Главная » Книги

Романов Пантелеймон Сергеевич - Русь. Часть пятая, Страница 2

Романов Пантелеймон Сергеевич - Русь. Часть пятая


1 2 3 4 5 6 7 8

>

VIII

   Давно ожидаемый торжественный день наконец настал, и Государственная дума открылась в годовщину войны, 19 июля. День открытия был жаркий, душный. С самого утра над плоским куполом и садом приземистого Таврического дворца поднимались белыми плотными клубами слоистые тяжёлые облака, и воробьи под окнами в саду беспокойно и раздражённо чирикали.
   В длинных коридорах Думы тянуло летним сквозняком из открытых окон, и густо, празднично сновал народ. Депутаты собирались кучками и, загораживая собой дорогу, возбуждённо говорили.
   В огромном екатерининском зале со свеженатёртыми к открытию полами, в которых отражались белые колонны, тоже ходили, стояли группами и говорили депутаты.
   Публика занимала хоры в зале заседаний и рассаживалась. Сидевшие в передних рядах смотрели оттуда вниз на возвышающиеся веерообразным амфитеатром ряды депутатских кресел, как смотрит в театре занимающая верхние места публика, пришедшая ещё задолго до представления.
   Дамские шляпки, перчатки на барьере, сюртуки плотно набивались в тесные, низкие клетки хор между колоннами.
   Те, кому смотреть мешали колонны, высовывались то с той, то с другой стороны их или стояли у барьера и глядели вниз,- там из дверей входили один за другим или целыми группами депутаты; на них было странно смотреть с большой высоты.
   Депутаты разговаривали, стоя в рядах ещё пустых кресел, или с заложенными назад руками, закинув вверх голову, оглядывали хоры.
   Большое пространство зала всё больше и больше наполнялось усиливающимся говором и шорохом ног о паркет всё прибывавших и прибывавших людей. Одни из них, занимая свои места, проходили мимо величественной кафедры с прибитым к ней государственным гербом; другие шли вдоль стен к задним местам, поднимаясь по плоским ступеням амфитеатра.
   Правительственная ложа была занята министрами, увешанными орденами.
   Наконец в дверях зала показалась мощная, возвышавшаяся чуть не на целую голову надо всеми фигура председателя Думы Родзянко, в застёгнутом наглухо чёрном сюртуке. Запоздавшие, как ученики при входе в класс учителя, теснились в дверях, торопясь попасть на свои места, прежде чем председатель успеет взойти на кафедру.
   Все поглядывали на ложу правительства, рассматривая новых министров - Щербатова и Поливанова, и, нагибаясь друг к другу, обменивались впечатлениями.
   - Старик-то первый раз, кажется, пришёл,- сказал один депутат своему соседу, кивнув на сидевшего в министерской ложе министра двора старого графа Фредерикса с его длинными, прямыми от щёк усами.
   Взгляды всех невольно приковывались к пустым скамьям первых депутатов, отправленных уже в ссылку.
   Центральным местом дня было выступление главы правительства Горемыкина. Его ждали с новой программой вслед за вступительной речью Родзянки, кото­рый после двух дней болезни выглядел побледневшим и осунувшимся, что было особенно заметно, когда он надевал очки на заострившийся нос.
   Родзянко после своей речи,- в которой то и дело слышались слова: святая Русь, рус­ский богатырь,- торжественно провозгласил:
   - Слово предоставляется председателю совета министров Ивану Логвиновичу Горе­мыкину.
   По зале побежал шёпот, когда из министерской ложи к трибуне, находившейся впереди председательского места и ниже его, направился слабыми, старческими шагами дряхлый старик в чёрном сюртуке, с несколькими звёздами на левой стороне груди. У него по-старинному был выбрит подбородок, и по сторонам его от щёк спускалась раздвоенная седая борода, а старческие седые волосы, с просвечивавшей через них жёлтой лысиной, были ровно зачёсаны назад.
   Это и был почти девяностолетний председатель совета министров Горемыкин.
   Положив перед собой на пюпитр трибуны бумагу и держа в дрожащей старческой руке пенсне в черепаховой оправе, чтобы приложить его, не надевая, к глазам, когда будет нужно заглянуть в бумагу, Горемыкин начал говорить речь, нисколько не повышая голоса, как будто совершенно не заботясь о том, чтобы его услышали.
   Он поворачивал голову то в ту, то в другую сторону, но ни на одном лице не останавливал взгляда.
   И все сотни лиц, занимавших амфитеатр зала, возвышавшийся по мере удаления от кафедры, слушали его с различными выражениями.
   У одних на лице была ироническая усмешка, то ли относившаяся к побеждённой (легально) власти, то ли к тому, что эта власть является в таком дряхлом виде.
   Другие, приложив к уху руку и наморщив лицо, просто силились расслышать то, что говорил этот дряхлый старик.
   Третьи сидели прямо, с готовностью глядя оратору в глаза, как будто желая, чтобы он увидел, как они внимательно слушают его.
   Четвёртые недоуменно пожимали плечами, как люди, рассчитывавшие от правительства услышать что-нибудь новое, соответствующее тому подъёму, с каким ожидали все выступления обновлённого кабинета.
   Действительно, Горемыкин не сказал ничего нового; он доложил о бедственном положении дел, о решении правительства призвать ратников ополчения второго разряда и о расширении участия представителей законодательных палат и общественных учреждений в русской промышленности и в деле снабжения армии. Вскользь сказал, что польский воп­рос может быть окончательно разрешён только после войны, так как сейчас Польша в значительной части своей территории ждёт ещё освобождения от тяжёлого германского ига.
   Напрягши свой голос, видимо, до последних пределов, Горемыкин, складывая ощупью бумаги, так как он смотрел в зал, произнёс заключительную фразу:
   - ...И правительство может вам предложить только одну программу - программу победы.
   Он повернулся, посмотрел себе под ноги на ступеньки, с которых ему предстояло сойти, и, держась левой рукой за край трибуны, осторожно спустился вниз.
   Первая сторона зала сопровождала его горячими, точно вызывающими аплодисментами. Некоторые, оглядываясь кругом, били в ладоши с особенной энергией, как бы возмещая этим молчание всей левой половины.
   Затем по залу пробежал шорох, в котором чувствовалось волнение, какое бывает у публики в театре при появлении давно ожидаемого актёра, ради которого все с терпением слушали предыдущих.
   Даже председатель Думы, отмечая появление нового любимца публики, повернул голову в сторону министерской ложи и более громко своим мощным протодьяконским голосом произнёс:
   - Слово предоставляется военному министру...- Он приостановился.- Военному министру Поливанову.
   Из ложи встал прямо державшийся моложавый генерал с короткой, едва седеющей на концах бородой, в мундире, бледно украшенном двумя орденами, и лёгкой военной походкой пошёл к трибуне. Он шёл, опустив голову, как бы не желая поощрять бешено аплодировавший зал к подчёркиванию разницы в приёме старого Горемыкина и его.
   Когда он начал говорить, со спокойным достоинством обращаясь то в одну, то в другую сторону, на него смотрели счастливо возбуждённые лица, заранее верившие и наперёд одобрявшие всё, что он скажет. И несмотря на то, что в его речи тоже не было никакой новой программы, всё-таки его проводили горячими аплодисментами.
   А дальше началось сплошное торжество, так как приветствовали генерала Рузского, сидевшего в ложе, членов Государственного совета, потом с восторгом слушали Сазонова, который подтвердил, что война будет продолжаться до полной победы.
   Во время перерыва, когда густой толпой повалили к дверям, везде виднелись группы депутатов, собиравшихся около тех, кто говорил. В одном месте виднелась седая голова Милюкова, похожего со своими седыми усами и пышной седой шевелюрой на Марка Твена.
   - Мы от новых министров слышали только доброжелательные заявления,- говорил он, иронически пожимая плечами,- но мы не слышали  п р о г р а м м ы. Общественный вес новых министров при таких условиях стране неизвестен.
   В другом месте Родзянко, как архиерейский регент среди певчих, говоря что-то на ходу, пробирался через толпу в Круглый зал и через него к своему кабинету.
   Священники в рясах, как бы не имея своего мнения, нерешительно присоединялись то к той, то к другой группе.
   Возбуждённые, повышенные голоса, выливаясь вместе с выходившими из зала депутатами, наполняли коридоры и залы сплошным говором.
   - Они всё-таки кончили тем, что пришли к нам,- говорил какой-то депутат, стоя среди окружившей его кучки людей.
   - Этого мало, что они пришли. Весь вопрос в том, с  ч е м  они пришли,- сказал другой депутат с лицом восточного типа, с выпуклыми белками чёрных глаз на смуглом лице.- Ты нам подай ответ, что сделано, и скажи определённо, что будет сделано. А эту болтовню мы слышали. Га!
   Некоторые, переглядываясь между собою, пожимали плечами, как при словах неделикатного человека, который не может отнестись мягко к власти, сделавшей уступки, а, нарушая всякие приличия, вылезает с дальнейшими требованиями.
   Священники в длинных рясах, с виднеющимися на спине концами цепочек от наперсных крестов, послушав некоторое время и посмотрев на оратора, молча отходили.
   Либеральная часть Думы была недовольна выступлениями новых министров, недостаточно оправдавшими их надежды. Успокаивало то, что правда восторжествовала и общество, не нарушая закона, л е г а л ь н о  заставило власть пойти на уступки. Но правых возмущали  к р а й н и е  левые, сподвижники сосланных депутатов: они продолжали действовать нелегальным путём, волновали рабочих, устраивали на заводах забастовки и митинги.
   Новым оружием в их руках появилось сделанное Горемыкиным в Думе заявление о призыве ратников ополчения второго разряда.

IX

   По всем городам и деревням необъятной Руси были расклеены новые красные бумажки, объявлявшие призыв ратников ополчения второго разряда.
   В губернском городе, где жил и торговал Владимир Мозжухин, по утрам ещё так же, как и прежде, звонили к ранней обедне, и на пустынной базарной площади так же садились и с шумом взлетали стаи сытых воркующих голубей. По тротуарам проходили калачники с только что вынутыми из печи румяными калачами на дощечках, которые они несли на голове, и купцы на набережной, крестясь на сверкающий крест ближней колокольни, уже открывали свои мучные лавки в прохладной утренней тени.
   Но около городской тюрьмы, где были также и казармы, на пыльном пространстве большой площади, уже с самого утра маршировали рядами в разных направлениях вновь призванные мужики в лаптях - ратники второго разряда.
   С потными от жары лицами, с палками вместо ружей (за их отсутствием) они отбивали шаг своими неловкими деревенскими ногами, ещё вчера шагавшими по ржаному полю с привязанной к онуче брусницей. По команде останавливались, топчась на месте с палкой на плече и в такт махая при этом свободной левой рукой, потом по команде снова трогались всей шеренгой вперёд.
   Мимо них навстречу проходили другие, заворачивая левым плечом вперёд.
   А за ними бежали мальчишки и кричали:
   - Ой, выстрелит сейчас, ей-богу выстрелит!
   Иногда слышалась команда: "Вольно!", унтер-офицер с усами и толстым бритым подбородком, отирая грязным платком потный лоб, отходил в тень церковной ограды закурить папироску, в то время как солдаты, не расходясь из строя и только опустив на землю с плеча палки, стояли и ждали.
   Владимир, прекрасно устроившийся в первый год войны с поставкой на казну леса и постоянно говоривший о том, что русская душа возьмёт верх надо всем, нужно только воевать и воевать, не жалея мужицкого мяса, был как громом поражён известием о призыве ратников второго разряда.
   Он теперь вспомнил предостережение Валентина. Ещё только вчера Владимир в своей сборчатой поддёвке и белом картузе ездил с целой компанией и с девицами на дачу вспрыскивать выгодный подряд. Туда был отправлен целый воз всяких закусок и вин. Мужики в ближней деревне не раз выходили ночью из своих изб и, прислушиваясь к крикам и визгам со стороны дачи, не знали, то ли бежать на помощь, то ли спокойно ложиться спать.
   Наутро, узнав неприятную новость, Владимир с мутной ещё головой бросился к Аве­ниру, чтобы посоветоваться с ним.
   Авенир, по-прежнему ездивший со своими сыновьями на рыбную ловлю, в последнее время совсем отошёл от интересов войны. После своего разочарования в великой миссии русского народа он махнул было рукой на всё.
   - Миссия полетела к чёрту! - говорил он.
   Теперь же, как полковой конь, услышавший призывный звук трубы, он опять воспрянул духом, узнав из газет, что общественность подняла свой голос и успешно борется с властью.
   Когда Владимир приехал к нему, он был на речке. Сдвинув соломенную шляпу на за­тылок, Авенир сидел в лодке под солнцем с засученными рукавами и смотрел, как трое старших сыновей скатывали сети, чтобы нести их домой.
   - Нужно больше на них нажимать! - сказал он, увидев подошедшего Владимира, и, не интересуясь тем, что Владимир не знает, о ком он говорит, продолжал: - Нечего церемониться. Разве не доказано, что бюрократизм не способен делать никакого живого дела.
   Он утёр сухим местом руки вспотевший лоб и ещё дальше сдвинул на затылок соломенную шляпу.
   - Я всегда говорил, что русский народ воспрянет, только бы с него сбросить путы. А они уже начинают с него спадать. Сухомлинов слетел? - сказал он, выпрямившись в лодке.- Маклаков слетел? Щегловитов слетел?.. - После каждого имени он загибал на левой руке палец и взглядывал на Владимира. Потом вдруг крикнул вслед сыновьям: - На рогоже развесьте! Мы отдаём последние силы,- сказал он, опять повернувшись к Вла­димиру,- а эти мерзавцы делают гадости. Больше нужно нажимать.
   - Нажали уж,- сказал Владимир безучастным тоном и, махнув рукой, сел на камень у воды.
   Тут только Авенир заметил, что приятель находится в удручённом состоянии.
   - Так, брат, нажали, что скоро из нас самих сок потечёт: объявлен призыв ратников второго разряда и белобилетников...
   Авенир широко раскрытыми глазами посмотрел на Владимира, потом бегло взглянул на удалявшихся с сетями сыновей.
   - Опять бездарность! - воскликнул Авенир.- Что же они людей будут набирать, когда снарядов и ружей нет.
   - Вот и я тоже так думаю,- уныло отозвался Владимир,- наготовили бы сначала, а потом уж и призывали, а то сейчас в городе с палками вместо ружей учатся.
   - Наши революционеры оказались умными людьми: недаром они отказались голосовать за кредиты, потому что знали, что всё равно мы просыплемся.
   - Черт бы их подрал с этой войной! - сказал Владимир.- И главное, немцы предлагали уже не один раз мир,- нет, всё куда-то лезут.
   - Да ведь они  с е п а р а т н ы й  мир предлагали! - заметил Авенир.
   - А черт её... не всё ли равно. Ведь я бы после войны богатым человеком был, а теперь - пожалуйте...
   - Да,- сказал, задумавшись, Авенир,- но, может быть, ещё революция будет. Рабочие всё сильнее поднимаются.
   - А тогда война кончится?
   - Должна кончиться.
   - Тогда уж хоть бы революция. Первый пошёл бы на баррикады. А что, есть недовольство? - с надеждой спросил он.
   - Ну как же, недовольство и в армии и в народе. Даже в деревне про Распутина знают.
   - А как ты думаешь, скоро это будет? - уже торопливо и жадно спрашивал Владимир.
   - Может быть, через полгода.
   - Поздно... попаду уже,- сказал, опять уныло погаснув, Владимир.- Валентин правильно предупреждал меня, чтобы я загодя поступал куда-нибудь в безопасное место. Но уж больно дела хороши, бросить сил не хватало. Ведь ты знаешь, сколько я за этот год сюда положил? - Он хлопнул себя по карману.- Сколько за всю жизнь бы не нажить. Ох, в клочья разорвал бы этих сукиных детей! Заберут, погонят, убьют, вот тебе и сотни тысяч...
   - Ничего,- отозвался Авенир,- зато это может повести к возрождению.
   - К какому и когда?
   - Неизвестно. Мы по срокам рассчитывать не умеем. Я тебе скажу, что через полгода, а она может ни с того ни с сего случиться. Слыхал, в Москве общественные деятели подготавливают кабинет общественного доверия и в премьеры прочат этого... известного, ну как его, чёрта, фамилия? Да! Князя Львова,- сказал Авенир, вспомнив и протянув к Владимиру руку.- Из всего этого чёрт знает что может получиться. Ты помни, что мы сфинксы. Мы думаем, что будем поступать вот так, а завтра, глядишь, вопреки всем видимостям, всей логике и даже самому смыслу, выйдет наоборот. Потому что мы за себя поручиться ни за один день вперёд не можем. Вот ты, мирный купец, небось, "Боже, царя" пел?
   - Пел,- сказал Владимир уныло.
   - С манифестациями ходил?
   - Ходил,- как эхо, отозвался опять Владимир.
   - Ну, вот. А сейчас ты о чём думаешь? О революции? Вот что такое русский человек! Я сейчас не хочу говорить. Это ещё рано. Но революция, какую я предвижу, какой жажду, будет внезапным (заметь: опять-таки  в н е з а п н ы м) пробуждением националь­ной энергии, которую до сих пор наши внутренние немцы держали в шорах, противных нашей душе.
   - Да, уж этого, брат, терпеть не могу, никаких шор... Вчера на даче было дело...- сказал он, вздохнув и почесав в затылке.- Девочек с собой прихватили, так одна, сестра из лазарета этой графини... Юлии, что ли. Катиш, вот экземплярчик! Это от войны они так...
   Но Авенир, никогда не интересовавшийся этими вопросами, перебил его:
   - Вот мы сейчас отступаем, сдаём город за городом,- это ничего, у нас земли много, нам нужен подъём, возрождение. И раз оно покупается ценой поражения, давай, пожалуйста, нам его, это поражение. Нас чем больше раскачивать, тем лучше, и чем хуже для нас, тем опять-таки лучше. Вот тут пойди и укуси нас при такой нашей психологии. Но одного боюсь! - сказал он, сморщившись как от зубной боли.- Наша интеллигенция не сумеет поймать момент. Тут нужно действовать, бороться, идти напролом,- говорил Авенир, на каждом слове крепко сжимая кулак и потрясая им.- Они все блаженные во Христе, разве они могут бороться. Возьми нашего профессора, ну куда ему, к чёрту, бороться. Он только говорить да извиняться может. А тут нужно действовать, чтобы завоевать ту свободу, какую нам нужно! Ну, пойдём закусим,- сказал он, поднявшись, и, балансируя руками, выпрыгнул из лодки на берег.
   - Я спирту привёз,- сказал Владимир,- то пил от удачи, а теперь буду пить с горя.
   Они пошли по каменистой тропинке известкового берега в гору к дому. Едва только они вошли в комнаты, как в дом вбежал один из сыновей, Павел, и крикнул:
   - Отец, тёлка в погреб попала! Идём скорей таскать. Скорее!
   - Как в погреб? Опять, значит, дверь была открыта. Сколько вам, ослам, говорить! Кто последний туда ходил?
   - Да это после разберёшь, сейчас вытащить скорее нужно.
   - Она, вероятно, ноги себе переломала,- сказал Авенир, вдруг страдальчески весь сморщившись.- А Николай где? Зови его и тащите. Боже мой, что за народ! Вот вам при­мерчик. Но ведь это не единичный, это типы, типы! Вот в чём ужас!
   Павел, безнадёжно махнув рукой, побежал к погребу, а Авенир, выбежав на крыльцо, кричал вслед:
   - Проворнее, вы! Данила где? Всё собак гоняет? О, боже мой! - сказал он, возвращаясь и в отчаянии махнув рукой, потом другим тоном прибавил: - Ну, выпьем, что ли?
   И когда из погреба показался Данила, он крикнул ему:
   - Вытащили, что ли?
   - Вытащили,- мрачно ответил Данила.
   - А доктору рыбу отвёз?
   - Успею ещё.
   - О чём только думаете, ослы! Переосвидетельствование белобилетников скоро начнётся. Десять раз нужно долбить одно и то же.
   - Да ну, понёс опять.
   - Да, понёс. Вот забреют тебе, дураку, лоб, тогда будешь знать. Завтра же отправляйтесь с рыбой в город!

X

   Мужики из газет узнали, что дела на фронте идут всё хуже и хуже. Крепости валятся одна за другой, и неприятель продвигается в глубь страны.
   Все говорили, что как только немец дойдёт до Питера или до Москвы, так войне конец, тогда уже всё  п е р е м е н и т с я, и как добрый знак близости перемены встречали каждое ухудшение.
   С фронта солдаты писали, что воевать посылают с голыми руками, а теперь и вовсе бегут, кормят плохо, сапог не дают, ходят все, как оборванцы. Они писали своим, чтобы податей не платили, так как скоро  в с е м у  к о н е ц  п р и д ё т.
   Слышно было, что в городах усилились забастовки, что солдаты поговаривают о том, чтобы ружей после войны не отдавать. И все первым долгом при этом оглядывались на усадьбы.
   Нашествия немцев совсем не боялись.
   - Может быть, ещё лучше будет,- говорили мужики,- если немец придёт. Земли прирежет. Только бы они успели до зимы прийти, а то застрянут в снегу, не хуже французов в двенадцатом году.
   - А то взять, сговориться бы всем и по домам, тогда и вся война бы кончилась,- говорила какая-нибудь из баб.
   - Народ недружный...
   - Великая держава не может так поступать,- строго замечал лавочник.
   - Какая великая держава?
   - Мы!
   - Поступай - не поступай, а дело идёт своим чередом. Как дойдёт, так крышка. Че­му быть, тому не миновать.
   - Это чего там,- раз дойдёт, всему конец будет.
   - Да что дойдёт-то? - нетерпеливо спрашивал кто-нибудь.
   - Там узнаешь, что.
   - Тогда уже держись,- прибавил кто-то. Никто не спросил, что имеет в виду сказавший эту фразу, но все вдруг замолчали.
   - Поскорее бы уж, а то всё пошло дуром. Бабы с пути стали сбиваться.
   И правда, некоторые бабы, пробыв год без мужа, стали пошаливать и держали себя совсем иначе, чем прежде. Прежде, если какая-нибудь на стороне от мужа заводила шашни, так уж на неё вся деревня смотрела, как на меченую. А теперь подняли головы и открыто заявляли:
   - А может, он ещё целый год не придёт, что ж мне так и сидеть в девках?
   Открыто бегали в сад к сторожам - пленным австрийцам и уже не боялись опоганиться от неверного, а любили их не хуже своих мужей и таскали им то кусок сала, то жбан молока.
   На поле всё больше и больше оставалось пустых, незасеянных полосок, и неубранная рожь вся стояла в поле, так как неожиданно забрали второй разряд, единственных сыновей.
   В иных избах оставались только одни бабы да ребятишки, которые едва грудью доходили до сохи и держались за её ручки, приподняв руки на уровень плеч. Соха шатала их из стороны в сторону, благодаря чему они после каждой борозды сидели, как очумелые, на меже, утирая подолом рубах катившийся со лба пот.
   А на медовый Спас, 1 августа, пришёл с войны на поправку раненый солдат Филипп, плотник с верхней слободы.
   Целый день он не показывался, потому что бил свою бабу, которая оказалась беременной. На другой день вышел на завалинку, и к нему собрался народ послушать о войне. Жена его, пряча под низко опущенным на глаза платком синяки, тоже вышла, так как хотелось послушать.
   У Филиппа была прострелена нога, и он ходил на костыле, который положил рядом с собой на завалинку, когда сел, попрыгав на одной ноге. Кроме того, он был в плену, из которого убежал.
   - А хорошо в плену-то было? - спрашивали бабы.
   - Спервоначалу, когда в лагерь попал, дюже плохо, а потом к помещику стал на работу. Ничего.
   - Харчи хорошие давали?
   - Харчи хорошие. Гороховую похлебку, суп по-ихнему, кофей, по праздникам - свинину.
   - Зачем же ты убежал-то?
   - Сдуру. Всё думается - на чужой стороне. А на свою попал - меня опять запрягли и ногу прострелили.
   - А страшные немцы-то?
   - Как сказать... ежели когда офицеры смотрят или команда даётся такая, то головы не высовывай, прямо стрельнет.
   - Ах, сволочи!
   - А когда офицеры не смотрят, тогда другое дело. На прошлой Пасхе наши окопы от их были вон как отсюда до кладбища, так мы христосовались с ними. Они нам кричат, а мы им,- говорил Филипп, с улыбкой поглаживая раненую ногу.- А то сойдёмся у ручья, они нас сигарами угощают, ромом этим.
   Все с растроганными улыбками оглядывались друг на друга.
   - Тоже, значит, люди, скажи на милость!
   - Потом офицер придёт, разгонит, и опять начинаем друг в дружку палить. Был один там, Фрицем по-ихнему назывался,- смешной такой, забавник; как сойдёмся, бывало, он штуки всякие выкидывает, смеётся, душевный такой. Полюбили мы его вот как! А потом как-то сходимся опять на ручье. Фрица нету. "Где же он?" - спрашиваем.- "Нету,- говорят,- убит".- "Как убит? Кто убил?" - "Да вы же,- говорят,- и убили, ког­да он голову из окопа высунул". А один раз, помню, окапывались мы, а их отряд заблудился, что ли, не знаю уж как. Ну, наш командир припал за кустами и команду нам подал. Как накинулись мы на них, и пошлС... Уж не разбирали, чем били,- и прикладами и железными лопатками по черепам. Глянули потом - прямо как в мясной лавке туши навале­ны.
   - А нешто в плен-то нельзя было их взять? - спросил кто-то.
   - Можно и в плен было взять, отчего ж нельзя,- сказал Филипп, заплевав в руках папироску.
   - А злобы против них не было?
   - Какая ж злоба? Просто офицер такую команду дал. Потом в газетах печатали, его к награде представили.
   - А вот сейчас все крепости сдают, отчего это?
   - Генералы изменники,- ответил Филипп,- один за пять тысяч продался.
   - А может, они это для миру, чтоб мир поскорее был,- нерешительно заметил Фёдор, желая по своему обыкновению найти для людей оправдание.
   - Нет, царь миру не хочет, потому что будет  с е п а р а т н ы й  мир,- сказал Филипп.
   Все замолчали, не зная, что значит это слово, но не догадывались спросить.
   Потом Филипп пошёл показывать вещи, какие он привёз из польских имений: шёлковые шторы бабе на платье, трубку в аршин длиной и пару серебряных ложек.
   - А как же вы чужое-то брали? - спросил кто-то из баб.
   - Какое там чужое! Там что захватил, то и твоё. Там в барских имениях такое богатство было, что ужасти, только унесть неспособно,- носить с собой весь поход не будешь. А наши офицеры целыми возами домой к себе оттуда отправляли.
   - Вот так священная, неприкосновенная!
   - А то что же, теперь уж к тому дело идёт. Война собственность отменила.
   Все опять помолчали.
   - И свинину, говоришь, давали? - спросили бабы.
   - Свежую.
   - Скажи на милость! А у нашего Житникова, окромя тухлой печёнки, не увидишь ничего.
   - Там этого не полагается. Там санитария.
   - А Житникову теперь новые барыши пошли - беженцы эти. Пленные; к нему теперь с работой и не суйся.
   - Всему конец бывает,- сказал значительно Захар Кривой.- Вот немцы придут, мы его повыпотрошим. Он уж, небось, почуял беду.

XI

   Житников действительно был в тревоге, когда стало известно, что крепости наши одна за другой сдаются и германские армии беспрепятственно продвигаются вперёд.
   О крепостях в газетах сначала писали, что они неприступны и их немцы взять не смогут, а когда их брали, то сейчас же сообщалось, что крепости за своей устарелостью не имели для нас никакого значения, что нам выгоднее выпрямить фронт.
   И всё это тогда, когда у Житниковых так блестяще пошли было дела!
   Сначала, правда, насчёт рабочих было слабо, приходилось подённым бабам платить такую же цену, как мужикам, а теперь повалили беженцы, пленные, и вот как раз в этот момент всё может рухнуть!
   Житников всё так же ходил в лаковых облупившихся сапогах, с толстой серебряной цепочкой на жилетке. Лицо у него было всё такое же красное. И во всей его фигуре была напряжённая торопливость и озабоченность, так как не хотелось ничего упустить из тех барышей, что сами плыли в руки.
   Старухи по-прежнему ведали каждая своей частью.
   Старшая ходила с толстой палкой, кричала на всех, проверяла замки и засовы на ночь. Средняя благодарила бога за хорошие дела и потихоньку от старухи таскала в церковь деньги, чтобы ставить свечки и молиться за убиенных.
   Но у старухи глаз был зоркий, и она то и дело кричала:
   - Куда столько меди опять ухватила! Их там тысячи убитых, что ж ты, за каждого по свечке будешь ставить? Проворная какая!
   Младшая тётка Клавдия, худая, жёлтая, желчная, в перекрашенной десятки раз кофте, всё так же смотрела за кухней и экономила на пленных солонину. Когда к ней приходили с деревни кумушки, она с жадностью слушала рассказы про войну, как будто через войну ждала перемены в своей каторжной жизни, и испытывала злобу к сестре и зятю. У неё, несмотря на собственный страх перед немцами, было иногда тайное злорадство от сознания, что придут немцы и порежут их свиней.
   - Что, как не отстоят? Последние крепости, знать, уж берут,- часто говорил с испугом Житников.- Надо больше солдат посылать.
   И поэтому каждый новый призыв встречался им с радостью и надеждой, а богомольная ставила благодарственные свечи.
   Тут была двойная выгода: во-первых, посылаемые новые войска остановят немцев, а, кроме того, мужиков останется меньше и некому будет после войны бунтовать, так как всё чаще и чаще начали раздаваться загадочные восклицания:
   - Дай только война кончится!..
   По воскресеньям Житников, бывший церковным старостой, стоял в длинном купеческом сюртуке с примасленными волосами, с серебряной медалью на шее и торговал свечами, стуча ими по плечам мужиков и кивком головы указывая, какому святому ставить. Ходил с тарелочкой, раздвигая толпу, потом считал мелочь, раскладывая её по ящикам. А после обедни служил молебен об одолении врага.
   Вечером приходил кто-нибудь из соседей и начинался разговор о плохих делах, дороговизне, о недостатке всего и о том, что солдаты стали бегать с фронта и не хотят воевать.
   - Лежни проклятые! - кричала старуха.- Им бы только на печке лежать да картошку жрать! Им, окаянным, всё равно, под чьей властью быть, под немцами или под своим царём. Только бы картошка была!
   Житников, всегда вежливый и спокойный в разговоре, замечал:
   - Удивляюсь, такая сильная держава и вдруг такой конфуз: снарядов нет, продовольствия нет.
   - Жуликов много,- отвечал собеседник,- говорят, что офицеры на ремонте лошадей наживают по двадцати пяти тысяч.
   Старуха при этих словах, поперхнувшись чаем и закашлявшись, кричала:
   - Проклятые! Вот куда наши денежки-то идут!
   - На лошадях-то туда-сюда, а они на таких пустяках, как пустые мешки, по тысячам наживают.
   - Слышишь? - говорила старуха, обращаясь к мужу с грозно поднятым пальцем.- Я тебе сколько раз говорила, чтобы ты за мешки вычитал!
   - Да ну, знаю,- отвечал Житников, с досадой от вечного пророчески-обличитель­ного тона старухи.
   Эти сообщения показали Житниковым всю грошовость их дел.
   В самом деле - ночей не спят, волнуются, и в результате гроши, тогда как люди на одних мешках тысячи наживают.
   - На муку четвертак накинь, не меньше,- замечала после некоторого молчания старуха.

XII

   23 июля пала Варшава, а вслед за ней крепости Ковна, Новогеоргиевск.
   Говорили о том, что вся Польша в огне. Горят селения, горят поля, и в этом огневом океане бегут несчастные жители, потерявшие имущество, жён, детей.
   Правительство сообщало о новых жестокостях немцев, в особенности об удушливых газах, этом новом варварском средстве врага. И тут же отмечало преданность поляков России и их самоотверженность: чтобы затруднить движение врага, они, уходя, сжигают всё.
   Действительно, немцам часто приходилось двигаться по безлюдной выжженной пустыне, потому что казаки при их приближении налетали ночью в своих лохматых папахах, выгоняли жителей из домов и поджигали деревни со всех четырёх концов.
   И когда голосившая толпа беженцев шла из своих деревень, сама не зная куда, путь её долго освещался пляшущими языками пламени от подожжённых жилищ.
   Россия потеряла Польшу, Галицию, Литву и была отброшена на линию Двины и Полесья.
   А тут ещё буржуазия, сорганизовавшаяся для борьбы с бездарной властью (в целях предотвращения революции), была как громом поражена известием о том, что Дума будет распущена.
   3 сентября в огромном кабинете председателя Думы собрались возмущённые лидеры.
   Одни толпились посредине комнаты, окружая говоривших; другие о чём-то тревожно советовались с председателем у стола.
   На угловом бархатном диванчике сидело несколько человек, а перед ними стоял депутат с трубкой газеты в руках и, постоянно оглядываясь и жестикулируя пальцами, говорил:
   - Они идут к гибели, катятся к революции! И всё-таки они продолжают свою политику! Рабочих в Иваново-Вознесенске расстреливают, служащих путиловской больничной кассы арестовывают и, наконец,- он отступил от слушавших на шаг,- наконец, распускают Думу!
   - Власть испугалась прогрессивного блока, когда он заговорил о министерстве доверия,- сказал один из слушавших,- потому и распускают.
   - Пусть только распустят!
   - Мы не будем расходиться! - кричали одни.
   - Надо объявить себя Учредительным собранием! - кричали другие.
   Какой-то худощавый депутат в визитке бегал по кабинету, сжав голову руками, очевидно, при ужасной мысли, какой будет взрыв, когда объявят о роспуске.
   Депутат с длинными седыми волосами, стоя посредине кабинета и простирая руки то в одну сторону, то в другую, призывал к мудрости и выдержке:
   - Нас хотят заставить идти нелегальным путём и потом свалят на нас вину за военные неудачи.
   Но все его труды оставались тщетны. Шум не только не уменьшался, а увеличивался ещё больше.
   - Связали нам руки честным словом и сделали из нас дураков!
   - Довольно честных слов!..
   Председатель Думы Родзянко видел, что ему приходится иметь дело с разбушевавшейся стихией. Но он хорошо знал, что русский человек прежде всего имеет потребность высказаться и излить своё негодование, хотя бы не по адресу или просто в пространство.
   Поэтому он всячески задерживал открытие заседания, в котором предстояло объявить о роспуске.
   Наконец,- когда все глотки охрипли от крика, а некоторые, разбившись на отдельные группы и пары, уже успели переругаться между собой,- Родзянко решил, что момент настал.
   Он потребовал внимания и сказал, что нужно с политической мудростью выдержать это новое испытание, продолжать бороться легально и не поддаваться провокации ослепшей власти, чтобы не лить воду на мельницу левых и не докатиться до революции.
   Все, устав и ослабев от крика, приняли это заявление почти без протеста.
   Только один сказал:
   - Как же мы будем бороться, если нас распустят? Где мы будем бороться?..
   Но решение вожаков ещё не дошло до всей массы депутатов, находившихся в зале, и думский зал никогда ещё не имел такого вида, какой он имел в этот день.
   Там стоял гул от сотен возмущённых голосов.
   Публика на хорах в волнении перешептывалась и, наклоняясь через барьер, приставляя рупором руки к ушам, старалась расслышать отдельные слова в сплошном гуле, который доносился снизу, из зала.
   Некоторые слабонервные дамы, предчувствуя возможность чего-то ужасного, может быть, даже кровопролития, намеревались покинуть зал.
   Родзянко, объявив заседание открытым, пригласил членов Думы  с т о я  выслушать указ Правительствующему сенату о роспуске Думы, который предложил прочесть своему товарищу Протопопову.
   И когда тот читал, депутаты из кадетов обменивались между собой репликами:
   - Сколько самообладания нужно, чтобы удержаться от самых резких выражений протеста против этого "высочайшего" произвола!
   - Да. Неужели у нас хватит политической мудрости и выдержки не поддаться провокации и подчиниться этому насилию?
   Но выдержки хватило. Все не только подчинились, а по предложению того же Родзянки ещё и прокричали "ура" государю-императору, хотя намеренно без всякого энтузиазма, демонстративно показывая этим, что кричат "ура" только потому, что в такой обстановке неудобно затевать скандал.

XIII

   Сентябрь 1915 года был самым горячим месяцем для Родиона Игнатьевича Стожарова. Используя предоставленную правительством возможность участия в деле спасения родины, он переоборудовал свою огромную мебельную фабрику под производство гранат.
   Кроме того, Стожаров почувствовал вкус к политике и весь ушёл в дело организации военно-промышленных комитетов.
   Но он испытывал большую тревогу за свои дела от участившихся забастовок на почве продовольственного кризиса. Путиловцы выступили уже и с политическими требованиями.
   Однажды вечером он сидел в кабинете с пришедшим к нему фабрикантом, близким приятелем Гучкова, избранного председателем военно-промышленного комитета, и они беседовали о делах.
   Собеседник его был высокий, бритый, похожий на англичанина промышленник в визитке и с бриллиантовой булавкой в галстуке.
   Разговор шёл о привлечении рабочих к участию в военно-промышленных комитетах.
   - Но вы знаете, какое положение,- сказал фабрикант.- Александр Иванович Гучков обратился к заводским больничным кассам и к рабочей группе страхового совета за содействием в деле привлечения рабочих к участию в комитетах, и они, знаете, что ему ответили?
   - Что?
   - Они ответили, что уполномочены рабочими только по вопросам страхования, и рекомендовали обратиться к самим рабочим... Что же мы будем ходить по заводам и подходить к каждому рабочему? - сказал, отклонившись на спинку стула и разведя руками, фабрикант.
   У Родиона Игнатьевича засвистело в носу. Фабрикант удивленно взглянул на него.
   -

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 314 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа