Главная » Книги

Мстиславский Сергей Дмитриевич - Крыша мира, Страница 12

Мстиславский Сергей Дмитриевич - Крыша мира


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

">   - Да. Возгордился, победив Дива, Вархур. И стал думать так: "Моему уму нет ровни - умом победил я Дива. Но сердце у меня - глупое. Оно бьется, не спросясь, и замирает от нежности, когда я хочу быть суровым. И когда оно бьется слишком скоро, у меня мутнеет ум. Сведу ум в свое сердце - тогда на земле не будет человека сильнее меня и род мой не будет знать смерти, потому что не знает смерти умное сердце".
   Он был мудр - Вархур. Но горд. А гордость быстрее ума: она обгоняет его в состязании бега. Так было и тут. Когда стал сводить Вархур ум в сердце, встрепенулась гордость от мысли о великом деле и обогнала ум на пути к сердцу. Но сердце Вархура не пустило к себе гордости. Оно стало биться часто-часто и подняло всю кровь стеною к самому горлу. Не проломиться гордости. И назад не хочет - посмеется ум. И вперед не может. Напружилась, порвала на горле мышцы, жилы в сторону свернула, надулась на шее пустым мешком - да так и загибла: закостенела в мешке. Зобатым стал Вархур. И все племя его с тех пор родится зобатым.
   - Мы потому и веселы, - добавил он, пожевав сухими губами, - потому что спесь в нас - мертвая, а сердце не хочет быть умным: помнит о Вархуре.
   - А дивов у вас в горах с тех пор уже не было?
   - Как не быть дивам, - нахмурил редкие тонкие брови старик, - разве ты не слышал о них на равнине?
   - На равнине слышал, но на рудниках - твои же внуки, старик, смеются над дивами.
   Старик порывисто встал.
   - Руда заворожила их: молодь. Они молятся заступу и плавильной печи. Не слушай их лепета, фаранги. Только мы, старики, и знаем правду о духах.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Встали мы без солнца. Небо было наглухо закрыто густыми серыми клубами; они лежали тихо, словно застывшие, на окрестных вершинах, - так близко-близко. И от близости этой казались мягкими, пушистыми, добрыми. Но проводники качали головами: "Дадут ли пройти? Быть непогоде на перевале..."
  

Г л а в а XIV.

МЕДВЕЖЬЕ УЩЕЛЬЕ

   Поторопились уйти от непогоды. Подымались спешно, до одышки. Лошади то и дело останавливались, тяжело, как кузнечный мех, раздувая залоснившиеся вязким потом бока. Седло перевала от кишлака совсем близко: еще садясь на-конь, ясно видели мы прорезь пяти пальцев Дива - выветренные впадины глубоких расщепов на гребне. И все же мы не успели дойти. Пошел мягкий, легкий, тающий от одного прикосновения к дымящимся крупам коней снежок; через несколько минут снежинки сгустились в хлопья. И тотчас же горцы, крича и махая руками, опрометью побежали вверх, прямиком, перекидываясь через камни. Мы с Гассаном соскочили с седел: ускорить подъем. Но едва я коснулся земли - она дрогнула, уходя из-под ног, кругом взвыло; горы, камни, тропа, проводники - все исчезло в закрутившемся снеговом смерче. Кони стали как вкопанные. Мы взбросились опять в седла. Шенкеля, нагайка раз, другой, третий. Храпя, рванулась лошадь - голова к самой земле - и стала подниматься в столбах беснующегося снега и мелких, взвитых вихрем с дороги, камней. Ущелье стонало на сотни голосов: казалось, свищет каждая расселина, с воем шевелится каждый камень. Ни земли, ни неба: буран.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Плечи стынут под легкой блузой: я не успел отторочить бурки, а сейчас, под налетом ветра, ее не развернуть: сорвет. Вихрь тянет поводья из закоченевших пальцев, отгибает крепко прижатые к конским бокам колени. Дорога пропала под сугробами. Но конь все же идет. Толчками. Рванет - и станет. И снова рванется под нагайкой.
   Время остановилось. В гуле и вое, звонком рокоте сшибаемых камней не расслышать голосов - ни проводников, ни Гассана. Да и не думается о них: все - в конском переступе по заметенным камням, сквозь снежную ночь. Толчками: рванет - и останавливается снова.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Ветер стал резче и злее, швыряет снег охапками прямо в лицо, не завертывая в белый полог. Лошадь заторопилась. Слышен из-за снежной пелены (самой головы конской не видно за метелью) тяжелый, быстрый, надрывающийся храп. Потом сразу: осели передние ноги, круто поджала лошадь круп... Срыв или спуск? Ветер по-прежнему бьет нещадно прямо в лицо, но снег взметывается снизу, от земли. Повод на себя, упор в стремя. Спускаемся! Спускаемся, наверно!
   Блеснула мысль и - снова сейчас же затерялась в буране. Шенкель и повод, повод и шенкель. Толчками - то вправо, то влево - оседает лошадь. Слепят запушенные снегом ресницы.
   Внезапно почти слег колющий ледяными иглами ветер. И сквозь клочья прорвавшейся на миг снеговой завесы просинели - далеко еще внизу - спокойные скаты под зеленью перелесков. Скорей бы! Но нельзя толкнуть лошадь: спуск по-прежнему крут. Снова смерчем вьется вокруг конских ног снег и жжет сквозь подошву оледенелое стремя.
   Но из тучи мы, явственно, выбрались: снежная буря - над нами - вверху. Редеет, рвется дымками непроглядный туман; снег - легче. Как в сказке, призраками встают из белесой тьмы, повисают в воздухе без подножья косматые верхушки утесов. Я подаю голос, но он теряется в налетевшем шквале. Конь трясет головой, сбрасывая налипший на челку и уши мокрый звездящийся снег, оступается в сугробах, чиркая подковами по зыбким, ненадолго прикованным холодом к месту камням.
   Стало еще светлее. Ровным косым дождем падают снежинки; вверх, за тучею, ушел и ветер. Открылась запорошенная снегом, но отчетливо уже видная тропа. Ни людей, ни следа на ней не видно. Гассан, наверное, остался сзади. Но куда делись проводники?
   Я нагнал их полуверстою ниже, уже на зелени, под навесом скалы. Весело трещал широко разложенный дымный костер; щелкала под взлетами пара крышка закопченного кривобокого кунгана.
   - Хоть чаем погреться после поста у зобатых. Неужели ты и от зоба знаешь слово, таксыр?
   Минут через десять подъехал Гассан. Измученный, мокрый насквозь, но радостный. Главное: ушли от зобатых.
   Надолго затянулся привал: облегчили вьюк Гассанка и горцы, наверстывая трехдневную голодовку. После чая раскинулись на траве вокруг костра, благо и небо прояснело: стало припекать. Поспали.
   Солнце стояло уже высоко, когда мы наконец снова двинулись в путь. Тропа широкая и ровная, спуск пологий. Горцы говорят: по всему Язгулону дорога такая - и травы и деревьев много.
   Мелч-Им идет рядом со мной, придерживаясь рукой за стремя. Я расспрашиваю его о язгулонцах.
   Шесть кишлаков в Язгулоне. Шесть ячменных полей на весь Язгулон. Кроме ячменя, земля не родит ничего. Травы много, а зерно не вырастает: темно. Есть, впрочем, горох и тут - но... где нет гороха и тута! Зато дичи много: и козлов, и медведей, и птицы. Охотой живут язгулонцы: мастера на дичь.
   - Опять дыра каменная будет! - хмурится Гассан. - Э, скучно без солнца!
   Но пока - на спуске - светло и солнечно. Зеленеет внизу разбросавшийся по холмистому откосу ореховый лес. Тропа выровнялась. Горцы идут почти бегом; мы едва поспеваем за ними мелкой, тряскою рысью.
   Въезжаем под деревья. Старые, толстые, драгоценным ореховым наплывом обросшие стволы. Лес густой; сплелись кронами, скрещивая сучья, деревья. Буйной зарослью покрывает им корни молодняк.
   Щелкает по стволу ружья сброшенный с дерева тяжелый орех. Поднимаем глаза: на суку, сквозь листву, темная косматая туша.
   - Медведь! - кричит проводник.
   Я снимаю винтовку с плеча. И в тот же миг между веток поднимается во весь рост, дыбком, горный медведь. Весь взъерошенный, буро-черный; только на колыхающемся втянутом брюхе белеет длинная лысина. Он взмахивает передними лапами, приседая и приплясывая, наклоняет тупорылую, смешную головенку и вдруг - как заревет, отчаянным, надрывным, подлинно благим матом.
   - Испугался, - любовно улыбаются горцы.
   Горестно, навзрыд ревет медведь. Отозвался другой, совсем близко. Глянул я: кругом, по деревьям, второй, третий... пять... шесть таких же маленьких тупоносых медведей: бегут, как полоумные, по сучьям, сбивая спелые орехи. Вылезают из листвы на самый вид. И все смотрят на нас: вот-вот заревут и они.
   - А ну-ка, детки:
   Словно поняли: все - в голос. Смеясь, забрасываю винтовку за плечи - где тут стрелять! Кушайте себе орехи на здоровье, рёвы!
   Едем дальше. Медведи вперегонку бегут за нами по ветвям, с дерева на дерево, загибают голову - засматривают. А навстречу ревут - новые, мешками падают со стволов.
   Сколько их тут!
   - Он так и называется - "Медвежий лес", таксыр. Со всей округи сходятся сюда медведи за орехами; дерутся за них с язгулонцами - гоняют ихних ребят...
   Ближайший кишлак - Яр-Газан - верстах в трех от леса. Стоит на юру - далеко видно. И когда мы подъезжаем к околице, все население высыпает навстречу.
   Дети голые, без опоясок даже. Мужчины в звериных шкурах - медвежьих, турьих: босоногие. Открыты широкие плечи, волосатые высокие груди. Головы не бриты: курчавятся черными волосами. Старики - с длинными по пояс белыми бородами, опираются на кривые высокие посохи: подлинные библейские патриархи. Тип - чисто, беспримесно еврейский: и глаза, и нос, и овал лица, и особенно уши... А в довершение сходства из-под обрывков ткани или меха, прикрывающих голову, вьются около уха длинные пейсы. Как забросило в эту глухую расселину евреев?
   - Какое племя, Гассан? - спрашиваю я, на проверку.
   - Джюгуд - еврей! - не задумываясь, отвечает джигит. И сплевывает с досадой. - Дорога! Ушли от заразы - пришли к нечисти: от болезни - в грязь.
   Как все туземцы-горожане Туркестана, Гассан отчаянный антисемит. Ведь в городах Средней Азии еврей не почитается за человека и одежда его особая - рабья, с отметкой, и верхом ездить он не смеет, и за убийство еврея не отвечает, по бухарскому суду, мусульманин.
   Один из стариков, подойдя, берет под уздцы лошадь.
   - Старшина, - поясняет Мелч-Им.
   - Угодно ли отдохнуть гостю?
   Не отдохнуть! Надо записать, измерить... Одежды из шкур - можно ждать древнего черепа. У Жоржа наверное бы сейчас руки дрожали от волнения.
   Сакли сложены из камня, без цемента, норами. Женщины не прячутся. Без покрывал, встряхивая туго заплетенными черными косами, теснятся они к нашим лошадям, трогают ковровые куржумы.
   Спешились у сакли старшины. В первый раз за время путешествия не нас угощают, а угощаем мы: пригодился дастархан Джалэддина. У себя только горячую воду да ячменные лепешки нашел хозяин.
   - Погости: завтра молодежь пойдет за турами, к полудню будет добыча.
   Гостить не гостить, а ночевать будем: хоть на скорую руку собрать материал о язгулонцах.
   Проводники возражают: бек приказал идти без задержки; Гассан и вовсе взорвался. Во-первых - джюгуды, опоганишься хуже зобатых: "Что же мне, опять не есть?" Во-вторых - крэн-и-лонги: "Догонят - мало тебе одного Джилги!"
   Но крэн-и-лонги, по самому скупому расчету, нас никак не могут нагнать: пусть они выступили, как только закончился обряд над Джилгой, - все-таки три дня у нас вперед взято. И пойдут они (об этом уверенно говорят Мелчи) не верхней дорогой, по которой мы шли, - зобатые их не допустят, - а северной: она дня на два длиннее. Вот уже пять дней. Да, пожалуй, и самый перевал закроется раньше, чем подоспеют крэн-и-лонги от Кала-и-Хумба. Можно бросить заботу о Хранителях.
   Перед неопровержимой логикой этих соображений прогибается Гассан. Только для виду продолжая возражать, распаковывает он ящик с инструментами.
   Туземцы толпятся, с любопытством рассматривая блестящие циркули, диаметр, ленту. Зачем? "Точно зарисовать": показываю рисунок. Смерю здесь, смерю здесь, кругом головы, ухо, нос, скулы, от глаза до глаза - запишу, потом на бумаге отмерю: выйдет, как живой. Язгулонцы смеются, как дети. "Рисуй скорее, заезжий". И наперебой подставляют головы.
   С первых же измерений - твердо: чистые семиты.
   А язык?
   - Как по-вашему "дом"?
   - Кудт.
   Это не еврейское слово...
   - Ну, а "отец"?
   - Дед.
   Похоже на шугнанское наречие: шугнанцы говорят "дад".
   - А как по-вашему "я" - мын по-таджикски.
   - Аз! - радостно тычет себя пальцами в грудь. - Аз! - И, показывая на меня: - Тау!
   До поздней ночи проработал над глоссарием. Сходство с языками памирской группы есть, но наречие более древнее. И во всяком случае - что для меня всего важнее - чисто, беспримесно арийские.
   Язык - признак неустойчивый, конечно. Но в данном случае заимствования не может быть: это их родной, исконный язык. Все понятия посложнее они передают на языке горных таджиков: даже для лошади у них собственного слова нет. И счет у них свой только до десяти. Тем надежнее природность коренных слов.
   Весь следующий день прошел в той же лихорадочно спешной работе: почти весь кишлак, до женщин включительно, прошел под моими циркулями. Записывал песни: но смысл их не мог расшифровать; даже припев, короткий, звучащий вскриком порванной струны, повторяемый во всех неизменно, так и остался неразгаданным. Приходится отложить до Петербурга: там определят... академики.
   Гассан понемногу утешился: сидя с проводниками в кругу язгулонцев, он сочиняет напропалую и про Самарканд, и про нашу поездку, и даже про таинственный для него самого Фитибрюх. А про меня плетет такие небылицы, что я наконец не выдерживаю и кричу ему по-русски, чтобы не конфузить перед слушателями:
   - Перестань брехать, Гассанка! Что ты, хочешь, чтобы меня колдуном ославили?
   - А пусть, таксыр, - осклабляется во всю пасть Гассан. - Вернее Тропу укажут, без обмана.
   Провели в Яр-Газане и вторую ночь. На третий день двинулись дальше; к проводникам нашим примкнуло с десяток горцев.
   Шли узкой тропкой среди густой и высокой - по грудь коню - темно-зеленой травы. На повороте из зарослей поднялся выводок диких голубей. Один из туземцев, юноша в медвежьей шкуре, еле державшейся на коричневых мощных плечах, шедший передо мною, резким броском взметнул в воздух руку. Что-то мелькнуло в воздухе, и почти к моим ногам упали камень и мертвая птица. Язгулонец спокойно наматывал на ладонь ремень пращи. Остальные не обратили ни малейшего внимания на этот меткий выстрел: очевидно, здесь не в диковинку бить птицу влет из пращи.
   Второй кишлак оказался меньше Яр-Газана. Такие же, из каменных глыб сваленные норы. И люди такие же. Мы ненадолго задержались в нем: дневной привал будет в следующем - на полпути к выходу из ущелья.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   К вечеру остановились на ночевку в Мосра, крайнем - шестом по счету - поселении язгулонцев. На всех привалах работал, хотя нового этот день не дал ничего: настолько выдержан тип, хоть не множь измерений. Совсем накрепко утвердился во вчерашних выводах. Чистые семиты по крови, чистые арийцы по языку: есть чем поставить расовую теорию дыбом. "Черепным сводом - от неандертальца к Канту!" Вот он - древний, прародительский череп, затерянный в ущельях с первобытных времен, о котором грезит профессор... Но он оказался... семитическим. Достаточно, чтобы сбросить профессора со стула в истерике...
   А хорошую можно на этот предмет написать книжку...
   Гассан опять заволновался... язвит.
   - Ну, три дня записывал, поджидал крэн-и-лонгов. Много узнал?
   - Такое узнал, Гассан... не придумаешь! Узнал, что ты и джюгуды одного корня, одного отца.
   Гассан вскидывается, как от удара:
   - Пожалуйста, такого слова не скажи.
   Вот так же вскинется и профессор...
   - Верно говорю. Вернусь в Петербург, напишу об этом в большой ученой книге: язгулонцы мне в этом твердая опора, тело их и язык; что о них записал, что вымерил, все свидетельствует: один корень, один род у джюгудов и у нас.
   - Ах, пожалуйста, такой книги не пиши, - трясет головой Гассан. - Я тебя так люблю, так люблю - не сказать! Очень тебя поэтому прошу - не пиши такой книги!
   - Почему не писать?
   - Все равно никто не поверит. Всему, что скажешь, - поверят. Этому - нет! Чтобы мне джюгут брат был - кто такому даст веру? Всякий скажет: тьфу! И я тебя очень, совсем прошу: не пиши!
   И прежде всего не поверил сам Гассан. Однако, явственно, стал по-особому как-то присматриваться к язгулонцам и не протестовал, когда я решил еще на день задержаться в Мосра, пополнить собранный мною глоссарий. Только посчитал по пальцам: пять... три... все-таки на два дня обогнали. А пожалуй, и на три?
   Еще день работы.
   В сумерках один из горцев привел ко мне дочь: славную черноглазую стройную девушку лет пятнадцати. "Рука болит. Таксыр - знахарь. Пусть вылечит". Вот она, пустопорожняя Гассанкина болтовня!
   Я размотал грязную ткань, опутывавшую тонкие дрожащие пальцы. Раскрылась глубокая, уже омертвевшая язва. Вверх, к локтю, ясно шла зловещая опухоль. Чем могу я помочь при гангрене?
   Было тоскливо и стыдно, как тогда, в Анзобе... под доверчивыми, с такой надеждой и верой смотревшими на меня глазами.
   Отрубить ей руку по локоть? Не отнявши руки - не спасти: наверное. Но даже отрубить нельзя: перевязать нечем, да и не сумею: я ведь не доктор.
   Чтобы хоть что-нибудь сделать, я осторожно промыл язву, приложил к ней нагретые льняные очески, намылив их слегка, и плотно перевязал руку. Более подходящих снадобий в кишлаке не оказалось, а с собой у меня лекарств никаких нет.
   - Язва на смерть: я ничего сделать не могу и не умею: скажи Мелч-Иму, Гассан, чтобы он перевел отцу.
   Гассан прошептал Мелчу на ухо. Тот отрывисто и торжественно произнес несколько слов, благоговейно наклонив голову. Язгулонец улыбнулся и взнес руку радостным движением вверх.
   - Ты что-то опять наврал, Гассанка?
   - Не могу же я ему такое слово про тебя сказать! Я наполовину мало-мало другое придумал.
   - Что же ты передал?
   Гассан отодвинулся в дальний угол и скалит оттуда белые крепкие зубы.
   - Я сказал: "Язва на смерть! Силою таксыра - будет жить..."

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   После ужина (было свежее турье мясо - принесли охотники, что поведут нас завтра по Тропе: от Мосра к ней выход) мы с Гассаном лежали на плоской, шифером выложенной крыше сакли старшины; на взгорье далеко видно по ущелью и вверх и вниз - к Пянджу.
   Ночь прохладная, тихая. Луна на ущербе. Лиловые глядятся с вершины ледники. Снег седыми космами оползает в ущелья.
   Я вспомнил почему-то о Гассанкином сне.
   - Ты так и не рассказал его мне, Гассан-бай?
   - Да что рассказывать дурной сон, таксыр? - неохотно отозвался Гассан, отщепляя пальцем крошившийся шифер. - Видел я, будто мы с тобой едем в базарный день по большой караванной дороге, что за Афросиабом. У муллушки (знаешь, вправо от дороги, где три бунчука) сидят, как всегда, прокаженные: машут чашками, просят милостыню. И вот будто ты вдруг остановил коня и говоришь:
   "Гассан, видишь красавицу - белую женщину?" - "Что ты, - говорю, - таксыр: это же прокаженная! Потому на ней и бешмет белый, приметный; сидит в пыли над деревянной чашкой, как все. Едем дальше: нет этой женщине имени". А ты будто смеешься. "Слепой ты, - говоришь, - Гассан, и эти все люди, что идут, - слепые! Вот подыму ее сейчас к себе на седло, и все увидят, что в ней за красота несказанная". - "Оставь, - кричу, - таксыр, жизнь и душу загубишь!" А ты подъехал, уже осадил коня, круто так... Пыль из-под копыт заклубилась... Смотрю: свился клубок в серую змейку, смертную змейку, черноголовую... поднимается на хвосте к стремени.
   А ты не видишь: наклонился к прокаженной. "Таксыр!" - хочу крикнуть - голоса нет. Ударил нагайкой серого скакать к тебе: жеребенок как в землю врос. Ударил второй раз - нагайка впилась в бок коню, да так и осталась. Хочу нагайку бросить, с коня соскочить, к тебе бежать - не оторвать ладони от камчи. И стремена словно приросли к ногам. А змейка вьется - все выше - вот-вот ужалит... Людей на дороге много, все видят, пальцами показывают, один ты - не видишь. Обнял с седла прокаженную, стала она на ноги... И вдруг весь народ, что на дороге был, стал уходить под землю: по щиколотку, по колено, по пояс... Все ниже... А кругом - как посмотрел я, - повсюду, куда глаз хватит, сквозь камни, сквозь траву, сквозь дома, сквозь мечети двор - прорастают головы, потом плечи... выше, выше... Другие какие-то, незнаемого рода, люди... И наши как будто по обличию, и - нет! Не наши. Эти вверх, те вниз, и все по пояс. А змея уже дотянулась - ползет по твоей голени. Тут - взнес ты прокаженную на седло, пыль с ее чашки на землю золотом летит, опустила она к змее руку, и слышу...
   Гассан резко оборвал и прислушался.
   По откосу от кишлака тихо шелестели шаги.
   Мы потянулись к оружию...
   Нет, свои! Старшина и Мелчи.
   - И вот, - снова начал Гассан, - слышу я голос...
   - Таксыр!
   Мы невольно привстали: голос был незнакомый.
   На крыше за нами стоял старшина, и рядом с ним коренастый, туго перетянутый ремнем горец. Он отдал обычный поклон и проговорил спокойно и быстро:
   - Привет и весть от Джалэддина: крэн-и-лонги в тот же день, что и ты, к закату вышли по твоему следу в горы.
  

Г л а в а XV.

НА ЗАПОВЕДНОЙ ТРОПЕ

   Гассан стоял на том, чтобы выступить теперь же.
   - Вышли в тот же день! А ты два дня писал-писал в Язгулоне. Чего писал? Я тебе говорил! Они теперь давно уже здесь где-нибудь, крэн-и-лонги. Калеки были бы на костылях, и то бы угнались. Сейчас же идти, пока ночь.
   - Какая же это будет сказка, Гассан, если мы побежим от слова одного: "крэн-и-лонги"?
   - А какая будет сказка, если нам оторвут головы эти собачьи дети? - отвечает без запинки Гассан. - Мудрое слово сказал тогда у скалы Джилги кал-и-хумбец. Кто не уступает вовремя - выбирает смерть!
   Старшина молчит. Гонец жадно пьет, обжигаясь, горячий терпкий зеленый чай: он ехал кружным - северным - путем через Ванж, без привалов.
   - Как случилось, что крэн-и-лонги вышли?
   - Мы сами только ночью узнали, таксыр, - словно извиняясь, говорит дарвазец, отбрасывая чашку на кошму. - Не ждали никак, не могли ждать: не было еще такого случая, чтобы родичи бросили мертвого духам, как бросили крэн-и-лонги Джилгу. Но Джалэддин говорит: они рассудили верно. Ведь ты снимешь заповедь с Тропы, если пройдешь. Тогда - конец всему роду Хранителей. Что им оберегать тогда: твой след? Лучше одному Джилге гибель, чем всему роду. Они отдали Джилгу жертвой за род. Так разъяснили их старики беку. И бек сказал тоже: "Вы рассудили верно". Но бровями - кивнул Джалэддину. И Джалэддин приказал мне взять лучшего коня с бекской конюшни и догнать тебя, чтобы ты знал, что Хранители на твоей дороге.
   - Спасибо Джалэддину и тебе, друг! Спроси старшину: могут ли здесь напасть на меня крэн-и-лонги?
   Старшина не сразу ответил на вопрос.
   - Крэн-и-лонги не захотят наложить позора на ущелье: позор, если Язгулон не сбережет гостя. И потом они знают: наши юноши бьют стрелою перепела влет. Фаранги может провести спокойно ночь - его никто не потревожит.
   - Без тревоги! - ворчит Гассан. - Взрежут - и не проснешься. Чисто работают, знаем, гиссарские ножи!
   Однако он заснул первым.

* * *

   Нас подняли до зари: чуть-чуть алели сквозь серую пелену предрассвета снежные гребни. Наскоро пили чай из того же нашего прокопченного кривобокого кунгана; закусили яйцами и сушеным тутом. Дикая смесь!
   Нас поведут шесть охотников, в числе их отец девушки, которую я лечил: в благодарность он хочет довести меня до самой Крыши Мира. За старшего идет Вассарга - один из немногих язгулонцев, знающих по-таджикски.
   - Сколько дней пути?
   Пожимают плечами.
   - Надо думать: две ночи заночуем в дороге, если ты хорошо пойдешь. На третий день сойдем с Тропы.
   Наши вьюки разделили на шесть малых; приторочили к плечам провожатых. Мы с Гассаном идем налегке, под оружием.
   Да, я заметил, у охотников - одни только длинные горные посохи: ни мултуков, ни луков, ни пращей они не берут.
   - Вы не ждете дичи по дороге?
   Старшина понял намек. Насупился, помолчал.
   - Таксыр, мы честно поведем тебя: на подъеме и спуске всегда найдется рука поддержать тебя, если ты оступишься. Но крови между нами и крэн-и-лонгами не должно лечь. Мы повинуемся приказу показать тебе путь. Но биться против Хранителей мы не можем. На Тропе - их право, закон - их.
   - А тебе, а вам - разве нет дела до Тропы?
   Горец отвел глаза.
   - На все судьба, таксыр. Мы ждем судьбы. Она скажет.
   Пусть будет так! Мы стали прощаться. Но один из проводников наших вдруг указал глазами на мои ноги и заговорил быстро и часто. Все наклонили головы, всматриваясь.
   - В чем дело?
   - Они говорят, таксыр, - перевел мне Вассарга, - что ты не можешь идти.
   - Еще что! Почему?
   - В этой обуви ты не пройдешь, таксыр. Там гладкий камень. На крепкой коже не удержаться.
   Гассан даже вскрикнул от неожиданности. И я в первый момент растерялся. Похоже на правду. Как я раньше не подумал об этом!
   Туземцы все в мягких поршнях, без подошв. А свои чувяки, как на зло, я оставил Жоржу.
   - Как же быть! В кишлаке не найдется ли?
   Послали искать... А время идет: все ниже оползают по скатам тени, яснеет небо... Солнце.
   Принесли наконец целый ворох. Начинаю подбирать - никакой надежды. У меня - узкая, длинная ступня с высоким подъемом; у горцев - короткая, широкая, плоская. Что ни примерю - болтается нога в поршне, как язык в колоколе.
   - Таксыр, скорее! Поздно выйдем - не дойдем до ночлега. Бери хоть какие-нибудь, все-таки лучше, чем твои.
   Мне прикручивают натуго ремнями чьи-то потоптанные, уже обмятые мукки. Ноге свободно: после ботфорт даже приятно, легко. Мы трогаемся наконец гуськом: четверо горцев впереди, двое - сзади.
   Дорога спуском: меж трав, густых, еще полусонных, тихих. Ущелье, то разбрасываясь обрывами хребтов, то сжимаясь так, что кажется - вот-вот столкнутся крутыми свесами скал его створы, - выводит к Пянджу.
   - Разве Тропа по самому берегу?
   - Начинается от берега, таксыр.
   - От пещеры?
   - От пещеры? Нет. Раньше, по преданию, она, правда, шла от пещеры. Теперь нет.
   Гул реки нарастал - такой знакомый, такой полюбившийся... с Кала-и-Хумба. Чудесно, что придется идти под всплески ее перекатов. Блеснула синяя зыбь.
   - О-ге! Гассан, смотри, какой здесь Пяндж тесный, не то что Аму у Термеза: помнишь?
   - Здесь река молодая, таксыр, - бурлит и бьет, не может пройти мимо камня, не ударив; а потом широкая и сильная становится, как Аму у Термеза. Попробуй переплыви. А дальше - растечется по равнине, расслабеет, расслюнявится по арыкам, меньше, меньше... кончается река. Там, в песках, - старость большой реки, здесь - молодость.
   Трава поредела: камень одолевает, путь оборвался на осыпи. Вассарга свернул влево на щебнистый бугор, к перекривленной источенной арче, увешанной по сухим, закаменевшим ветвям турьими рогами, пестрядью лоскутов, пучками душистых трав.
   Горцы опустились вокруг дерева на колени, присели, подняли руки на молитву. Гассан, поколебавшись минуту, опустился тоже наземь, поодаль. Вассарга шептал, закрыв глаза морщинистыми твердыми ладонями. Наконец встали.
   - Тропа.
   Тщетно искал глаз хотя бы подобие тропинки.
   - Где же она?
   Охотник протянул руку:
   - Вот...
   - Где? Я не вижу...
   Горец удивленно поднял косматые брови.
   - Ты думал: Заповедную Тропу видно, таксыр?
   Краска стыда ударила в голову.
   - В путь, Вассарга!
   - Нет, таксыр, ты должен ступить первым.
   - А дальше?
   - Дальше можно. Первый шаг снимает зарок. Заклятье ложится на первого.
   Смешно стало. Я обогнул арчу, подымаясь на иссеченный гребень. На спуске с него меня сменил Вассарга.
   Он честно шел по Тропе: потому что иначе как объяснить, что он выбирал, явственно, самые трудные подъемы и спуски, настойчиво обходя легкие. И потом - он шел почти прямо. Только когда скалы отказно упирались в отвесный, высокий - вершины не видно - массив, он сворачивал резко к реке, входил в воду, и мы огибали крутой гранит по подводным выступам, борясь с ударами холодных, режущих струй, цепляясь за мшистые отвалы. Солнце жгло. После студеной воды - раскаленный камень. Мои промокшие мукки, свободные, не укрепленные ногой, корчило, как бересту на огне. Они мучительно натирали кожу: к полдневному привалу она побелела и вздулась по всей ступне. Горцы качали головами: но я еще смеялся - на привале ноги отошли, не было больно.
   К трем часам дня мы свернули прочь от Пянджа, по перевивам трещин подымаясь все круче вверх. Порфир и гранит сменились пестрыми сланцами; прилегающие склоны стали рассекаться то здесь, то там покатыми ступенчатыми площадками.
   За провалами, левее осыпи, по которой мы пробирались, крутым замкнутым тяжелым сводом, под корою которого странно чудилась бездонная пустота (словно он был выдут из магмы чьими-то чудовищными легкими), выгнулся огромный хребет, желто-красный от выгоревшей, сплошь покрывавшей его травы. Табун туров (отчетливо чернели круторогие головы и крепкие стройные ноги) пасся на выступе хребта. Площадкой выше, как на башне, стоял недвижно, взмыв к небу остриями тяжелых рубчатых рогов, сторожевой самец. Мы были от него еще не ближе двух ружейных выстрелов, а он уже не спускал глаз с дрожавших на осыпи теней.
   Мы продолжали подъем. Туры были теперь как на ладони: видно даже, как курчавятся бородки под мягкими добрыми губами, как поблескивают бликами лоснящиеся, сытые бока. Сторожевой по-прежнему застыло чернел на огненно-красном под солнцем ковре травянистого ската. Его можно уже было снять пулей. Невольно я потянулся за винтовкой.
   Тур переступил ногами и пригнул рога, как только я щелкнул затвором. На звук стали - обернулся проводник.
   - Не стреляй, не стреляй, таксыр!
   Опять какое-нибудь поверье! Я вскинул винтовку к прицелу. Но в ту же минуту тур, вздрогнув, повернул голову прочь от нас к стороне обрыва, - вытянув шею, присмотрелся, - ударил копытами и широким броском ринулся со скалы вперед - прямо на нас. Как по сигналу, весь табун врассыпную бросился по скату. Домчался до края - мелькнули в глазах копыта, рога, хвосты - и, по осыпи вверх, зигзагом, с выступа на выступ, лётом расскакались туры по всему ущелью.
   Проводники припали за ближайшие камни. Гассан, сорвав с плеча запасную винтовку, залег в ложбину у самых моих ног.
   - Ложись скорее! Ты видел, кто-то спугнул туров?
   Крэн-и-лонги!
   Напрасно вслушивались мы. Тишина мертвая окрест, выше, ниже... Только далеко-далеко где-то журчит, капая с камней, вода снегового водоската.
   Туры снова появились на склоне. Повернув настороженные морды на юг, они шли, осторожно переступая, вереницей к прежнему пастбищу.
   - Следи за турами. Они укажут верно.
   Горцы поползли вперед, скользя между камнями.
   Вассарга знаком подозвал меня:
   - Если это крэн-и-лонги - они зашли между нами и Пянджем: туры смотрят на юг. Ты готов к крови? Тропа идет через тот гребень: Пяндж за нею. Через шаг - ты будешь под дулами их мултуков. Или... мы свернем назад - туда, в Турью долину?
   - Отцы говорили: дорог много, но путь один. На гребень, Вассарга, на гребень!
   - Ты сказал - прошептал старик. - Но Хранители здесь. Я их чую.
   Осыпь кончилась. Мы стали подниматься каменной целиной; между скал, в просветах, маячил зубцами гребень хребта.
   На полугоре привал. Шум Пянджа уже отчетливо слышен. Только он: в горах - тишь. Ни звука, ни шороха. Гребень виден теперь весь. Причудливый, выветрившийся, грозящий зубцами и контр-форсами, как древняя, века отбившая от своих стен, крепость. От него к нам широкими застылыми струями, сквозь бреши, сквозь прорывы зубцов, сползали осыпи в песок измельченных - холодом, дождями, зноем - гранитных глыб. Струи лежали ровно: песчинка к песчинке. Под ярким солнцем малейший был бы виден на них след ноги: здесь не было человека...
   Но Вассарга недоверчиво качал головой. По его знаку один из молодых охотников свернул с пути, на спуск в Турью долину, прочь от Тропы. За ним двинулся второй - в том же направлении, но выше, по скалам. Отойдя немного, он дал знак. Вассарга прошептал мне:
   - Сверни и ты на Турью долину, таксыр.
   Я послушался. Но едва я миновал скалу, заслонявшую нас от гребня, и повернулся к нему спиною, вслед за спускавшимся в долину горцем коротким и глухим ударом гукнул выстрел. Одним прыжком я вернулся обратно под навес скалы. Язгулонцы были уже там. Эскалор - тот, что подал знак, - клялся, что видел синие чалмы на гребне.
   Вассарга не сводил с меня странно блестевших из-под насупленных бровей глаз.
   - Что ты думаешь теперь делать, таксыр? Я нарочно показал вид, будто ты покидаешь Тропу, будто ты идешь обратно. Ты видел: и назад они не захотели тебя отпустить.
   Что я думаю делать? Если бы язгулонцы хотели биться - я бы знал, что делать. Но вдвоем с Гассаном...
   - А ну, Гассан?..
   Джигит подумал минуту.
   - Дай мне твою рубаху и шлем, таксыр. Прикрой голову чалмой и заляг за камни. Я выйду на Турью дорогу. По дыму их выстрелов ты не дашь промаха.
   Я посмотрел еще раз на гребень, на застылую осыпь. Подъем был полог и забросан осколками скал.
   - Когда мы вернемся, я сложу песню о верном джигите, Гассан-бай, чтобы ее пели самаркандские девушки. Но я не дам тебе рубашки и шлема. Вассарга, ты и твои - пойдете за мною на гребень?
   - Я сказал: мы не можем поднять руки на Хранителей. И посох - не оружие против мултука и ножа. Подымись: ты не успеешь отереть пот, как мы будем около тебя.
   Я взвел затвор.
   - От камня к камню, перебегом, Гассан. И следи за гребнем. Цель в уровень плеч, выше - перенесет.
   Стрелять не пришлось. От камня к камню, быстро, пологим скатом: гребень молчал; на осыпях не дрогнуло ни песчинки.
   Саженях в пяти, не доходя вершины, мы залегли передохнуть. Гассан перехватил нож в зубы на случай рукопашной схватки. Ниже медленно подымающиеся следом за нами язгулонцы запали в трещину, выжидая конца.
   Гой-да!
   Оступаясь на осыпи (струями обтекал ноги оживший под шагами песок), мы побежали к зубцам. Тишина... Осторожно втянувшись в расщеп, я заглянул по ту сторону. Гребень был пуст.
   Гассан махнул рукой.
   - Смотри по полночному скату, таксыр, они стреляли с него по Турьей долине! - крикнул Вассарга.
   Молодые уже подымались к нам, постукивая посохами по камню.
   Но и на северном скате было пусто. Язгулонцы недоверчиво качали головами: затаились крэн-и-лонги где-нибудь в расселинах. Если не хотели отпустить назад - как могут они открыть Тропу для свободного прохода!
   Но с гребня далеко видно: рассыпавшись, ввосьмером, мы осмотрели окрестные трещины - нигде ни признака крэн-и-лонгов.
   - На спуск!
   Почти бегом двинулись мы по откату; за невысоким, вторым, кряжем прозрачнела пропасть Пянджского ущелья. Вассарга продолжал шептать:
   - Не к добру уступили крэн-и-лонги дорогу...
   - А ты уверен, что они были?..
   Он остановился как вкопанный.
   - А выстрел?
   - А ты наверное слышал его?
   Глаза его забегали. Он вспоминал напряженно.
   - Эскалор, ты слышал выстрел?
   Молодой горец вздрогнул от неожиданного вопроса и остановился также.
   - Разве не все слышали?
   - А ты слышал?
   Ужас глянул из широко раскрытых глаз.
   - Я?.. Не знаю.
   Теперь все сбились в кучу. Припоминали... Ведь туры продолжали пастись, когда мы стали подниматься к гребню. Неужели выстрел не спугнул бы их? Но если не было выстрела... значит, не было и крэн-и-лонгов...
   Гассан повеселел совсем. Он хохотал над Эскалором, принявшим небо в просвете гребня за синюю чалму. Как еще не повиделся ему зубец гребня когтем грифа?
   Осыпь опять.
   - Ну, ищи следов твоих крэн-и...
   Он не кончил. За поворотом вдвинулся, засекая Тропу, под ноги, между ними и передовыми язгулонцами, вычерченный на песке - посохом или дулом ружья - треугольник; в треугольнике - глаз; в зрачке - рукоять ножа.
   Я наклонился. Гассан схватил меня за руку.
   - Не касайся зачарованного круга, таксыр. Ты вынешь смерть из земли!..
   - Я хотел подарить тебе этот нож на память о переходе. Если ты не хочешь...
   Я наступил ногою на черный черенок, вогнав его в землю. Язгулонцы закрыли глаза. В тяжелом молчании мы продолжали спуск. В горах зацепенелых ни звука.
   Мы без труда взяли невысокий перевал и вышли на прибрежные скалы.
  

Г л а в а XVI.

ЗМЕИНЫЙ ГОРОД

   Быстро падала тень. Уже забелела внизу, в рокоте реки, не видная днем пена перекатов. Путь круглился по-прежнему со ската на скат, подымаясь крутыми, но легкими для ноги уступами.
   Вассарга сменил передо мной Эскалора. На каждом перегибе порфировых сбросов, которые мы одолевали один за одним, он останавливался, шаря беспокойными глазами по трещинам и змеившимся вокруг провалам. И в самом деле, чем-то изменилась местность: особою какою-то мертвенностью были темны скалы. Ни растений, ни ящериц, ни птиц...
   - Долго еще будем идти?
   - Пока ночь не сойдет. Может быть, и обгоним Хранителей.
   Но Вассарга, остановившись на очередной скале, хмуро бросил назад:

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 358 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа