Главная » Книги

Неверов Александр Сергеевич - Гуси-лебеди, Страница 3

Неверов Александр Сергеевич - Гуси-лебеди


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

авшей разум и сердце.
   Лгала церковь со своими молитвами о победе, лгало черное и белое духовенство, призывающее благословение божие на победителей, лгали ученые, писатели, поэты, лгала последняя газетная строчка, разъясняющая страшное кровавое дело.
   Лгали все.
   Все обманывали тех, кто с отчаянием в сердце и с проклятием на устах поднимал руки на таких же зачумленных покорных людей.
   И когда миллионы измученных, обманутых людей услышали о революции, уронившей трон, в окопах появились "безумные", "сумасшедшие" большевики, призывающие к миру с немецкими и австрийскими солдатами.
   Федякин первый бросил винтовку из разжавшихся рук, начал кричать остальным:
   - Братцы! Товарищи!
   В несколько дней миллионы солдат тоже сделались "сумасшедшими", сказали друг другу:
   - Больше воевать не хотим!
   Генералы расстреливали непокорных, солдаты расстреливали генералов. Шли в окопы к немецким, австрийским солдатам, находили в сердце друг у друга теплое человеческое чувство, протягивали руку примирения. Каждым движением, улыбкой, словами и голосом говорили:
   - Больше воевать не хотим!
   Понял Федякин: трехлетнее истребление друг друга нужно было не родине, не отечеству, а жадному капиталу, перед которым покорно плясали цари и министры, попы и епископы, ученые и неученые.
   Домой вернулся с другими мыслями.
   Словно из купели вышел, оставив многолетнюю коросту, заглушившую разум и сердце. Не было уже ни жадности, ни корысти, ни желания строить себе пятистенную избу.
   Одно стремление было - устроить неустроенную жизнь, налить ее светом неумирающей радости, вывести людей на другую дорогу и проклятия на устах заменить улыбкой светлого человеческого счастья.
  

13

   Вечером на крыльце исполкома сидели мужики. Говорили возбужденно, громко, широко размахивали руками. Никто не скрывал, что над Заливановом собираются грозные тучи. Богачи не пойдут на уступки, а пойти на уступки беднякам - значит остаться без хлеба.
   - Ну, как же, товарищи? - спрашивал Кочет. - Начнем?
   - Обождать надо, - советовал Балалайка. - Кабы зря чего не вышло.
   - Чего выйдет! Хуже этого не будет.
   Молодой Синьков озлобленно кричал:
   - Ждите, ждите! Яблоки в рот вам будут падать.
   Стоял он посреди мужиков, высокий, нескладный, с круглыми дымящимися глазами. Никому не уступит дороги. Если нужно, спокойно перегрызет горло противнику. Сын бедного мужика, с восьми лет пошедший по людям, Синьков немало испытал за свою короткую жизнь: нанимался подпаском, нищенствовал под окошками, работал поденщиком, пробовал воровать, но вытащить себя из нужды все-таки не мог. Когда грянула Октябрьская революция, поднявшая бедняков, сказал он Федякину, приехавшему с фронта:
   - Трофим, я хочу большевиком заделаться. Можно мне?
   Не знал, чего хотят большевики, даже не предугадывал того пути, по которому придется пойти, а, слушая Федякина, чувствовал: не обманет.
   Более нерешительные высказывали свои опасения, Синьков сердито плевался:
   - Харлашки! Чего испугались? Да ежели мы попрем по одной дороге, мы все опрокинем.
   - Гарнизации у нас нет.
   - Какой вам гарнизации? Лешие! Становитесь плотнее, вот вам и гарнизация. Только в сторону не разбегайтесь.
   - Стойте, ребятушки, стойте! - прыгал Балалайка, засучая рукава. - Мы доберемся до них. У меня давно сердце лежит на Михаилу Данилыча. Он при всем народе буржуем обозвал меня. Ты, говорит, буржуй, такой-разэдакий.
   Балалайка распахнул черную ополченскую шинелишку, принесенную из казармы, выставил перед мужиками рваное неприкрытое брюхо:
   - Буржуй я, а?
   Горячились, припоминали старые позабытые обиды, возбужденно сучили кулаками. Не волновался только Кондратий Струкачев, сутулый длинноногий мужик в нахлобученной шапке. Сидел на корточках, прислонившись к стене, ковыряя соломкой в зубах, поплевывал под ноги. Разговоры о хорошем житье связывали его, убаюкивали и, как маленького, укладывали в легкую воздушную зыбку. Зыбка раскачивалась, поднималась, и Кондратий летел в ней в волшебное царство, не похожее на царство, в котором жил. Минутами неожиданно богател, отыскивая кем-то потерянное золото, минутами становился "большевиком". Целился из солдатской винтовки в буржуя, засевшего в большом двухэтажном дому, буржуй целился в него, и маленькая буржуйская пуля попадала перепуганному Кондратию прямо в сердце. Всплескивая руками, роняя винтовку, видел он плачущую Фиону с пятью ребятишками и долго не мог понять страшной проделанной шутки.
   Был он устроен особенным образом. Дома не спал по целым ночам, перекатываясь с боку на бок, на народе засыпал, как назло. Незаметно слипались веки у него, гнулись колени, мешающие стоять во весь рост, падая, покачивалась утомленная голова. Все, что слышал про войну с буржуями, про старую надоевшую нужду и про хорошую жизнь, которую вел навстречу, - все это держало Кондратьевы мысли кольце. Иногда хотелось разорвать это кольцо, разгородить наставленные перегородки - не хватало силы.
   - Ну ее к черту! Все равно ничего не сделаешь.
   Сознанье, что ничего не сделаешь, убивало в нем и самые мысли о справедливо устроенной жизни. При одном напоминании о ней отмахивался от нее, как от чего-то невозможного, несуществующего. Не было веры, кидающей на борьбу за новую жизнь, а старую, отцовскую тащил, как короб, набитый ненужным тряпьем. В минуты душевного озлобления просыпалось звериное, волчье. Темные невидящие глаза наливались ненавистью, в которой сгорала повседневная робость, но вся эта ненависть обрушивалась не на жизнь, скалившую зубы, а на растрепанную, замученную Фиону, народившую лишних ребят.
   Поздно вечером, когда стали расходиться по домам, Кондратий, заглядывая в лицо Кочету, неожиданно проговорил:
   - Василий, ты знаешь, о чем я думаю?
   - Где же я знаю! Не свят дух.
   - Не осилим мы их, чертей.
   - Кого?
   - А вот этих самых буржуев. Корень здоровый у них.
   - Вытащим вместе с корнем.
   - Нет, сам-деле. Я часто думаю, бывает даже немило ничего. Домой приду - тошно. Глазами так бы и сделал, как вы рассказывали, а подумашь-подумашь - кавыка выходит. Теперь ежели дедушку Лизунова взять - да разве его сковырнешь? Или Лизаровых с Перекатовым. Дубы! На карачках десять лет проползают. Как кошки они, истинный господь. Ударь кошку головой об угол - ноги вытянет. Ну, думаешь, мертвая, а она, окаянная, опять мяукает.
   Синьков налетел на Кондратия:
   - Каркаешь? Слюни разводишь?
   - Я к примеру говорю.
   - Никакого примера не надо, без примера примерим. А ежели боишься - дома сиди. Кто тебя звал?
   - Ты вот что, Кондраха, - сказал Кочет. - Надоела тебе чертова жизнь, так и скажи. Пошли ее туда, где маленький был, и примыкай к нашей партии. Увидишь, какая история получится. Захотим гору повернуть - повернем, потому что - сила.
   Сергей, Никаноров племянник, привел еще двоих: Ваню, коровьего пастуха, и Козью Бородку, нервно мигающего попорченными глазами. Громко сказал:
   - Товарищи, хуже всего, когда мы не верим в свои силы. Надо верить - это раз. Надо бороться - это два. Сколько вас, обойденных?
   - Ну да, много.
   - Миллионы! Стоит нам дохнуть единым духом - богачи превратятся в пепел.
   Уходя по улице, Кондратий добродушно посмеивался:
   - Я, как самовар: подложи угольков побольше - шумлю, пар пускаю, прогорят угли - опять холодный. Характер, что ли, эдакий! Иной человек зарубит свою зарубку - не сдвинешь его, а я во все стороны хожу.
   - Темный ты! Слепой.
   - Ну да, слепой. Можа, мне калачи суют в рот, а я, дурак, выплевываю. Бестолковщина-матушка!
   Прощаясь с Кочетом, Кондратий неловко поскреб за затылком:
   - Василий, хочу спросить тебя.
   - Ну?
   - Вы вот нашего сословья: и ты и Трофим с Синьковым. Стараетесь для нашего брата, руку нашу держите, потому что наши вы. А вот ежели учительша - ее как раскусить? Суется везде и суется. По-моему, она подкуплена.
   - Посмотрим. Увидим - башку отвернем.
   Пройдя несколько шагов, Кондратий опять остановился:
   - Василий!
   - Чего еще?
   - Дело-то больно сурьезное, думается мне.
   - Ляпай скорее.
   - А этот вот попов-то, зачем прицепился к нам?
   - Чего ты городишь? - крикнул Кочет, разглядывая Кондратия. А он стоял перед ним, высокий, нескладный, со съехавшей на затылок шапкой, упрямо долбил:
   - Дело-то больно сурьезное, голова. На них не надейся. Сегодня за ручку с тобой, завтра - по зубам тебя этой самой ручкой. Жулики! Мы-ста учены, екзаменты сдали. Кабы они не подсидели нас. Главное, зачем он старается? Не иначе, ему польза какая от этого. Ты как думаешь?
   - Домой иди, выспись хорошенько, а завтра потолкуем с тобой. Медведь!
   Кондратий долго стоял посреди улицы. В сердце поднялось темное нехорошее чувство на чертову жизнь.
   Проходя мимо школьной квартиры, где жила Марья Кондратьевна, вспомнил, как она говорила о хлебе, представил ее почему-то лежащей на мягкой постели, злобно погрозил кулаком:
   - У-у, ты мне, ведьма! Погоди, я доберусь до тебя.
   Нащупал по дороге обломок кирпича, насторожился, с размаху ударил в школьную стену. Тревожно откликнулись задрожавшие стекла - Кондратий испугался, торопливо поскакал по улице, забежал в переулок, спрятался за угол. "Зачем это я?"
  

14

   В маленькой комнатке стояла пугающая тишина. В два окна с отдернутыми занавесками холодно смотрел поднявшийся месяц, по стенам бесшумно плавали светлые пятна. Вскрикивали гуси, рявкал телок, оставленный на улице, чудились шорохи, неясные звуки. В висках стучала тупая нервная боль.
   Марья Кондратьевна взяла со стола раскрытую нечитанную книгу, подошла к окну, положила голову на подоконник. Странное чувство испытывала она после многолюдного собрания. В словах, которые бросала мужикам, было теперь что-то смешное, мальчишеское. Уже и сама не верила тому, что говорила взволнованным голосом.
   - Ведь это же нелепо. Разве богатые уступят добровольно? Никогда. За одно зернышко прокричат целый день.
   Федякин указывал другой путь, но Марья Кондратьевна не могла принять его, видела на нем бесконечные ужасы, ненависть, взаимное озлобление, взаимное истребленье, болезненно закрывала глаза. Хотелось ей пробудить в мужиках живое человеческое сознанье друг к другу, но жизнь все больше и больше вывертывалась наизнанку. Добрые чувства становились ненужным придатком. Запутывался узел, стягивающий богатых и бедных, приходилось его уже не распутывать - просто рубить.
   - Большевики, - говорили интеллигентные люди, - это же вчерашние рабы, люди с уголовным прошлым, ловкие карьеристы, исключая немногих. Боже упаси идти с ними рука об руку. Может быть, некоторые из них и любят народ, желают ему добра, но они совершенно не знают народ, не знают исторических условий, в которых он развивался.
   Волна Октябрьской революции, докатившаяся до деревни, встретила в Марье Кондратьевне твердый отпор. Старалась она объединить мужиков в одно целое, неделимое, внутренне родное, спаянное общими интересами, любовью и совестью, над большевиками смеялась.
   - Где настоящие большевики? Ребятишки в воде. Хлопают руками, думают - плывут...
   - А вы куда плывете? - спрашивал Петунников. - Могилой пахнет от вас. Назад не хочется и вперед страшно. Надо в жизнь глядеть. Это она создает большевиков, никто их не выдумывает. Да и мы с вами большевики, только развинченные немножко.
   Марья Кондратьевна вышла на улицу. Бесцельно прошла на церковную площадь, залитую лунным светом. Присела на каменный выступ ограды под черными кустами акаций с застывшими верхушками, вздохнула. Какая тоска! Так же бесцельно повернула в улицу, заглядывая с дороги в темные, безжизненные окна. Навстречу вышел младший Лизаров с рычажком в руке, грубо окрикнул пьяным голосом:
   - Кто идет?
   - Я, учительница.
   - Али мужика ищешь? Айда со мной.
   - Как ты смеешь, негодяй!
   - А чего не сметь? Тебя, что ли? Жалелка!
   Лизаров грубо схватил Марью Кондратьевну за руку.
   - Хлеб раздаешь?
   Больно заныла стиснутая рука, в голову ударила кровь, в душе проснулась упрямая мужицкая воля. С силой вырвала руку:
   - Как ты смеешь, нахал?
   Лизаров выплеснул новое ругательство и, вскинув рычажок на плечо, пошел в переулок. Марья Кондратьевна стояла пораженная, не в силах двинуться с места. Подошел Сергей, Никаноров племянник, напевая песенку:
   - А-а, Марья Кондратьевна! Это хорошо, что вы попались мне на этом месте. Я только что думал о вас.
   - Вы откуда, Сергей Николаич?
   - И сам не знаю. Хожу. Ноги у меня длинные, ночь великолепная, в голове мысленки разные поднимаются. Вечером на собранье был. А вы откуда?
   Хотела рассказать, пожаловаться на одиночество, - не поймет, наверное, - смеяться будет.
   - Погулять вышла. Голова болит.
   - Слышал вашу речь у исполкома.
   - Плохо я говорила?
   - Говорила хорошо, бесполезно только.
   - Почему бесполезно?
   - Сами знаете - почему. Говорить, что воду лить. Надо делать, а слова... это, извините, наша интеллигентская слабость, водичка иорданская. Дядя мой каждый год кропит по избам у мужиков, выгоняя леших с ведьмами, а мы, мало-мало ученые люди, кропим мужиков хорошими словами. Лешие по избам и до сих пор живут, а мужики до сих пор слушают наши ученые речи и насмешливо говорят: "Бездельники!" Смотрел я на вас и думал: кто вас слушает? Никто. Ни богатые, ни бедные. Вы уверены, что подействовали на богатых?
   Сергей будто выговор делал Марье Кондратьевне, а она шла, потупив голову, молча обкусывала кисточки пухового платка.
   - Я не виню крестьян. Такова жизнь, в которой они выросли, таковы условия, воспитавшие в них интересы собственников. Они жену, детей похоронят, лишь бы только сберечь лишнюю копейку на лекарствах. Говорить им о милосердии - все равно, что в стену головой стукаться. Милостыню они подадут с удовольствием, но кто хочет милостыни? Революция не за милостыней пришла...
   Сергей взглянул на дядины окна, наглухо закрытые ставнями, заметил в одном из них тоненькую полоску, проскочившую в щель, рассмеялся:
   - Вот мучается человек! Захворал.
   - Зачем вы смеетесь над ним?
   - Смешно. Двадцать лет копил серебро с золотом. Копил не по нужде, а просто по привычке, из любви к искусству. Точно мышь по корочке стаскивал в свою норку, думал, и конца не будет стяжанью. Все косяки в дверях утыкал пробоями, запираясь от воров, вся душа ушла в собирание рублишек, а появились большевики - и запереться нечем. Попробуйте сказать ему, что он утонул по самую макушку, увидите, как ощетинится. Крестом поклянется, что он - нищий, позабудет про заповеди, в которые, между прочим, не верит, станет жаловаться на бедность. Ведь не он теперь служит религии, а религия - ему, как поденщица. Вы удивляетесь моим словам? Ну, конечно. Разве я дядю ругаю? Черта с два! Я тоже из такого теста слепленный, тоже в семинарии сидел, душу свою катехизисом сушил, есть и во мне от дяди. Хорошо, война немножко образумила, восемь месяцев прохлопал в звании рядового, в окопах посидел, а то бы такая попенция вышла - о-о!
   - Вы все-таки не смейтесь над дядей. Он человек старый.
   - Вот что, Марья Кондратьевна, не будем об этом говорить. Если дядя не пустит меня ночевать сегодня, я к вам приду. Можно?
   - Почему не пустит?
   - Делишки у нас - завелись. После расскажу. Человек я нетребовательный. Положите у порожка - и хорошо будет. Может быть, этикет мешает вам? Нельзя?
   Марья Кондратьевна взглянула на рослую фигуру Сергея, мягко ответила:
   - Я выше предрассудков.
   - Ну, вот и прекрасно. Логово есть, остальное приложится.
   Сергей задержал маленькую, нервно дрогнувшую руку, ответившую теплотой на пожатие, притворно вздохнул.
   - Ох, дела, дела! Ну, бывайте здоровы. Увидите большевиков во сне - не пугайтесь: славные ребята!
  

15

   В кабинете у Никанора собрались жалельщики: дьякон, псаломщик, церковный староста Федор Михайлович Блюдов. Никанор сидел за письменным столом в стариковской позе. Хитрый старик псаломщик примостился на сундуке, весело посматривал на Никанора с забинтованной шеей. Дьякон часто поднимался, встряхивая волосами, Блюдов разглаживал бороду, обкусывая волоски. Минутами все четверо сидели молча, стесненно вздыхали. Был час ночи.
   - Большевиков не бойтесь, - говорил Блюдов. - Можа, господь и помиловат. Они собираются на нас, господь опрокинется на них.
   Дьякон пошел поперек:
   - Нет, Федор Михалыч, по-моему, не стоит закрывать глаза на опасность. Положение очень серьезное, и нам нужно принять меры.
   - Какие меры?
   - Вообще обдумать надо.
   - Ну, например?
   Дьякон поморщился: "Высунулся с языком".
   Еще за минуту до этого казалось ему, что действительно нужно принимать какие-то меры, а теперь хоть убей - ничего не мог придумать. Мельком взглянул на псаломщика:
   - Вы чему радуетесь?
   - Мерещится вам?
   - Я знаю, чему вы улыбаетесь. Это нечестно! Если у вас одни убежденья, а у меня другие убежденья, то с этим можно поспорить, кто прав.
   - Да вы что? - рассмеялся псаломщик. - Или муха укусила? Нас с вами не тронут.
   - А кого же тронут? - спросил Никанор.
   - Кого-нибудь потолще.
   - Вы куда намекаете?
   Часто мигающие глаза у Никанора налились подозреньем. Припомнил он, как псаломщик придирался за последнее время, как поругался за обедней в алтаре, - ясно. Этот человек, молча сидевший на сундуке, не выговорил ни одного слова участия за весь вечер, ни разу не возмутился поведением большевиков. Ясно!
   Поймал Никанор на лице у псаломщика несколько лукавых морщинок, разгорячился.
   - Если вы хотите посмеяться над моим несчастьем, то вам непростительно. Кто ругал большевиков месяц тому назад? Не вы собирались записаться в партию социалистов-революционеров? Смотрите! Я все ваши выходки знаю...
   Блюдов взял Никанора за руку.
   - Батюшка, одно слово тащит другое слово. Бросьте об этом - не стоит. Лягте лучше, а мы по домам пойдем.
   - Обидно, Федор Михалыч. Человек добра не помнит.
   - От вашего добра я на двадцать лет состарился, - сказал псаломщик.
   Быстро вошла попадья, потревоженная криком. Блюдов возмутительно говорил:
   - Добро всегда останется добром. Не расстраивайтесь, батюшка. Рожь сеют осенью, весной она колосится. А вам, Иван Матвеич, стыдно, я прямо скажу - не люблю держать за зубами. Старый вы человек, на клиросе поете, а характером хуже маленького. Нарочно дергаете, вместо того чтобы успокоить расстроенного человека.
   С улицы стукнул Сергей по наличнику. Дьякона даже передернуло от испуга:
   - Кто это?
   Все на минуту сгрудились около дверей. Блюдов вдруг заторопился домой, слегка вытанцовывая задрожавшими ногами, Никанор внутренне похолодел:
   - Кому быть в такую пору?
   - Сергей Николаевич, наверно.
   - Постойте! Прежде чем отпирать - спросите. Матушка, иди сама. Там, вверху вертушок я приделал, зря-то не дергай.
  

16

   Валерия сидела за книгой в своей комнате, перелистывала страницы. Закрывая глаза, видела Федякина, странно притягивающего, Петунникова с Марьей Кондратьевной, мужиков, налетающих друг на друга. Чувствовала: надвигается что-то огромное, страшное, но страшное не пугало, а неотразимо втягивало, поднимало на крыльях. Хотелось вместе с другими пережить неиспытанное чувство головокружительного полета.
   Отцовская жизнь, запертая на крючки и задвижки, мучала. Думая о ней, Валерия не раз замечала в душе у себя странное чувство радости оттого, что всю эту жизнь собираются опрокинуть, с упреком говорила:
   - Радуюсь, дура! Ведь этой жизнью живут мои родители.
   Казалось ей, не любит она их, украдкой заглядывала в сердце себе: "Есть ли в нем любовь?"
   Любовь была. Минутами хотелось подойти к отцу, сказать хорошее теплое слово, чтобы поверил в непоказанную любовь. А когда Никанор рылся в сундуках дрожащими руками, когда, как безумный, метался по двору, кричал, топал ногами, разговаривал с коровами, индюками, свиньями и чуть не со слезами обнимал жеребенка на конюшне, - любовь к отцу пропадала, в сердце росло стыдливое чувство. Лучше, если бы не было ни коров, ни телят с индюками, ни лишней посуды, убивающих душу отцовскую.
   Тихо прошел Сергей мимо кабинета, легонько стукнул в дверь к Валерии:
   - Можно?
   Валерия покачала головой:
   - Как не стыдно, Сережа! Искала-искала тебя целый вечер. Папа хворает.
   - Чего у него болит?
   - Зачем ты притворяешься?.. Разве не знаешь?
   Вошла попадья с заплаканными глазами, остановилась против Сергея. Все в нем: и длинные протянутые ноги, и небрежно-скучающий вид, и перепутанные волосы на голове вызывали невольное раздраженье.
   - Сережа!
   Говорить было трудно. Хотелось закричать, истерически всплеснуть руками, чтобы опорожнить сердце, налитое злобой:
   - Ты должен уйти от нас!
   - Куда?
   - Куда хочешь.
   Лицо у Валерии дрогнуло. Прошлась она по комнате, сжимая виски, встала у окна. Попадья, раздражаясь, кричала:
   - Уходи! Не жалеешь ты нас, не жалеешь!
   Вошел Никанор, с трудом передвигая ноги.
   - Ну, племянник, спасибо! Благодарю.
   Долго все четверо молчали. Сергей задумчиво вертел каблуком сапога, Валерия у окна, с закрытыми глазами, казалась далекой, мертвенно неподвижной.
   - Скажи по совести, - первый начал Никанор. - Может быть, ты раскаиваешься? Здесь никого нет, не бойся.
   - Я не боюсь, - повернулся Сергей.
   - Стой, не горячись, я не так выразился.
   Наступила пауза.
   - От любви к тебе говорю, хотя ты и не заслуживаешь этого. Слушаешь?
   - Слушаю.
   - Погляди на меня.
   Сергей улыбнулся:
   - Дядя, кончайте скорее!
   Никанор поднялся, снова сел. Положил на колени потные вздрагивающие руки, уставился гневно вспыхнувшими глазами.
   - Значит, ты не жалеешь меня?
   - Дядя, не будем говорить о жалости, поговорим лучше о справедливости. Вы верите в одно, я верю в другое...
   - Подожди! Это и мысли-то не твои. Попугай!
   - У человека ничего нет своего, - улыбнулся Сергей. - Он родился голым и получает от людей то, что ему нужно. Богатство, за которое вы держитесь, тоже не ваше, но вы присвоили его, считаете своим.
   - Дурак! Юродивый! Уйди вон из моего дома.
   В дверях Валерия схватила Сергея за руку:
   - Сережа!
   Никанор закричал надтреснутым голосом:
   - Не сметь!
   - Нет, папа, не послушаю вас.
   Сергей нервно дернулся в сторону:
   - После, Лелька! После.
   А когда увидел твердое, окаменевшее лицо с мучительной раздвоенностью в глазах, тревожно спросил:
   - Что с тобой?
   - Садись, Сережа, я не могу. Я прошу тебя.
   Никанор вскинул вверх правую руку, словно намеревался ударить, чуточку помедлил, истово перекрестился, уходя в тишину опустевшего дома. Сергей с Валерией стояли рядом, не глядя друг на друга, упорно молчали.
  

17

   Рано утром в избе у Федякина начали собираться бесхлебные. Первым пришел Степан Курочкин с пустым мешком, засученным на левую руку, долго пыхтел, озирался, тенетил темными окольными путями. Рассказал про сына, убитого на войне, про колеса, которые стоят "чертову уйму", краешком подошел к самому главному, засевшему в голове:
   - Я к тебе с просьбой, Трохим Палыч. Болтают, ты хлеб раздаешь? Ты уж не забудь меня - запиши в неимущие.
   - Разве ты неимущий?
   - Оно, как сказать... Нужда больно гонит - придется продать на поправку. Вчера Козонок отчубучил проклятый: два пуда спустил. Получил денежки, улыбается. Я, говорит, житель теперь... Ветер взад...
   Федякин, нахмурившись, посмотрел тяжелым, испытующим взглядом, Курочкин начал скоблить в голове.
   - Я уж немножечко того тебя...
   - Что?
   - Вопче, как сказать... Ты мне, я тебе.
   - А если я тебя вытряхну на улицу?
   - Ну, уж ты всурьез пошел...
   - Ты подкупить меня хочешь?
   - Зачем всурьез! Сделаемся как-нибудь...
   Пришел Емельян, волосатый, с худыми коленками.
   Присел осторожно на краешек лавки, тоже начал кружить около дарового хлеба.
   - Оно, как сказать, продать теперь пудов десять - капитал, опереться можно. А богатому - что? Возьми у него сто пудов, возьми полтораста - капля!
   - И ты за хлебом? - спросил Федякин.
   - Как люди. Будешь людям давать, и меня запиши... Известно, какие мы жители: ни в нас, ни на нас...
   - Ну, что же! Дадим, только, прежде чем давать, сделаем обыск.
   - Какой обыск?
   - В амбар заглянем, в избе пошарим. Найдется запрятанное зернышко, тогда не пеняй.
   Емельян долго смотрел на Федякина. Около ушей у него наливался рубец скрытого раздражения, лоб морщился, глаза темнели. Когда налилась последняя жила на шее, сказал:
   - Ты вот что, Трохим Палыч!.. Человек ты умный, мы все знаем... Книжный ты человек, образованный, ну, а в чужой карман не гляди - брось эту привычку. Ты мне сеял?
   - Не горячись, дядя Емельян!
   - Нет, нет, постой. Ты мне сеял?
   - Чужое хорошо считать, - высунулся Курочкин.
   - Чужое считать легче, чем в носу ковырять... - крикнул Емельян. - Раз, два, -помножить на два - готово. Сто пудов - едина денежка... Меня все считают хлебным, а где он? Найди!
   - Какие мы хлебные! - поддакивал Курочкин. - Оболочка одна...
   Стояли они перед Федякиным корявые, коротконогие, с грязными, непромытыми бородами - наивные, простодушные жулики. В темных, тревожно бегающих глазах просвечивала трусливая жадность, руки мелко вздрагивали. Федякин рассмеялся:
   - С кем вы удумали?
   Курочкин тоже хотел рассмеяться, Емельян взмахнул руками:
   - Идем!
   Федякин погрозил:
   - Погоди смеяться: увидим, кто - кого...
   - Не грози, дядя Емельян!
   - Ты умный! Ну, и мы не дураки.
   Из сеней опять высунулся головой в дверь:
   - Образованный ты!
   Вошла Матрена, жена Федякина, посмотрела на хмурое лицо с переломленными бровями, скрылась чулан. Долго гремела заслонкой в печи, стучала ухватьями. Федякин сидел за столом. Не видел он в бедняках единой, крепко спаянной силы. Все выскакивали в одиночку, подогретые старой обидой. В голосах, в криках, в возбужденно настроенных лицах чувствовалась обычная пустота, минутный задор. Каждый выставлял только себя, свою нужду, божился, грозил, а когда падало возбуждение, робко трепал бороденкой. Партия богатых, захваченная врасплох, как будто растерялась под напором заливавших ее голосов, но то вековое, мужицкое, выросшее в условиях борьбы за собственность, сидело глубокими корнями. Чувствовалась скрытая непоказанная сила, может быть, слепая, жестокая, с красными затравленными глазами, но все-таки сила, верующая в лошадей с коровами и ради этой веры готовая пойти на борьбу, на плаху...
   Матрена тихо спросила:
   - Трохим, чего болтают на улице? Какой ты хлеб хочешь раздавать?
   - Пшенишный.
   - Говорят, по амбарам пойдешь?
   Федякин не ответил. Матрена постояла молча, снова ушла. Хотела печь топить - работа валится из рук. На выгоне, на реке бабы рассказывали страшное. Пока шла домой, казалось ей, что лезет она на высокую гору, никак не может влезть. Паранька Семенова сама видела, как Лизаров оттачивал ночью топор: "Драться буду!" Михаила Данилыч поставил в амбаре железные вилы, Лавруха Давыдов приготовил бомбу. "Как, говорит, придут за хлебом, так и брошу: всех разорвет..." Синьков сказал Лаврухе: "Ты меня из бомбы, я тебя - из ружья".
   За одно утро намотали целый клубок всевозможных толков. Нести его было тяжело, Матрена даже поплакала тихонько. Пугала ее мужнина отчужденность. Живет в одной избе, а лица не видно. Занавесился изнутри, и не знаешь, что думает. Говорит мало, все больше смотрит в сторону. Ох, эти книжки! Сколько раз собиралась Матрена похитить их! Это они испортили мужа, приворожили, сделали не похожим на других мужиков. Все тащат в дом, продают, прячут деньги, заводятся обувью, хорошей одеждой, а Федякин стоит бустылом среди голой равнины, не имея ни обуви, ни одежды.
   Спросила во второй раз:
   - Трохим, чего ты задумал?
   Посмотрел Федякин на нее, посвистал, помурлыкал.
   - Чего боишься?
   - Убьют тебя.
   - А если осечка будет?
   - Какая осечка?
   - Ладно, топи иди печку.
   Матрена стояла.
   - Иди, никто меня не убьет. Убьют - одним меньше.
   - А мы куда? Тебе хорошо - уткнешься в свои книжки и сидишь, как колдун, над ними.
   - Мне надоело! - поморщился Федякин.
   - А мне не надоело?
   Дедушка Павел выглянул с печи. Отошел он от жизни, не ввязывался, все больше о душе подумывал. То покашляет, то поохает. Выйдет на двор, пороется по старой привычке, задохнется, устанет, снова тащиться на печку. Не стар годами - жизнь замотала.
   С самого вечера у дедушки сердце болело, только понять не мог - к чему. Когда пришли Курочкин с Емельяном, стало яснее, но и тут не расслышали всего старые уши. Одно слово хорошо вошло в расслабленную голову - хлеб. А как понял, что Трофим собирается пойти по амбарушкам, не мог улежать под дерюжкой дедушка - задвигался.
   - Трошь!
   Любил старика Федякин, быстро откликнулся. Думал - испить захотел или так занеможилось что.
   - Сядь-ка вот тут! - Старик показал на скамейку около кровати. - Выслушай меня!
   - Ну, говори.
   - Постой, не торопись: не умею я сразу... Выслушай! Ты чего хочешь с народом? Негожа, сынок. Дай мне умереть спокойно. Ты видишь, какой я: последняя ниточка рвется. Я не загораживаю, иди куда разум ведет...
   - Загораживаешь, тятя. Хочешь, чтобы я через тебя перешагнул.
   - Ты попроще говори со мной, не пугай. Чего ты задумал?
   - Чего мне думать? Жить хочется. А богатые в угол жмут. Насовали полну пазуху и сидят, трясутся. Сами съесть не могут и другим не дают.
   - Постой.
   Дедушка Павел протянул с печи костлявую руку, в дрогнувших пальцах - останавливающая угроза.
   - Постой! Ты хочешь добро сделать, выйдет худо. Кто даст тебе хлеба? Я первый не дам, если придешь в амбар ко мне. Кровяной он у нас, мозольный... Помни, Трошь: чужой хлеб поперек горла встанет. У нас только и радости - хлеб. Отними его - чем будем жить?
   Как ручей по камешкам, лился слабый старческий голос, источающий древнюю мудрость мужицкую; Федякин не слушал.
   - Трошь!
   - Ну?
   - Ты не ходи к ним, негожа будет. Большое зло произведешь в народе, отрекутся от тебя, предадут...
   Подошла Матрена в безмолвной печали:
   - Не ходи, Трохим, пожалей!
   - Что вы пугаете меня? Разве я воровать иду?- крикнул Федякин.
   - Это воровство, сынок.
   - По-вашему - воровство, по-моему - нет. Откуда глядеть будешь...
   Матрена еще хотела что-то сказать, Федякин вышел на улицу. Встретился Синьков с уздечкой на руке, нервно подпрыгивая, торопливо рассказывал:
   - Оглушили мы их!.. Бегают, тумашатся, не знают, что делать... Раскол пошел: одни говорят - дать; другие - против. Ночью Сурова поймали, в исполкомской клоповке сидит... Нагрузил пятьдесят пудов, а его и сцапали. Туды-суды - шалишь.
   - В народе как?
   - На две половинки колется. Кто - к нам, кто - к ним. Емельян с Курочкиным тебя наругивают, собрали мужиков около Гараськиных ворот.
   Мимо прошел Суслин с железной лопаткой, подозрительно покосился. Через дорогу перебежала Домна Киреева с узелком за плечами, заметила Федякина, ударилась в переулок. Из ворот напротив вышел Худов, высокий мужик без шапки, распахнул ворота настежь. Тоже скрылся во двор. Слева из переулка выбежал Митя маленький, с распустившимися портянками на ногах, что-то кому-то крикнул, споткнулся, выругался, поскакал дальше. Федякин не замечал тревожно ощупывающих глаз, думал над словами отца: "Только и радости - хлеб". Да, радости мало. Даром тратится сила, даром слепнут глаза. Нужно изменить эту жизнь. Жертвы? Ну, что же. И Христос принес себя в жертву за тех, кто страдал... Без этого, верно, нельзя...
   Зашел к Петраковым. Старик Петраков собирался умирать. Ползал на печи, свесив вниз разутые ноги, тяжко стонал. На полу стоял мешок с мукой, накрытый шубой. На мешке сидела кошка. Вошла Агафья, сноха; не видя Федякина, крикнула:
   - Тятенька, куда пшеницу?
   - Черт! - ощетинился Петраков; лег животом на печь, начал дрожать в лихорадке.
   - Дядя, что с тобой?
   - Мочи нет, мочи нет!
   Хотел Федякин заглянуть к нему, Петраков неожиданно выздоровел. Растопырил руки, бессмысленно забормотал:
   - Брюхо, брюхо болит!.. Убирайся к черту! Я сам его сеял, не ты!..
   - Дядя, с ума ты рехнулся немножко?
   - К черту, к черту! Я вилами сброшу - не лезь.
   Когда Федякин увидел насыпанную на печи пшеницу, Петраков испуганно закричал:
   - Тро-хи-им!
   Вошел Григорий, сын, с красными звериными глазами.
   - Щитать пришел?
   - Прячете?
   - Не подходи, Трохим, грех будет...
   - Дома, дома щитай! - кричал Петраков.
   В улице раздались голоса. Целым скопом прошли "имущие", выскочили бабы, залаяли собаки. Прошумела волна, снова стихла. Короткими подземными толчками выпирало наружу глухое накопленное раздраженье, разгоралось, временно гасло.
   - Да, без жертвы нельзя. Тяжелый путь, - другого нет.
   Кто-то проскакал, стоя на телеге в распоясанной рубахе, прогремел колесами, пугая собак с ребятишками. Около Беляковой избы начали собираться мужики. На завалинке повыше других очутился странник, не то - бродяга, в солдатской шинели; громко проповедовал:
   - Товарищи! В евангелии сказано: будут трусы, глады, моры, междоусобицы. Верно?
   - Верно.
   - Восстанет брат на брата, сын - на отца. Правильно?
   - Правильно!
   - Христос сказал: "Легче будет Содому и Гомору, нежели вам, лжепророки-учители, соблазняющие стадо мое. Молитесь, ибо не останется от вас камня на камне".
   Дарья Беспалова заплакала. Сбегала в избу, вынесла пару яиц, рубль денег, сунула страннику.
   - Возьми, Христа ради!
   Ледунец налетел было на странника, странник поднял руку, как некогда Христос, укрощающий бурю на море:
   - Остановись, неразумный! На кого злобишь душу свою?
   Выступил Захар Беляков. Недавно он был "неверующий", рассказывал мужикам, что нет никакого бога - выдумка одна. Ел молоко в постные дни, смеялся над попом Никанором, за стол садился в шапке, после обеда говорил жене страшное слово:
   - Пардон!
   Принес он его со службы - очень уж понравилось, а что оно значило, и сам не знал. Баба слушала и тоже не понимала. Думала, бога ругает.
&nbs

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 325 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа