еперь на наше земство и не глядел бы: как петух с отрубленной головой мечется, а толку все нет... Славный у вас кабинетец, Павел Васильич... Только вот обои надо бы переменить: запустить, например, под дубовую доску, или в том роде, как под бересту выкрасить. Видел я у одного, барина этак же берестой разделано.
- Можно и под бересту...
Нехитрые речи отозвались в душе Сажина, как эхо собственных мыслей, и он вдруг почувствовал себя хорошо, как давно с ним не бывало. Одно присутствие Пружинкина уже действовало на него успокаивающим образом, хотя он припомнил случай, как выпроводил его тогда к Софье Сергеевне с просьбой "обезвредить". Даже отступления и болтовня Пружинкина теперь нравились Сажину. Конечно, этот мещанин - неисправимый мечтатель, но, право, в нем есть что-то такое...
- Оставайтесь ужинать, Егор Андреевич,- предложил Сажин, когда Пружинкин взялся было за шапку.
- Покорно благодарю, Павел Васильич...
За ужином старик окончательно разговорился и по пути рассказал все городские новости, хотя особенно интересного ничего и не было. Потом он достал из кармана захваченные на случай бумаги и посвятил Сажина в свои проекты еще раз.
- Кровью ведь все добыто!.. - азартно повторял старик, колотя себя в грудь кулаком.- Было посижено и было подумано.
- Хорошо, хорошо... Я все прочитаю, теперь у меня двадцать четыре часа свободного времени.
- Эх, Павел Васильич, Павел Васильич!.. Ну, да что тут толковпть: все равно призовут-с...
Русское время, в противоположность английскому, как известно, составляющему деньги, является в подавляющем большинстве случаев прямым дефицитом, особенно в провинции, где его даже убивать хорошенько не научились, как в столицах. Тянется, тянется, и конца ему нет... Именно так было с Сажиным, который опускался на своих глазах. Свои личные дела он забросил и проживал родительские капиталы день за днем. Этот недостаток заботы о насущном куске хлеба даже огорчал его: не было даже обыкновенной необходимости для всех - работать. Он вел ту странную жизнь, как это бывает только на святой Руси: отшельник не отшельник, а что-то в этом роде. Отсиживаться в четырех стенах - это оригинальная особенность всех русских "чудаков", каких немало является в каждом городе.
Скоро около Сажина набрался небольшой кружок таких же выкинутых за борт людей. В одно прекрасное утро заявился о. Евграф, занятый изобретением вечного двигателя. Это был начитанный человек с оригинальной складкой сомневающегося ума; но у него "недоставало одного винта", как объяснял Пружинкин. Он вошел в сажинский дом своим человеком. За ним явились: отставной подпоручик корпуса флотских штурманов Окунев, высокий и сгорбленный старик с желчным лицом и голым черепом; потом неизменный спутник Окунева, отставной архивариус сосредоточенного архива, Корольков, низенький, толстенький, улыбающийся человек с близорукими глазами и мыслью, рассеянно витавшей в каких-то невозможных архивных сферах. Окунев отлично знал высшую математику, играл почти на всех инструментах и ничего не делал; это был гордый неудачник, ушедший в себя. Голый череп, нависшие брови и большие рыжие усы придавали ему вид заговорщика. Корольков тоже был неудачником, но робким и застенчивым, точно созданным самою природой со специальной целью служить дополнением Окунева. Вместе они составляли великолепную пару. Замечательно то, что и решительный Окунев и смиренный Корольков погибли одним способом: дорогу им загородил всего один "человек" через которого они никак не могли перелезть и должны были выйти из фронта. Пред Окуневым открывалась блестящая карьера образованного моряка, но он наткнулся на ставшего ему поперек горла капитана и принужден был бросить все. Служил где-то командиром волжского парохода, потом в какой-то промышленной компании и кончил тем, что бросил все и закупорился навсегда в Мохове. Все время уходило на музыку и высшую математику, причем Окунев доискивался математических законов в царстве гармонии и писал обширный трактат на эту тему, скрывая работу от всех, даже от Королькова, жившего в его квартире и на его средства. Этот последний отлично кончил университетский курс и славился, как полиглот. Впереди была кафедра, но попался закулисный университетский человек, который предвосхитил профессуру, и Корольков навсегда утонул в глухом провинциальном болоте, где постепенно превратился в настоящую архивную крысу. Он собирал рукописи, старые книги, монеты, рылся по архивам и время от времени в разных специальных изданиях печатал свои заметки. Его знания на провинциальном рынке не имели решительно никакой цены, и только столичные археологи обращались к нему иногда за различными справками и советами. Приобретя, по случаю, китайскую книгу, он выучился китайскому языку и сделал перевод двух статеек.
Эти никому ненужные люди приходили к Сажину каждый вечер и помогали вместе убивать ненавистное время. Иногда Окунев садился за старинный вирговский рояль и разыгрывал на нем свои композиции на разные суровые темы; иногда завязывался горячий спор по таким мудреным вопросам, какие они только могли общими усилиями придумать. Если все это надоедало, садились играть в карты - и за зеленым столом время заметно сокращалось.
Самым отчаянным спорщиком оказался о. Евграф, нападавший на музыку с особенным озлоблением.
