е воспитание? - переспросила глухая сестра.- Глупости! Кто это его воспитывал? Отец? Казармой от него пахло! Мать? О ее молодости лучше не говорить, а теперь Зола на столе открыто держит! Правда, был при нем гувернер. Так кто же не понимает, что это за человек был: беглый революционер, скрывавшийся от гильотины!
- Ах, ma sœur {сестра моя (фр.).}, молчите, молчите! - испугалась средняя сестра.- Разве теперь такие времена, чтобы упоминать о революции и гильотине!
И затем, обращаясь к Томилову, она молящим тоном прибавила:
- Ради бога, старайтесь не встречаться с ним, делайте вид при встрече с ним, что не замечаете его, а то и вы можете пострадать, и мы все...
Она даже вздрогнула при этой мысли.
- Мне рассказывали в Москве, что вот один такой ходил к разным лицам в гости, со многими говорил, с иными только кланялся, а потом вдруг попался и всех за ним привлекли. Потом стали исследовать, с кем и эти люди знакомы, и тех тоже привлекли...
Она широко открыла глаза, сама пораженная нарисованной ею колоссальной картиной привлечений, и перевела дух
- Потом пять лет так-то всех привлекали! Вот какие это люди!
- За Марью Николаевну нужно опасаться,- осторожно заметил Томилов.
- Разве Марью Николаевну можно удержать от чего-нибудь, когда ее отец сам дал ей волю! - желчно воскликнула старшая Ададурова.
- Что? Волю дали? Кому опять дали волю? - переспросила, встревожившись, глухая сестра.
- Мари! - ответила старшая.
- А! Мари! Замуж надо выдать, вот и не будет воли!
- Ах, я готова хоть сейчас уехать в Москву, чтобы подальше от него! - пугливо сказала средняя сестра.- И Мари там будет в безопасности!..
Даже сам Алексей Иванович, отмахивавшийся руками, когда заговаривали о "политике", то есть о чем бы то ни было, не касавшемся прямо его личного хозяйства,- даже он заметил как-то племяннику;
- Егорушка, ты остерегайся!
- Чего, дядя?
Алексей Иванович развел руками.
- Так, остерегайся!.. Черт его знает чего, а все же береженого и бог бережет... Вот о тебе все говорят.
- Что говорят?
- Да я-то почем знаю! А говорят!.. Нынче такие времена, что опасно, если про человека говорят... И что тебе за сласть, если говорить будут?..
- Да ведь не могу же я запретить".
- Так-то так, а все же.
Старик махнул рукой.
- Прохвосты нынче люди!
До Марьи Николаевны доходила тоже значительная часть этих бесконечных толков.
Она невольно задумывалась о Мухортове. Что это за странный человек: он не сделал ни одного шага, чтоб поискать ее руки для поправления своих дел; он хладнокровно потерял большую часть своего имения; он оставался веселым, когда все смотрели на него, как на несчастного разоренного человека. Иногда в ее душе поднималось против него чуть не враждебное чувство, точно он лично ей нанес глубокое оскорбление, не посватавшись за нее. Порою она вдруг горячо вступалась за него в обществе и говорила, что это единственный честный человек, встреченный ею в жизни. То ей становилось до слез досадно на то, что она думает о нем, то ей страстно хотелось увидать его, сдружиться с ним, заглянуть в его душу. Эта двойственность душевного настроения выводила ее из себя, и она вымещала свое раздражение на своем женихе. Он решительно не знал, как угодить ей, как попасть ей в тон. Он, может быть, давно бы изнемог, устал от этой игры в кошки и мышки, если бы она не была такой выгодной невестой. Из-за нее можно было перенести многое. Крупные призы на жизненной арене вообще достаются нелегко. С Мухортовым Марья Николаевна не встречалась давно, и когда ей пришлось снова увидать его в доме Алексея Ивановича, она совершенно смутилась. Егор Александрович раскланялся с нею и тотчас же стал продолжать прерванный на мгновение ее приходом разговор о будущей охоте с Павлом Алексеевичем. Ее почему-то раздражило это равнодушие, точно она ждала, что Мухортов бросится к ней с распростертыми объятиями или, в крайнем случае, взволнуется, изменится в лице. Но Егор Александрович продолжал громко веселую болтовню со своим юным двоюродным братом, страстным охотником.
- За что это Егор Александрович дуется на меня? - вдруг спросила она у двоюродных сестер Егора Александровича.
- Как дуется? - воскликнули Зина и Люба.- С чего ты взяла?
- Даже не удостоил ни одного слова,- ответила Марья Николаевна.- Впрочем, он теперь, говорят, драпируется своим геройством и равнодушием.
- Что ты выдумала, милочка! А вот мы его сейчас призовем к исповеди,- со смехом сказали барышни и крикнули:
- Егораша!
- Не надо! Не надо! - быстро вскрикнула Протасова, остановив их в смущении.
- Что? - отозвался Мухортов.
- Брось ты свои противные разговоры об охоте. Иди сюда! - кричали кузины.
- Сейчас! - ответил Егор Александрович и отошел к барышням.
- Ну, что вам? - спросил он.
- Вот Маша говорит...
Марья Николаевна раздражилась.
- Вы вечно глупите! - проговорила она.- Нельзя сказать ни слова... Это же неделикатно!.. Пора перестать наивничать!..
- Она говорит, что ты дуешься на нее,- пояснили Зина и Люба, не слушая ее замечаний.
- Я? Дуюсь? - он обернулся к Марье Николаевне и проговорил: - За что же я могу дуться на вас, я не понимаю...
- Ах, это они все глупости говорят,- сказала она сконфуженно и тотчас же с напускной бойкостью прибавила:- Впрочем, вы и не поверите им, зная, как я мало обращаю внимания на то, как кто на меня смотрит. Очень мне это нужно!
- Вы вполне правы, я это знаю,- коротко согласился он.
- И потом говорит, что ты рисуешься своими подвигами. Это ты-то! - не унимались молоденькие кузины.
- Подвигами? Какими? - спросил не без удивления Егор Александрович и вопросительно, пристально взглянул на Марью Николаевну, ожидая ответа.
Она побледнела, как полотно; на ее глаза навернулись слезы от досады. Ей стоило немалого труда, чтобы удержаться от крупной ссоры с барышнями Мухортовыми. Она не отвечала ни слова. Ему стало жаль ее, но тем не менее он заметил ей с упреком, хотя мягко и ласково:
- Зачем вы повторяете чужие толки, сознавая всю их пошлость?
Марья Николаевна подняла на него полные слез глаза, как провинившаяся девочка.
- Не сердитесь на меня,- сказала она задушевно и протянула ему руку.- Я сама не понимаю иногда, что со мной делается... И зачем они это вам сказали? Поссорить хотят с человеком, который...
Она остановилась, точно поперхнувшись. Кузины Егора Александровича бросились ее целовать.
- Милочка, не сердитесь! Это ведь шутка! Разве Егораша рассердился? Да он и не умеет сердиться!
Егор Александрович спокойно заметил:
- Я не имею права сердиться на Марью Николаевну.
И, обращаясь к Протасовой, он добавил:
- Мне просто стало больно, что именно вы повторяете эти толки обо мне.
Он поспешил переменить разговор, и через две-три минуты неприятная сцена забылась. К Мухортовым приехал кто-то из соседей, и Егор Александрович совершенно неожиданно остался с глазу на глаз с Протасовой. Она предложила ему пройтись по саду, видимо обрадованная возможностью поговорить с ним без свидетелей.
- Вы не сердитесь на меня? - спросила она его, идя с ним но тенистой аллее.
- Я? Что вам пришло в голову, Марья Николаевна? Нисколько,- ответил он.
- Мне казалось, что так... или, если не сердитесь, то избегаете меня,- закончила она нерешительно.
- В последнем случае вы, может быть, и правы,- сказал он.- Но в этом ни я, ни вы не виноваты. Если уж пошло на откровенность, то надо договаривать все. Нас с вами поставили в крайне неловкое и нелепое положение.
- Ну, вот глупости! Я знаю, о чем вы говорите!
- Верьте мне, что я не имел на вас никаких видов. Я понимал всю гнусность этих планов, составившихся без моего и без вашего ведома. Правда, была минута, когда я почти согласился. Но...
- Что?
- При встрече с вами я сам устыдился за себя. И знаете, почему?
Он улыбнулся.
- С одной стороны, мне показалось, что я не сумею лгать именно перед вами, с другой - я был убежден, что вы мне прямо в глаза скажете, что я лгу, и скажете это так, как не говорят в так называемом "обществе" - сгрубите...
Она молчала и о чем-то задумалась. Он продолжал тем же спокойным и веселым тоном:
- Впрочем, мне и не удалось бы посвататься за вас, если бы даже и вздумал, так как вы сами тотчас же отказались от меня, узнав о моих планах.
- Да, мне стало так больно, больно, когда я узнала, что даже вы ищите моей руки, не любя меня,- горячо проговорила она.
Она взглянула на него полным нежности взглядом.
- Вы единственный человек, с которым мне так хорошо,- просто проговорила она.- Это странно, но мне кажется, что мы были друзьями с детства, точно вы мой старший брат. И вдруг вы бы стали свататься за меня!.. Это било бы низко!.. Нет, нет, я так тогда рассердилась, точно это разрушало мои лучшие верования...
- Увлекающийся вы человек! - улыбнулся Егор Александрович.- Ваши верования в меня составились по двум свиданиям.
- Нет,- ответила она,- даже не по двум свиданиям, а просто как-то по чутью. В обе наши первые встречи мы даже не поговорили толком,.. Впрочем, о вас мне много говорили до вашего приезда...
- И, конечно, все только хорошее,- прибавил Егор Александрович.- Ведь меня прочили в женихи, и вас нужно было подкупить...
- Нет, я знаю, что о вас говорили правду!
- Обо мне, говоря правду, можно было сказать одно: это добрый человек, потому что ему не с чего быть злым; это честный человек, потому что ему нет нужды быть бесчестным. Это еще не великие заслуги, Марья Николаевна. Ими отличается, или, вернее, сказать, может отличаться большинство сильных мира. Злоба и бесчестность в богатых и сильных - это аномалия, уродство. Правда, эта аномалия встречается часто, но все-таки аномалия... Я ею не страдал, я не был ни злым, ни бесчестным. А вот теперь, когда я стою на пороге к делу, к добыванию хлеба, я сам в своих глазах оказываюсь вполне несостоятельным.
Он заговорил о том, что его теперь тревожило и волновало. Читая и учась много, он менее всего готовился быть сельским хозяином. Присматриваясь теперь к хозяйству дяди и окрестных крупных землевладельцев, он начал приходить к заключению, что он никогда не будет вообще хозяином. Тут нужно быть кулаком, эксплоататором отчасти, чтобы подешевле добыть рабочих, чтобы заставить их работать неустанно, чтобы держать их в страхе. Тогда получатся и барыши.
- Может быть, даже и в настоящее переходное время есть другой путь для того, чтобы не обижать ни других, ни себя,- прибавил он,- но этого пути я еще не вижу совсем; знаний у меня, может быть, для этого нет. Идти же общим путем, то есть знать, что каждый лишний грош нужно выжимать из ближних, что благосостояние надо сколачивать из чужих пота и крови, для этого - не скажу, что я для этого слишком мягок, добр и честен, нет,- белоручка я слишком для этого покуда...
- Для чего вы стараетесь умалить свои достоинства? - спросила она.
- Да еще сам я не вижу их,- просто ответил он.- Вон, в первую минуту разорения согласился же жениться по расчету и отказался от этой подлости вовсе не по личной добродетели. Я же это отлично сознаю и вовсе не желаю скрывать от себя. Играть в прятки и в жмурки с самим собою - это значит самому тащить себя в омут падения... Потом в моей жизни была ошибка...
Он вдруг оборвал речь и потом закончил:
- В душе каждого из нас, право, столько прирожденной, наследственной или усвоенной дрянности, что кичиться своими добродетелями вовсе не приходится. Правда, кодекс нравственности нам всем известен чуть не с пеленок, да толку-то в этом немного. Мы говорим великие фразы и творим мелкие подлости...
- Или ничего не делаем, как я, да и все барышни вообще,- добавила она со вздохом.
- Да, кстати! - сказал он серьезно.- Неужели вам не надоест эта праздность?
- А что же делать?
- Ну, не хотите благотворить, учить крестьянских ребятишек, посещать бедных, как делают разные барышни и барыни, так учитесь. Ведь выйдете же вы когда-нибудь замуж. Подготовьте себя хоть к этому...
- То есть, как?
- Да хоть подготовьтесь к тому, чтобы быть хорошей подругой мужу, а, главное, хорошей матерью. Я почти согласен с вами, что быть благотворительницей,- это значит брать с бедняков рубль и давать другим беднякам грош, что быть работающей женщиной, имея средства,- это значит отбивать хлеб у других. Это почти так.
- Как почти?
- Да ведь есть же отрасли труда, где можно работать, не отбивая хлеба. Вот, женщина-врач, имеющая хороший достаток. Разве она отобьет у кого-нибудь кусок хлеба, леча бесплатно бедных? Врачей мало, и на всех хватит работы, да к тому же бедняки, идущие лечиться даром, за деньги не пошли бы лечиться. А школы? Разве бесплатная школа отобьет хлеб у учителей? Учителей и учительниц мало, и ме" сто всегда им найдется. Вообще, я многое и многое мог бы возразить и против вашего взгляда на благотворительность. Ведь благотворить можно, и не сдирая шкуры с других, а отказывая себе в тех излишествах, которых так много в жизни людей нашего круга... Но если вы с этим не согласны, то должны же вы согласиться, что быть хорошей, разумной матерью лучше, чем быть такою матерью, какие встречаются в нашем кругу сплошь и рядом. Вы сами заметили мне, как тяжело вам было расти без матери. Поверьте, что вам было бы хуже, если бы вы росли, имея дурную мать. Не иметь матери - это горе, иметь дурную мать - это глубокое несчастие. А для этой подготовки нужно немало работать... Не сердитесь, что я даю вам советы, но мне, право, просто обидно за вас, что вы... Он остановился.
- Что же вы не кончаете? - спросила она.
- Изломались вы ужасно,- мягко заметил он.
- То есть, как это?
- Да так: капризничаете, привередничаете, напускаете на себя то искусственную развязность, то неестественную хандру.
- Так вы думаете, что это все напускное? - воскликнула она, с детским ужасом всплеснув руками.
- Да! Без умысла напускаете, а все же... Вот знаете, это с нашим братом бывает: подкутишь немцо-то, а кажешься пьяным, и до того это доходит, что не только другие думают, а и сам убеждаешься, что пьян.
Она расхохоталась.
- Вот нашли сравнение!
Он тоже рассмеялся.
- Простите,- какое подвернулось под руку. Я ведь не особенно находчив...
Она задумалась и, как бы про себя, проговорила:
- Так вы меня изломанной считаете... Вот я никак не думала... Мне этого никто никогда не говорил... Напускаю...
Она очнулась и сказала:
- Немудрено, что вы так испугались, увидав, на ком вас хотят женить!
- О! - воскликнул он.- Верьте...
Она взглянула на него ясным, детским взглядом.
- Нет, нет, я шучу! - торопливо сказала она.- Мне было бы больаNo думать, что вы не можете быть моим другом.
Она порывисто и крепко сжала его руку.
Он как будто впервые был поражен красотою ее лица...
Давно не проводил Егор Александрович времени так, как в этот день. Он был крайне оживлен и безотчетно весел. Это же настроение охватило и Марью Николаевну. Ни на минуту она не впала ни в одну из своих крайностей и была проста, почти наивна.
Под вечер двоюродный брат н двоюродные сестры Егора Александровича заметили, между прочим, что они собираются к нему завтра.
- А меня вы и не приглашаете? - спросила Марья Николаевна.
- Я, Марья Николаевна, живу теперь без матери, по-холостому,- ответил Егор Александрович в смущении.
- Так что же? - с удивлением спросила она.
- Вам неудобно,- в еще большем замешательстве сказал он.
- Их же вы принимаете?
- Мы же родные...
- Ну, а я приду в качестве вашего друга! Или вы все еще сердитесь? Не грех ли быть таким злопамятным!
Она ласково взглянула на него. По ее глазам было видно, что она была вполне убеждена, что он не сердится на нее.
- Нет, полноте, будем друзьями! Вы представить не можете, как я рада, что я нашла такого простого человека, как вы! - проговорила она искренно и просто.- Мне так хорошо с вами, точно со старшим братом.
Он сам не понимал, отчего у него горит лицо. Эта девушка пробуждала в нем теперь неведомые ему чувства. Ему хотелось быть с нею, спорить с нею, журить ее, высказывать ей свои помыслы. Этого он еще не испытывал при встречах с другими женщинами. Он сознавал, что с нею он мог бы быть точно с товарищем, другом. Но разве это можно? Что будут говорить люди, если он сдружится с нею, если она будет ходить к нему? Это ей пришло в голову только потому, что она слишком чиста душою, но ведь другие будут подозревать ее бот весть в. чем, вид" ее с ним. Он осторожно заметил ей:
- Марья Николаевна, мы здесь живем ее одни, берегитесь толков.
- Каких? - с изумлением спросила она.- Отчего же я не могу подружиться с вами" с кем-нибудь другим? Вон я его Павликом зову, что ж из этого?
Она указала глазами на Павла Алексеевича"
- Что же тут дурного?
Егор Александрович смутился и не мог ничего ответить. Она действительно не только звала Павла Алексеевича Павликом, но брала его шутливо за подбородок, трепала по розовым щекам, со смехом замечая: "Смотрите, какая милая мордочка!" И ни Павлику, ни его сестрам, ни Алексею Ивановичу, ни Антониде Павловне это не казалось неприличным. Это вызывало только общий смех. Мало того, Павлик ни разу не вообразил, что Марья Николаевна его любит, что он может ухаживать за вей. И в то же время что-то непонятное для самого Егора Александровича подсказывало ему, что между ним и Марьей Николаевной эти отношения невозможны. Почему же? Ведь для него было бы истинным счастием найти здесь друга, настоящего друга, способного понимать его надежды и опасения, спасать его от тоски и пустоты одиночества.
- Что же, вы все еще колеблетесь? - допрашивала она.- Что скажут? А вам будет тепло или холодно от этого? И кто скажет? Мои тетушки? Мой жених? Графы Слытковы?
Она засмеялась и шаловливо спросила, ласково и добродушно заглядывая в его лицо:
- Прийти?
- Милости просим,- ответил он, невольно улыбаясь ей, как милому, избалованному ребенку.
Перебирая бумаги, Егор Александрович случайно открыл одну из старых тетрадей в зачитался. Это был его дневник. Приучая его отдавать отчет в каждом поступке, в каждой мысли, Жером Гуро побудил его когда-то вести дневник.
- Человек - порочное и полное всяких недостатков создание,- говорил своим обычным дидактическим, хотя и мягким тоном старик.- И при этом он всегда склонен к фарисейству, к самообману. Отдавать себе отчет в своих помыслах и поступках, отдавать его письменно,- это крайне полезно в нравственном отношении. Записывая все, что ты думаешь и делаешь, ты, может быть, не раз покраснеешь за себя. Изложить на бумаге все те низкие, пошлые или преступные мысли, которые бродят в голове, это нелегко, это - почти подвиг, вызывающий краску стыда. Но этот стыд полезен. Это исповедь перед собою, и ее значение важнее всего для человека, для его саморазвития, для его самоусовершенствования. Кроме того, если бы хотя известная часть людей вела подобные дневники без лжи и без утайки,- наука, а значит, и человечество много выиграли бы. Эти дневники пролили бы свет на человеческую душу.
Мальчуган увлекся этою мыслью и стал ежедневно исповедоваться пред самим собою. Долго он записывал в свой дневник все мелочи, все ребяческие проступки, промахи. Потом пребывание в кавалерийском училище, жизнь в полку, светские развлечения заставили его все реже и реже вносить отчеты о себе в эту тетрадь, и, наконец, она забылась совсем. Теперь, случайно найдя ее между другими бумагами, Егор Александрович невольно зачитался ею, задумался над этими листками, начатыми неверным детским почерком и оконченными твердым почерком мужчины. Перелистывая ее, он мог сразу заметить не только то, как окреп его почерк, но и то, как мало-помалу исчезали грамматические ошибки, как от исповеди о невыученном по лености уроке и от признания в том, что он после обеда допил оставшийся в чьей-то рюмке ликер, он перешел к вопросам о Гамлете и Дон-Кихоте после прочтения статьи Тургенева и писал:
"Неужели же теоретики-Гамлеты вечно будут убивать только случайно Полониев, когда им хочется поразить преступного короля? Неужели же деятели-Дон-Кихоты будут всегда сражаться только с ветряными мельницами и со стадами баранов, принимая их за врагов? Неужели вечно плодами и разъедающих сомнений, и неиссякаемой жажды деятельности будут самообман, промахи, осечки?.. Или точно единственный деятель, достигающий цели, это слепая судьба, бессмысленный рок? Кто придет к этому убеждению, тому не для чего жить".
Целые страницы из этого времени посвящаются в дневнике уже не признаниям в лени, в непослушании, в детских шалостях, а мучительным сомнениям, вызываемым тем или другим вопросами.
Особенное внимание Егора Александровича остановила теперь одна страничка, написанная в один из приездов его в деревню, когда ему было лет семнадцать. Он писал:
"Сегодня утром я забрел в наш родной лес, и меня охватило какое-то отрадное чувство бодрости, здоровья, силы, как будто у меня внезапно расширилась грудь и сделалось глубже дыхание. "Здорово, родной!" - невольно проговорил я, и на мгновение мне показалось, что он, этот столетний старец, смотрит на меня с улыбкой и шепчет: "Ишь как вырос". Мне хотелось и петь, и смеяться, и обнять эти деревья, прильнуть к ним губами. Мне было только грустно, что со мной не было теперь Жерома, моего милого незабвенного старца... Вечером, придя домой усталый, я прилег и взял Тургенева. Мне хотелось заглянуть в его "Поездку в Полесье". Боже мой, какие различные ощущения пробуждают в людях одни и те же явления, одни и те же предметы! Тургенев пишет: "Неизменный, мрачный бор угрюмо молчит или воет глухо - и при виде его глубже и неотразимее проникает в сердце людское сознание нашей ничтожности. Трудно человеку, существу единого дня, вчера рожденному и уже сегодня обреченному смерти, трудно ему выносить холодный, безучастно устремленный на него взгляд вечной Изиды; не одни дерзостные надежды и мечтания молодости смиряются и гаснут в нем, охваченные ледяным дыханием стихии; нет - вся душа его никнет и замирает; он чувствует, что последний из его братий может исчезнуть с лица земли - и ни одна игла не дрогнет на этих ветвях, он чувствует свое одиночество, свою слабость, свою случайность - и с торопливым, тайным испугом обращается он к мелким трудам жизни; ему легче в этом мире, им самим созданном: здесь он дома, здесь он смеет еще верить в свое значение и в свою силу". Нет, никогда, никогда не пробудит во мне подобного чувства природа уже потому, что я сознаю себя ее царем, сознаю себя выше ее. Мне стоит захотеть, и эти болота сделаются плодоносными нивами; мне стоит захотеть, и этот столетний лес падет к моим ногам, подрубленный под корень! Она не принижает моей мысли, она не говорит мне о моем ничтожестве; она, напротив того, напоминает мне о моей силе: великая, бессмертная, она рабыня человека, и он может заставить ее служить ему. Мне кажется, что, смотря только так на природу, мы можем идти вперед, в противном же случае мы обречем себя на вечное нытье, на вечное тунеядство, на вечную покорность законам природы. Законы природы! Разве они не одинаково влияют на людей в известной местности, а между тем, в одних и тех же местностях бок о бок развиваются нищие и богачи, неудачники и счастливцы, и все в их жизни зависит от меньшей или большей степени умелости, способности развиваться, гениальности человека".
Над этими вспышками страстного юношеского стремления - стать выше рока, природы, неведомых сил, невольно задумался теперь Егор Александрович. В нем и теперь жило это стремление,- стремление создать из себя человека-бойца, способного помериться с судьбою. Эта струнка звучала в нем всего сильнее...
Затем дневник вдруг обрывается. Егор Александрович припомнил то время, когда дневник оборвался: это было время, когда его старались превратить в светского человека, в хорошего кавалериста. Он стал припоминать это время, и ему досадно было, что он не вел тогда дневника. Дневник рассказал бы ему день за днем все то, что он видел, пережил, передумал. Теперь было бы трудно заполнить этот пробел, припомнить все мелочи, влиявшие так или иначе на характер, на склад убеждений, на те или другие поступки. Сколько раз пришлось бы ему покраснеть, читая эти страницы! А споры с друзьями-студентами в последние два года,- споры об общественных вопросах, об общем благе, о политике, о средствах борьбы против разных зол? А страстное искание разрешения тысячи сомнений у разных ирвингианцев, пашковцев, умных или глупых искателей духовной пищи, душевной гармонии? Сколько интересного нашел бы он теперь в отчетах о них! Он невольно пожалел о том, что забросил привычку записывать все происходящее с ним и в нем. У него снова явилось желание продолжать этот прерванный дневник. Но, взяв перо, он задумался. О чем говорить ему теперь, когда жизнь течет так однообразно? Как-то машинально начал он писать:
"3 августа 187... г. Одиночество и скука, вот два слова, преследующие меня теперь везде и всюду. Я чувствую, что я выбит из колеи и не могу еще найти своего пути. Когда-нибудь, вероятно, я найду его. Но когда? Вот вопрос. Быть может тогда, когда будет уже поздно. Теперь я сознаю одно, что здесь мне не ужиться. Я ясно сознаю, что сельским хозяином, да и вообще хозяином, мне не быть. Нет у меня на это способностей, претит мне кулачество. Я, должно быть, из тех, которые едят мясо, но никогда не решатся сами убить быка. Меня тянет в столицу, в университет, к кафедре, в водоворот мыслящей молодежи. Весь вопрос сводится к тому, как устроиться с Полей? Везти ее с собою, со всею ее родней - у меня нет ни средств, ни охоты. Ехать с нею вдвоем? Какую роль будет она играть при мне? Жена? Любовница? Поместиться вместе на отдельной квартире? Переехать вместе в chambres qarnies? {меблированные комнаты (фр.).} Жить отдельно? Я ничего покуда не могу сообразить. Мы стоим в каком-то ложном положении. Между нами нет ничего общего, кроме ласк. Нужно же в этом сознаться прямо и честно! Она вовсе не заглядывает в мой душевный мир, как я не заглянул бы в книгу, написанную на неведомом мне языке; я тоже стараюсь не заглядывать в ее душевный мир, потому что меня пугает его бездонная пустота. Я никогда не предполагал, чтобы могло быть существо, не мучающееся ни одним сомнением, не имеющее ни одного желания, не интересующееся ни одним вопросом. Всматриваясь в нее, я вижу, что такое существо может быть. Для нее я - все. Но она даже представить не может, что ее бог может утомиться от вечных славословий, что ее священная икона может слинять от вечных поцелуев, что у ее идола могут быть и другие душевные стороны, кроме любви к ней. Она молится на меня, не уставая, и хочет, чтобы я не уставал слушать ее молитвословия. Она утомляет меня, подавляет меня, раздражает меня иногда своими ласками, и если я осторожно и мягко пробую выяснить это - ее лицо покрывается смертельной бледностью, глаза наполняются слезами, и она пугливо шепчет: "Простите меня, голубчик, не сердитесь", и на мои губы, на мои руки, на мои глаза сыплются снова страстные поцелуи. Это ее единственный язык, единственное красноречие. Им она прощает, им она вымаливает прощение. Недавно я рассказал ей, сколько мне пришлось перенести сцен с матерью за последнее время,- она бросилась целовать меня, чтобы утешить за огорчения. На днях я рассказал ей, как страшно положение наших бывших крестьян,- она бросилась меня целовать, восхищаясь моей добротой. Ни на секунду не задумалась она о характере моей матери, ни на секунду не задумалась она о нуждах народа. Все заслонено от нее мною. Должно быть, в древних теремах вырабатывались иногда такие личности. Она тоже выросла в тереме, вспоенная, вскормленная вдали от всяких забот, волнений, нужд для того, чтобы сделаться вещью мужчины. Иногда я бешусь на нее, иногда как бы покоряюсь безропотно своей судьбе, зная, что и бешенство, и покорность вызовут один результат - ласки. Я радуюсь, что она готовится сделаться матерью. Может быть, ребенок будет ее спасителем, зародит в ней нового человека - любящую мать..."
"4 августа. Вчера меня на полуслове прервала Марья Николаевна. Она вторгнулась ко мне с шумом и гамом вместе с Зиной, Любой и Павликом. Вот тоже странное существо! Марья Николаевна - это умный деревенский паренек, нахватавшийся притом и книжных фраз от какого-то захожего семинариста или проезжего барина. Не ждите от этого паренька манер, но у него есть своя грация даже тогда, когда он вынет руки из рукавов рубахи и сложит их на груди под нею; он знает такие скверные слова, что становится жутко за его развращенность, и может остаться девственным вплоть до своей женитьбы не только физически, но даже по мысли, ни на минуту не обращая внимания на сальные картины, не представляя в своем воображении сальных образов; у него масса практического смысла, практических познаний о нужде, кулачестве, пьянстве, труде, и в то же время его может провести первый встречный питерщик, навострившийся во всяком лганье, не моргнув глазом; прибавьте к этому комическое щегольство неизвестно где подхваченными фразами и беспредельную, бессознательную, хватающую за сердце тоску о лучшей, совершенно неведомой ему доле,- вот как мне представляется эта девушка. Это, кажется, совершенно новый, не виданный мною нигде доныне тип. Я ее как-то назвал изломанной, теперь я сознаюсь в своей ошибке. Она - цельный человек, сотканный из кажущихся противоречий. И странное дело: чем более сближаюсь я с нею нравственно, тем более сознаю, что изломан более я, чем она, что у меня есть задние мысли, которых нет у нее. Павлик - мой милый Павлик - относится к ней прямее. Меня смущает ее фамильярность в обращении со мною; а он, когда она треплет его по щекам или целует при всех, только смеется и подставляет ей щеки и губы, точно она не девушка, а такой же откормленный мальчуган, как он сам. Сегодня она растрепала мои волосы и сказала, что она ужасно любит, когда я смотрю таким вахлаком. Мне стало сразу смешно, но через минуту я заметил ей: "Полноте, зачем эти шутки! Разве мы дети!" Но отчего же и не быть детьми хоть на минуту? Или уж так далеко от меня чистое, непорочное детство? Когда она ушла, ко мне пришла Поля и заметила: "Ну, уж барышня, лезет на шею мужчинам". Я с удивлением взглянул на нее. Что это? Чувство ревности или и Поля уже потеряла способность быть ребенком, понимать ребяческие выходки?.."
"5 августа. Ходил нынче побродить с ружьем и случайно, верст за пять от дома, повстречал на дороге старика крестьянина. Он отдыхал, присев у опушки леса, и глодал кусок хлеба.
- Откуда, старина? - спросил я его.
- Мы не здешние, из другого уезда,- ответил он. Я подумал, что это нищий.
- А сюда-то как попал?
- К сыну ходил,- ответил он.- Кобыла у нас, значит, пала... Сдумали новую лошадь купить, сходно продают тут по суседству... За деньгами к сыну ходил... В работниках он тутотка... Может, знаешь, у Алексея Ивановича Мухортова господина...
Я сказал, что слышал об Алексее Ивановиче.
- Как не слыхал... Все в здешних местах знают...
- Что ж, разве он уж такой богатый?
- Первый хозяин по здешним местам. Наймись к нему работать, так семь потов с тебя сгонит. Сам, словно кубарь какой, по полю катается, даром что коротконогий. Только и слышишь: "Ну, ребята, дружнее!", "Чего, ребята, зазевались?" А чего зазевались: руками уж народ не владеет, а он все: ну, да ну! И прижать на расчете мастер: начнет считать там прогул, тут штраф, того и гляди, у него в долгу останешься. Зато и дела делает!
- А вы бы к нему не шли?
- Толкуй! Хлеба-то захочешь - пойдешь! Еще как пойдешь-то, сам накланяешься, как животы подведет: возьми, мол, сделай божескую милость...
Старик с полчаса пробеседовал со мною о дяде Алексее и о других здешних хозяевах. В сущности, все на один лад. Между прочим старик заметил:
- А тоже, распусти вожжи - по миру пойдешь. Народ нынче балованный. Известно, воля! Пакостник стал человек...
И он стал пространно говорить на эту тему, давно знакомую мне, так как эта тема - излюбленный предмет разговоров и дяди, и Протасова, и большинства здешних хозяев. Слушая все эти толки, я с каждым днем все более и более убеждаюсь, что я хозяйничать не буду, не могу. Скорей бы вырваться отсюда..."
"6 августа. Странный разговор был у меня сегодня с Марьей Николаевной. Я и теперь не совсем еще опомнился от него. Он выяснил мне многое из моих отношений к Поле,- многое, на что я как-то не обращал серьезного внимания. Зина и Люба все рассказали Марье Николаевне, и она совершенно неожиданно спросила меня:
- Отчего вы не познакомите меня со своей Полей?
Я почувствовал, что я покраснел. Я не ожидал, что ей расскажут все, и не предупредил, чтобы не говорили.
- Она простая девушка,- сказал я в смущении.
- Так что ж такое? Вы же живете... Ну, вы ведь все равно, что муж и жена.
- Мы даже не обвенчаны,- ответил я.
- Не все ли равно, законный или гражданский брак?
- О, далеко не все равно,- со вздохом ответил я.
- Как не все равно? Если вы любите друг друга?.. Ведь ей же скучно быть всегда одной?
- Что ж делать? Я не могу ее ввести в круг своих знакомых и родных... по крайней мере, здесь...
- Да отчего же вы не хотите знакомить с ней тех, кто сам хотел бы познакомиться с ней? Она ведь молодая, мы могли бы сойтись...
- Ей самой неловко будет с вами...
- Это отчего?
Я смутился еще более, не зная, что сказать.
- Она же будет чувствовать неравенство с вами... неловкость... она человек других понятий,- ответил я.
Она как будто удивилась.
- Так разве она так и проживет всю жизнь... одна? - спросила она в недоумении.
- Нет... потом... Я разовью ее... приучу...
Я совсем растерялся. Я так мало заботился об этом покуда!
- Так вы ее учите? Занимаетесь с нею? Чем?
- Всем понемногу,- солгал я, стыдясь признаться, что я почти не занимаюсь с Полей, не могу заниматься.
- Я думаю, вам это очень приятно. Должно быть весело следить, как поднимается, развивается любимый человек. Она, должно быть, вас очень, очень любит?
- О, да,- воскликнул я.- Это добрая, преданная душа!
Она вздохнула.
- И вы, недобрый, не хотите меня свести с нею!.. Ну, право же, я полюбила бы ее, как сестру... Ведь дружна же я с моей Марфушей, а та и совсем примитивный человек... Такие, право, лучше, цельнее нас...
Я поспешил переменить разговор. Но он глубоко запал мне в душу. В самом деле, на что я надеюсь в будущем относительно Поли? Не может же она остаться вечно такой неразвитою, нельзя же вечно прятать ее от людей, стыдясь за ее невежество? Или я точно смотрю на нее только как на любовницу, от которой, когда она наскучит, можно уйти, жениться на другой? Нет, нет, я должен употребить все усилия, чтобы развить ее, поднять до себя, сделать достойной занять в моем доме место жены и хозяйки, за которую я не краснел бы ни перед кем..."
"7 августа. У дяди праздновали день рождения Любы. Народа набралось много, обед был очень оживленный. Как обыкновенно бывает на больших собраниях, мелкие сплетни и будничные дрязги передавались только шепотом, один на один, общий же разговор шел о всяких злобах дня, об общественных вопросах. Как послушаешь всех этих людей - любого делай министром, сажай в парламент. И научились даже воспламеняться и страшные слова пускать в ход. Марья Николаевна и Павлик, сидевшие подле меня, шепотом знакомили меня, между тем, с биографиями ораторов: тот вор, другой мошенник, третий шулер, четвертый - бит, хотя в точности никто не может сказать, за что его били и когда: тогда ли, когда он соблазнил чужую жену, чтобы обобрать ее, или тогда, когда он пустил по миру опекаемых им сирот, или тогда, когда он просто в пьяном виде произвел дебош в клубе. Я заметил Павлику:
- И охота всех этих негодяев принимать!
- А где же найти здесь лучших? - спросил он.- Вон, Слытковы безукоризненно...
- Глупы,- докончил я с улыбкой.
- И честности высокой,- досказал Павлик... И точно, где же взять этих честных людей?..
Чем больше я присматриваюсь к людям, тем сильнее убеждаюсь в том, что наше время - время двойственности по преимуществу, время крупных умов и мелких душонок, оглушительных фраз и беззвучных обделываний делишек "под шумок", когда невольно удивляешься, узнав, что тот или другой современный "гений" не только не крадет носовых платков и не подсматривает в чужие карты, но даже не берет крупных взяток и не разворовывает общественных сумм. Теперь большинство - моралисты в одну сторону, а в другую кандидаты, если не на скамью подсудимых в окружном суде, то, во всяком случае, в участок для отеческого реприманда и вытрезвления. Научившись громить чужие пороки, мы считаем себя освобожденными от обязанности следить за своею собственною нравственностью. В этом, быть может, главное зло нашей эпохи всяких прелюбодеев мысли на кафедрах суда, школы, университетов, церкви, литературы... Пророки и апостолы нашего времени, эти друзья меньшей братьи ездят на рысаках, пьют шампанское, бросают горсти золота на женщин легкого поведения, и бедняк, после встречи с ними, так и остается при том убеждении, что он встретился, по крайней мере, с губернатором, если не с самим министром. Говоря о меньшем брате, они научились уже колотить себя в грудь не хуже любой парижской актрисы с бульварного театра, играющей в мелодраме жертву; встретившись с этим меньшим братом лицом к лицу, они прежде всего зажмут свой нос надушенным платком, чтобы не слышать запаха трудового пота и нищенских онуч. Проповедники воды, пьющие вино сами, гнездятся всюду! Это вера без дел, а такая вера всегда мертва. Говоря это, я, конечно, имею в виду только интеллигенцию в широком смысле слова, а не тех, кто ест хлеб с мякиной, пухнет от голода и покорно ложится под розги, сознавая, что и точно на нем есть еще недоимки. Эти мысли все чаще и чаще приходят мне в голову. Я с каждым днем сознаю все яснее, что это именно та дорожка, на которой легче всего споткнуться. Трапписты повторяют при встрече друг с другом: memento mori - помни о смерти; мы должны бы повторять при встрече друг с другом: medice, cura te ipsum - врач, исцелися сам! Для нас это тем нужнее, что у нас нет почти никакого контроля, что нигде не развита так сильно подлая терпимость, как у нас. У нас все еще человека бранят, а "всюду принимают". Вот почему мы и не боимся стоять "в поганой луже"... По поводу этого мне вспомнился один случай. Я сидел в концерте. В одном из антрактов к моей матери и дяде Жаку подошел тучный и обрюзгший, небрежно одетый барин.
- А я только что из суда, сейчас кончилось колеминское дело,- сказал он дяде Жаку, пожимая ему руку.- Вообразите, Колемин почти сух вышел из дела. Это просто возмутительно.
По лицу дяди Жака скользнула странная усмешка.
- Чтобы другим повадно было,- ответил он.
Когда старик отошел, моя мать спросила у дяди:
- Кто это?
- Разве ты не знаешь?
И дядя Жак назвал одну из громких фамилий..
- Содержатель игорного дома и рулетки,- пояснил он.- У него, наверное, и теперь идет игра. Ловкий шулер..."
"10 августа. Я дал себе слово во что бы то ни стало заниматься с Полей. Это необходимо; в противном случае между нами откроется целая пропасть, и ее уже нечем будет заполнить. К несчастию, два-три урока показали мне, как трудно мне будет исполнить взятую на себя задачу. Вот хоть бы сегодня, я долго занимался с нею, а дело все же не шло на лад. Нельзя сказать, чтобы она была тупа. Нет, но она не умеет сосредоточиться на том, что учит, смотрит рассеянно, думает о другом. Ей просто все это кажется ненужным. Сегодня она, наконец, устала и, со вздохом отложив книгу, заметила:
- Нет, уж мне не быть такой ученой, как Марья Николаевна.