p; Потом захворал Захар. Целый месяц провалялся в постели. Во время болезни раскаялся, снова стал верующим, бросил пить молоко в постные дни, перестал смеяться над попом Никанором. Теперь он выступил пророком из толпы мужиков, подошел к страннику, как к равному по полученной благодати.
- Тридцать дней я хворал, думал - умру. Видел пропасть великую, а в ней - сатану, играющего на дудке. Понял? Неверующий я был.
Ледунец шепнул Федякину:
- Трофим, я их ударю.
- Кого?
- Да вот святых наших: Захара блаженного и странника прокаженного. Вчера про антихриста начали сусоли разводить. Что это за мода пошла - в святые все полезли...
Ледунец не выдержал, крикнул:
- Товарищ нищий, пашпорт есть у тебя?
Мужики загалдели, бабы налетели, как галки. Спорить с ними не было желания, доказывать бесполезно - Федякин махнул рукой. По дороге ему встретился студент Перекатов в белой рубахе, ласково поклонился:
- С добрым утром, Трофим Павлыч!
Попался сам Перекатов с туго перетянутым животом - тоже веселая улыбка на лице.
- Чему они радуются?
Псаломщик сидел у раскрытого окна, свесив очки на кончик носа; в третий раз перечитывал большевистскую программу.
- Черпаешь? - спросил Федякин, заходя к нему.
- Интересная штука, если вникнуть хорошенько. Каждой строчкой бьет за бедного человека.
- Ну, ну, накладывай побольше!
Иван Матвеич снял очки, почесывая переносье.
- Речей не могу говорить.
- Каких?
- А вот как ораторы. Стану в уме складывать - хорошо выходит, переведу на слова - язык путается.
Вытащил из стола несколько лоскутков исписанной бумаги.
- У меня вот тут тексты из библии, я нарочно выписал для обличенья неправды у пророка Исайи.
- Ничего, - перебил Федякин. - У нас и без Исая выйдет не хуже. Скажем словечко - образованный не перешагнет.
- Нет, почему же! - заупрямился псаломщик. - Я как-нибудь подготовлюсь, чтобы священников ущипнуть... Очень уж от истины отошли, мамону служат...
- На священников наплевать, - сказал Федякин. - Под самую религию подкоп надо сделать.
- Какой подкоп?
- Тенето это, в котором путаются мужики. Ведь ее человек сам выдумал... по глупости.
- Как сам?
- Очень просто! Взял да и выдумал от нечего делать - теперь не рад.
Иван Матвеич стоял оглушенный. Закачались половицы под ногами, закачалась вся избушка, наполненная туманом, в голове закружились испуганные мысли.
- Запутала нас эта религия, пора другую выдумать - поумнее...
На улице опять кто-то проскакал верхом. Задрожали стекла в окнах. Настасья Марковна истово перекрестилась, подбирая клубок на полу.
- Что это все лошадей гоняют нынче? На улице в две трубы трубят - не поймешь ничего...
Федякин свернул себе ножку, с удовольствием затянулся, потрескивая табачными корешками. Глядя в лицо ему с парой морщинок на лбу, трудно было понять: серьезно говорит он или смеется над кем, выпуская дымок.
- Дураки мы немножко! Все ждем, когда вырастет куст с малиной. Думаем, горох посыпется сверху, а кобыла наша - ни с места. И живем по-собачьи: разгородились и тявкаем каждый из-под своей подворотни...
- Это правда! - вздохнул Иван Матвеич. - Живем нехорошо. Я давно об этом думаю. Только вот религия как же? Без религии нельзя человеку - зверство большое проявит, натуру. Чем его сдержишь тогда? Книжечку я одну читал, давно уж, не помню теперь. Если нет бога, надо выдумать его, тогда человек потянется к нему. Все перенесет: голод и холод. Казнить будут, железом жечь, а на одном месте не остановится...
- Какой же это бог?
- Как хочешь понимай. Не нравится бог, духом назови. Дух - нехорошо, назови идеалом - по-новому, дело не в этом. Вообще какую-то звезду надо зажечь впереди. Вот я и думаю: бог - это звезда, зажженная во мраке для души человеческой. Человек нет-нет да и посмотрит на эту звезду, нет-нет да и усовестится своей наготы, возьмет да и скажет: "Не так живу". А там, глядишь, и шаг вперед сделает, светом звезды загорится. Не беда, что опять свернет на кривую дорогу - без этого не бывает. Человек никогда не шагает прямо. А если нет звезды - куда идти?
- Интересно, - сказал Федякин, разглядывая старика. - Жалко, что я раньше не знал тебя.
- Как не знал?
- Видел, но думал: попова дудка.
- Я много думал о разных вопросах. Если записывать все мысли, целая книга получится, а сам писать не умею - складу нет в словах...
Вбежали Серафим, Сема Гвоздь, Мокей Старательный, ударили в три голоса:
- Войска! Войска!
- Где?
- Какие войска?
- Чехи явились...
- Самару берут...
В улице кружился дьякон без шляпы. Пробежал несколько шагов, остановился. Сунул шляпу в карман, снова побежал неизвестно куда. Опять вернулся назад, замахал руками на дьяконицу, начал танцевать на одном месте...
Около исполкома бегали, шептались, кружились мужики. Секретарь, бывший волостной писарь, с подвязанной шеей, дипломатически пожимал плечом.
- Мое дело казенное! Наняли большевики - работаю большевикам. Наймут меньшевики - буду работать меньшевикам. Кто ни поп, так батька.
- Верно, верно! - кричал дедушка Лизунов. - Мы тебя не тронем. Поставишь ведерко перед обчеством и смоешь всю нечисть...
Матвей Старосельцев ходил в распахнутом пиджаке и каждому осторожно шептал:
- Ковырять будем!
Председатель исполкома, молодой солдат, растерянно разводил руками:
- Ничего не знаю! Никакой бумаги нет.
- В соседних селах как? - спросил Федякин.
- Вот именно ничего не известно. Говорят, какие-то чехи явились, в городе арестована Советская власть, а какие чехи, откуда они идут - ничего не известно.
Наскоро отрядили Ледунца с Синьковым в соседние села, ближе к губернскому городу. Федякин чувствовал: нужно сделать что-то большое, важное, чтобы не потерять головы в начинающейся суматохе, но мысли бежали вразброд. Вокруг мелькали торжествующие лица противников, слышалось шипенье стариков, бабье недовольство запуганных, втянутых в круговорот назревающей борьбы.
Страх навалился откуда-то сверху, совсем неожиданно - мужики раскололись на мелкие кучки. Каждая кучка шумела по-своему. Трудно было понять, о чем говорили, никто ничего не знал определенно. Одни настаивали разойтись по домам, чтобы не вышло греха, другие предлагали составить приговор: такие-то, мол, крестьяне подчиняются новым властям.
- Эдак лучше будет, - советовал дедушка Лизунов. - Давайте вперед забежим. А ежели ошибка какая - вернемся назад. Вертеться надо как-нибудь, ничего не поделаешь, коли чертова жизнь!
Суров-сын выплевывал бессильную злобу.
- Тятю выпустить надо! Чего он сидит? Свой хлеб повез, не краденый.
- Посидит, не ваша благородья.
- Нынче купцы с дворянами сидят.
- Шуточка ему - всю обществу хотел обмануть.
- Не-эт, милай, нынче воля народа.
Уходили по домам, снова возвращались. Грудились, сердились, но уйти из кольца не могли. Чем больше нарастала тревога от неизвестности, тем сильнее засасывала живая разыгравшаяся воронка. Странным блеском горели глаза, раздувались ноздри. Спины то робко сутулились, то вдруг распрямлялись.
Хотелось залезть в самую гущу, кричать от обиды, от радости, от лишнего выпирающего чувства. Моисей Кондрашин одной рукой нахлобучивал шапчонку, которая будто сама поднималась на волосах, другой - поддерживал сползающие штанишки.
- Ну, ну, пойдет теперь завируха! Съедят они нашего брата.
- Кто?
- Да "чеки"-то. Поставят человек полтораста на усмиренье, и будем кормить. Как я говорил, давайте жить дружнее!
- А я не говорил? Разве можно до чужого хлеба дотрагиваться. На сурьез пойдет.
- Кто они - православные?
- Какие тебе православные. Чеки!
- Какие чеки? Турки, что ли?
- А, бестолковый. Говорят тебе - чеки. Из нерусской земли.
- Зачем они идут?
- Пряники делать... Насыпят штук двадцать горячих, тогда узнаешь...
- Воевать они будут с большевиками, порядки наводить. Видишь, порядков нет: нынче хлеб отберут, завтра - лошадей, а там и до денег доберутся. Разве это порядки?
- Накопил, боишься?
- Закрой хайло, я не про себя говорю.
Михаила Семеныч с Михайлой Данилычем вели разговор по секрету:
- Правда?
- Правда. Солдат прошел - говорил, нищий прошел - говорил. В Марьевку телеграм пришел: конец большевикам.
- А с землей как?
- Земля утвердительному собранью.
Лавочник Сомов в городском пиджаке порывался сказать речь. Часто приподнимал фуражку над головой, помахивал тросточкой, но слушать было некому, каждому хотелось говорить самому. Сомов раздраженно плевался.
- Ну, где тут единение классов? Где та компетенция, на основании которой можно провести декларацию? Абсурд!
В коридоре готовилась драка. Серафим обозвал дедушку Лизунова старым чертом. Дедушка Лизунов не вытерпел, распахнул рубашку на груди, показал собравшимся крест.
- Вот, старики, будьте свидетелями! Разве черти с крестами ходят?
- Такие, как ты, ходят, - крикнул Кочет с другой стороны.
Дедушка Лизунов опешил. Схватил чей-то подожок в углу, замахнулся на Кочета. Сзади схватил его за руку Сема Гвоздь.
- Не махай кулаками!
Дедушка Лизунов разгорелся, даже ноздри тоньше стали от обиды:
- Старики!
Подъехал мельник Евнушкин на старой разбитой тележонке - прямо со станции.
- Братцы!
Толпа окружила тележонку, забралась на крыльцо исполкома, сломала изгородь у палисадника, замерла в ожидании.
- Братцы! Произошли великие события: наша многоуважаемая власть ниспровергнута. Комиссары в Самаре частью перебиты, частью разбежались...
Договорить ему не дали. Дедушка Лизунов первый крикнул:
- А-а, черти!
Неожиданно выскочил младший Лизаров.
- Стойте!
Быстро прыгнул на телегу к Евнушкину, обнял его одной рукой, чтобы не упасть, другую вскинул над головой у себя.
- Стойте!
И ему не дали говорить. Подошла жена Сурова, посаженного в арестантскую, неистово завопила:
- А родимый ты мой страдалюшка!
Взбаламученные голоса ревели оглушительным криком. Трудно было говорить, чтобы услыхали другие, но Федякин, до сих пор молчавший, все-таки крикнул с крыльца:
- Товарищи!
В ответ ему бросили:
- Жулик!
Задние подхватили:
- В шею его!
- Ату его!
- Гоните амбарника!
- Зажмите рот ему!
- Петлю на шею ему!
Кружился клубок человеческих тел. Вскидывались бороды, скалились зубы, злобно горели глаза. Никогда еще Федякин не испытывал такого спокойствия. Голову держал высоко, на лице лежала холодная презрительная улыбка, и было что-то красивое, покоряющее в невысокой, но твердой фигуре с круто переломленными бровями. Когда Валерия, прибежавшая к исполкому, увидела это лицо, озаренное внутренней силой, уже не было Федякина, заливановского мужика, - стоял мученик древнего мира, готовый пойти на костер.
Вылез дедушка Павел с подожком в руке, поднял подожок с тонким железным копьем на конце, снова потонул бесследно. Рядом с Федякиным очутился Сергей, Никаноров племянник, молодо крикнул:
- Товарищи!
Кто-то толкнул его в спину, кто-то замахнулся. Валерия вскрикнула в ужасе, закрыла глаза. Щелкнул выстрел, на церкви ударили сполох. Толпа ахнула, завопила, запрыгала. Раскололась, снова слилась, закружилась воронкой. Трое милицейских, стрелявших в воздух, были затерты, сбиты. На одном сидел Кондратий Струкачев, бил кулаком по зубам. Потом и его ударили рычажком по шее. Матвей Старосельцев бегал без пиджака, без шапки, в распоясанной рубахе - в руках железные вилы. Дедушка Лизунов, потерявший калошу с левой ноги, громко кричал:
- Бей его! Бей его! Грызи!
Младший Лизаров с ножом в руке несся за Федякиным. Бежавший сзади Кочет ударил его по виску - Лизаров вскрикнул, опрокинулся, несколько шагов прополз на четвереньках. Матвей Старосельцев наскочил на Мокея Старательного, в ужасе упавшего перед ним на колени, всадил ему в спину железные вилы-тройчатку. Старший Лизаров с Лаврухой Давыдовым ловили на площади Сергея, Никанорова племянника. За ними бежала Валерия с поднятыми руками и безумно кричала:
- Стойте! Стойте!
Кондратий увидел Валерию, повязанную белым платочком, и странное чувство ненависти охватило его. Когда подвернулась она под руку, ударил он ее уже без злобы, с душевной усталостью. Валерия ткнулась лицом в луговину, а Кондратий стоял над ней и безмолвно смотрел на рассыпанные волосы. В сердце просочилось горькое сжимающее чувство, в глазах отразилась душевная боль.
- Зачем?
Голосили бабы, плакали дети. У ворот исполкома сидел дедушка Павел, рядом валялся переломленный подожок с острым копьем на конце. Шибко помяли старика в суматохе, даже ударили в гневе великом на сына - по лицу ползли слезы. Около уха сухой дорожкой нагрудилась кровь. Мимо провели Сурова, выпущенного из арестантской. Шел он с перевязанной головой, еле двигая ногами, сзади плевался кровью младший Лизаров. В стороне около Смыкова амбара валялся убитый Мокей, раскинув руки. Громко плакала Мокеева баба, окруженная ребятишками, рядом сидела Мокеева мать, обессиленная горем. По площади бежала Матрена, жена Федякина, жалобно звала:
- Трохим! Трохим!
Наткнулась она на дедушку Павла, и оба они заплакали, как малые ребята. Взяла под руку старика, идти ему было не под силу. Прошел несколько шагов - присел на дорогу.
- Погодь, невестка, раздавили меня. Трохим-то где?
Матрена побежала дальше, дедушка Павел отполз в сторонку, чтобы не задавили, положил голову на бревно и вдруг задремал. Сон ли приснился ему, или так померещилось: подошел кто-то незнамый, неведомый, тихо сказал:
- Спи, дедушка, спи!
Ветерком в лицо пахнуло, солнышком пригрело. Сколько минут пролежал - не помнит. Вздохнуть захотелось. Раскрыл рот пошире, а закрыть не может. Испугался.
- Не смерть ли?
Опять подошел незнамый, неведомый, шепчет:
- Спи, дедушка, спи!
Ласковый голос, хороший, так бы и слушал без конца. Не то ручей журчит, не то соловей-птица поет. Вдруг зазвонили к вечерне в большой колокол. Вышли с иконами, с хоругвями, пошли вокруг старенькой церкви, как будто на пасху, поют:
- Воскресение твое, Христе спасе!..
Впереди идет Трофим, несет в руках Иисуса распятого. Смотрит хорошенько дедушка Павел, а на кресте - Мокей в окровавленных портянках. Несет Трофим Мокеево горе, в одной руке - флаг красный, в другой - ружье солдатское, а кругом поют, как на пасху:
- Воскресение твое, Христе спасе!..
Только Мокеева баба неутешно плачет у подножия креста. Чувствует дедушка Павел - и у него текут слезы по щекам, да рука не поднимается утереть их - деревянная стала.
- Трош!
Хотел выговорить, но и губы не послушались - только подумал. Опять подошел незнамый, неведомый, положил ладонь на глаза:
- Спи, дедушка, спи!
Подошла старуха покойница в кубовом сарафане. На ногах холщовые носки, руки сложены крестом, нос острый, один хрящик. Испугался дедушка Павел, тихонько заплакал:
- А-а-а!
Сначала будто в яму глубокую упал, потом отделился от земли, от людей, от своих печалей, стал подниматься все выше и выше - растаял...
Федякин сидел в камышах. Рубаха на нем была разорвана, глаза смотрели утомленно. Слабо растекался сырой загнивающий воздух, по-весеннему грело высокое жаркое небо. На лугах, подошедших к реке, фыркала лошадь, ломающая камыши. Думалось о многом. Вставала жена перед глазами, ребятишки лезли на колени, с печи смотрел дедушка Павел с трясущейся головой, силился поднять задрожавшую руку. А на площади лежал пригвожденный Мокей. Еще недавно Федякину казалось: поймут люди его мысли, переделаются, и жизнь, давившая душу, вылезет из скорлупы корыстной жадности, согреется иным теплом, осветится иным светом. Теперь лежала одна дорога:
- Борьба!
Мысленно он уже готовил поход, вербовал добровольцев, чтобы бить набатом по тихим степным деревням, а вечером, окутанный тишиной опустевших полей, пошел на село. Высоко стоял полный месяц, бесшумно дремала полынь, залитая светом. И далеко и будто близко дрожала тележонка неровными стуками. За изволоком послышались удары скачущих лошадей. Быстро пронеслись двое верховых на крупных неоседланных лошадях.
Дома Федякина не ждали. В сенях его встретила Матрена, не узнала в темноте, испуганно отшатнулась, глядя на человека в порванной на ленточки рубахе, горько заплакала. Но чем больше плакала она, тем каменнее становилось сердце у Федякина. Раньше он чувствовал жалость к жене, - теперь не было ни жалости, ни стесненности при виде слез. Все перепуталось в какой-то клубок, и горело ярким светом одно только чувство - оскорбление за свою жизнь.
На столе под белой холстиной в новых лаптях лежал дедушка Павел с маленьким распятьем на груди, на печи в полумраке сидел одинокий, покинутый кот. Около кровати свернулись ребята комочком. Тонкая свеча в переднем углу делала особенно жуткой сгущенную по углам темноту. Слабый, неверный огонек то слегка покачивался, то вытягивался вверх и дрожал перед иконами горькой бессильной слезой.
Больно стукнулось сердце у Федякина, когда увидел он лицо отошедшего, дрогнули брови, нахмурились. Кротость и удивление лежали на похолодевших морщинах старика, остро торчал почерневший нос. Но уже через минуту Федякин решительно стряхнул набежавшую грусть, и дедушка Павел погас, как упавшая искра. Захотелось поужинать, стол был занят покойником. Матрена поставила блюдо на лавку. Оборвались в ней струны, дрожавшие любовью к мужу, вспыхнуло чувство обиды. Кто-то другой сидел вместо Федякина - слепой, бесчувственный. Наелся, собрался уходить.
- Куда? Мало тебе?
- Вернусь!
- Не ходи!
- Отстань!
Матрена вцепилась в подол:
- Трохим!
Обернулся он, долго стоял лицом к жене:
- Ты понимаешь меня?
- Ничего я не понимаю. Не ходи!
- Мокей-то убитый?.. Отец-то убитый?
- Пожалей, Трохим, не ходи!
Камень. Огромный камень, повешенный на шею. Жена, дети, борьба, революция. Жалость тянет назад, ненависть толкает вперед. Два огромных чувства. И оба, как клином, раскалывают сердце на две неравные половинки...
В избе у товарища Кочета сходка. Синьков порывисто сжимает кулаки, Пучок с Балалайкой принесли припрятанные дома патроны, Семен Мещерев - тупую кавалерийскую шашку, привезенную из города, Серафим - охотничье ружьишко, стрелявшее дробью. Весело в избе у товарища Кочета. Писарь Илюшка целится в Серафима, Серафим испуганно машет руками:
- Не балвай!
- Какой же ты большевик, ежели ружья боишься?
Ледунец стоит часовым у дверей. Брюхо голое, штаны порваны, лицо опечаленное.
- Эх, Трофим, Трофим!
Никто не знает, куда скрылся Федякин. Одни говорят - в Арбенино сбежал, другие указывают на Мостовое. Петунников стучит клюшкой по столу:
- Товарищи, нынче чехи в Самаре, завтра будут здесь. Что делать?
Синьков отвечает за всех:
- Драться будем! Из Заливанова десять человек, из Арбенина десять человек - сколько наберется?
- Правильно!
- А меня куда с хромой ногой? - спрашивает Петунников.
- Пули будешь лить.
Дрожит избенка от молодых голосов. Только Кондратий сидит на пороге - сутулый, неподвижный, с недобрым зеленым огнем в глазах, упорно долбит:
- Где попов эмназист?
- Зачем тебе?
- Жулик он! Не верю я ему. Вот настолько не верю - на ноготь. Ну, мы люди таковские, затертые мы люди, недаром и большевиками хотим заделаться, потому что приперло нас. А ему чего мало? Пищи не хватат?
Петунников обижается:
- Товарищ, так нельзя! Надо иметь основание.
- Ученый он.
- Я тоже ученый.
Кондратий поднимается во весь рост:
- Ты? Я и тебе скажу.
На площади он не разбирал, кого бил в порыве охватившей злости. Бегал за Сергеем, ударил Валерию, замахнулся на дедушку Павла, грыз зубами подмятого Матвея. Все стали злейшими врагами, на всех кипело затравленное сердце. Неведомая сила то перебрасывала к самостоятельным, то снова толкала в маленький лагерь Федякина. А когда младший Лизаров ударил его рычажком по шее, Кондратий несколько секунд стоял на площади, как бык с посаженным в шею ножом, припомнил старые обиды на богатых мужиков и домой вернулся с мыслью отомстить. Думал долго, упорно, но случилось так, что все обиды зашевелились против Сергея с учителем.
- Им чего надо? Ну, зачем они лезут в мужицкое дело? Не иначе, польза какая. Жалованье, что ли, платит кто?
Федякин входит неожиданно.
- Ба!
- Трофим!
- Живенький?
- Дай погляжу на тебя.
Федякин стоит полководцем посреди избы.
- Все здесь? Попович где?
- Жулик он! - кричит Кондратий от порога.
Петунников машет клюшкой:
- Вы оскорбляете интеллигенцию!
- Знаем мы вас!
- Какое вы имеете право?
Лицо у Федякина хмурится:
- Товарищи! Кто не верит в нашу правду, - отходи в сторону. Лучше двоим спаяться крепче, чем четверым мешать друг другу. Жизнь, которую мы облюбовали, даром не достанется: пеньки под ногами. Либо через них шагать, либо назад ворочаться. Кто куда?
Хорошо слушать горячие слова о борьбе, но в самую борьбу не верится. Думают, так все это, для показу. В лицах неуверенность, в глазах смущенье.
- Товарищи! Три года воевали мы на германской, - надоело, а воевать еще придется. Мимо этого не пройдешь.
- Будем!
Опять Кондратий кричит от порога:
- Сурьезная штука, надо подумать. Ежели бы на кулачки, черт с ней, потешили бы дурака. А ну, как из пушек начнут?
- Пойдем, надо в одно дышать.
- Оно не в этом дело... Умирать больно не хочется...
- Не хочется - не ходи.
- Ты мне не подсказывай. Я пойду. Ну, чтобы и другие все шли. И попов эмназист пущай идет. Я башку оторву!..
Входит Сергей - молодой, порывистый. Ледунец встает в сторонку с опущенной головой, Серафим неестественно улыбается. Кочет с Балалайкой смотрят в окно.
- Что случилось, товарищи?..
- Мама села на квашню, - разжигается Кондратий.
Сергей подходит вплотную к нему:
- Ты зачем бегал по площади за мной? Или не узнал?
- А ты видел?
- Как же не видел! Ударить хотел меня.
Кондратий становится еще выше ростом, ярче вспыхивает зеленый огонь в глазах:
- Ты где меня видел?
Федякин отводит Кондратия в сторону:
- Сядь! А ты, товарищ Сергей, не сердись.
- Как же не сердись, Трофим Павлыч!
- Не надо. Видишь, какие мы нервные. То за пазуху готовы положить хорошего человека, то глядим исподлобья... Я верю тебе, сердцем чувствую, что ты не фальшивый, а другие не верят, боятся тебя.
- Меня?
- Постой. Сердиться тут нечего. Сам видишь, какое время... А ты - из другого сословья...
- Да разве я могу? Что вы! Да как же это так? Неужто я на обман способен?
- Не сердись на дураков. От боязни так выходит. Веришь в нашу правду - становись.
- Конечно, верю.
- Я тоже верю тебе. Давай руку. А ты, Кондратий, извинись перед ним.
- Это как извинись?
- Не знаешь как?
- Мы необразованны...
После сходки Сергей идет на кладбище, долго бродит меж упавшими крестами. Редкой стайкой бегут облака, обгоняя месяц, сонно шуршит трава под ногами. Церковный крест на белой окороченной колокольне из-за кустов смотрит молитвенным взглядом. Сергей садится на могилу. Да, ему не верят. И если бегали по площади с оскаленными ртами, еще побегут, ударят в любую минуту, как опасного чужака, забежавшего не в свое стадо.
Встречается Марья Кондратьевна. Тоже тоска у нее. Целый день кружилась она по комнате, раскрывала книгу, подолгу сидела над поднятыми страницами. Одинокая! Косятся богатые, сторонятся бедные. Даже Петунников странно пофыркивает, размахивая клюшкой.
- Не понимаю я жизни, - жалуется Марья Кондратьевна. - Ну, вот прямо ничего не понимаю. Раньше думала, умная я, вижу кое-что, теперь совершенно ничего не вижу. Верила в человека, в добро, теперь даже не знаю, что такое добро. Новое стало оно, другое. Все какие-то обожженные, чуть дотронешься - на дыбы. Что я сделала - за мной бегали по площади? Я только хотела помочь, указать, но и указывать никому нельзя.
Тишину ночи прорезывает далекий выстрел. Щелкает в одной стороне, перекидывается в другую, долго катится по реке рассыпанной дробью. Низко пролетают потревоженные голуби, слабо курится туман на лугах.
- Куда мы идем? Вы только подумайте, Сергей Николаич.
Сергей не отвечает.
Поздно ночью в избе у Перекатова собрались самостоятельные, ждали Никанора. Он прислал записку, что ему нездоровится. Первым взъерепенился дедушка Лизунов.
- А-а, чертов поп! Нездоровится? Хочешь здоровых найти? Всех нас ударило в самую маковку, петлей захлестнуло...
Павел-студент обводил мужиков злыми, нащупывающими глазами.
- Вы сделали величайшую глупость! Не могли потерпеть - побоище устроили, вот теперь и вам устроят кашу. Когда придут чехи - знаете? Может быть, совсем не придут?
- Что сделано, того не воротишь. Давайте обсудим! - вздохнули мужики.
- Обсуждать-то как?
Матвей Старосельцев, свесив голову, думал в одиночку. Михаила Семеныч часто оглядывался на дверь, ждал появления страшного. Сердце у дедушки Лизунова сделалось мягким, руки дрожали. Дергая за рукав Павла-студента, жалобно говорил он:
- Постой! Ты вот бранишь, а мы слушаем. Почему же ты раньше молчал? Ведь ты знал, какие мы люди? Взял бы да и удержал, если не в ту сторону пошли. А теперь зарежь - ничего не знаем... Лучше помоги как-нибудь, посоветуй!
- Помоги, Павел Лексеич! - разом сказали мужики. - Ты человек ученый.
Опять Михаила Семеныч почувствовал приближение страшного, стоящего у дверей. Матвей Старосельцев, пошатываясь, прошел по дороге, крепко стиснул голову обеими руками. Дедушка Лизунов увидел Сурова-отца с перевязанным лицом, вспомнил про убитого Мокея. В маленьких оробевших глазах, как у хорька, выгнанного из норы, засветилась тоска предсмертная, обиженно махнул рукой.
- Шабаш! По ступицу увязли.
Брови у Перекатова переломились, ноздри широко раздулись, стукнул ладонью по столу:
- Слушайте!
Выступил Лавруха Давыдов:
- Мое слово!
- По порядку надо.
- Говори, Лексей Ильич.
- Плохо, если чехи не придут. По миру пустят большевики, сукины дети, гайтан снимут.
Опять выступил Лавруха Давыдов, сутулый, с перепутанными волосами.
- Мое мненье - хлебом кидаться нельзя. Какие мы жители, ежели у нас отберут? Крышка!
- Ну, скажи, по-другому как?
- Давайте подумаем.
- Думали - не выходит ничего.
- Человека выбрать надо, на станцию послать. Сходит он там к Василию Асафычу на постоялый двор, узнает, что и как... Если много чехов - бояться не будем.
- А если немного?
- Тогда, конечно... Запутались мы...
Дедушка Лизунов, точно молоденький, подпрыгнул:
- Да как же быть-то? Быть-то как? Придут, не придут... Ну, придут. Съедят у нас последний хлебишко и уйдут. Мы ведь не знаем, какие они люди. Можа, только вид делают за нас?.. Кто сидел у них в голове? Лучше своим дать, чтобы рот не разевали. Черт с ней! Беднее не будем. Кто жалат на мою руку?
Мысль о добровольной жертве обрадовала старика, и почувствовал он сразу внутреннее облегченье.
- Поддержим маленька! Есть у нас, и еще бог даст. Оно, как говорится, с собой не возьмешь. Сегодня в избе сидишь, завтра на мазарках ноги вытянешь. Надо и об этом подумать. Пиши меня, Лексей Ильич: Иван Савелов Лизунов - два пуда муки не-имеющим. Кто еще?
Поднялся Суров-отец с перевязанной головой.
- Вам, Иван Савелич, не грешно и больше дать. Я осенью спустил сто пудов да зимой девяносто. Хорошо это выходит? А вы на дурочке отыгрались...
Дедушка Лизунов не сразу понял. Долго смотрел на Сурова, как на лешего, пугающего по ночам, часто хлопал отуманенными глазами. А когда налились жилки на шее, сильно задрожала левая нога в кожаной калоше, - загорелся:
- Гляди на икону!
- Я давно гляжу.
- Крестись, ежели правду говоришь!
- Иван Савелич, не замахивайтесь!
- Бесстыдник ты!
- Дядя Иван, не выражайся!
- Обидчик ты!
Матвей Старосельцев выкладывал прошлогодние квитанции на проданный хлеб.
- Вот, читай: сто пудов, семьдесят пудов, полтораста пудов.
Неожиданно вошел дьякон в одной рубахе.
- Новости!
- Говори скорее!
- В Самаре война около элеватора. Чехи в город, большевики - из города. Поймают комиссаров на улице - суд. Полезут в карман - деньги, девяносто четыре тысячи нашли у одного.
- Эх, ведьма, сколько нахватал!
- И все золотыми по десять рублей.
- Кто сказывал?
- Да лавочник из Ивановки сидит у батюшки Никанора.
- Значит, правда?
Слева на дьякона дышал Суров-отец, напирая на плечо, справа тянулся Михаила Семеныч с прыгающей бородой. Матвей Старосельцев смотрел дьякону в рот.
- А мы тут боимся!
Под глазами у дедушки Лизунова заиграли морщинки, губы расцвели улыбкой.
- Ну-ка, расскажи еще!
Дьякон опять рассказывал:
- Сунулись в карман к одному - нет. Сунулись в другой - тоже нет. Кто-то крикнул: "За пазухой ищите!" Расстегнули пазуху, а там мешок привязан вроде большого кисета.
- Мешок?
- Угу.
- Хитрые, черти!
- На то и комиссары они.
Павел-студент вынес коробку с папиросами;
- Закуривайте, отец дьякон! Товарищи, кушайте моего табачку.
- Дай одну! - крикнул дедушка Лизунов. - Сроду не курил, а для праздничка выкурю... Отец дьякон, не грех?
- Покаешься!
Перекатов сел рядом с дьяконом.
- Виктор Васильич, нам нужен свой человек. Телефон хотим мы устроить политический, чтобы слышно было, где что говорят, а вы будто в стороне от нас...
На лбу у дьякона выступил пот:
- Я не могу.
- Разве вы сочувствуете им?
- Не в характере у меня.
- Да вы напрасно боитесь! Раз не сочувствуете им - должны сочувствовать нам.
Дедушка Лизунов похлопал дьякона по плечу.
- Ты, милок, за нас держись! С нами и тебе хорошо будет.
- Погоди, Иван Савельич. Тут плохого ничего нет. Вы всей России добро сделаете, Виктор Васильич.
Дедушка Лизунов опять перебил:
- Ты против нас не ходи, милок. Голова будет болеть...
Дьякон встал. Мнительное сердце забилось тревожно, как у петуха под ножом. Ведь он же не хочет политики. Он решительно не хочет ввязываться в общественное дело и пришел только затем, чтобы рассказать о комиссарах.
Перекатов хотел еще что-то сказать, но на колокольне грохнули в большой пасхальный колокол. Выбежала жена из задней избы, тревожно заржали лошади на дворе. Дьякон долго тыкался в сенях, не попадая в дверь, уронил ведро с водой, два раза ударился головой в стену. А когда выбежал на двор, не мог отворить калитку дрожащими руками.
Горели гумна.
В темно-багровом небе кружили потревоженные голуби, поблескивая белой изнанкой крыльев. Золотым дождем сыпались искры. Глухо трещали копны, утонувшие в огне, выли собаки, размашисто плясал колокол. Улицей проскакал дядя Федор - большая голова, точно брандмейстер без свистка в губах, отчаянно кричал в темноте:
- А! Но! Эй!
У кого-то сорвалось колесо из-под бочки, кто-то на кого-то налетел.
- Не имеешь права!
Дедушка Лизунов петухом вскочил на крышу своего амбара. Без шапки, растопырив руки, с растрепанными волосами, казался он в зареве пожара духом, вытащенным из земли, топал ногами, кричал, как перед смертью:
- Христа ради! Христа ради!
На голову ему падали крупные горящие хлопья, глаза замазывало дымом. Уже курилась солома под ногами. Лег он животом на горящее место, по-кошачьи начал царапать руками, выдирая солому. Кто-то плеснул из ведра снизу. Старик в отчаянье взмахнул руками, точно хотел собрать в пригоршни расплесканную воду, услыхал далекое слово "горишь", - без памяти грохнулся на землю.
Младший Лизаров враспояску работал пожарной кишкой... Кишка лопалась, брызгала вода во все стороны, взвизгивали девки. Митя Маленький тащил огромный багор на плече, споткнулся, упал, грозно крикнул в толпу:
- Не толкай, черт!
Матвей Старосельцев каменным столбом стоял около догорающего омета. Павел-студент сидел на отцовской колосенке с мокрой тряпкой в руке, хлопал, по падающим искрам, отрывисто кричал вниз:
- Воды! воды!
Суров-отец танцевал на крыше своего амбара.
- Матерь божия! Матерь божия!
Мужики грудью навалились на плетни, ухали, кричали, ругались:
- Не так!
- Не эдак!
- Стой, не тащи!
- Подожми оттудова!
- Тащи вперед!
- Стой - вперед! Тащи назад!
Матвей Старосельцев поймал Серафима за шиворот, замахнулся прямо по носу,
- Кишки выпущу!
Подбежал младший Лизаров с насосной трубкой в руке:
- Бей!
Сбоку из темноты размахнулся Конд