- В самом деле, это замечательно, что самые глухие и мертвые моменты новейшей истории намечены наивысшим развитием музыкального творчества,- говорил о. Евграф, повторяя свою излюбленную мысль.- Оно и понятно, потому что для такого творчества не нужно ни высшего развития ума, ни чувства, поставленного на высоту общей творческой мысли, ни настоящего таланта. Музыканты эксплоатируют низший порядок человеческих инстинктов, вообще первичные субъективные ощущения... Пластика создала неувядаемую античную красоту, статуи Кановы; живопись последних дней создает величайшие эпопеи, как ташкентская выставка Верещагина, и вообще захватывает шире и шире область чисто социальных явлений, а музыка повторяет вечно одно и то же на разные лады, как сказка про белого бычка. Мало этого, она своими убаюкивающими аккордами усыпляет последние проблески человеческого сознания, и господин Вокль говорит...
- Что же, по-моему, это совершенно верно,- поддерживал Сажин.
- Верно? - возмущался Окунев, начиная бегать по комнате.- Вы, господа, ничего не понимаете... Музыка - это высшее проявление мысли и чувства. Она уводит нас в тот необъятный внутренний мир, который важнее всех исторических событий, взятых вместе и порознь, важнее ваших войн, социальных комбинаций и всяких злоб дня. Да, только она одна удовлетворяет вечно неудовлетворенную жажду человеческого сознания и все те позывы и инстинкты, которые не находят себе другой формы выражения.
- Это уж область ясновидения и магнетизма... Джон Стюарт Милль говорит, что музыка развилась от акцента и таковым останется.
- А Джон Стюарт Милль ничего не говорит, что нужно есть постное по средам и пятницам и соблюдать посты? - иронизировал Окунев.
- Господин Бокль весьма ясно и доказательно указывает на это, когда говорит о влиянии пищи на характер и направление мысли отдельных национальностей. Естественные науки развивают эту идею уже в подробностях, как господин Молешотт. Наука только подтверждает то, что происходит на практике. Постная еда - и постные мысли происходят... Ваша музыка будущего будет вся построена на пищеварении: что съел, то и сыграл.
Замечательно то, что нее эти господа ничего не говорили о настоящем и даже не желали читать газет. Может быть, они не хотели этим тревожить свои наболевшие места или уже окончательно отрешились от "современной действительности", как говорил о. Евграф. Единственным слушателем умных разговоров был Пружинкин, счастливый тем, что опять попал в настоящую компанию. Он вообще благоговел пред всяким знанием и сидел с раскрытым ртом где-нибудь в уголке.
- Расчудесно... - умилялся он.- Ай да отец Евграф, какие выверты оказывает Окуневу.
Роль Пружинкина окончательно определилась: он являлся здесь единственным звеном, соединявшим ненужных людей с современной действительностью. Он приносил свежие газеты и письма, он узнавал, как и что делается в Мохове; он же хлопотал по разным делам - вынимал деньги из банков Сажину, отыскивал для него токарный станок, сдавал почту и т. д.
- Переезжайте ко мне, Егор Андреевич,- предлагал однажды Сажин.- В нижнем этаже найдется комнатка, а мне веселее.
- Нет-с, Павел Васильич... Как это можно! - сконфузился Пружинкин, тронутый до глубины души.- А вдруг вас призовут?.. Тогда я куда денусь: свое гнездышко разорю и новое должен бросить... Потом я уж к Теребиловке весьма привык. Куда эта темнота без меня денется: и то надо и это надо, а ума ни у кого нет...
- А если вздумаете, так переезжайте. И Василисе Ивановне веселее будет...
В своем кружке все ненужные люди называли Пружинкина "Пятницей", что очень их забавляло. Действительно, они жили, как на необитаемом острове Робинзона, и Пружинкин ухаживал за ними, как нянька за детьми.
Раз зимой Пружинкин пришел в особенно грустном настроении и все вздыхал. С ним это иногда случалось, и Сажин не обратил внимания, лежа с газетой на диване.
- Павел Васильич... -- тихо окликнул его Пружинкин и осторожно посмотрел кругом,- нет ли кого лишнего.
- Что прикажете, Егор Андреевич?..- отвечал Сажин, не поворачивая головы.
- А ведь не ладно, Павел Васильич...
- Вы нездоровы?
- Нет, я-то слава богу, а вот Анне Ивановне господь судьбу послал...
Сажин бросил газету, сел на диван и смотрел прямо в глаза Пружинкину, как человек, который никак не может проснуться.
- Да-с, можно сказать, что даже сама она нашла судьбу-то...
- Какую судьбу? Ах, да, вышла замуж...
- Точно так-с, хотя и не совсем правильно, то-есть не в полной форме. Убегом-с. Марфа-то Петровна рвет и мечет, как лев... Два раза проклинала...
У Сажина не хватило духа спросить, с кем убежала Анна Ивановна, а Пружинкин тянул из него душу подробностями. По его встревоженному лицу Сажин видел, что старик очень огорчен и жалеет.
- Марфа-то Петровна свое хотела взять и уж женишка приспособила из своих федосеевских. Такой парнище несообразный и глаза навыкате... Ну, и свахи эти одолели, как осенние мухи. Анна Ивановна терпела всю эту музыку, а сама и виду не показывает. Безответная такая сделалась и только кой-когда к Прасковье Львовне съездит... А тут вдруг точно выстрелила: с Куткевичем и убежала.
- С Куткевичем? - крикнул Сажин, вскакивая.- Не может быть...
- Уж будьте спокойны... И повенчались где-то в деревне. Видно, Прасковья Львовна всю музыку оборудовала... А теперь дело на мир идет, Прасковья же Львовна и к Марфе Петровне с декларацией ездила: так и так, дело прошлое, не воротишь. Ну, старуха обыкновенно на нее медведицей кинулась сначала, ногами топала, а потом и смякла... Куткевич три раза сам приезжал к теще, она его не приняла. Конечно, так это, для характеру делается у них, а Куткевич обойдет ее...
