:
- Ты по сторонам не глазей - под трамвай попадешь!
И Никита торопливо подбирал поводья и пугливо озирался на проходившие трамваи. Войдя на беговой круг, Никита и Семка оста