бисово племя, айда с нами до фронту, генералам царским пятки мазать салом! Ну?
- Не пужай, не боимся! - звонко отозвалась курносая девка, стоявшая впереди всех, и, захватив двумя пальцами огненную юбку сарафана с нашитыми вокруг ярко-зелеными лентами, манерно оттянула ее в сторону и, притоптывая новыми глубокими калошами, прошлась кругом, визгливо выкрикивая слова частушки:
Меня батюшка пужал,
а я не боялася,
в сенцах миленький прижал,
а я засмеялася!..
Девичьи звонкие голоса дружно подхватили плясовой припев. Человек в папахе упер руки в боки и лихо подлетел к хороводу.
- Выходи любая, ну? - задорно повел он глазами по девичьим лицам.- Покажу я вам, как матрос пляшет.
- Матрос у нас свой есть, да почище! - задорно сказала курносая девка в огненном сарафане.
- Ты с ним попляши! - выкрикнули разом несколько голосов.
- Николая Второго сверзили, а у нас третий объявился! - еще задорнее продолжала курносая и досадливо отмахнулась от подруг, дергавших ее назад за рукава суконного полукафтана.
- Это что же за Николай третий у вас? - спросил весело человек в папахе, посматривая то на одну, то на другую девку.
Проходивший по запасным путям свояк Никиты, Никифор Петрович, остановился и прислушался. Потом подошел ближе, постоял минуту и, словно для себя только, проговорил:
- Он и не матрос совсем, а беглый каторжник! Матросское звание порочит.
И вышло так, что всем были слышны тихие слова, сказанные Никифором Петровичем для себя... И когда он хотел пройти дальше, огромный человек в папахе остановил его и поманил к себе:
- А ты что за человек?
- Обныковенный человек и стрелошник.
- Наш, шатневский, дядя Никифор...- загалдели девки.
Человек в папахе опять посмотрел на девок, на одну, на другую, взглянул еще раз на Никифора Петровича и спросил курносую Глашку:
- А почему ж он Николай третий?
- Николаем звать!
- Меня тоже Николой мать назвала!
- Про тебе ничего нам не известно, а наш на виду у всего села сундуки выгребает! - все больше набираясь смелости, ляпнула Глашка.
- Глашка, да ты рехнулась. Замолчи! Ай не знаешь? - дернули ее за кафтан сразу несколько рук, но она, как купальщик, который уже окунулся в холодную воду, разошлась вовсю, ободряемая сочувственным вниманием человека в папахе.
- Его шлюха и посейчас в Грунькиных полусапожках форсит! Весь рундук метлой вымел, а у дяди Андрея и холстами не побрезговал... И не замолчу и не боюсь нисколечке!.. Пущай мужики боятся, а мне что?!
Человек в папахе внимательно смотрел на Глашку и, словно подбадривая, кивал головой.
- Представляется матросом, а на деле - уголовник! - мрачно и твердо еще раз проговорил Никифор Петрович, на этот раз уже не для себя, а обращаясь к человеку в папахе. И, смотря ему прямо в глаза, добавил: - Матросское звание порочит... Правильно все баба сказывает...
Пенькову, как председателю волисполкома, не раз приходилось иметь дело с проходящими через станцию эшелонами.
Получив с верховым служебную записку от командира эшелона т. Гобечия с предложением явиться на станцию по срочному делу, он застегнул на все пуговицы свой коричневый френч, опоясался ремнями, прицепил наган и позвал Григория:
- Сходи к Лыкову, чтоб лошадь подал сейчас. Живо!
Григорий закряхтел, почесал под рубахой и хотел объяснить Пенькову, что у кобылы недавно сняли заволоку и езда теперь на ней плохая, но Пеньков, словно угадывая его мысли, ввинтился в него таким выразительным взглядом, что Григорий сразу заторопился и вышел.
- Лучше и не противься,- посоветовал он Никите,- ешалон, вишь, на станцию прибыл, нарочный верхом за ним приезжал. В такой момент все могёт над тобой сделать. Как-нибудь шажком довезешь...
Ничего не ответил Никита, но лицо у него было недоброе. Григорий посматривал на него и сокрушенно вздыхал, а перед тем, как уйти со двора, проговорил:
- Не миновать тебе, Никита Лукич, сбывать с рук кобылу, не даст он тебе спокою...
И опять ничего не ответил Никита.
Тем временем, поджидая лошадь, Пеньков раз и два перечитал полученную записку и высказал свое секретарю предположение:
- Насчет овса, не иначе, разговор будет, потому - кавалерия...
- А где его взять, овес-то? - воскликнул секретарь.
- Найде-ем! С шерсткою возьмем! - ухмыльнулся Пеньков, взял со стола полученную записку, перечитал ее и протянул секретарю.
- Чего? - спросил секретарь, прочитав.
- Командир-то, должно быть... тово! - подмигнул Пеньков.- Подпись, гляди, словно на колокольню лезет!
Подпись действительно была чудная. Кривые буквы, жирные и красные, неудержимо стремились вверх, залезая в строчки, написанные на машинке, а росчерк, вместо того чтобы идти вниз под подпись, как это бывает обычно, взмахивал лисьим хвостом кверху, через всю записку, утолщаясь к концу и протыкая бумагу...
- А у нас в роте писарь был, мог по почерку определить, что за человек пишет,- проговорил секретарь,- все, бывало, расскажет!
- Тут и рассказывать нечего! - дернул у него из рук бумажку Пеньков.- Насчет овса, ясное дело!
- Я не про это, Николай Егорович; касательно характера определить можно по почерку, если кто понимает, злобный, например, аль снисходительный, или, например, семейное положение...
Пеньков посмотрел на росчерк, проткнувший бумагу, хотел что-то сказать, но не сказал и вдруг задумался. Отошел к окну и долго смотрел на улицу. А секретарь продолжал:
- Один раз, помню, старший писарь дает ему письмо и говорит: "Расскажи, какой характер и положение у особы, от которой письмо это". Вот он взял письмо, смотрел, смотрел и говорит: "Очень легкомысленного положения ваша особа, Евлампий Федорович, а как вы мое начальство, больше ничего сказать не смею, только предупредить должен: больна она венерической болезнью, и вам надоть в околоток к фельдшеру на осмотр идти..."
- Поставлю я обязательно телефон между станцией и исполкомом,- прервал неожиданно Пеньков, секретаря,- буду разговоры разговаривать телефоном. Доклад надо писать, а тут изволь, ехать на станцию!..
- С телефоном оно, конечно, хлопот меньше,- отозвался секретарь,- и смелость для выражения появляется, когда личности не видишь!
- Нешто не ехать? - раздумчиво проговорил Пеньков, повертываясь к секретарю.
Секретарь в ответ пробормотал неразборчивое и уткнулся в лежавшие перед ним бумаги.
Пеньков перечитал еще раз записку:
"ПРЕДСЕЖТЕЛЮ ШАТНЕВСКОГО ВОЛИСПОЛКОМА
с получением сего предлагаю вам немедленно прибыть на станцию в штаб отряда по срочному служебному делу.
Командир N отряда Гобечия".
- У нас тоже срочные дела есть,- хмуро проговорил Пеньков и сунул записку в боковой карман френча, увидя в окно подъезжавшего к совету Никиту.
Через несколько минут, будоража собак и кур, он уже ехал к станции. Когда выехали из последнего узкого проулка с покосившимися темными избами на лысый бугор, с которого была видна, как на блюде, вся станция, Никита придержал лошадь и, вытянув кнут, воскликнул:
- Чисто ярмонка!
Пеньков и без восклицания Никиты все увидел сразу: и длинный состав красных товарных вагонов, и множество народу там, и отдельные фигуры, спешащие по займищу от села к станции и обратно... Как раз в этот момент откуда-то сзади выскакал всадник в малиновой фуражке и красных штанах на горбоносой злой лошадке, поравнялся, заглянул в лицо Пенькову и стремительным гнедым комочком покатился под гору, к станции...
Пеньков узнал в нем привезшего служебную записку. Отстегнув светлую перламутровую пуговицу, величиной в пятак, вынул из кармана записку и начал рассматривать штамп и печать... А потом сказал Никите:
- Кисет позабыл с табаком.
Никита осадил Лесть и недовольно спросил:
- Возворачиваться?
Пеньков ответил не сразу. Смотрел вперед, вниз, через займище, на длинную ленту вагонов и молчал. Записку держал в руке.
И глухо приказал:
- Трогай!
Куда трогать - не объяснил. Никита поехал под гору, к станции, но, когда спустились на займище, Пеньков ткнул его в спину.
- Куда ты?! Говорю, кисет позабыл, говорю, назад поворачивай!.. Русским языком говорю, кисет позабыл...
Никита круто повернул обратно. И не доехали до горы, как Пеньков передумал:
- Валяй к станции!.. Все равно!.. Небось угостят папироской?
С запиской в руке сидел выпрямленно Пеньков и смотрел на быстро приближавшуюся станцию. Так с запиской и с незастегнутым карманом он прошел через грязный пустой вокзал на платформу, пересек рельсы, растолкал толпившихся на путях баб и очутился перед вагоном с некрашеной дверью и приставленной к ней лесенкой.
Человек в папахе стоял на лесенке и смотрел на него. Широкая фигура загораживала дверь и надпись на ней. Были видны только из-за спины его две последние густые черные буквы:
"АБ"
- Который тут товарищ Гобечия? - спросил у него Пеньков, взглянув на записку.
- Здесь,- ответил человек в папахе и скрылся в вагон.
В хвосте состава, в одной из групп девок и красноармейцев, пиликала гармоника плясовую, были слышны веселые вскрики танцоров и присвист. Пеньков посмотрел туда, оглянулся назад, поправил у пояса наган и спросил стоявших у штабного вагона красноармейцев:
- На Краснова дуете, братишки?
Никто ничего ему не ответил.
- Куревом не богаты? - спросил он, помолчав.
Один из красноармейцев достал пачку папирос и протянул ему. Закурить Пеньков не успел. Дверь вагона открылась. Вышел человек в папахе. За ним - смуглый красавец в шинели внакидку. Человек в папахе спустился вниз и стал сбоку Пенькова. Из-под шинели красавца пылали ярко-малиновые рейтузы. У него были черные молодые усики над капризным ртом и резкий гортанный голос.
- Председатель волисполкома Пеньков? - отрывисто спросил он, быстрыми глазами осматривая Пенькова, и сел на верхней ступени лестницы.
- Он самый! - ответил Пеньков, роясь в карманах. Не найдя спичек, посмотрел кругом в надежде, что кто-нибудь даст ему спичку. Папиросу держал в левой руке, с ней и записку.
Смуглый красавец сунул в карман руку. Пеньков взял папироску в рот и ближе подошел к лесенке. Вместо спичек красавец вынул какую-то бумажку, заглянул в нее, потом на Пенькова и резко спросил:
- Зачем взятки берешь?
Словно ударили его сверху по голове - Пеньков втянул голову в плечи и метнул вокруг водянистыми глазами. Вынул изо рта папироску и усмехнулся. И деланно-грубовато проговорил:
- Спрашивай еще чего? Разом отвечать буду! Не впервой! Я, товарищи, к эдаким оборотам привычный.
Сзади Пенькова зашушукались. Он оглянулся. Заметил в толпе несколько пожилых знакомых крестьян и, подойдя в упор к лесенке, вполголоса проговорил:
- Об этом, товарищ, разговор по-секретному надо вести! Тут дело не простое, а государственное, разреши в вагон подняться...
- Зачем взятки берешь? - снова выкрикнул красавец и, заглядывая в записку, продолжал:
- В сентябре, на Воздвиженье, у Андрея Воронина забрал два куска холста, середку ветчины, у Аграфены Уваровой из сундука полусапожки новые со шнурками, отрез сатинету да вельвет синий...
- Где здесь Уварова Аграфена? - отрываясь от записки, громко спросил он.
Подталкиваемая десятком рук к вагону, из толпы вышла робко молодая баба, одетая не по-праздничному. Пеньков свирепой выразительностью глаз отодвинул ее назад.
- Ты Аграфена Уварова? - протянул к ней руку красавец.
- Я самая,- чуть слышно ответила баба, снова выдвигаясь вперед. И потупилась и замолчала, чувствуя на себе взгляд Пенькова.
- Ну, рассказывай, Аграфена,- громко сказал Пеньков,- должна отвечать, когда спрашивают. Рассказывай, кто научил революционную законность хаять, ну?..
Аграфена вскинула на него исподлобья быстрый взгляд.
- Башмаки брал у тебя? - пристально смотря ей в лицо, спросил начальник эшелона.
Аграфена молчала, оглядываясь назад на шушукающихся девок, и старалась не глядеть на грозного начальника в красных штанах.
- Гавари, ну зачем малчишь?
Словно от толчка, Аграфена подвинулась на шаг вперед, раскрыла рот, но не могла выдавить из себя ни одного слова.
- Брал?
Аграфена молчала. Испуг и растерянность на ее лице постепенно сменялись тупым и безнадежным равнодушием. Пеньков кашлянул и вызывающе посмотрел на толпу. Лицо Аграфены сказало ему, что теперь она уже не заговорит. Но тут из толпы выдвинулся Никита, мрачный и решительный. Он близко подошел к лесенке, на которой сидел начальник эшелона, и, повертываясь к Аграфене, проговорил:
- Не бойсь, Аграфена, сказывай всю правду начисто. Все село знает про это, подтвердить кажный может такое дело.
В толпе позади Аграфены загудело и зашевелилось.
- Сказывай, Аграфена.
- Не бойсь, сказывай.
- Говори начисто.
- Житья от него нету...
- У хлыста кадку меду отобрал.
- Сладость любит.
- Холсты у Самохина...
- А френч на ем чей?
- Не бойсь, Аграфена, постоим за правду.
Жадно собирая все эти возгласы, Аграфена метнулась по лицам и вдруг, сразу очутившись у самой лесенки, заголосила:
- Заступись хоть ты, кормилец, житья нету!.. Все вычистил, самая я и есть Аграфена, на одной улице с им, окаянным, живу! Прикажи ты ему хоть полусапожки вернуть, разутая хожу, да вельвет чтоб отдал!.. Сатинет, шут с ним, пущай пропадает!.. Заступись, родимый, прикажи вернуть...
- Зачем женщину грабишь? - вскрикнул красавец.- Ты не знаешь, как называется из сундука брать? Не знаешь?! Я тебе скажу, как называется... "У Степана Коновалова,- начал читать он по записке,- отобрал суконный френч коричневого цвету, пуговицы к нему нашил светлые, а френч этот остался от сына Петра, убитого на красном фронту..."
Десятки глаз устремились к френчу на Пенькове. Пеньков застегнул карман перламутровой пуговицей и что-то хотел говорить, но огромный человек в папахе, подпиравший могучим плечом вагон, откачнулся, словно дернули состав, и мрачно, в упор подошел к Пенькову:
- Какого флота?
- Балтийского.
- Корабля?
- "Авроры".
- Служил кем?
- Матросом.
Человек в папахе ухмыльнулся и быстро взглянул на командира эшелона.
- А кто командиром в семнадцатом был?
Пеньков потупился.
- Ну, сказывай! - насмешливо проговорил человек в папахе.- Обещал разом на все отвечать... Ну?
И тут вышел из толпы, грудившейся позади Пенькова, молчаливый Никифор Петрович и твердо проговорил:
- И не матрос он, а острожник уголовный! Советской власти от него первый вред и пагуба.
После его слов вдруг стало тихо, и было слышно, как по другую сторону вагона чирикают воробьи и как капает с крыши... Никифор Петрович обвел всех упорными черными глазами и уже потянул в себя воздух, собираясь сказать что-то самое важное, но в этот момент Пеньков упал вдруг на колени перед лесенкой и вытянул вперед, вверх, к красавцу в малиновых рейтузах, руку с незакуренной папироской... Папироска дрожала в пальцах и была словно живая.
- Това-арищ!.. Виноват!.. Товарищи-и-и!..
Без сопротивления он дал сорвать с себя наган человеку в папахе. Приполз на коленях к нижней ступени лестницы и закричал истошным голосом:
- Милые мои товарищи-и-и!.. Подождите вы, ради бо-га-а-а!
- Расстрелять! - резко звякнул гортанный голос над ним.
И опять стало смертельно тихо, и было слышно чириканье воробьев. Пять человек с винтовками оторвали Пенькова от лесенки и повели с насыпи вниз. Следом густо повалили девки, бабы и мужики... Смуглый красавец выпрямился во весь высокий рост, открывая малиновые рейтузы и щегольские сапоги, постоял так минуту и вошел в вагон, плотно прикрывая за собой дверь.
У вагона, у лесенки остались двое: огромный человек в папахе и Никифор Петрович.
Человек в папахе, облокотившись на лестницу, стоял как в столбняке и смотрел под ноги себе, в землю. Никифор Петрович - по другую сторону, и тоже смотрел вниз, на притоптанный снег, усыпанный окурками и шелухой семечек.
Нестройный залп за насыпью оборвал звонкую щебетню воробьев, и они затихшей стайкой неслышно прошли над головами двух человек у штабного вагона с некрашеной дверью и приставленной к ней лесенкой.
Капало с крыши.
И еще один, последний, прозвучал выстрел.
"Хороший он человек, Александр Егорыч, и справедливый, не худо желает мне, ну, а разумения нашего положения в нем нету, потому - всю жизнь с господами прожил!" - так раздумывал Никита, выходя вечером от ветеринара.
Александр Егорович, со всем красноречием проснувшейся в нем страсти к рысистому спорту, целый час увещевал Никиту выбрать в отцы будущему жеребенку рысистого жеребца. Много было чудесного и заманчивого в его словах. Никита слушал, соглашался, благодарил, но в душе все больше и больше укреплялся в своем намерении вести Лесть не к рысистому, а к простому, тяжелому, крестьянскому жеребцу. В речах Александра Егоровича не было чего-то самого главного; его разговоры выводили Никиту за пределы привычного трудового уклада, выделяли его из общества, а нутром Никита крепко чувствовал, что теперь время не такое, чтобы жизнь в одиночку жить. По словам ветеринара выходило, что изо всей Шатневки, да и не из Шатневки только, а из всей волости один он, Никита, по-настоящему жить будет...
И было в этом для Никиты что-то неладное.
"Чего и говорить,- рассуждал про себя он, слушая ветеринара,- жеребенок должен быть исправный, потому Крепышовых кровей кобыла, заводская... Резвый жеребенок должен быть! И опять же, сена у нас хорошие, самые едовые, кострец - ешь вволю, овсецом баловать буду, все как следует быть, ну, а только рысистый ни к чему в нашем положении!.."
И в один из дней, управившись с весенними полевыми работами, Никита решительно собрался идти в выселки, где был у него на примете у кума Митрия лохмоногий крестьянский жеребец. Настасья просияла, узнав о его намерении.
- Слава богу, остепенился, выбросил дурь-то из головы!...
Из выселков Никита вернулся довольный и веселый.
- Ну, баба, и не расскажешь! Не жеребец, а пе-ечь! Спина - постель стели; ноги - смотреть страшно, кажное копыто - в лоханку не уместишь, а в грудях, ну, скажи, прямо в ворота не пролезет!.. Сто пудов упрет, не крякнет!
Встретясь вскоре после этого на базаре с ветеринаром, Никита ничего не сказал ему о своем выборе, но о Москве и о бегах поговорил... О Москве и о таинственном беговом круге, куда приводят со всех концов России лошадей за "прызом", Никита думать не переставал. Хозяйственные соображения с непреложностью подсказывали ему, что рысак не ко двору, но стоило ему запрячь Лесть и выехать на ней в поле, как все его хозяйственные мысли уступали место смутным, волнующим желаниям, вызываемым в нем машистым, легким ходом кобылы, охотливо отвечающей на малейшее движение вожжей и словно всегда просящей:
- Пусти же меня, и я покажу тебе, как я могу бежать...
И иногда Никита пускал ее. Забирался в телегу с ногами, заматывал на руки вожжи и с холодевшим сердцем мчался большаком, отмечая уносящиеся назад черные квадраты паров, зеленеющие озими, межи и овражки, чуял бездонную резвость кобылы, и мерещились ему далекая Москва, рысаки, много рысаков, сотни и сотни, и среди них - резвейший из всех, приведенный из Шатневки сын серой Лести...
- Тппрру-т!..- останавливал он кобылу.
Кобыла, послушная, переходила на шаг. Останавливались озими, пары, вплотную обступали поля, стихал ветер... Никита ронял вожжи и задумывался.
Когда во двор к Никите вошло трое людей: Александр Егорович, молодой агроном, недавно присланный из губернии в Шатневку, и незнакомый, в желтой кожаной куртке, человек,- Никита струхнул. Снял картуз и вопросительно посмотрел на старого ветеринара. Лицо у Александра Егоровича было веселое. Человек в кожаной тужурке внимательно осмотрелся и поздоровался с Никитой за руку, а Александр Егорович сказал:
- Мы пришли смотреть твою кобылу, Никита Лукич!
Никита с новым беспокойством взглянул на ветеринара и замялся, не зная, что отвечать. Человек в кожаной тужурке, тонкий и длинный, как колокольня, подглядел испуг на лице Никиты и улыбнулся:
- Да ты не бойся, товарищ Лыков!.. Я инструктор по коневодству, кроме пользы, ничего тебе не сделаю. Услыхал вот от врача, что кобыла у тебя хорошая, орловская... Покажи-ка нам!
- Кобыла обныковенная! - все еще недоверчивый пробормотал Никита, не двигаясь с места.
- Выводи, выводи, Никита Лукич, не бойся! - весело проговорил ветеринар и сам подошел к катуху.
С неохотой обратал Никита Лесть и вывел во двор. Инструктор, лишь только увидел ее, восхищенно воскликнул:
- Вот это материал! Сразу орловца видно! Заходил вокруг кобылы, начал щупать ноги, ребро, почку и не переставал повторять:
- Вот это да-а, вот это лошадь!.. Великолепный экземпляр! Вот что нам надо для улучшения крестьянской лошади... Прекрасная кобыла! И работница и в езде не подгадит! Верно я говорю, товарищ Лыков?
- Вам видней! - уклончиво отвечал Никита и добавил: - Плечо у нее больное...
- Дело не в плече, а в породе! - живо возразил ему длинный инструктор.- Порода дорога!
Вынув из бокового кармана записную толстую книжку, он начал что-то писать в ней, бросая ветеринару отрывистые вопросы:
- Лесть?.. От Горыныча и Перцовки?.. Была в заводе Бурмина?.. Та-ак! Сколько лет? Десять?
Враждебно следил Никита за карандашом, бегающим по записной книжке, и хмуро посматривал на старого ветеринара, приведшего к нему во двор длинного человека в кожаной куртке.
"И зачем сказывал? - тоскливо думал он.- Не иначе для отбора запись делает. Эх, Александр Егорыч, как я просил тебя: молчи, не сказывай!.."
- Порода великолепная! - кончил писать инструктор.- От соллогубовского Добродея, линия Полканов...
И он еще раз восхищенно поглядел на Лесть. И, обращаясь к агроному, проговорил:
- Вот вам и материал для улучшения крестьянской лошади! А вы, товарищ, даже не знали о существовании ее!
Агроном вспыхнул и что-то хотел ответить, но инструктор не слушал и, обращаясь к Никите, сказал:
- Ты зайди сегодня вечерком ко мне, я остановился вот у вашего агронома, нам с тобой надо побеседовать!
Много передумал Никита, пока настал вечер... Не выходил из ума у него карандаш инструктора, записывающий его кобылу в толстую записную книжку, и Никита горько упрекал старого ветеринара за то, что тот доказал инструктору про серую Лесть... К агроному пошел он с беспокойным сердцем. Инструктор в одной рубахе сидел верхом на стуле; на столике рядом - портфель, туго набитый бумагами. В комнате было накурено.
- И в сельском хозяйстве и для армии требуется огромное количество лошадей, и лошадей высокого качества,- говорил инструктор, продолжая, очевидно, давно начатый разговор.- При нашем бездорожье, при огромности территории республики, при отсутствии автотранспорта хорошая лошадь для нас первостепеннейшее дело. Это очевидно! Трактор трактором, а лошадь лошадью. За эти годы войны империалистической и гражданской количество лошадей уменьшилось почти в два раза, если не больше. Вот почему я и обращаю ваше внимание на лошадь. Ухудшилась лошадь и качественно, понимаете? Страшно ухудшилась! Беречь всемерно имеющийся, уцелевший материал - ваша прямая обязанность... А вы уперлись в трактор и этого не понимаете! Вот вам живой пример! - инструктор кивнул головой на Никиту.- Честь и хвала ему, что он выходил и сберег кобылу. За это его надо всячески благодарить и поощрять. А вы даже не знали, что у вас в Шатневке есть такой материал! Но выходить лошадь мало, надо ее использовать в смысле улучшения других, ваших же шатневских лошадей. А что сделано в этом отношении? Посоветовали ли вы Лыкову, какого производителя ему выбрать? Нет. Разъяснили ли вы ему значение племенного материала для государства? Нет. Увязали ли вы этот случайный факт обладания племенной кобылой с задачами общественного порядка? Нет. Ветврач, говорите вы... А что ваш ветврач? Ему нет никакого дела до общественности, он на других дрожжах заквашен!.. Садись, товарищ Лыков! - повернулся инструктор к Никите, стоявшему у двери и внимательно слушавшему каждое его слово.
- Мы постоим, товарищ!
- Садись, садись, разговор у нас с тобой долгий будет! Мне ваш ветеринар говорил, что ты хочешь покрыть кобылу рысистым жеребцом. Дело это, братец, не шуточное...
Инструктор придвинулся вместе со стулом к столу, взяв круглую жестяную, из-под ваксы, коробочку с махоркой, и начал крутить толстую цибулю. Схоронил бритое лицо в дыму от первой затяжки и захлестнувшимся голосом спросил:
- Ожеребится, ну, а дальше что? Что дальше?
И вышло у него так, будто перед этим целый час он уже разговаривал с Никитой. И еще раз, сердито, он повторил:
- Ожеребится, а дальше что?
Никита молчал. Молчал некоторое время и инструктор. Кутался в дым, откусывал конец цигарки и молчал. И, наконец, сам ответил:
- А дальше ни-че-го! Понял? Ни-че-го!
Агроном посмотрел на молчавшего Никиту, кашлянул и нерешительно сказал:
- Ты завтра зайдешь ко мне, Лыков. Я дам тебе свидетельство охранное на твою кобылу.
Порывисто инструктор сорвался со стула и замахал по комнате саженными шагами. Потом, словно циркуль, размашисто сделал оборот к Никите и положил ему на плечо руку.
- Слушай, Лыков!..
Никита не проронил ни единого слова из долгой и взволнованной речи инструктора. Все понял в ней. Понял в ней то, чего не было в речах старого ветеринара и отчего сразу стало легко на сердце: государственная советская власть не только не собирается отбирать у него серую Лесть, а благодарит его за то, что он выходил и сберег ее для общей пользы... И обещает помочь ему и советом и деньгами, если будет нужда...
Понял Никита еще и то, что воспитать ему рысистого жеребца одному будет не под силу - нет у него ни подходящих экипажей, ни опыта, не может быть и правильного ухода, какой нужен для рысака...
И Никита сказал:
- Я и надумал свести кобылу к крестьянскому жеребцу... У кума Митрия в выселках...
- Подожди,- остановил его инструктор,- этому делу помочь легко. Знаешь старую поговорку: один прутик сломать легко, а веник нипочем не сломаешь. Ну, вот! Надо такие дела делать артельно. Понял? Надо у вас в Шатневке организовать коневодческое товарищество, у вас в округе кой у кого есть неплохие лошади... Производителей настоящих мы вам дадим бесплатно, поможем в случае чего и деньжатами. И тогда дело пойдет! И вам польза, и республике польза. Пока что крой кобылу рысаком, не прогадаешь! Я дам тебе записку в губземотдел, да я и сам там буду, а потом уеду в Москву. Спросишь товарища Губарева. Запомнишь? Губарев моя фамилия, Николай Петрович Губарев. Подожди, я запишу тебе...
Инструктор выдрал из записной книжки чистый лист и крупным почерком написал:
уполномоченный Наркомзема Николай Петрович Губарев.
В отцы будущему жеребенку Никита выбрал из показанных ему в земельном отделе производителей темно-гнедого Любимца, сына знаменитого рекордиста Тальони. В конце марта 1921 года Лесть принесла ему сына. Старый ветеринар осмотрел жеребенка и зашел к Никите в избу выпить, за здоровье новорожденного бутылочку пахучего самогону.
- Теперь ты у нас коннозаводчик, Никита Лукич,- весело заговорил Александр Егорович после первой бутылки,- жеребенок по статьям должен быть прочный, в орловскую родню свою... Почем знать, может, второй Крепыш будет?
Семка, сидевший на лавке рядом с матерью, легонько толкнул ее локтем:
- Слышь, мамань?
Настасья вздохнула. Смерть Пенькова еще больше укрепила ее в мыслях, что кобыла не ко двору.
- Как назовешь его? - чокаясь с Никитой, спрашивал ветеринар.- Придумывай, надо в свидетельстве обозначить, чтоб все честь-честью было.
- Да я уже и не знаю, Александр Егорыч!
- Атаман! - выпалил Семка и сорвался с лавки.- Атаманом назови, папанька!
Он живо представил себе, как мчится верхом на Атамане в ночное, и еще раз повторил, дергая отца за рукав:
- Атаманом, папань...
Никите хотелось назвать жеребенка - Догоняй, и он проговорил к Семке:
- Разбойник он, что ль? Лошадь ведь, ну? Подходяще, ежели Догоняй...
- Так и не зовут вовсе,- обиженно возразил Семка и передразнил: - До-го-ня-ай, придумал то-о-же!..
- Ну, а Атаман что? Заладил, как сорока: Атаман, Атаман!..
- Догоняй - кобелячье прозвище! - не сдавался Семка.
- Это как же так кобелячье? - обиделся Никита.
- Комиссарова кобеля кличут Догоняй, ште-е!
- Отойди от стола, паршивец! - замахнулся на него Никита.- Тут про дело говорят, а он... Отойди сейчас!
Александр Егорович улыбнулся доброй улыбкой и прекратил спор отца с сыном.
- Назовем мы его, Никита Лукич, Внуком. Дед у него больно хорош! Так все и будут звать: Внук Тальони - и никаких гвоздей!..
Слово "Тальони" нравилось Никите своей непонятностью: других таких слов в Шатневке не сыщешь. Но оно же и смущало его необычностью.
Почесавшись, он робко посмотрел на Настасью, потом на сына.
- Чего и говори-ить. Дед его, как ты сказываешь, ре-едкостный!..
- Решай, Никита Лукич, ну? - подтолкнул его Александр Егорович и налил полные чашки.
Никита поднял руки и словно что бросил о пол.
- Эх, куды ни шло!.. Быть по-твоему, называю Тальоном Внуком...
Перед тем как уходить, Александр Егорович еще раз заглянул с Никитой в катух. Внук знаменитого деда, взъерошенный и жалкий, с присохшей шерстью, пугливо жался к матери и с трудом стоял на дрожащих, неумелых ногах. Выпуклые синеватые глаза с светлыми длинными ресницами бросались от одного предмета к другому, путаясь в огромном разнообразии окружающего. Все было незнакомо и ново в этом мире. Каждое движение не только людей, но и соломинки от ветра пугало его. Ноги, казавшиеся непропорционально развитыми, высокими и толстыми, по сравнению с коротким, худеньким туловищем, беспомощно ерзали по сторновке, устилавшей пол катуха, разъезжались в стороны, и он падал на колени, пугаясь еще больше.
Лесть, повернув к вошедшим голову, выразительно смотрела на них единственным глазом и как бы просила:
- Уйдите...
В это лето стояла великая сушь...
Напрасно ходили по полям с иконами и хоругвями шатневские крестьяне, молебствуя о дожде. Напрасно девки, по совету старых людей, обливали друг друга и случайных прохожих колодезной водой, чтобы перебить засуху... Обманчивые облачка появлялись на безмятежно-синем небе и уходили. И каждый день выплывало раскаленное солнце и лило смертоносный зной на иссохшую землю. К середине лета поля были выжжены.
Вместо трав и колосьев щетинилась жесткая рыжая шерсть по лугам и полям. Лист на деревьях свернулся в коричневый жгут и стал падать, гремящий и рассыпающийся в пыль. Затверделая земля ощерилась широкими трещинами и напоминала окаменевшее чудище. У скотины не было пастбищ. Над селом подымался голодный рев коров и жалобное блеянье овец и баранов. Освобожденные от полевых работ жители бродили по селу, собирались у завалинок в мрачно молчавшие группы и вздыхали...
С каждым уходившим днем лета все ближе и неотвратимее надвигался самый жестокий из завоевателей - голод. С юга и запада, с востока и севера, из соседних губерний ползли черные вести о засухе и море. Страшное кольцо сжималось все ýже и ýже. И по хлевам в Шатневке заработал нож, обрывая голодные жалобы коров и овец. Соли не было. Парное дымящееся мясо опускали в темную прохладу колодцев, пытаясь сберечь подольше, прятали в кадки с сырой водой, зарывали в землю, обложив сожженной крапивой, присыпали порохом вместо соли и, когда убеждались, что ничто не помогает и копошатся уже в нем черви, жадно начинали всей семьей уничтожать его и утром, и в обед, и за ужином и, отуманенные обильным и непривычным лакомством, погружались в тяжелый, беспокойный виденьями, сон... И незнакомыми стали знакомые и близкие лица от появлявшегося на них порой нового, плотоядного выражения.
В конце октября первый снег накрыл унылые поля и затаившуюся Шатневку, похожую на обглоданный костяк своими дворами с раскрытыми крышами, стравленными на корм. Наступила страшная зима 1921 года.
Первой брешью, пробитой засушливым летом в хозяйстве Никиты, была продажа годовалой телки. Настасья плакала, провожая со двора к мельнику палевую красавицу, а Никита мрачно прикидывал в уме, на сколько хватит семье муки, а кобыле сметок, которые он привезет от мельника, и думал о том, что надо поторопиться, и с продажей коровы... К зиме на дворе и гумне не осталось ни коровы, ни овец, ни свиньи, ни кур. Двор казался выметенным, каждая соломинка и каждое зернышко подобраны. Раскрытая рига на гумне громоздила в молочное небо черные кривые ребра и в сумерках казалась скелетом чудовища. На потолке катуха, над кобылой и жеребенком, Никита тайно от Настасьи прятал отруби и сметки, а в муку для своего потребления подмешивал тол-ченый желудь и просяную шелуху.
Перед рождеством в избу неожиданно вошел Никифор Петрович. Бывал он у Никиты редко - в год раз: зайдет с базара, повернется и уйдет. А тут вошел, молча поздоровался с Никитой и сестрой и сел на лавку. Посидел и стал смотреть вдруг на Семку... Потом достал из кармана спичечный коробок, завернутый в белую бумажку, развернул его и открыл. В коробке были белые мелкие зернышки, похожие на какое-то лекарство.
- Немецкий сахар,- пояснил он сестре и Никите,- а по-нашему, сахарин.- И, рассказав, как надо с ним пить кипяток, подарил Семке и опять надолго замолчал.
- Ума не приложу, как быть, чего делать? - горестно заговорил Никита.- Нипочем не дотянуть до весны, Никифор Петрович, никак...
Никифор Петрович сверху вниз качнул голову, соглашаясь.
- В прежние времена у каждого до нови припасено было, а ноне... Смотреть тошно! Сват Прохор мерина своего порешил, в похлебку погнал.
Никита безнадежно махнул рукой и задумался.
- А кобыла как? - спросил Никифор Петрович.
- Плохо. И не угадаешь, какая стала! Завтра намеревался за дровишками в лес доехать и сумлеваюсь - не дойдет.
- Дойдет,- сказал вдруг уверенно Никифор Петрович. Никита изумленно посмотрел на свояка.
- Дойдет,- повторил он и уставил в стену упорные черные глаза свои.
На дворе, куда вышел проводить его Никита, Никифор Петрович выразил желанье взглянуть на кобылу. Взглянул и сказал упрямо:
- Дойдет:
- Чудное ты говоришь! - покачал головой Никита, соболезнующе смотря на исхудавшую Лесть и думая о том, что прокормить до весны ее и жеребенка он никак не сможет.
- Овес и мука есть. Ночью приезжай,- зашептал вдруг Никифор Петрович у него над ухом. Черные глаза его, когда Никита обернулся, всегда неподвижные, как стоячая вода, теперь бегали по сторонам, беспокойные и торопливые.
- Целый состав пришел с мукой, сахаром и овсом, завтра дальше тронется,- продолжал Никифор Петрович шепотом,- в три часа, как в церкви вдарит, буду к переезду ждать. Кобыла дойдет. Овес есть. Только приезжай. Я все обсудил. Не зря говорить буду. Не такой я. Кобыла дойдет. Овса запасешь.
Отшатнувшись, с испугом смотрел Никита на свояка. Левая рука его то поднималась, то опускалась, будто хотел он и не мог защититься от торопливо-шепотных слов Никифора.
- Сестру жалко. Мальчишку жалко,- продолжал Никифор Петрович,- будут пироги есть. А не приедешь, Семка помрет. И Настя помрет. И кобыла сдохнет. И жеребенок сдохнет. А без них и ты помрешь. От тоски помрешь. Что меня не послушал, помрешь. Все помрут...
- И не смущай ты меня, Никифор, ради царя небесного,- выговорил, наконец, Никита.- Не говори ты мне про такие дела, отроду не займался по такой надобности... И не смотри ты на мою кобылу, не пойдет она на эдакое дело...
- Сват Прохор своего прирезал, а твоя сдохнет,- сказал громко, по-дневному, Никифор Петрович и вышел из катуха...
Никита подъехал к переезду, когда на горе в церкви ударило три. Никифор Петрович завалился в сани, придавив ему ногу, и приказал шепотом:
- С займища подъедем.
Как в лихорадке тряслись руки Никиты, державшие вожжи. На стыдное, страшное дело пошел он с кобылой. И словно стопудовый камень на ноге - свояк. Слева уходила вверх насыпь, а что на ней - не видно снизу. Может, живой человек там таится, смотрит на них сверху и караулит! Ждет, когда коснется рука Никиты темного, грешного дела. Тихо подвигалась обессиленная Лесть вдоль грозной насыпи; чуть слышно шуршали по мягкому снегу полозья. У темного пролета для полой воды остановились. Каменный груз освободил затекшую ногу. Вверху темной громадой стоял вагон.
- Здесь,- тихо сказал Никифор Петрович,- жди.
Прежде чем уйти, он наклонился к Никите и - не видно куда - показал рукой в темень:
- Здесь и Пенькова ухандакали. Тут и закопали!
И исчез в пролете под насыпь...
Так страшно Никите никогда не было. Глухая ночь была живой. Живым был и темный огромный вагон наверху. Таких огромных вагонов Никита не видел нигде. Иногда ему начинало казаться - вагон медленно движется, и он, затаив дыханье, прислушивался. И вдруг ясно различил в тишине, как хрустнуло перекушенное