Это известие подняло в душе Сажина давно похороненное чувство, и он никак не ожидал такой живучести. Сколько времени прошло, и с какой болью он переживал снова свою неудачную любовь! Да, она отвернулась от него, но это не мешало ему попрежнему любить, больше, чем тогда. Он опять видел Анну Ивановну, как живую, и смертельная тоска охватила его душу. Люди, которым приходилось умирать несколько раз, знают это уничтожающее чувство. Тень любимой женщины прошла по всем сажинским комнатам и своим грустным появлением осветила царившую здесь пустоту. Ведь этот дом принадлежал ей, она незримо царила в нем даже тогда, когда сам Сажин забыл палившее его чувство. Теперь он с мучительной болью перебирал свои воспоминания и еще раз переживал старое горе. Как она хорошо улыбалась, когда что-нибудь слушала, как ласково шептала свои первые признания, а потом эта роковая сцена в саду - и все кончено... Точно порвалась струна, когда мелодия только что начиналась. Сквозь призму прошедших годов Сажин старался беспристрастно взглянуть на самого себя и свои отношения и приходил к невольному заключению, что он был виноват вдвойне, нет - без счету виноват! Неужели это был он, спустившийся до интимных отношений с женщиной, которую не любил, и в то же время осмеливался протягивать свою нечистую руку к другой женщине, отдавшейся ему со всей чистотой своей нетронутой души?.. Все, последовавшее затем, как оно ни вышло дико, служило только продолжением заслуженной кары...
И вот в результате, вместо настоящей полной жизни,- жалкий призрак и прозябание. Сначала Сажин в своей земской неудаче обвинял других, но, всмотревшись глубже, он начал приходить к убеждению, что тут кроется что-то другое. Первое острое чувство несправедливой обиды само в себе несло известное нравственное удовлетворение, но оно заменялось другим, неясным и расплывающимся, от которого опускались руки. Разве Сажин не мог найти себе других занятий, как Окунев или Корольков: в нем не было даже недостатка энергии и желания работать, но под этим лежало смутное сознание бесполезности такой работы. Личная неудача встретилась с общественной под острым углом, и некуда было итти дальше... Это были две стороны одной и той же медали.
- Действительно, именинник! - шептал Сажин, хватаясь за голову.
Он теперь часто подходил к тому окну, из которого виден был злобинский сад. Через сетку голых сучьев, по вечерам, он наблюдал одинокую светлую точку, глядевшую на него из глубины сада, как кошачий глаз,- это горел огонь в каморке Марфы Петровны, а комната Анны Ивановны стояла пустая. Раз вечером, подойдя к окну и машинально взглянув по знакомому направлению, Сажин вздрогнул, точно от электрического тока: огонь показался и в других окнах... Что это значило?.. Ему сделалось опять больно, больно за чужое счастье, которое делало еще темнее окружавшую его пустоту. Да, теперь все кончено... Но какая-то сила непреодолимо тянула его опять к окну, и он по целым часам смотрел на освещенный злобинский дом, похоронивший в своих стенах его счастье.
Прошло пять лет. Наступил конец семидесятых годов. В Мохове за это время успело много воды утечь, и даже сама грёзовская генеральша утратила свой прежний привлекательный вид - обрюзгла, растолстела и сделалась точно еще ниже ростом. В ее салоне из старых друзей оставался один доктор Вертепов, который, скажем кстати, находился в большом загоне. Софья Сергеевна держала его в черном теле, вместе с Хановым, лежавшим без движения второй год. Старика разбил паралич. Скучно было в квартире генеральши, и она любила теперь говорить:
- В жизни, по-моему, есть только одна вещь, для которой стоит жить, если вообще стоит жить... Это - искусство! Все остальное... Позвольте, давно ли у нас в Мохове существовала целая плеяда умных людей: Курносов, Ефимов, Петров, наконец "молодой Мохов",- и куда все это девалось? Точно сквозь землю провалилось, а еще сколько было людей, подававших надежды: три брата Поповых, Огрызко... И что же: Курносов женился на Клейнгауз и живет настоящим буржуа, Петров поступил в акцизное ведомство, Ефимов где-то тюремным смотрителем... Вообще, чорт знает что такое!..
- Да, если разобрать, то... гм!.. собственно говоря...- бормотал Вертепов, чтобы сказать что-нибудь.
- Уж вы-то молчали бы лучше! - обрывала его Софья Сергеевна и даже топала ногами.- Туда же...
Доктор Вертепов скромно умолкал и начинал посвистывать. Это было для него единственной уловкой спасения - свистом он успокаивал Софью Сергеевну, как египетские фокусники - очаковых змей. Жилось ему порядочно скверно, но он не имел сил сбросить с себя ярмо и покорно тащил житейский воз. Он даже не роптал на свою судьбу, но вот это проклятое искусство... У Софьи Сергеевны сделалось какой-то страстью приглашать разных заезжих артистов, особенно музыкантов; потом навязался какой-то кудрявый флейтист из местного оркестра, с которым Софья Сергеевна сочиняла дуэты. На обязанности Вертепова было знакомиться с господами артистами, а потом приглашать их в салон. Если они артачились или оказывались моветонами, на голову Вертепова сыпался град упреков, и у Софьи Сергеевны начинались "нервы". Чтобы гарантировать себя от этих неприятностей и разрушить влияние флейты, он придумал занятия магнетизмом: столоверчение, пассы, отгадывание мыслей "через влияние" и т. д. Эта выдумка ему удалась, и по вечерам в салоне водворялась всевозможная чертовщина, а Вертепов играл роль оракула и не без пользы пустил в ход свои медицинские знания - он управлял сеансами, выбирал самых нежных субъектов и вообще проделывал все фокусы, какие успевал вычитать где-нибудь в газетах.
Ханов не мог принимать участия даже в этих невинных развлечениях и лежал в своей комнате, забытый всеми. Лицо у него перекосило, рот был набоку, а правый глаз точно хотел выскочить из своей орбиты. Вообще вся правая сторона была поражена окончательно. По целым часам больной старик взывал на все лады: "Дарьица!.. Дарьица! ангельчик!" Дарьица сто раз проходила мимо и не желала замечать валявшегося без призора старика. Чтобы вызвать ее, он пускался на хитрость и начинал стонать. Дарьица появлялась в дверях, и стоны увеличивались. Когда она подходила, чтобы поправить подушку или перевернуть больного на другой бок, он кидался на нее и старался схватить зубами. Однажды таким образом он вырвал целый бок крахмальной юбки у Дарьицы, франтившей попрежнему. От скуки Ханов начинал ругаться самым непозволительным образом, и тогда являлся доктор Вертепов, чтобы завязать сумасшедшему рот платком.
Вообще много воды утекло. Не было и старого опереточного губернатора, которого заменил новый, почти молодой человек, подававший большие административные надежды. Он мало знался с публикой и не заигрывал в популярность, ограничиваясь одним внушительным видом: знаем, что знаем. Были новые советники в палатах, тоже солидные молодые люди; а остались такими же, минуя дух времени, одни чиновники особых поручений: немного хлыщи и дамские угодники, не падающие духом. Докторская "партия" отпраздновала свои именины еще скорее Сажина, повторив в общих чертах его историю. Кабатчики и волостные писаря пересилили, и докторская партия вылетела из земства "с бенгальским огнем", как говорил Пружинкин. Волостные писаря окончательно воцарились в земстве, и даже председателем земской управы сделался самый вороватый писарь, восседавший во главе трех членов управы, тоже из писарей. Единственным утешением для моховского земства могло служить то, что писаря воссияли во всех земствах, представляя собою страшную, все нараставшую силу. Дело получало новый серьезный оборот, и даже Сажин начал сомневаться в обновляющей силе той или другой формы. Какая бы форма ни была, а люди, мол, остаются те же... Конечно, это был очень печальный вывод, но он получался в органической связи с его настоящим душевным состоянием.
Острая боль первого впечатления давно миновала, а вместе с ней растаяло и желание отомстить своим врагам, о чем Сажин любил думать о своем одиночестве. Несколько лет сиденья не у дел - хорошая школа для внутренней работы. Сначала Сажин радовался злоключениям докторской партии, из слова в слово повторявшей его ошибки и быстро потерявшей почву под ногами, но и это прошло. Явились новые соображения, и - прежде всего - нужно было стать выше обстоятельств.
- Призовут, Павел Васильич,- продолжал уверять один только Пружинкин, все еще не терявший надежды.- Помилуйте, куда же они без вас-то?.. Вот уж доктора слетели, а писаря сами себя за нос уведут из земства. Большому чорту большая и яма...
У Сажина не было духа разуверять веровавшего старика: "блажен, кто верует..." Он шагал по своим комнатам, запустил все дела до невозможности, и не далеко уже было время, когда ему серьезно придется думать о своих личных делах. Наступление этого момента даже радовало Сажина: может быть, этот внешний толчок выведет его из апатии... Ни в чиновники, ни на общественную службу он больше не пойдет, а постепенно подыщет какие-нибудь частные занятия. Личная предприимчивость - это все, и тогда не будет роковой зависимости от толпы. Публика так же скоро позабыла Сажина, как и возвела его в герои: к чорту эту публику!..
Пружинкин по-своему объяснял настроение Сажина и даже удивлялся его ловкости: и виду не подает, а сам мотает да мотает себе на ус. Когда призовут, тогда Павел Васильич уж всего за-раз себя и покажут... Очень политично, а писаря пусть пока повеселятся. Через Пружинкина Сажин знал кое-что и про жизнь в злобинском доме.
- Помирилась старуха-то,- докладывал таинственно старик через полгода после свадьбы.- Сильно сначала фыркала Марфа Петровна и слышать ничего не хотела, а потом утихомирилась... Ловок и этот самый барин Куткевич. Он потихоньку да полегоньку и взял старуху прямо за рога. Ни шуму, ни крику, а одним словом убил Марфу Петровну: "милая маменька"... Сегодня милая маменька, завтра милая маменька - ей уж, Марфе-то Петровне, деваться и некуда, чтобы, значит, карактер свой обнаружить. Чуть она рот растворит, чтобы обругать, а зятек ей "милую маменьку" в зубы. После-то сама Марфа Петровна мне говорила: "Точно вот он из нашей веры, зятишко-то... Больно уж хитер". Нашла коса на камень.
- А что Анна Ивановна?..
- Анна Ивановна?.. Не разберешь ее, хотя, конечно, дело ихнее женское: жена пред мужем всегда виновата... Исстари поговорка недаром ведется. Тоже вот и ребеночек у ей... Со старухой-то у них попрежнему, только Куткевич и мирит. Да про Анну Ивановну не вдруг скажешь, что у нее на уме: тихая вода стоит до время.
Летом в злобинском саду по целым дням гуляла наряженпая в позументы кормилица, носившая ребенка в шелковом одеяле. Сажин часто наблюдал ее из своего окна в бинокль, и сердце занывало у него от старой боли. В душе поднималось неприятное чувство вот к этому ребенку, который мозолил ему глаза своим невинным присутствием. В сад часто выходила Марфа Петровна и по целым часам возилась с внучком,- ребенка звали Борисом. Сама Анна Ивановна почти не показывалась - она все прихварывала. На другой год кормилицу сменила нянька, которая водила за руку что-то такое маленькое и беспомощное, барахтавшееся в песке, как таракан. Когда выходил сам Куткевич, Сажин торопливо отходил от окна - он не мог даже издали видеть этого человека, хотя лично не мог сказать про него ничего дурного. Когда ребенку было уже два года, явился Пружинкин и объявил, что маленькому Боре "захватило горлышко", а через три дня его не стало. Сажин видел из своего окна огни погребальных свеч, и ему делалось грустно не за ребенка, а за мать. Было что-то несправедливо-глупое в этой маленькой, ежедневно повторяющейся на глазах у всех истории: родился зачем-то маленький человек, пожил два года и также неизвестно зачем умер...
- Как лебедь, убивается Анна Ивановна,- докладывал Пружинкин, покачивая головой.- Точно даже застыла вся, потому - только всего и, свету в окне было!.. Не любит она своего благоверного муженька.
- Почему вы так думаете?
- А так-с... Со стороны-то оно всегда заметнее. Может, и сама Анна Ивановна этого не знает, а оно уж видно: нет, и все тут!
Это открытие Сажин предчувствовал, зная Куткевича как самого обыкновенного карьериста, зная и то, как состоялся брак. Анна Ивановна кинулась к ловкому человеку под давлением своих личных неудач и домашних неприятностей, как нередко заключаются брачные пары. Эти интересы, связывавшие Сажина с злобинским домом, давали его личному существованию хоть какой-нибудь призрачный интерес, и он с невольным сожалением смотрел на своих новых друзей, у которых не было даже и этого: о. Евграф вдовствовал, Корольков и Окунев никогда не были женаты. В течение пятилетнего знакомства не было упомянуто ни одного женского имени этими анахоретами, а Окунев морщился, когда Василиса Ивановна поднималась наверх.
- Уж и компания...- ворчала старушка у себя в гостиной, когда ее навещал Пружинкин.- Какие-то оглашенные!..
- Совсем особенные люди-с, Василиса Ивановна,- объяснял Пружинкин.- А от женщин может происходить большой вред... т.-е. не от всех женщин, Василиса Ивановна, а только оно бывает.
- Что же, по-твоему, монахами жить?.. Этак и род человеческий переведется начисто, некому будет и богу молиться... Наш-то Павел Васильевич на кого похож, а все отчего?.. Как бы послушался меня тогда, женился на Аннушке Злобиной - не то было бы. Жена-то не дала бы киснуть...
- Это вы верно-с, а только у всякого свой термин, Василиса Ивановна. Вот я, слава богу, и век свековал, а ничего, не плачусь. Это уж кому какое терпение...
- А кому от твоего терпения польза?..
- Тут опять свое рассуждение, Василиса Ивановна. Ежели я, например, негодящий человек, так и жена ничего не поделает, а там совсем другое... Тогда эта генеральша подвернулась, на ее душе грех, а то настоящий преферанс выходил у Павла-то Васильича к Анне Ивановне.
- Мудрили бы вы с Павлом Васильичем меньше, оно бы и лучше вышло.
Прасковья Львовна часто бывала в злобинском доме и каждый раз ссорилась с Куткевичем или с Марфой Петровной. Последняя особенно умела обидеть докторшу каким-нибудь ядовитым раскольничьим словечком, вроде того, что, мол, нехорошо это, Прасковья Львовна, когда курица "вспоет по-петушиному". Куткевич защищал маменьку, а Прасковья Львовна начинала их ругать буржуа и ретроградами.
- Я удивляюсь, удивляюсь и удивляюсь!..- кричала Прасковья Львовна, потрясая кулаками.- И если бы я только могла подозревать тогда, что из Куткевича выйдет такая свинья... вам, Куткевич, не видать бы Анны Ивановны, как своих ушей. Для чего было огород городить?..
В обращении докторша всегда отличалась большой резкостью, а Куткевича она преследовала и никогда иначе не называла, как по фамилии.
- Вся беда женщин вообще и вас, уважаемая Прасковья Львовна, в частности, заключается в том,- отвечал неизменно спокойным тоном Куткевич, умевший выдержать характер,- что вы в мужчинах все желаете видеть не простых, обыкновенных людей, а каких-то героев. Да... А геройство, согласитесь, не обязательно даже по уголовному кодексу.
- А зачем умные слова говорили? - наступала Прасковья Львовна.- У, постылый человек...
- Такое было умное время, когда все говорили умными словами.
- А зачем притворялись, что сочувствуете равноправности женщин? Э, да что с вами говорить: все вы, мужчинишки, не стоите медного гроша... Не стоите, не стоите!..
- Это доказывает только дурной вкус наших женщин, которые делают такой неудачный выбор, тем более, что от них же зависит вполне произведение Шекспиров, Ньютонов, Боклей...
- Так и произойдет впоследствии, когда будет из чего выбирать, а теперь на безрыбье и рак рыба.
- Скверно то, что вам придется немного подождать этих героев, Прасковья Львовна.
- И подождем.
Анна Ивановна обыкновенно уходила от подобных сцен и потом чувствовала себя скверно. Прасковья Львовна отыскивала ее и торжественно заявляла:
- А я все-таки отчистила Куткевича... да. Я ему высказала все... да. Пусть поломает свою пустую голову - это полезная гимнастика для него.
- К чему все эти нелепые сцены? - удивлялась Анна Ивановна, пожимая плечами.- Мертвых не лечат...
- Ах, матушка, сама я все это знаю, а только накипит и не вытерпишь... Притом, я не могу видеть этого Куткевича: мерзавец!.. Бывают большие подлецы, но у тех все-таки есть известная сила, ум, наконец - энергия, а вот это мелкое, ничтожное, гаденькое... Я понимаю, что женщина может простить решительно все любимому человеку, кроме ничтожества. Где у меня тогда были глаза, когда я устраивала ваш несчастный брак?
- Послушайте, вы не имеете права так выражаться, потому что все-таки Куткевич - мой муж...
- А мне это все равно! Да и что такое муж?.. Совершенная случайность. Ведь это ужасно: каждый день, каждый час чувствовать за собой это ничтожество, которое будет вас преследовать, как собственная тень. Тут даже природа не виновата, а сами люди...
Прасковья Львовна любила говорить на тему о "подлеце", причем иносказательный тон нимало не скрывал, о ком шла речь. Нужно заметить, что это понятие о подлеце у Прасковьи Львовны сложилось длинным опытом, и она с логикою всех ошибающихся людей вносила в него все свои личные неудачи и разочарования. Конечно, подлец - кажется, ясно? Растолстел, обрюзг, каждый вечер шатается в клуб играть в карты,- и это тот самый Куткевич, который был одним из членов "молодого Мохова", а главное - муж раскольницы... Прасковья Львовна постоянно ошибалась в людях, и с годами каждая новая ошибка отдавалась в ее душе все больней, развивая мизантропию. У нее сказывалась вечная жажда горячих привязанностей, и, конечно, ей приходилось дорого платить за это удовольствие. Последней привязанностью являлась Анна Ивановна, и Прасковья Львовна непременно старалась завладеть ею, как делают все любящие люди. Она являлась в злобинский дом почти каждый день и располагалась здесь по-домашнему, внося с собой известную грубоватую энергию и освежающее чувство. Анна Ивановна любила ее по-своему, сдержанно и молча. Они вместе читали, спорили, волновались по поводу разных проклятых вопросов и снова читали. Практической, настоящей жизни не было, да она сама по себе слишком была тяжела, и приходилось удовлетворяться тем миром, который смотрел на них с печатных страниц. Так много живет людей на Руси, живет и умирает, унося в могилу неудовлетворенную веру во что-то лучшее и справедливое, что не достанется и детям их детей.
Замужество Анны Ивановны мало изменило ее собственное положение, и даже,- в чем она боялась окончательно сознаться,- это положение изменилось не в лучшую сторону, начиная с того, что ее любимая и единственная комната была превращена Марфой Петровной в парадную спальню. Выходя замуж, Анна Ивановна думала получить известную свободу, а вместо того привела в отцовский дом жалкого тунеядца, который в две недели подчинился авторитету Марфы Петровны. Это было приличное ничтожество с тем особенным самолюбием, какое свойственно людям этого разбора - нужно же было хоть чем-нибудь заменить внутреннюю пустоту. Характер точно так же заменялся мелким упрямством, как у обезьяны. Анне Ивановне делалось даже как-то страшно, когда муж неожиданно входил в комнату в моменты такого раздумья, и она рассматривала его удивленными глазами, как постороннего. Неужели этот человек мог быть членом "молодого Мохова"? Последнее составляло неразрешимую загадку, и Анна Ивановна начинала думать, что она относится к мужу пристрастно. Ей было неприятно смотреть, как он ест, как обращается с прислугой, как старается попасть в тон Марфе Петровне.
- Ежели бы мне делать зятя на заказ, так и не придумать бы лучше,- в глаза Куткевичу говорила хитрая старуха.
- Милая маменька, вы преувеличиваете мои достоинства, как вашего зятя...
- Ну, уж это я знаю сама про себя, милый зятюшка!.. Тоже насмотрелась на своем веку на добрых людей, как нашу сестру, бабу, зятья-то увечат. Вон у Афониных непременно своей веры захотели зятя, а он приедет домой пьяный и кричит: "Не хочу в ворота, разбирай забор!.." Смертный бой у них в дому стоит... На своего покойника я не могу пожаловаться, а тоже, бывало, всю душеньку вымотает.
Старый героический режим в злобинском доме сменился неустоявшейся новой формой. К раскольничьей обстановке прилепилась кой-какая новая мебель, старинные цветы уступили место экзотическим растениям, явился кабинет Куткевича - и только. Не стало даже той прежней цельности, какая придавала злобинскому дому характерный вид истого раскольничьего гнезда. Этого диссонанса не желал замечать один Куткевич, быстро успокоившийся на лаврах дешево доставшегося благополучия. Он вообще был доволен и чувствовал себя отлично. Свою контрольную службу он бросил, потому что не желал быть чиновником. Это сделано было даже из принципа, хотя Марфа Петровна и не могла согласиться с зятем, который променял мундир и чины "на собачью земскую службу". Но и в земстве Куткевич удержался недолго, не желая мириться с воссиявшими писарями и кабатчиками. Сейчас он просто отдыхал, выжидая случая баллотироваться в мировые судьи. Новый суд пришел уже в Мохов и "требовал рук".
Проедаться на женин счет и ничего не делать - мало-помалу входило в modus vivendi. В Мохове было несколько таких тунеядцев, которые держали себя в обществе с большим гонором и отлично усвоили один и тот же озабоченно-торжественный, деловой вид. В клуб или в театр они являлись с высоко поднятой головой и презрение порядочных людей старались замаскировать нахальством или пренебрежением. Собственно говоря, ничего нового и поражающего в этом не было, богатые невесты делили общую участь, и сколоченные всякими неправдами родительские капиталы шли на оперение "павлинов", как называли остряки этих мужей своих жен. Чтобы вознаградить себя чем-нибудь, павлины показывались во всем своем блеске дома, где их не видел сторонний глаз. В результате получались маленькие тираны и трутни, вечно охорашивавшиеся и капризничавшие. Особенно доставалось от них прислуге, выносившей на своих плечах непризнанное величие. Нужно сказать, что из павлинов Куткевич был лучшим, хотя и ломался над одной горничной Агашей.
Первый ребенок внес на короткое время новую струю в жизнь злобинского дома. Его лепет примирил, повидимому, нараставшее глухое недовольство между супругами, но и это счастье лопнуло, как мыльный пузырь, оставив после себя мучительную пустому. Анна Ивановна не плакала, не убивалась, а только вдруг притихла и еще сильнее затаилась - горе ушло внутрь и залегло тяжелым камнем навсегда. Зато Куткевич плакал и, вообще, прекрасно вошел в роль неутешного отца.
- Это, наконец, гнусно! - возмущалась Прасковья Львовна, особенно возненавидевшая Куткевича с этого момента.- Что такое отец ребенка? Случайность и в большинстве случаев печальная случайность - не больше. Я понимаю материнское горе, потому что для матери ребенок - все. Да... Но бывают случаи, когда...
Прасковья Львовна не решилась выговорить вертевшееся на языке слово и только посмотрела на Анну Ивановну, которая ходила по комнате с заложенными за спину руками. Горе сделало ее еще лучше, смягчив слишком серьезное выражение лица, как первый холод придает чарующую прелесть осеннему ландшафту. Глаза смотрели мягче, девичья свежесть заменилась задумчивой, ласковой женской красотой.
- Вы что-то хотели сказать, Прасковья Львовна? - проговорила Анна Ивановна, останавливаясь.- Пожалуйста, не стесняйтесь...
- Нет, я так...
- Вы хотели меня утешить?
- Конечно... Я глубоко убеждена в том, что хотела сейчас высказать, голубчик. Мне жаль вашего Бори, но... но, может быть, он сделал даже хорошо, что догадался во-время уйти со сцены за кулисы.
- Что вы хотите сказать... я не понимаю...- сдавленным голосом спросила Анна Ивановна и побледнела.- Чем ребенок виноват?- Может быть, это и жестокая мысль, голубчик, но она жестоко верна. Любили ли вы мужа, когда родился Боря?.-.
- Нет... то-есть я совсем не знаю, что такое любить. Это слишком банальное и опошленное слово, но мне кажется, что я все-таки уважаю мужа... Иначе это было бы нечестно. То-есть я хочу сказать, что наши идеалы вообще - недостижимая мечта, и приходится мириться с некоторыми недостатками...
- Нет, не то, голубчик! Когда человек забывает себя, тогда он отдает всю душу другому - вот это истинное чувство, а все остальное только сделка с совестью.
- Да ведь так нельзя же любить целую жизнь?.. Всякое чувство имеет свой естественный предел.
- Вот эти пределы на наших детях и сказываются... Ведь это ужасно видеть в собственном ребенке, как в нем сказываются черты постылого человека, его характер, недостатки. Помните, как Боря по-отцовски закидывал свою головку?.. У него были отцовские тонкие губы и что-то такое мышиное, прячущееся в глазах... Голубчик, простите меня за мою грубость!..
- Вы несправедливы...
- Да, потому что слишком жестоко утешаю вас... Да. И вот ваш Боря подрастает, и с каждым годом в нем все сильнее стала бы сказываться чужая кровь... Можно ли придумать что-нибудь ужаснее?.. А это - наказание за наши грехи, и самое страшное наказание, которое будет стоять пред глазами матери вечным упреком... Тут не может быть пощады, и женщина-мать расплачивается за каждую свою фальшивую улыбку, за каждую вынужденную ласку. Эти несчастные дети, как поздние цыплята, кончают очень скверно: худосочием, наследственными болезнями, и вообще расплачиваются за грех своих родителей. Умереть во-время - это даже счастье...
- Нет, вы все-таки ошибаетесь!..
- Ах, как я желала бы ошибиться не только в этом случае, но и во многих других.
- И это, может быть, счастье особого рода?..- с горькой улыбкой спрашивала Анна Ивановна, чувствовавшая, что как-то начинает бояться вот этой самой Прасковьи Львовны.
- Если хотите, то и счастье...
А Куткевич с важностью лежал в это время в своем кабинете и кейфовал с сигарой в зубах. Он не беспокоился за жену, прииисывая ее странности неулегшемуся еще чувству, взбудораженному недавними бреднями об эмансипации, женском труде и тому подобных глупостях. Время сгладит все, и Куткевич только улыбался, прочитывая в газетах известия о новых веяниях ренегатства, поголовного воровства и вообще тяготения вернуться назад, к дореформенным порядкам доброго старого времени.
Анна Ивановна почти не выезжала и время от времени бывала только в театре, чтобы посмотреть новую пьесу. Жизнь ее сосредоточивалась в своих четырех стенах, и самым большим развлечением было то, когда завертывала Володина. Эта девушка оставалась все такой же серой и все так же занималась в теребиловской школе. Она приходила вечером, усталая и грустно-серьезная, и Анне Ивановне доставляло удовольствие ухаживать за этой убивавшейся на работе труженицей. Да, все кругом давно изменилось; недавние герои Мохова, поддавшиеся веянию шестидесятых годов, как-то исчезли, а Володина оставалась все тою же, какою была десять лет назад. Теребиловская школа давно пережила период своей популярности и была забыта. Земское пособие больше не выдавалось, и школа существовала изо дня в день на частные средства, добываемые подпиской, концертами и любительскими спектаклями. Анна Ивановна отдавала сюда все, что могла тратить на наряды и удовольствия, а генеральша и Прасковья Львовна одолевали моховскую публику подписками и спектаклями.
Сближение Анны Ивановны с Володиной произошло незаметно, благодаря именно теребиловской школе, причем связующим живым звеном являлся Пружинкин. Женщины сошлись и так приятно проводили вечера за чтением и хорошими разговорами. В Володиной жила несокрушимая вера в свое дело, и она относилась ко всем неблагоприятным обстоятельствам с тем спокойствием, с каким относятся доктора к эпидемиям или обыкновенные люди к погоде: нужно выждать время. Именно эта вера всегда успокаивающим образом действовала на Анну Ивановну, и она чувствовала себя хорошо в присутствии Володиной, которая сделалась для нее необходимою. Она посылала за ней свою лошадь и выбегала встречать в переднюю. Эта привязанность возбуждала в Прасковье Львовне ревнивое чувство, обнаруживавшееся разными придирками.
- Зачем вы бываете у генеральши, Володина? - часто приставала Прасковья Львовна.
- А что такое?
- И вы спрашиваете?.. Было время, когда я сама увлекалась этой женщиной, но теперь... Один Вертепов чего стоит! Помилуйте, вертят столы, распевают душетеребительные романсы, и вообще свинство... да.
- Я этого не нахожу,- невозмутимо отвечала Володина.- Софья Сергеевна осталась той же Софьей Сергеевной, какою мы все знали ее тогда, а в ее личные дела я не вмешиваюсь.
- Вы вообще миритесь со всем и всеми. Например, Курносов: растолстел, добился инспекторства и теперь донимает ребятишек разной канцелярщиной. Представьте себе, он является в орденах!.. А Ефимов и Петров?!
- Это все частные случаи, Прасковья Львовна! Будут другие люди и сделают свое дело. Вся наша ошибка в том, что мы навязываем другим то, чего в них нет, а потом плачемся. Лично для меня достаточно, если раз я убедилась, что это - хорошо, а то - нет, и, следовательно, должна сообразно с этим затрачивать свои силы.
Несмотря на эти маленькие разногласия, в общем все трое составляли коллективное целое, представляя маленький островок, устоявший от общего крушения. Специально-женская консервативная сила делала здесь свое хорошее дело, сохраняя устойчивое равновесие. Как бы в доказательство своих убеждений, Володина время от времени приводила в злобинский дом то курсистку-бестужевку, то остановившуюся проездом в Мохове женщину-врача, то какого-нибудь необыкновенного учителя или интеллигентного рабочего. Ведь это было то же самое, но в другой форме, и в свою очередь должно уступить со временем чему-нибудь новому, более пригодному и целесообразному. Важно то, что истинное и плодотворное общественное движение никогда не умирает, а только меняет форму.
Однажды в марте месяце, когда на улице мела весенняя вьюга, в злобинский дом толкнулся Пружинкин. Дело было вечером, и старик, по обыкновению, предварительно завернул к Марфе Петровне, поговорил о разных пустяках, а потом послал Агашу узнать, можно ли будет видеть "барышню". У Анны Ивановны сидели Володина и Прасковья Львовна; поэтому она просила провести Пружинкина прямо в гостиную. Старик вошел с озабоченным лицом и, поздоровавшись с дамами, вполголоса проговорил:
- А мне, Анна Ивановна, словечко-с одно нужно бы вам сказать.
- Говорите... у меня секретов нет.
- Так-с...
Пружинкин осторожно оглянулся и прежним полголосом проговорил:
- Павел Васильич умирают...
В первый момент Анна Ивановна не поняла даже рокового смысла этой роковой фразы и как-то по-детски спросила:
- То-есть как это умирает?
- А так-с, обнакновенным образом: воспаление легкого и прочее такое. Ужас, как разгасило... Можно сказать, без памяти лежат третьи сутки!
- Кто же его лечит? - вмешалась Прасковья Львовна с особенной энергией, как заслышавший трубу боевой конь.
- Как же, лечим-с... я и Чалко.
- Какой Чалко?
- Ну, фельдшер наш.
- А доктора почему не приглашаете?
- Да уж так... От смерти не вылечишь, да и сам Павел Васильич не пожелали-с.
- Вздор!
- Уж это как вам будет угодно-с, а Чалко отлично все знает.
Вытерши лицо платком, Пружинкин посмотрел на Анну Ивановну каким-то беспомощным взглядом, а потом, точно в свое оправдание, прибавил: