ческими нашими инструментами, старались приписать монгольскому или иранскому своему стволу арабский корень. Подлинной же антропологической генеалогии своей они, как общее правило, не признают. Факт любопытный: у нас, на Западе, обычно "прыгуны за гербами" - отдельные люди; и заслуженно смеются над ними - одинаково - и люди вовсе без гербов и подлинные родовичи. А здесь целым племенам чужой отец кажется лучше, почетнее своего...
От кара-катаев до самого Кызыл-су - путь однообразен и скучен. Поля и пески. И чем дальше на юг, тем больше песков. Коням легко, всадникам - томительно. Саллаэддин дремлет в седле: "Совсем больница стал!" Жорж по целым дням не вынимает записной книжки - а уж на что мастер записывать! На самом что ни на есть пустом месте выищет какую-нибудь синклиналь...
Только подходя к Бальджуану, ожил наш караван. Город по ту сторону Кызыл-су: предстояла переправа вплавь, так как ни моста, ни брода нет. Подошли мы к реке к вечеру. И караул-беги, высланный нам навстречу беком бальджуанским с тремя-четырьмя десятками джигитов, усиленно просил: заночевать на берегу, отложив въезд в город на следующее утро: пока доберемся - ночь сойдет: вида не будет. Да и ехать после переправы придется Большим Бугаем - островом, что залег между двумя руслами реки; камыши и затоны на многие версты. Много зверя. По ночному времени - не случилось бы чего: и днем-то по Бугаю небезопасна езда!
Мы сделали уже в тот день около шестидесяти верст - по дикой жаре: ведь местность по правому берегу - степь да каменистые увалы. Разломило колени и плечи: этот довод не учел уговаривавший нас караул-беги: а с него бы ему и начать. С наслаждением растянулись мы на мягких коврах под белыми кошмами раскинутой у самой воды юрты; нижние полотнища откинуты: сквозь редкую решетку юртового костяка рябит река - быстрая, чуть всплескивающая по прибрежному песку разбегом мутных, кирпично-красных под закатным солнцем волн. За рекой - синеватой темной полосою протянулась сплошная стена камышей: кажется, слышно, как шелестят, кивая, гибкие стебли.
От костров, дразня застоявшийся голод (с полудня мы шли без привала), тянется запах жареной баранины и сала, расплавленного под плов. Караул-беги, приглашенный в юрту, тихим распевом рассказывает о Бальджуане.
- Благодарение богу-питателю и мудрости бека бальджуанского хороша жизнь в Бальджуане. Воды вдосталь, а стало быть и урожай тучный: прибыльно торгует зерном Бальджуан. Промышляет народ и иным: и мату ткут, и шелк прядут, и набойкой расцвечивают ткань. Промывают золото: по притокам Кызыл - песок золотоносный. Плодится без меры, можно сказать, скот на горных пастбищах. Подать легкая, бек милостивый: хороша жизнь.
- И охота здесь чудесная, надо думать? - показываем мы на камыши.
- Тце, тце, - сокрушенно щелкает языком бальджуанец. - Охоты у нас нет! По всей округе - и в Большом и в Малом Бугае и в горах - зверь заповедный: тигру отдан. Кормит тигров, по наложенному на него обету, Бальджуан. За то, что от него, от Бальджуана, пошли, на пагубу людям, тигры. Раньше, до того как стал город, их не было.
- Как не было? - восклицает Салла, выпячивая бороду, как мулла на ученом споре. - Разве Худан-Питатель не создал тигров тогда же, когда создавал и прочих животных?
- Трижды благословенна память Мухаммада и Искандера! - Караул-беги воздевает руки. - Зачем было бы создавать богу милостивому пожирателя скота и людей? Нет, доподлинно человечьим грехом создан тигр - здесь, в Бальджуане.
- Как было дело? Расскажи, досточтимый.
Бальджуанец усаживается плотнее.
- Зачинался Бальджуан - не там, где ныне его стены, а ташей* на десять к югу, по реке вниз, ближе к Большой реке. Был тогда ханом Соудж: слава о нем до френгских, и фарсийских, и китайских земель. Песенной был он силы и храбрости. Шел с ордою от Каспия; за Кызыл-су остановили Дивьи горы: там, на восход, за Дивьей заставой, государству не быть. Стал строиться на берегу. И посетил в те поры его таборы святой Алий. Во образе древнего нищего старца ехал святой Алий, и не на коне, а на ослице с осленком. Притомился осленок от трудного, от долгого пути: идет, шатается. А навстречу едет со стройки Соудж-хан, гневный: не вывести строителям угловой башни - трех мастеров замучил на пытке, а толку все нет. Алий говорит: "Высокий повелитель, приюти осленка, видишь - он маленький, он ослаб и устал, не поспевая за матерью, а путь мне долгий. И корму ему - немного: горсть ячменя - будет сыт". - "Поезжай стороной, дребезга, - кричит Соудж, - не заметывай конского хода поганым ишачьим следом. А осленка твоего брось собакам, если ему время пришло подыхать!" - "Не говори так, - усовещевает Алий, - ишак добрый зверь, святой зверь, помощник человеку - страстотерпец". Вынул Соудж саблю, свистнул по воздуху клинком: "Вот мой помощник - другого мне не надо. И страстотерпец! Каждый день терпит страсть: в ножнах не залеживается. Пошел! Пока я не почесал тебе этой булавочкой за ухом". - "Пожалей осленка, - опять говорит Алий. - Посмотри, какой он слабенький, как у него ножки дрожат и уши сложены, как ладони правоверного на молитве". - "Плюю я, - говорит Соудж, - твоему правоверному и в правую и в левую ладонь. Я творю намазы и блюду Коран, и муллы не нахвалятся моим благочестием: я плачу десятину без утайки. А ты мне гнусавишь в ухо бормотней об ишачьей молитве. Не досмотрел я: мне казалось, передо мною ослица и осленок, - а тут еще целый старый осел - и ладони у него сложены на молитву, как правое и левое ухо у ишака". (Святой Алий вознес в то время руки - на очередную молитву.)
_______________
* Т а ш - туземная мера расстояния, около 8 верст.
Заскорбел тогда душою святой Алий и говорит Соуджу: "А я все-таки оставлю тебе осленка; будешь его кормить". Сказал осленку слово - тот остановился. "Ты ошалел, старый! - кричит хан. - Зябирай внучка!" - "Нет, - отвечает Алий, - мое слово крепко: будешь кормить этого зверя. Не захотел кормить его тихим и добрым - будешь кормить его злым; не хотел кормить ячменем - будешь кормить мясом". - "Не человечьим ли?" - смеется Соудж. "Да, и человечьим по твоему слову". Сказал Алий и поехал. А осленок стоит. "Пошел, догоняй своих!" - кричит Соудж и бьет его нагайкой. Вся спина в черных полосах стала, а от них - расходится по шерсти красная кровь: а все стоит осленок по заклятию святого Алия. "Смотри, - хохочет вдогонку святому Соудж, - каким полосатым красавцем стал твой внучек, старый ишачище! Гей, джигиты, срубите ему с хвоста кисточку, чтобы старику было чем обмахивать свои гнилые кости. И уши подрежьте, чтобы стал еще красивее дареный нам зверь!" Подскочили джигиты, срезали уши ишаку - по самый почти корень. Обернулся на холме - далеко уже уехал - Алий, поклонился умученному осленку. А Соуджу мало. "Укоротите, - кричит, - ему морду: слишком много корму посулил ему старый дурак". Ударил джигит секирой - снес осленку половину морды, кричит в испуге: "Кровь нейдет из разруба, великий Соудж, и зубы все вобрались в челюстную основу, и осколки костей приросли клыками, страшнее кабаньих клыков". - "Не робей, - отвечает хан, - колдовство для грудных ребят! Подруби ему копыта - далеко не уйдет". Четыре секиры - на четыре ноги. Ударили разом... И снова кричит Соуджу любимый джигит: "Беда, таксыр, не идет кровь, налила ноги - стали они гибкими и толстыми, и осколки костей вросли когтями под кожу". Вздыбился под Соуджем конь... диковинный зверь стоит на месте осленка: клыки и когти, лоб широкий и крепкий, красно-желтая в черных полосах шерсть. "Подай копье - не быть бы худу!" Не успел подбежать джигит: пригнулся зверь, ухватил его поперек тела и ринулся в камыши. А Алий из далекого далека говорит: "Не хотел кормить ишачонка, будешь кормить тигров". Так по слову его и сталось. Опомнился Соудж - да поздно. С тех пор дает Бальджуан пищу тиграм не споря.
- Что же, так и не пытались бальджуанцы сбросить наложенную на них тигрью власть? - негодующе вскинул глаза на рассказчика Гассан. - Разве перевелись джигиты в Бальджуане?
- Пытались, - потупясь отвечал посумрачневший сразу караул-беги. - Ходили в камыши - и одиночным боем и всею ордой. Нет пользы. Убьют одного тигра - на место его десять других. И новые эти уже не на одно пропитание свое берут скота сколько надо, а мстят: после большой - деды помнят - охоты (четырех тигров убили) вовсе не стало житья в Бальджуане: резали тигры, что ни день, и людей и скот. Загрызут, бросят: на посмех. Горе чистое. Ушли тогда на богомолье старики, и сказал им, на паломничестве их, великий святой, из потомков самого Алия: "Вами самими сотворен тигр; но над тем, что сотворил человек, не властен уже и бог". С тем и вернулись. Посудили - и решили: перенести город выше по реке, где камышей нет.
- А это что же... Там, на Бугае?
- Бугая здесь не было, - таинственно зашептал бальджуанец, - когда сюда переносили город. Чудом взросли камыши: в первую же ночь перетянулись вверх по реке со старого своего места; так островом и плыли, в перебой волне. А с камышами - тигры. Смирился Бальджуан, дал всем городом клятву: не бить тигров, что бы ни было. Оповестили о клятве этой по всем камышам, - хотя из шести бирючей, посланных к тиграм, съели они четырех: не верили еще, в те дни, бальджуанцам. С тех пор - слово держим. И жить стало легче. Тигров здесь, в камышах, сила! Но берут скот честно - для пищи только, без надругания, и то, когда не попадется добыча в камышах. А мы здешнего зверя не трогаем, весь отдан тигру. И потому не тяжела ныне Бальджуану тигровая подать.
- А людей все же режут? - осведомился Жорж.
- Бывает, конечно, - почти шепотом ответил караул-беги, беспокойно оглядываясь за реку, на синюю стену Бугая, словно могли его услышать и обидеться тигры. - Но редко: больше коров берут да коней, баранов меньше любят - мелок баран и шерсть густая, щекотит рот. В прошлый базар - вошел тигр в город, в самый: дворы пустые были, все на площадь ушли. Набрел на старуху - с детьми дома оставалась - унес в камыши.
Посмеялись вкусу тигра. Гассан говорит:
- Копченую говядину любил, наверное, господин тигр!
От костров окликнули караул-беги: он вышел. Стало уже совсем темно.
- Бальджуанцы не охотники, потому что они народ робкий, - пренебрежительно говорит джевачи. - Сказание, что он рассказывал вам, придумано ими в оправдание своей робости. И Соудж их был - если правду сказать - не богатырь, но пьяница: и посейчас, потайно, пьют в Бальджуане вино, на стыд правоверию. И кто поверит, чтобы ишака, хотя бы при помощи святого Алия - да пребудет с ним Аллах, - можно было обратить в тигра - пусть даже нагайкою. Порукою мне Мухаммад: сколько ни бей ишака, он останется ишаком.
- Значит, гиссарцы - ишаки! - поднял голову Гассан - он укладывал в юрте снятые с коней седла и куржумы. - Сколько их ни бьет Рахметулла, они не становятся тиграми. Или святой Алий за Рахметуллу? Ты как думаешь своею длинной бородой, Салла?
Саллаэддин только сплюнул.
- На самом же деле, - продолжал джевачи, неодобрительно смерив взглядом Гассана, - тигр произошел, как известно, не от ишака, а от человека.
- От человека? Ну, мы слушаем, Джафар-бей!
- Было так, - степенно начал бухарец, сматывая на руку свисавшие из-за пояса четки. - Сказание верное: не от живых людей - от подлинной книги. Был на Иране сильный князь - палавон-богатырь, не знавший соперников в поединке: подобный Рустему. Повоевал все окрестные царства, всех - сколько ни было знаменитых бойцов в крае - поубивал. И возгордился сердцем. Не человеком, говорит, мне быть, но дивом. Сказал - сделал. Поехал в восточные горы, за дивью заставу, заколол на дикой скале любимого боевого коня: не скакать мне отныне - летать дивьим лётом по воздуху. Собрались на конскую боевую кровь дивы, обсели кругом, смотрят - грозят зубом. Не испугался палавон, заявляет: "Хочу стать дивом". - "Если так, - говорят дивы, - подожди, вызовем старшего". Вызвали. Сметнул див косматый конский труп со скалы, сел на крови, говорит: "Рассказывай свои подвиги". Стал рассказывать палавон, когда убил, сколько; известно, каков подвиг палавона: счетом голов ведет он счет делам. Слава! Три дня считал палавон: не кончил. Старший див говорит: "Довольно: завалил ты трупами ущелье до самых ледников. Слава! Но вот чего ты не сказал нам: кровь-то человечью ты пил или нет?" - "Нет, - отвечает палавон, - я человек сильный: не солгу. Не пил". - "Ну, так пойди, выпей. В этом первое отличье человека от дива".
Вернулся в долину палавон, видит: на дороге странник - первый человек, которого встретил он после дивьего ущелья. Худой да изможденный - известно, какие бывают странники. Свалил его палавон одним взмахом на землю, припал над ним на четвереньки, прокусил горло, нахлебался крови. Поднялся, спешит к дивам обратно. "Ты что же так скоро?" - "А что же мне время терять, - бахвалится палавон, - у первого встречного выпил я крови из горла. Разно обличье людское, но кровь ведь у них одна: что у эмира, что у нищего". Переглянулись между собою дивы, говорят: "У, чох якши! Теперь покажи нам, какая твоя сила". - "Да я уже рассказал вам все, все свои подвиги". - "Ну, это что, - отвечает старший. - Нет, ты такое своей силе придумай, чего никто еще до тебя не делал: в этом второе дивье отличье, - у нас каждый - особый по делам, без примера". Стал думать палавон. Три дня думал: что ни придумает, все было: или в сказке, или в песне, или сам видел, - словом, было уже с кем-нибудь на деле. Наконец удумал. "Могу, - говорит, - принести стельную корову в зубах". - "Вот это здорово! - смеются дивы. - А ну, принеси". Побежал палавон, подобрался к ближайшему стаду, сломал спину пастуху - чтобы не мешал, - ухватил за загривок зубами самую толстую корову, перекинул себе на плечо, принес дивам. Опять переглянулись, говорят: "Чох якши - очень хорошо: сила у тебя есть, жалости в тебе нет. Теперь - только третье тебе испытание. Ты на боль терпелив?" Смеется палавон: "Навали на меня ту вон гору - выдержу". - "Нет, - говорит старший, - зачем гору? А вот если тебя плетьми высечь, что ты скажешь?" Пожал плечами палавон. "А мне что? Секите, сделайте одолжение". Стали сечь его дивы плетьми - всю спину исполосовали: черные вздулись полосы на желтой коже: смугл был палавон. Били-били, терпит. "Теперь, - говорит старший, - хлестните его хорошенько по лицу". Ударили - раз, другой: терпит. Били - до того, что глаза закруглились, вся кожа кровяными шрамами взбугрилась: терпит.
"Довольно, - говорит старший. - По трем испытаниям дал ты ответ, и вот теперь тебе наше дивье решенье... Жалости в тебе нет, и кровь человеческую ты выпил, смеясь: так делают и дивы; по этому поступку ты перестал быть человеком, и человеком больше не можешь быть. Но ты дал бить себя плетью, как раб: оттого твой путь от человека не к нам, дивам, - а вниз к зверю. И кровь пил ты по-зверьи: не всякого горла касается дивий зуб. А так как на второе задание наше ты выбрал сам себе задавленную корову и крался ты к ней ползком, - твой жребий собственным твоим решением уже сложен, полосатая спина! Мы дадим тебе клыки и когти дива и дивью шерсть: она прорастает цветом твоей кожи. Это отличье ты заслужил честно. Но лёту тебе не дано: ты будешь бегать по-звериному, пастью к земле, так, как пил ты человеческую кровь: мы, дивы, пьем ее стоя. И будет твое имя - тигр". Так и осталось.
- Опять неудача гиссарцам, - засмеялся Гассан. - Они таскают коров во двор Рахметулле, хотя и не зубами; бьют их плетью - и по спине и по лицу. Это все подходит. Но человечью кровь пьет Рахметулла, а не они: нет, стало быть, полного круга... Видно, так и не стать тиграми гиссарцам... Эге, смотри, что там, у костров, таксыр?
На берегу действительно что-то случилось. Люди, бросив костры, над которыми все еще покачивались тяжелые котлы с шурпою и мясом, опрометью бежали к воде, перекликались тревожно и звонко. Караул-беги, пригнувшись, быстро переступил порог юрты.
- Юра-бай плывет - джигит, что ускакал в Бальджуан дать знать о вашем приезде. Без коня плывет, без чалмы. Храни Аллах! Была недобрая встреча.
Толпа, гудя, уже надвигалась к юрте. Впереди - туземец, в мокром бешмете: ручьями бежит вода с бороды, с рукавов, с обвисших пол. Мы вышли.
- Коня бросил... как сам жив остался, памяти нет.
- К костру, к костру иди. Да бешмет скинь. Э... голову потерял - на Бугае.
- Потеряешь! - отрывисто говорит, вытирая мокрые щеки, Юра-бай. - Такого тигра во сне не увидишь.
- Где встретил?
- За круглым болотом.
- На третий поворот? Уже к тому берегу близко?
- Ну да. Я и то думал: Аллах мне заступником, - доеду благополучно. И как только подумал, наворожил словно: смотрю - стоит на дороге. Под луной - весь на виду, как днем светло. Конь - сразу стал: дрожит, мочится кровью. Конец! Тигр смотрит, хвостом играет. Я с седла - на круп, сполз наземь тихо, глянул на тигра - смотрит. Уткнул я лицо в землю (не любит человечьего лица тигр), пополз в сторону. Ползу, сердце не свое: вот-вот сейчас ударит коготь, в затылок, - он ведь всегда с затылка берет. До канавы добрался - головой в воду. А на дороге в это время как грохнет! Глаза закрыл, молитвы не вспомнить, одно Искандерово имя. Отведи, Искандер, взглядом, отведи взглядом лихого зверя, заклятый глаз! А на дороге тихо. Ползком по канаве назад, от тигра прочь. Шагов триста, должно быть. Слушаю: тихо. Пригляделся по дороге: ни тигра, ни лошади. Выбрался из воды и - крадучись сначала, а затем во весь дух, что силы осталось, - к реке. Чем сильнее бегу, тем страшнее страх гонится. Как в воду бросился, и сам уже не помню. Страшно под смертью, таксыр!
- Как бы он за тобою не переплыл, - хрипло говорит караул-беги.
И, словно в подтверждение, резкий, пронзительный крик от воды:
- Тигр на берегу!
- Гассан! Винтовки!
- Нельзя, нельзя, таксыр, - не помня себя цепляется за рукав бальджуанец. - Запрет на тигровую кровь: говорил я тебе о клятве Бальджуана.
- Что же мне - по твоей клятве тигру себя на блюде поднести? Ты шутишь, друг! Не тот патронташ, Гассан.
Мы уже вплотную у отмели. Шелестит водная рябь. Сплошной недвижной стеной сомкнуты на том берегу камыши.
- Где вы видели тигра?
- Не видели, таксыр. В камышах он: не показался... Но кони чуют: посмотри на коней, таксыр...
В самом деле - лошади на коновязи, все, подняли уши и повернули морды в одну и ту же сторону, к тому берегу. Жеребец джевачи - самый строгий из наших коней - захрапел, ударил копытом и пошел вокруг своего прикола, туго натягивая аркан.
- Чуют, - переговаривались туземцы. - Тигр в камышах у берега, голову прозакладываю, таксыр.
- "Тигр идет!" - неожиданно фыркнул Жорж: вспомнил самаркандские проводы. - Чего мы взбудоражились? Ему же не переплыть: смотрите, ширина какая.
- Не переплыть - оге! - презрительно присвистнул Гассан. - Расскажи ему, таксыр, как мы с тобой в прошлом году ночевали за Патта-Хиссаром. Там Аму - пошире этой лужи... Не переплыть!
- А ну - что было в Патта-Хиссаре? Вот и караул-беги послушает...
- Готов плов: просим откушать, таксыр, - скорбным голосом, но уже прежним распевом запевает бальджуанец. - Да будет к трапезе нашей милостив Аллах! Что было с тобою в Патта-Хиссаре?
- В прошлом году, по осени, когда шли мы вверх по Аму, от города Керки, захромала у меня за Патта-Хиссаром лошадь. Четверо суток простояли, пока отошла нога. Саклю нам отвели на краю кишлака... Как звали кишлак, где мы пережидали, Гассанка? Вот и я не помню. Дом, как здесь, юрта, у самой воды. В первую же ночь слышим: за рекой словно всхлипывает кто... Только... не человечьим плачем. Сначала тихо, потом громче, громче - рыком перекрылась жалоба, и опять точно плач - надрывный такой: далеко по воде слышно. Смолк наконец, и тотчас же с нашего берега - тонкие, мягкие, ласковые замурлыкали голосята: хором, голосов пять или шесть. Хозяин наш (мы из сакли вышли послушать) смеется: "Перекликаются котята с матерью через реку. Наш охотник был на том, афганском берегу, за кабанами - да набрел на тигровое гнездо. Самой-то не было: он котят сгреб в лодку, скорее домой. Ширь здесь и течение быстрое, а тигр какой пловец! - не любит воды, всякий знает. С неделю уже прошло: и вот так-то каждую ночь выходит на берег тигрица, перекликается с котятами - а плыть не плывет: боится".
Действительно. И на следующую ночь - от зари до зари - слышали мы жуткий великаний плач; и близко-близко, за две сакли от нас, отвечали жалобным повизгиванием дети. Мы смотрели их днем: чудесные зверьки полосатые, ласковые - палец сосут. Было их пятеро.
На третью ночь - безотзывно проплакала ночь тигрица на афганском берегу: детей охотник увез продавать в Керки: отвечать было некому.
Уже и солнце вышло - все еще звала тигрица. Звала надрывно, бешено. Так и не дождалась ответа.
На четвертую ночь: тихо. Слушаем: нет, не подает голоса тигрица. Даже не по себе как-то стало: привыкли мы к ее плачу за три ночи. А тут вдруг - молчит. Что с нею, с бедной, сталось? Ночь проспали, а на заре - слышим - крик, вой по кишлаку. Выскочили в чем были, смотрим - бежит народ к сакле охотника. И мы туда. Дверь взломана, пол, стены все - кровью замызганы: от охотника, жены его, матери, четырех детей - клочья одни. И от выбитой двери к реке - громадными радостными скачками - тяжелый тигровый след.
"Терпела мать, пока знала, что дети живы. Как перестали отвечать - подумала: убиты. Для ради своей тоски не поплыла через реку, ради мести - переплыла", - так говорили туземцы.
- Случай действительно особый, - блаженно потянулся, обтирая жирные после плова руки, Жорж. - Но у нас нет котят: есть старая крыса - Саллаэддин, есть шальной щенок - Гассанка, есть - не скажу кто - джевачи, но котят, тем более тигровой масти, точно нет. Выпить теперь чаю - и спать. Меня поламывает-таки после сегодняшней степной меланхолии: шутка ли - шестьдесят верст по эдакой пакости: пекло сверху, ковыль на дороге. И ничего больше.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Луна поднималась: круглая, темная, красная. Расплавленной медью казались мутные быстрые рябые воды. Бесшумно чертила потемнелый воздух черными крыльями ночная птица у самой юрты. С того берега насмешливо шелестели, припадая друг к другу, сухою ласкою высокие прямые камыши. И лошади успокоились: они жевали ячмень, довольно пофыркивая. Но люди долго еще были прикованы глазами к берегу Бугая, и от костров шел к нам сквозь решетку раскрытой юрты жуткий сдержанный шепот:
Заря отогнала жуть от нашей стоянки. Чуть свет - стали вязать из турсуков* плоты. На плот восемь турсуков, по четыре в ряд. Накладывают их на раму из арчовых жердей. Такой плот может поднять троих людей, не больше. Привезенных турсуков хватило на два плота: на одном разместились мы с Жоржем и караул-беги; на втором Гассан, Салла и джевачи. Сидеть неудобно: турсуки надуты слабо, оседают, пузырятся от каждого движения; малейшее неосторожное движение - осядут. С какою охотой переправился бы я попросту вплавь, по-скифски, так, как будут переправляться остальные: платье, седло, оружие - на связку камыша, подвязанную к конскому хвосту, и, нагим, придерживая коня за гриву!.. Но этикет требует "почетной" переправы - без напряжения с нашей стороны. И мы покорно сидим, пока плот привязывают накрепко к хвосту коня, у шеи которого барахтается уже в воде туземец в красной чалме и синих бязевых штанах; так сказать, рулевой: он дает коню направление.
_______________
* Т у р с у к - "чулком" содранная с козла шкура, шерстью внутрь, надутая воздухом.
Едва тронулись - плот задергало, закружило, вправо, влево, сбивая вниз но течению волочившего нас коня. Саженях в десяти от берега лопнул турсук, с шипом выпустя воздух. Тотчас следом - второй. Мы осели настолько, что под седла, на которых сидели, проступила вода. Караул-беги поспешил нас заверить, однако, что на крайний случай можно продержаться и на пяти турсуках. Только если два еще лопнут - придется бросаться вплавь, чтобы не пустить ко дну сложенные на нашем плоту вьюки и седла.
Пристали, впрочем, благополучно - у широкой отмели, от которой внутрь острова вела большая просека с глубокими канавами по обе стороны. Река за нами еще пестрела чалмами всадников и гривами разномастных коней: среди конских голов нелепо и беспомощно мотался на волнах второй - как и наш, кренившийся уже одним боком - плот.
На отмели тихо: чуть шелестит распушенными верхушками заросль.
Переправа заняла около часу: пока обсушивались, пока заседлывали коней...
Как только втянулись в камыши - снова захватила, надвинулась мысль о тиграх. Она чувствовалась одинаково на всех: и на конях и на людях. Едут молча, шарят беспокойными глазами по придорожным камышам: отрывисто прихрапывают, дергая повод, и прядают лошади.
- Почтительно прошу, - шепчет, равняясь со мною, джевачи, - держи винтовку наготове, таксыр... Накличут они тигра. О чем думаешь - то и приходит: а весь караван - об одном. Не миновать... А как стрелять будешь - сойди с коня. Конь горный, непривычный, бросится.
Винтовка у меня и без предупреждений поперек седла. Караул-беги на этот раз звука не подал: клятва, видимо, клятвой, а когти - когтями. Я готов к встрече. Но от подшептывания джевачи, от хмурого молчания джигитов, от нервных вздергиваний караул-беги, поминутно подминающего под колени шуршащие полы канаусового яркого халата, от напряженности ушей горячащегося Аримана и у меня, против воли, холодной змейкой бежит по плечам жуть ожидания...
Сквозь просветы камышей возникают голубые застылые озера Бугая, мирно плавают стайки диких уток, чибисов, еще каких-то водяных птах. Зеленеет густая водоросль. Поднял от водопоя клыкастую ощеренную голову кабан, смотрит злыми маленькими глазками, но не бежит. Знает: в Бугае нет охоты - заповедное место.
Снова сомкнулась зеленая стена, высокая: далеко над головой тянутся вверх, заслоняя небо, уже пожелтелые, уступившие зною верхушки стеблей. Стоят - не шелохнутся. Лишь редко-редко набежит от реки ветер: и тотчас дрогнут шелестом заросли, звуком ползучим крадется шорох и треск, караул-беги, пряча взгляд, натягивает повод, и Гассан выносится к самому моему стремени, взводя затвор запасной винтовки.
Третий поворот... Значит, сейчас круглое болото...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ариман и конь караул-беги враз, приложив уши, резким броском метнулись в сторону. Закинув повод на левую руку, я соскочил наземь, к выстрелу. Подбежал, бросив лошадь, Жорж. Кто-то принял от меня храпевшего Аримана. Я не отводил глаз от поворота дороги. За спиной топотал на месте сгрудившийся караван.
Осторожно переступая - палец на спуске винтовки, - мы с Жоржем, плечо к плечу, медленно обогнули поворот. Пусто. Но от середины дороги - широкий кровавый след к камышам. На глинистой, обильной росой развлаженной почве вызовом легли резкие отпечатки огромных когтистых лап. Правее, за канавой, шагах в десяти от поворота дороги, камыш обмят и обломан гнездом: старая лежка потревоженного джигитом зверя. Он не вернулся на нее: след крови вел мимо, в чащу, полусомкнувшимся уже проломом камышей. Переглянувшись, мы тронулись но следу.
- Храни Аллах! Куда ты, таксыр?
Остановились: столько было неподдельного отчаяния в одиноком стенящем вскрике караул-беги.
Я указал ему дулом винтовки на кровь, запекшуюся на стеблях.
- Лошадь тяжела - тигр не мог уволочь ее далеко отсюда.
- Я не спорил с тобою, таксыр, ни в ночь, ни сегодня на дороге, хотя ты и готовился нарушить заповедь Бальджуана. Я не спорил, потому что ты говорил: я буду защищать свою жизнь, если тигр захочет взять ее. Но теперь ты сам хочешь взять жизнь тигра, здесь, у него, в заповедном Бугае. Таксыр, ты загубишь Бальджуан!
- Сойди со следа, таксыр, - поддержал бальджуанца Гассан. - Мы люди приезжие, нехорошо ломать местный обычай. Оставь тигра им...
- Или их - тигру! - добавил Жорж, забрасывая за плечи ружье. - Пойдем, ну их к Аллаху!
Не без труда сели мы на рвавшихся лошадей. С версту, должно быть, от лежки прошли галопом - немыслимо было перевести коней на шаг. Выйди тигр на этом перегоне, верная была бы ему добыча: за себя я ручаюсь - ни спешиться, ни выстрелить Ариман мне бы не дал.
Наконец стала редеть и низиться камышовая стена. Дорога новым, крутым поворотом вывела нас на зеленую, густою сочной травой поросшую лужайку. С нее открылся широкий, пересыпанный отмелями рукав Кызыл-су - светловодный, - в отличие от мутного главного русла: дно ему - камень. На том берегу маячили всадники. Как только мы показались на лужайке, качнулся сигналом бунчук и три-четыре сотни наездников, играя на солнце яркими пятнами халатов, горяча коней, раскинулись лавой, спускаясь нам навстречу; в середине, под пестрым значком, серебрился парчою халата и белой чалмою всадник на белоснежном арабском коне.
- Ахметулла, брат бека. Белый князь Бальджуана, - благоговейно прошептал мне караул-беги, поспешно соскакивая с коня. - Великий ученый и правитель великий, слава роду и Бальджуану!
Я бросил поводья спешившемуся, в свою очередь, Гассану. Конная толпа медленно приближалась к мелкому броду, плеща копытами плясавших под седлами лошадей. Дуга наездников сжималась к белому всаднику.
Поднявшись на берег, шагах в пяти от меня, он неторопливо слез и подошел твердой, уверенной походкой. Орлиный, смеха не знающий взгляд; иссиня-черная, сухо поблескивающая над серебряной парчою халата борода: явная арабская кровь. Подойдя, он остановился на мгновение, прямой и напряженный, испытующий. На мгновение: глаза потемнели, он протянул обе руки. Зная обычай, я вложил в тонкие, чуть красноватые от хенны пальцы - свои, притягивая правую его руку к сердцу. Он сделал то же с моею правою ладонью, и, под восторженные клики окружавшей нас толпы, мы трижды обнялись, накрест меняя руки.
В Бальджуане работалось плохо. В антропологическом отношении интересного здесь нет: только курейшиты, пожалуй, - арабского корня племя, с верховьев Ях-су... но к прямой задаче нашей они никакого отношения не имели. Померили мы их - для очистки совести больше... Главная же масса населения - того типа, который, чуть не сотнями особей, прошел уже под нашими циркулями...
То же и с экономикой: цифровой материал, собранный нами, - о сборе хлеба, о рыночных ценах, о податях и налогах - давал ту же, преобладающую для Бухары, привычную уже нам картину: на общий итог - не легче здесь, чем даже в Гиссаре.
- Черт их разберет! - задумчиво говорит Жорж, перелистывая испещренные цифрами страницы нашего путевого дневника. - Средний прожиточный здесь не выше гиссарского, бесправие то же... А на всех - от старьевщика на базаре до бекской челяди - печать какого-то гнусного довольства жизнью. Помнишь, караул-беги говорил: "счастлива жизнь бальджуанцев". Я думал - звонит: нет, они и на самом деле счастливы.
Жорж прав, Бальджуанцы - мы убеждались в этом каждый день, каждой новой встречей - доподлинно радовались жизни: плову, базару, параду пехотного батальона, расквартированного в городе... Даже сами сарбазы - обычно забитый, угрюмый народ - здесь были улыбчивы и щеголеваты... Случалось, проходя мимо площади в часы солдатского ученья, видишь: едет на учение сарбаз на ишачке, в тюбетейке и халате, качает туфлями на носках босых ног; мундир, красные штаны, высокие сапоги с неимоверными каблуками - пачкой уложены под рукой на ишачьем загорбке; ружье - за штык волочит за собой, прикладом но земле; в дуле - красный пушистый помпон, за ухом, пропоротым серьгою, цветок... И горланит во все горло песню. Рад жизни и он...
Мы никогда не уделяли во время наших исследований особого внимания администрации: национальную архитектуру смешно изучать по гауптвахтам, тюрьмам и зданиям судебных установлений. На этот раз - в поисках "причины благоденствия" - пришлось заглянуть и в канцелярии.
Но и канцелярские розыски нам ничего ощутимого не дали: как будто все то же, обычно бухарское. И закон тот же, и обычай - тот же, и такие же, плутоватые на вид, юркие чиновники и сановитые казии, и вереницы просителей...
"Арз бар - жалоба есть".
В одном только наше "обращение к администрации" - как шутливо назвал Жорж - имело непредвиденные нами последствия. Три дня спустя после того, как мы начали свой обход, джевачи, взволнованный и польщенный, предупредил нас о предстоящем - нынче вечером - посещении Белого князя.
До тех пор мы видали его только на парадных обедах - у бека, старшины города, старшего казия. Слышали о нем много: разговор о нем - на всех перекрестках. Почтительный - до благоговения. По тому, что мы слышали, - решили: ханжа. Интереса к нему у нас не было. Разговоры с ним при встречах не шли дальше этикетных.
Приехал он, как предупредил, к вечеру - в том же серебряном парчовом халате, на том же белом коне. "Иным, - говорит джевачи, - его не видели люди". С ним - большая свита, привезшая роскошный дастархан: вечером сегодня он угощает лично.
После первых приветствий, удобно раскинувшись на подушках, он знаком отослал слуг и наклонился ко мне приветно.
- Предание о Шакыке Балхском: когда он скрыл свой монашеский чин под княжеским нарядом - три дня соблюдал он княжеский вид, но на четвертый забыл умыть руки и тем обнаружил свое дервишество. Ты тоже вскрыл себя на четвертый день, о, государь мой вихрь.
- Я не понимаю тебя, Ахметулла!
Белый князь укоризненно погрозил пальцем.
- Разве ты не присутствуешь - с четвертого дня твоего бытия в Бальджуане - на суде и не говоришь с нашими сборщиками податей и выборными базара?
- Ну так что же?
- Вопрос правления закрыт дервишу, певцу или писателю ученой книги. Ты пришел к нам, как юродивый, ибо - мерить головы и руки погонщикам ослов юродство: кто не согласится с этим? Но - по стати узнается князь. Я узнал тебя с первой встречи. Ты скрывался, - я ждал. Ты открыл себя, сев по правую руку судьи. Доподлинно: вопрос правления - твой вопрос. И выбор твой правилен: в Бальджуане есть чему поучиться правителю.
- Ты ошибся, таксыр, я не правитель и никогда им не буду.
- Судьба человека не в мыслях его, но в крови. Ты спрашивал казия: спроси меня - я отвечу тебе открыто, без утайки, как князю князь.
- Я сказал уже, таксыр: это не мой титул... и не моя честь.
- О чем спорить, - мягко пожал плечами Ахметулла. - Спрашивай, я отвечаю.
Молча я отвернулся. Вступил Жорж.
- Раз уж об этом зашел разговор, - сказал он, сухо глядя на Ахметуллу сквозь очки, - вопрос наш может быть формулирован так: исчисление доходов и расходов здешних туземцев показывает, что им живется не легче, чем в остальной Бухаре. О том же говорит здешний закон; но в них мы замечаем довольство, которого не видели мы в других владениях эмира. Какова причина?
Ахметулла через плечо бегло посмотрел на Жоржа и обратился ко мне:
- Вопрос поставлен тобою верно. И о причинах я скажу тебе со всею открытостью, хотя ты и спрашиваешь о тайнах правления.
...Положение нашего народа то же, что в остальной Бухаре. Это так, и не может быть иначе, - ибо здесь, как и во всей остальной Бухаре, он выполняет призвание народа: быть подножием власти.
...Но мы утверждаем подножие это не так, как другие беки. Рахметулла гиссарский забивает зинданы осужденными; плети его палачей каждый день работают на регистане, утеряя счет преданным казни. Спору нет: железной рукой держит он власть, и власть эту никто не вырвет. Но излишен напряжением этот путь. Наш путь легче. Мы бьем разумом, а не плетью.
...Дворец беков бальджуанских - на твердом, на древнем устое: мы - родовичи. Мысли нет у бальджуанцев о возможности смены бекского рода: в этом утверждаем мы их каждодневно - и проповедью мулл, и беседами в чой-ханэ, и на базаре наших бекских людей. Ты знаешь: бог имеет ангелов, бек - сыщиков: глаза и уши; мы прибавили к ним рот. Наши люди не только слушают, но и говорят. Это пригодится тебе - запомни.
...В безграничной на жизнь и смерть власти нашей - до последнего уверен народ. Во всех школах, на колоннах наших мечетей увидишь ты надписание мудрейшего слова Хасана-эль-Басри:
"Неискренен в молитве своей тот, кто не сносит терпеливо ударов своего владыки".
...Изречение это знает в Бальджуане каждый ребенок. Если бы я приказал четвертовать на площади достойнейшего из стариков Бальджуана, никто не усомнился бы ни в праве моем, ни в правде моей. И каждый, кого я ударю плетью по лицу, - примет это как должное.
...Но мы не бьем плетью по лицу. А существо холопа - каким другим именем можешь ты назвать толпящийся на базарах и воняющий на пашнях народ? - таково. Если ты, имея право ударить по лицу плетью, - ударишь только по плечам, он сочтет себя отмеченным милостью; а если ты ударишь его просто рукой, - он скажет: хвала облагороженным! Он будет счастлив, таксыр. Ты видел сам. Ибо вся тайна довольства Бальджуана - в одном: без нужды мы не бьем плетью по лицу. Наша рука тяжела, - она тяжелее, если хочешь, руки Рахметуллы, ибо он человек без рода, без завтрашнего дня, грабит, где удастся; мы же накопляем со всех, и каждый день. Но холопы не чувствуют этого, потому что их кожа не изрезана плетью и при встрече я кланяюсь приветно - я, Белый князь в серебряной парче. Я даже разговариваю с ними, Аллах мне свидетель, проезжая по улице, когда на пути моем скопление этих грязнейших людей. И они горды собою и бекским родом Бальджуана... Зачем им знать, что, прикоснувшись к ним, я трижды омываю руки благовониями и окуриваю их аравийской смолой?
...И больше того. Когда мы решаем ввести новый налог или отобрать в свое владение новое угодье, - я никогда не бросаю им приказа в лицо. Нет: я созываю стариков и говорю: "Вот наше м н е н и е о налоге или угодьях. Не правда ли, и в ы д у м а е т е т а к?" И смотрю им в глаза пристально. И они отвечают согласно: "Воистину - так". А наутро они важничают по всему базару: мы решили, и бек приказал. И славят благость решения, хотя бы оно удваивало их десятину. Истинно говорю: мудрость правителя: поласкай ишаку грязную морду - он будет радостно подбирать по канавам отбросы и почитать за счастье возложенную на него кладь.
- Я вижу, - сверкнул очками Жорж, - на пользу бекам пошло сказание о превращении ишака в тигра. Но уподобление неправильно. И, поскольку рука ваша тяжела (ты сам говоришь об этом), народ осознает в один прекрасный день действительную цену своего довольства. И вспомнит, что, по сказанию (в этом оно верно), тигр создан самим человеком.
- И дальше что? - презрительно сказал, сквозь зубы, Ахметулла.
- Народ восстанет.
- Если ты читал книги, - усмехнулся жесткой усмешкой бальджуанец, - тебе ведома судьба восстаний рабов. Они обречены. Но здешние рабы не восстанут. Сказание, о котором ты упомянул, сочиненное нашими дедами, - недаром установило тигровый запрет. В нем - великая правда. При покорности тигр берет только то, что захочет. Но если восстать, если убить хоть одного тигра, - остальные будут не только взимать подобающую им дань, но и мстить. И поскольку народ знает, что бек и знать не в одном Бальджуане, как не в одном Бугае водятся тигры, ему, поверь, ясно, что тигровый закон - закон вечный. Ибо для того, чтобы стряхнуть этот тигровый закон - закон нашей власти - власти тех, кто не грязною работой живет, но данью, - мог бы быть только один путь.
- Перебить всех тигров!
- Ты сказал, тура-шамол! - спокойно кивнул головой Белый князь. - Именно, без остатка, в с е х. Но безумие такой мысли очевидно: народ отгонит такую мысль сам: на это у него хватит природного разума: в таких пределах - рассуждает и ишак. Пусть тигр создан человеком. Но, воистину (и в этом глубокая мудрость дедовского предания о тигре), то, что человек создал, над тем не волен уже и сам бог.
- А ты веришь в бога, таксыр?
Ахметулла сузил зрачки.
- Спроси об этом муллу главной мечети. А сам о себе я скажу - словами арабской песни... ты ведь разумеешь по-арабски, таксыр?.. Но поскольку от дел правления мы перешли к вопросам духовным (он хлопнул в ладоши - в тотчас распахнувшуюся дверь вошла челядь), - уместно продолжить беседу за трапезой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда, закончив ужин, мы приняли из рук прислужников чашки ароматного чая, я напомнил о песне.
- Мы ведь арабского рода - корень наш от пустыни. Оттуда привезли мы и песни. Пустыня за Кызыл-су - владение наше - не дает нам уснуть: мы вспоминаем родину. И о себе - я люблю думать словами Шанфара, самого одинокого из певцов Геджаса:
Я не истомленный жаждой, что пасет свое стадо поздно вечером: верблюжата у него плохо накормлены, хотя у верблюдиц и не перевязано вымя.
Я не слабосильный трус, что сидит при жене неотрывно, выспрашивая ее о своем деле - как ему поступить.
И не припавший к земле страус, сердце которого, точно жаворонок, то взлетит вверх, то опустится низко.
И не любезник, прячущийся от дел, утром и вечером расхаживающий умащенным и насурмленным.
Я не бездельник, у которого зло раньше добра, неумелый, что вскакивает безоружным, если ты его испугаешь.
Я не страшусь темноты, когда на пути перепуганной, мчащейся наугад - встает бездорожная грозная.
Когда кремнистые камни встречают мои копыта, - они разлетаются в прах, отметая искры...
Не в одну зло несущую ночь, когда имущий сжигает свой лук и стрелы, которыми он запасен.
Я шел во мраке, и спутниками мне были холод, голод, страх и дрожь.
Я вдовил жен и сиротил детей и вернулся, как начал, а ночь была еще темнее.
И наутро в аль-Гумейса были две толпы: одну расспрашивали, а другая спрашивала про меня.
Они говорили: "Ночью заворчали наши собаки; и мы сказали: рыщет волк или