В конце шестидесятых годов, в бойком провинциальном городе Мохове было открыто первое земское собрание. В числе других рвавшихся посмотреть хоть одним глазком на проявившееся невиданное чудо всегда можно было встретить старика Пружинкина, который являлся на каждое заседание, как на службу. Земство поместилось в реставрированном здании упраздненной школы кантонистов. Это был необыкновенно мрачный старинный дом с казарменным николаевским фронтоном и громадными голыми окнами, глядевшими на улицу, как глаза без век. Теперь все было подчищено, и стены выкрашены скромной серой краской. На фронтоне красовался герб Моховской губернии: щит с золотой бочкой в синем поле и с эмблемами "горорытства" - в красном.
- Расчудесно!..- умилялся Пружинкин каждый раз, когда с улицы входил на земский двор и несколько мгновений любовался блестевшим свежей позолотой гербом.- Первое дело, что форменно...
Только что отделанный подъезд с каменными широкими ступенями, зеленой железной решеткой и желтой, "разделанной под дуб" дверью буквально осаждался моховской публикой, так что сторож Михеич выбивался из сил, напрасно стараясь водворить хоть какой-нибудь порядок.
- Нету местов, господа!.. - выкрикивал Михеич, выставляя свою солдатскую физиономию в полуотворенную дверь.
Раз хлынувшая к дверям публика чуть не оторвала Михеичу его высунутую голову: он застрял в притворе. Ввиду такого осадного положения Пружинкин, во-первых, являлся раньше других, а потом заручился надлежащей протекцией в лице Михеича. Публику пускали по билетам, и Михеич успевал заблаговременно "выправить" такой билетик для своего благоприятеля.
- Что-то нам сегодня Павел Васильевич скажут?..- говорил Пружинкин, степенно раздеваясь в передней.- Уж словечко выговорят, ровно гвоздь заколотят...
- Всех под голик загнал...- самодовольно отвечал Михеич, принимая платье.
Осеннее пальто Пружинкина попадало на деревянную вешалку, под ним устанавливались в порядке глубокие калоши, а зонт прятался в рукав пальто вместе с гарусным синим шарфом. Все это было, конечно, пустяки, но на Пружинкина они производили каждый раз самое хорошее впечатление, и он проходил в залу с улыбающимся довольным лицом, приглаживая одной ладонью свои седые волосы, другой - застегивая длиннополый суконный сюртук. Окладистая седая борода придавала ему необыкновенно степенный вид, а небольшие серые глаза смотрели умненько и, вместе с тем, добродушно. Издали его можно было принять за церковного старосту.
Усевшись во втором ряду стульев, у окошечка, Пружинкин замирал на своем месте до конца заседания, подавленный массой совершенно новых для него впечатлений. Места для публики отделялись от залы собрания массивной деревянной решеткой; около стен полукругом шли сиденья гласных, а в глубине стоял большой стол, покрытый зеленым сукном. Пахло непросохшей еще краской, олифой и свежим деревом. Гласные торжественно занимали свои места, председатель из "акцизных генералов" звонил, секретарь начинал читать доклад: все это было так ново и так умиляло мещанское сердце Пружинкина.
- Нет, уж теперь шабаш... Конец темноте!..- шептал он, охваченный неиспытанными еще чувствами.- Нет, не старые времена... кончено!.. Постой, брат...
Широкое и благообразное лицо Пружинкина даже краснело от волнения, и он начинал поправлять туго намотанную на шее шелковую косынку, которая его душила, как удавка. Кроме торжественной обстановки, его занимали больше всего гласные: не угодно ли? - самые простые мужики и мещане, а сидят рядом с чиновниками и дворянами. И каждый свой собственный голос может подать: не хочу, и всему делу конец. Много было гласных от города, а остальные набрались со всего уезда. Да, он был счастлив, этот мещанин Пружинкин, захваченный общей волной: ведь вот тут, сейчас за решеткой, начиналось уже то хорошее, новое, к которому он прилепился всем своим мещанским сердцем. Все дела откроются перед публикой, и все пойдет "начистоту", а не по чиновничьим ямам и берлогам.
Героем дня являлся Павел Васильевич Сажин, простой гласный, успевший в каких-нибудь две недели завоевать общее внимание, так что публика встречала его появление одобрительным шопотом. Это был худой, высокий господин с длинным безжизненным лицом и вялыми движениями. В заседания он являлся в каком-то гороховом пиджаке и пестром галстуке; держал себя очень рассеянно и со стороны мог показаться просто чудаком. Но зато говорил Сажин замечательно хорошо: просто, находчиво, остроумно, с тем захватывающим огоньком, который действовал на его слушателей неотразимо. В зале наступала каждый раз мертвая тишина, когда Сажин поднимался со своего места. Падкая до всякой новинки провинциальная публика валила валом в собрание, чтобы только послушать Сажина, и смотрела на него, как на редкого зверя. Во всяком случае, тут было много пустого любопытства, но Пружинкин просто влюбился в Сажина,- мы не находим другого выражения для того, что переживал Пружинкин. Сажин говорил именно то, о чем давно думал добродушный обыватель, и как говорил? Просто, ясно, убедительно. Нельзя больше жить по-старому, нужно все переменить, и Пружинкину казалось, что это он сам высказывает в собрании свои задушевные мысли. Положим, что его никто не призывал, не просил, не выбирал, но, тем не менее он чувствовал, что теперь и у него будет свое дело.
- Расчудесно, Павел Васильевич...- одобрительно шептал Пружинкин, раскачивая головою в такт сажинской речи.- Так их всех и нужно, Павел Васильевич... Пусть восчувствуют!..
Увлекшись, Пружинкин вытягивал шею, шевелил губами и смущенно улыбался, когда Сажин смотрел в его сторону. Собственно говоря, речь шла о самых прозаических предметах: устройство вентиляции в земской больнице, поправка тракта, разъездные деньги становым приставам, раскладка повинностей, фельдшерские пункты и т. д. Но для Пружинкина из-за этих пустяков вырастало то новое, до которого Павел Васильевич непременно дойдет,- он все разберет, "достигнет настоящего". Сначала больницы да школы, а потом пойдет и настоящее.
Когда Сажин был в ударе, Пружинкин любил наблюдать слушавшую публику и по выражению лиц проверять свои собственные впечатления. Пружинкин знал в лицо почти весь город: вон советник казенной палаты, лысый и тугой на ухо старик; рядом с ним соборный протопоп с елейным выражением скуластого лица, молодой столоначальник акцизного управления, много купцов, какие-то гимназистики, а в первом ряду дамы: жена прокурора, генеральша Мешкова, чиновничьи дочери. Все сидят и слушают одного Павла Васильевича. Однажды публика устроила Сажину неожиданную овацию - аплодировали, стучали ногами, махали платками. Пружинкин как-то весь застыл от восторга, а потом быстро отвернулся к стене, чтобы скрыть свои непрошенные мещанские слезы. У старика мелькнула, ужаснувшая его своей грандиозностью мысль: что же дальше-то будет, если уж и теперь вся публика, как один человек, все поняла?..
В первом ряду стульев особенное внимание Пружинкина привлекла на себя молодая красивая девушка, сидевшая рядом с генеральшей Мешковой. Это была Анна Ивановна Злобина, которую он знал еще маленькой девочкой. Теперь она была совсем большая, как есть невеста, и так умно посматривала кругом своими большими темными глазами. И одевалась она простенько, не то, что генеральша: серенькое шерстяное платье, осенняя поярковая шляпка, какой-нибудь галстучек - и все тут, даром что самая богатая невеста в городе. "Злобинская барышня" слушала Сажина с самым напряженным вниманием, и это особенно нравилось Пружинкину. Другие кривляются да пересмеиваются с кавалерами, а эта сидит, как пришитая, да еще в книжку все записывает: чирк-чирк карандашом.
"Расступилась, видно, Марфа-то Петровна: пустила дочку послушать, как умные люди говорят,- подумал Пружинкин, припоминая строгие порядки злобинской жизни.- Попрежнему-то сидеть бы тебе, красная девица, за пяльцами да выглядывать из-за косячка, не проедет ли суженый-ряженый: только всего твоего девичьего и ремесла было, а теперь на-поди... Вон уж оно куда хватило!.."
Издали Пружинкин несколько раз раскланивался с Анной Ивановной, но подойти к ней и поговорить старик никак не решался. Первое дело, с ней приезжает эта генеральша Мешкова, красивая маленькая дама с русыми кудряшками, а потом непременно появится точно из-под земли доктор Вертепов, плотный черноволосый мужчина в золотых очках, или кто другой из кавалеров. Иногда к дамам подходил сам Павел Васильевич, и Пружинкин видел, как ласково улыбалась ему генеральша, а злобинская барышня опускала глаза и лицо у нее вспыхивало ярким румянцем.
После сделанной Сажину овации Пружинкин не вытерпел и, догнав Анну Ивановну в передней, где Михеич подавал ей осеннее пальто, проговорил:
- Расчудесно Павел Васильевич говорят...
- Да, отлично...- как-то нерешительно ответила Анна Ивановна, не узнавая Пружинкина с первого раза.- Извините, Егор Андреич, я вас не узнала сразу,- поправилась она, протягивая руку в перчатке: - вы нас что-то совсем забыли, и мама спрашивала про вас несколько раз.
- Приду-с, непременно приду-с, Анна Ивановна... А то все как-то некогда было: дела-с. Конец темноте, Анна Ивановна...
Девушка быстро вскинула глаза на Пружинкина и так хорошо улыбнулась, что у старика даже на душе захолонуло от удовольствия. Он без шапки выскочил на подъезд кликнуть злобинского кучера; Анна Ивановна весело кивнула ему головой и хотела что-то сказать, но в это время ее догнал Сажин, застегивавший пальто на ходу. Генеральша Мешкова, улыбающаяся и розовая, как ребенок, шла под руку с Анной Ивановной, и Пружинкин вежливо отскочил в сторону, чтобы дать дорогу. В присутствии Сажина его каждый раз охватывало то радостное волнение, которое испытывают все влюбленные.
- Нам по дороге, mesdames,- говорил Сажин, помогая дамам сесть в экипаж. А где наш доктор?..
- Здесь, здесь...- свежим баритоном отозвался доктор, протискиваясь сквозь толпу.
Генеральша Мешкова уехала в одном экипаже с Анной Ивановной, а за ними полетела сажинская пролетка, уносившая самого владельца и доктора Вертепова. Пружинкин стоял на крылечке без шапки все время, пока экипажи не скрылись из виду, и улыбался в пространство, как человек, который еще хорошенько не проснулся. Обыкновенно Пружинкин каждый раз дожидался Сажина в передней и раскланивался с ним издали. Сажин редко замечал эту скромную мещанскую фигуру, ко это нисколько не огорчало Пружинкина: он выбегал и еще раз кланялся.
Мохов, небольшой красивый город, раскинулся по холмистым берегам небольшой речки Наземки. С запада подходил к нему столетний сосновый бор, в котором прятались казенные дачи губернского начальства. Издали получалась довольно пестрая картина, которая вблизи естественным путем распадалась на самые обыкновенные составные части всех наших городов: зеленые колокольни, плохой гостиный двор, общественные здания, дрянненький театр, разные купеческие строения и мещанские лачуги. Возвращаясь из земства домой, Пружинкин сначала проходил по самой фешенебельной Консисторской улице, на которой стоял губернаторский дом, разные палаты и ряд "колониальных" магазинов, потом поворачивал направо и по каменному мосту через реку Наземку попадал на тонувший в непролазной грязи Черный рынок, где буквально не было ни прохода, ни проезда и тонувших лошадей вытаскивали из грязи за хвосты. Черный рынок узкой, старинной улицей Мукосеевкой соединялся с большим предместьем Дрекольный-Мыс, Теребиловка тож. Первое название происходило, по всей вероятности, от того, что Наземка здесь образовала что-то вроде полуострова, а "теребиловками" у нас называют обыкновенно все предместья.
Особенностью этой Теребиловки было то, что она залегала в верховьях Наземки и таким образом господствовала над городом; по крайней мере она решительно отравляла воду в реке, потому что теребиловцы сваливали в нее все нечистоты, мочили кожу и всякую дрянь. Перепутанные узкие улицы были уставлены самым незавидным мещанским "жительством": кабаками, веселыми заведениями и просто лачугами. Ютившееся здесь оголтелое мещанство пользовалось самой незавидной репутацией, но Пружинкин любил эти отверженные места той "непонятной и странной любовью", которая органически связывает человека с родиной. Да, он родился в одной из этих лачуг, босоногим мальчишкой бегал по этим грязным улицам и знал всех и каждого.
- Егор Андреич, наше вам!.. - говорили встречавшиеся теребиловцы, раскланиваясь со стариком. - Как господь носит?..
- Ничего, прыгаем помаленьку... Ты куда это, Макар, сапоги-то потащил?.. А-ах, нехорошо: жена после родов не успела оправиться, а ты из кабака не выходишь...
- Егор Андреич, голубчик... Бож-же мой!.. Да разве я не понимаю в своих мыслях... Тоже и у нас совесть...
Иногда, слишком занятый какими-нибудь особенно важными соображениями, Пружинкин шел по улице, разговаривая вслух и размахивая руками. Теребиловцы вежливо сторонились, чтобы не помешать старику, который, наверно, опять "мозгует какую-нибудь штуку". Из этого можно было заключить, что между Пружинкиным и теребиловцами существовали самые нежные и любовные отношения, как и было на самом деле. Он был свой человек, к которому шли за разрешением разных проклятых вопросов.- "Егор Андреич, опять я к тебе с затруднением: в карц садят", или: "Егор Андреич, как же это, ежели, например, мужняя жена убежала и при этом оказала себя очень фальшиво ко мне"... К нему приставали прямо на улице и удерживали за рукав.
Избушка, в которой жил Пружинкин была не лучше и не хуже другого теребиловского жительства: крыша прогнила, у одного окна недоставало ставни, ворота покосились. "Ужо вот как-нибудь надо поорудовать над избенкой", - часто задумывался Пружинкин и прикидывал в уме, как и что нужно будет поправить, починить и вообще привести в надлежащий хозяйственный порядок. Но год шел за годом, а избушка разваливалась все сильнее, потеряв всякую надежду на помощь хозяина, которому вечно было некогда. Небольшой дворик был огорожен со всех сторон разными пристройками: амбары, амбарушки, навесы и т. д., хотя все хозяйство заключалось в десятке гусей, в старой козе и черной бесхвостой собаке Орлике. Внутренность самой избы поражала своим печальным видом: пол покосился, потолок тоже, обои на стенах висели клочьями, в осевшие двери и окна дуло, а по зимам все четыре угла прорастали сплошным куржаком. Двухспальная деревянная кровать стояла у самой двери; русская печь была целомудренно закрыта ветхой ситцевой занавеской. Всем хозяйством Пружинкина заведывала глухая старуха Акимовна, его дальняя родственница, которая по целым дням лежала на покое.
Живым местом в избушке была та стенка, которая шла от кровати к наружному углу; здесь в величайшем порядке были развешаны: ружье, скрипка, разные охотничьи принадлежности, плохая олеография, изображавшая голую красавицу, несколько фотографий; у стены стоял небольшой березовый письменный стол, заваленный деловыми бумагами и "законами", как Пружинкин называл свою походную юридическую библиотеку. Старинное клеенчатое кресло, вытертый ковер у стола, три стула и полочка с разными редкостями дополняли всю обстановку.
- Все-таки свой угол... - самодовольно повторял Пружинкин, принимая посетителей в своей избушке. - Первое дело, что я знать никого не хочу; сам большой, сам меньшой.
Стоило Пружинкину показаться только в избушке, как сейчас же появлялся кто-нибудь из его бесчисленных клиентов. Собственно он для Теребиловки составлял все: и юрисконсульт, и комиссионер, и - главное - тот "нужный человек", без которого хоть пропадай. В сношениях Теребиловки с городом возникала целая масса недоразумений, и Пружинкин являлся примиряющим элементом. Если случались в городе крупная кража, убийство, подкинутый "младенец", виноватых искали в Теребиловке; если человек терял в городе "занятие", он отправлялся в Теребиловку, где всем находился угол. Кроме исконных обывателей, составлявших главное ядро, здесь ютились все отбросы и тот человеческий хлам, который создает бойкая городская жизнь, - прислуга без мест, спившаяся с кругу, "первые" кучера, отставные солдаты, мелкие чиновники, просто пропащие люди, которыми хоть пруд пруди. Теребиловка открывала гостеприимные объятия всем обездоленным и обиженным, и в награду за свою терпимость получила репутацию гнезда жуликов и воришек. Эта последняя репутация всегда кровно обижала Пружинкина, хотя он и не отрицал факта, что теребиловцы воруют и даже весьма воруют.
- Это точно-с, есть такой грех-с... - смущенно повторял он и прибавлял не без достоинства:- Только нужно и то сказать - суди волка, суди и по волку. Первое дело, всякий человек кушать хочет, а, например, ни работы, ни занятия, ни ремесла - бывает всяко-с...
Эта снисходительность имела подкладкой свои высшие соображения, как мы увидим ниже. Прежде всего, Пружинкин был общественный человек, и в этом заключался главный источник всех его житейских неудач. Жить только для себя, в свое брюхо - он не мог и считал свои теперешние "дела" за пустяки, которыми занимался так, пока, в ожидании того настоящего, к которому тяготел всей душой. Смысл жизни являлся для него лично только в общественной деятельности, но, как на грех, именно в этом направлении он как-то не мог приспособиться, несмотря на самые великолепные проекты. Как характерную черту, можно отметить ту особенность, что все мысли Пружинкина имели основанием именно Теребиловку, которая засела в его мозгу со всеми своими злоключениями, напастями и собственными грехами. Устроить костяной завод, общественную гвоздарку, канатную фабрику, разные мастерские - вот над этим следует хлопотать. Будет у людей кусок хлеба, и воровать перестанут. Проектов у Пружинкина было достаточное количество; он излагал их письменно, обращался за содействием к богатым купцам, чиновникам и доходил до самого губернатора, но все эти хождения и хлопоты постигала одна и та же участь: Пружинкин нигде не встречал сочувствия, и проекты возвращались к нему с более или менее обидными примечаниями.
- Ведь нельзя же, в самом деле, так жить, чтобы, например, воровством хлеб добывать, - доказывал огорченный старик бесчувственным богачам. - Да и какое это воровство! Прямо себе в убыток воруют, хоть те же теребиловцы... Самое невыгодное занятие-с. Второе - причина та, что народ глуп и никак не поймет своей собственной пользы. Все как-то по-ребячьи у них, и нужно образованным людям эту самую темноту порешить... Нельзя же так жить, закрывши глаза.
Так прошел не один десяток лет, и вдруг открывается земство, где избранные люди начинают говорить то самое, что раньше думал он, мещанин Пружинкин, убиваясь в своей лачуге над разными проектами. Домой из собрания Пружинкин возвращался в каком-то тумане, и у него просто захватывало дух от кружившихся в голове мыслей. А Сажин-то? Точно он был у него на душе: из точки в точку говорит то самое, что Пружинкин думал своим собственным умом. Старик забросил свои личные дела и всецело отдался пересмотру своих бумаг, где нашел много совсем готового.
- У нас с Егором Андреичем что-то не ладно!.. - порешили теребиловцы, наблюдая задумавшегося старика. - Как бы он того... на чердаке не повихнуло бы. Ежели который человек над своими мыслями начнет задумываться - тут ему и конец!
Встреча с Анной Ивановной и овация Сажину довели Пружинкина до такого нервного состояния, что он не только не мог ничего делать, но просто нигде не находил себе места. В самом деле, "настоящее" уже было тут, у всех на глазах... Кто он такой, хоть взять того же Сажина - купеческий сын, получил образование в университете, ездил куда-то за границу, ну, что же из этого? Мало ли умных и образованных людей из купечества в том же Мохове, да толку из этого мало: умны для себя, а другим от этого ни тепло, ни холодно. Никто бы и не знал, что есть на свете какой-то Павел Васильевич Сажин, а тут на-поди, всех постановил и всех удивил! Про Анну Ивановну и говорить нечего: девушка из такой семьи, а тоже вот любопытно, как и что на белом свете делается. Отцы-то только и думали, как бы нажить капиталы разными правдами и неправдами, да все в свое брюхо, а детки уж новое думают...
Пружинкин просыпался даже по ночам и снова передумывал все то, что залегло ему в душу. Хорошо, как ни поверни! В избушке темно; Орлик похрапывает у печки, на стене тикают часы с кукушкой, а с улицы несутся и пьяная песня, и отчаянный далекий крик погибающего человека, и шлепанье пьяных ног по грязи. Теребиловка не знала покоя и ночью, когда кабаки светились в темноте, как волчьи глаза, а по веселым притонам надрывалась доморощенная музыка. - "Вишь, темнота-то наша как подымается!- думал Пружинкин и даже улыбался. - Погодите, пришел конец! Будет уж вам свою дурь показывать!" Засыпая, старик видел свою Теребиловку обновленной и счастливой: чистые улицы, уютные домики, здоровые и довольные дети, и всякий при своем деле... Попыхивают паровые машины, дымят фабричные трубы, и никто больше не считает теребиловцев за жуликов и отчаянных воров.
Завернувший к Пружинкину фельдшер Сушков удивился той перемене, которую нашел в старинном благоприятеле. Нужно сказать, что для Теребиловки этот маленький медицинский человек в одном своем лице представлял всю медицинскую науку, а главное - он умел пользовать своими средствами.
- Да уж ты здоров ли, Егор Андреич? - спрашивал участливо Сушков, закуривая копеечную сигарку.
- Ничего, здоров, слава богу.
Сушков был коротенький, толстенький человек, известный в Теребиловке под фамильярной кличкой "Чалко". "Вон Чалко поехал к Митрюхиным молодайку выправлять!", "Гли-ка, ребя, у Чалки новая шуба!" и т. д. Добродушное и глуповатое лицо Чалки производило успокаивающее впечатление на больных одним своим появлением, а потом он так хорошо умел говорить: "Ничего, как-нибудь..." Теперь Чалко смотрел на Пружинкина своими мышиными глазами и покачивал головой.
- Ничего ты не понимаешь, Чалко! - ответил наконец Пружинкин. - Ну, похудел, что ж из этого?.. Дела-то какие... ах, какие дела!
- Под ложечкой у тебя не давит?- допытывал Чалко.- Можно касторки принять... Да ты чего остребенился-то? Я ведь и уйду... С этой Теребиловкой дохнуть некогда: семь избитых баб от праздника остались, трое тифозных, ребятишек человек пятнадцать, две белых горячки... А лекарства не на что купить ни одной душе! Ну, как я тут буду поворачиваться?
- Погоди, Чалко! Все устроится! - говорил Пружинкин, смягченный наивностью Чалки. - Говорю: погоди!
Обыкновенно Чалко завертывал к Пружинкину "на один секунд", плевал на пол, сыпал пепел, куда попало, жаловался на теребиловцев и отправлялся дальше.
- Так ты того, в самом деле... хины можно приспособить, - заговорил Чалко на прощанье. - Большая перемена, и колера прежнего нет.
Пружинкин только махнул рукой на бестолкового приятеля, который решительно ничего не понимал.
У Пружинкина давно созрела мысль отправиться к Сажину и предложить ему свои услуги, но он выжидал окончания сессии. Теперь Павлу Васильевичу было не до него. Когда, наконец, сессия кончилась, на Пружинкина нашел какой-то нерешительный стих: а если Павел Васильевич, не говоря худого слова, поворотит его назад? Угнетаемый этими сомнениями, старик решился предварительно завернуть к Злобиным и там под рукой разведать, что и как. К Злобиным прежде он хаживал частенько, а теперь, кстати, Анна Ивановна закинула словечко, чтобы он побывал.
Приодевшись в свой обычный выходной костюм, Пружинкин отправился, наконец, в город. Злобинский одноэтажный деревянный дом стоял на углу Консисторской улицы и Московского переулка, на самом бойком месте. Большим садом он точно срастался с двухэтажным каменным домом Сажина, который выходил фронтом в Гаврушковскую улицу. Пружинкину больше нравился злобинский дом, выстроенный по-старинному - с мезонином, пристройками, сенями, переходами и разными потаенными каморками. Днем он так приветливо смотрел на улицу своими небольшими окнами с тюлевыми занавесками, а на ночь все окна затворялись на ставни тяжелыми железными болтами. Нынче таких хороших домов не строят, чтобы каждый гвоздь сидел барином, а прочные бревна "не знали веку". Перед домом были деревянные тротуары; посыпанный желтым песочком двор всегда держался "под метелку", а приветливые крылечки точно манили прохожих завернуть в старое крепкое гнездо, полное до краев тем туго сколоченным довольством, которому нет износу. Пружинкин любил по пути, даже без всякого дела, завернуть сюда, испытывая безотчетное удовольствие. Когда еще был жив сам старик Злобин, он часто бывал в этом доме по своим бесконечным делам, а теперь ходил к Марфе Петровне, нагружавшей его самыми разнообразными поручениями.
На этот раз Пружинкин шел в злобинский дом с особенным удовольствием, точно он сделался ему родным,- ведь и в этом раскольничьем гнезде бьется теперь та же мысль, которая ему, мещанину Пружинкину, не дает спать. День выдался светлый, солнечный, с тем особенным крепким холодком, какой бывает в начале октября. Сентябрьская грязь смерзлась, и экипажи бойко катились по гладкому накату. В богатых домах везде уже были вставлены зимние рамы, а в голых ветвях берез стаями перелетали дрозды-рябинники. Даже Черный рынок и тот точно повеселел, скованный первыми заморозками. На пути из Теребиловки Пружинкин встретил много знакомых и очень галантно раскланивался, приподнимая свой стеганый картуз с большим козырем: ехал куда-то протодьякон на своей рыжей лошадке, потом попался секретарь канцелярии губернатора, два писца из судебной палаты, несколько прасолов и т. д. На каменном мосту, горбившемся через реку Наземку неуклюжей и тяжелой аркой, встретилась Анна Ивановна. Она ехала в осенней шубейке, опушенной серым барашком, и в такой же барашковой шапочке.
- Мама дома, - крикнула девушка, наклоняясь с дрожек.- Заходите к нам, Егор Андреич. У меня есть дело к вам...
- Преотлично, Анна Ивановна-Экипаж с треском повернул на Черный рынок, а Пружинкин через десять минут входил уже на широкий двор злобинского дома, раздумывая, какое такое дело могло быть у Анны Ивановны. Обогнув "паратнее", Пружинкин направился к знакомому заднему крылечку, где был ход к "самой". Дорогу ему пересекла горничная Агаша, краснощекая и глазастая девушка, летевшая через двор в одном платье, с каким-то необыкновенно экстренным поручением. В полутемной и низенькой передней, где целая стена была увешана верхним носильным платьем, Пружинкин разделся со своей обычной степенностью и поставил сучковатую палку на свое место в уголок. Здесь уже начинался тот характерный запах, который стоял в злобинском доме испокон веку: пахло мятой, мускусом, ладаном и старомодными цветами, вроде гераней, жасмина и мускуса. Горничная успела уже вернуться и пронеслась мимо Пружинкина, как ветер, чтобы оповестить "самое".
- Ишь, стрела, бес в ногах-то сидит!- добродушно пошутил старик, направляясь из передней по узенькой тропинке в столовую.
- Где запал? Что давно не видать? - послышался ворчливый голос Марфы Петровны, которая шла навстречу гостю с засученными рукавами раскольничьей рубашки: она оторвалась от какого-то спешного дела.
- Нельзя-с, Марфа Петровна, свой интерес... - бормотал Пружинкин, раскланиваясь. - У всякого свои дела-с.
- Знаем мы твои дела: дыру в горсти ловить? Ну, иди, делец, ко мне в каморку. А я уж хотела посылать за тобой... Цесарка у меня извелась, славная такая была цесарка.
- Что же, это весьма возможно-с. У меня даже на примете: как на заказ для вас, Марфа Петровна. У дьякона, который овдовел в третьем годе... И дьякон отличный-с, с настоящим поведением.
Марфа Петровна была худенькая, небольшого роста старушка с необыкновенно подвижным лицом и живыми темными глазами. Ходила она какой-то особенной, дробной походкой, одевалась в шелковые сарафаны, на голове носила "сороку" и говорила грубым голосом, неприятно прищуривая глаза. Сморщенное желтое лицо с прямым носом и густыми бровями имело немного птичий отпечаток, особенно когда Марфа Петровна быстро поворачивала головой. В обращении она отличалась большой резкостью, но в городе ее все очень любили, как женщину умную и деятельную. Неприятной чертой в ее характере являлась чисто-раскольничья хитрость. Ей нельзя было верить. Когда ее ловили на слове, Марфа Петровна принимала скромный загнанный вид, обиженно вздыхала и повторяла свою любимую поговорку: "Нельзя, миленькие! Правдой века не проживешь. И меня словами-то добрые люди обманывают, как курицу пустым зерном". В своем раскольничьем кругу старуха Злобина пользовалась большим авторитетом, хотя, как гласила молва, она занималась ростовщичеством, выдавая деньги под двойные векселя и за двойные проценты. Старик Злобин умер уже лет пять, но Марфа Петровна вела все дела и стояла в своем купеческом звании твердо. У нее была и торговля, и своя мельница, и разный другой промысел. По раскольничьим старинным домам немало таких деловых старух, которые ворочают миллионными делами. Рука об руку с хищническими инстинктами в Марфе Петровне уживались и потайная милостыня, и воспитание круглых сирот, как горничная Агаша, и крупные пожертвования на дела своей поморской секты. Под старинной "сорокой" укладывались эти "двойные мысли" самым мирным образом, и Марфа Петровна умела отлично примирять требования совести и высшей справедливости с самыми безжалостными операциями и заурядным объегориваньем. В старухе, прежде всего, был характер, уверенность, известная убежденность, что, взятое вместе, обезоруживало самых заклятых ее врагов.
- Так ты, смотри, добудь мне цесарку, да не захвастывай ценой,- говорила Марфа Петровна, усаживая гостя в своей комнате на деревянный стул.- У меня свои деньги-то, не краденые.
- Сейчас Анну Ивановну встретил... - проговорил Пружинкин вместо ответа и, разгладив бороду, прибавил:- Одно украшение, можно сказать-с, а не девица. Шубка-то новенькая у Анны Ивановны?
Марфа Петровна быстро взглянула на Пружинкина своими прищуренными глазами и ничего не ответила.
Каморка у нее была маленькая, с одним окном, выходившим на двор, как всевидящее око. У внутренней стены стояла простая деревянная кровать, покрытая ситцевым одеялом: Марфа Петровна, искушая свою плоть, спала на голых досках. В переднем углу помещался целый иконостас из образов старинного письма с неугасимой лампадой перед ними. В изголовье кровати привинчен был к стене несгораемый железный шкап. На большом столе, у противоположной стены, и на полках над ним были разложены всевозможные вещи, точно в ссудной кассе: мешочки, свертки материй, обрезки меха, медная посуда, железные и деревянные шкатулочки, склянки, банки, ящички,- одним словом, полная хозяйственная лаборатория. На окне, в уголке, скромно стояла грошевая чернильница с пожелтевшим гусиным пером, которым Пружинкин сочинял векселя, условия и предъявления ко взысканию. Марфа Петровна, надев медные очки на самый кончик носа, с трудом могла подписать свою фамилию. Эту невзрачную каморку-кладовую отлично знали самые богатые моховские коммерсанты, являвшиеся сюда со слезными просьбами об отсрочках, бланках и новых займах. Пружинкин играл в этих сделках не последнюю роль, получал деньги и хранил непоколебимое никакими соблазнами молчание. Он вполне подчинялся авторитету старухи и никогда не задумывался над мыслью, что она эксплоатирует его самым бессовестным образом.
- А у нас теперь дело так и кипит, - объяснял Пружинкин после необходимых предварительных пустяков. - Настоящее колесо пошло, Марфа Петровна.
- Это ты насчет земства?
- О Павле Васильиче собственно... И откуда такой необнакновенный человек, подумаешь, взялся? Мальчонкой еще, можно сказать, их знавал, когда в гимназии происходили... да-с. И вот жил-жил человек, у всех на глазах жил, а никому в ум не вошло, какая в нем, в Павле-то Васильиче, силища. Всех кругом окружил... златоуст!
- Краснобай! - грубо ответила Марфа Петровна и нахмурилась.
- Нет-с, Марфа Петровна, уж вы позвольте-с... Это дело даже совсем особенное-с. Вот Анна Ивановна девица, а и они весьма чувствуют... Сердце радуется со стороны глядеть.
- Н-но-о?
- Совершенно верно-с! Как же-с, сижу я, например, в собрании, а Анна Ивановна с генеральшей Мешковой передо мной сидят, и Павел Васильич с ними разговаривает... Да... Нынче и женский пол, Марфа Петровна, своего достигает, даже девица, которая, можно сказать, чувствует себя в полной форме...
- Ума своего нехватает, так и ходит слушать чужие глупости! - с сердцем проговорила старуха. - Вот и вся твоя Анна Ивановна. Краснобайничать Павел Васильич мастер, да толку из этого никакого не выйдет.
- Почему же это толку не будет? - обиделся Пружинкин, подбирая ноги под стул.
- А потому... Летать твой Павел Васильич летает, а садиться не умеет. Из-за чего он язык-то треплет? Ежели бы чин какой заслужил, медаль на шею, ну, хоть бы светлые пуговицы, а то ведь совсем зря болтается. Да и просто уж очень у вас все: поговорил, поболтал, а оно все и сделается само, как по-писаному.
- Позвольте, Марфа Петровна! Сама генеральша Мешкова ездит, соборный протопоп... два столоначальника... жена прокурора...
- И ездят смотреть, как на именинника!
- Это кто же именинник-то?
- А все он же, Павел Васильич твой... Пружинкин был огорчен. Меткое слово попало ему прямо в сердце. И ведь скажет же эта Марфа Петровна...
- Что? Не поглянулось? - злорадствовала старуха и даже сама засмеялась, что с ней случалось нечасто. - Не любите правды-то? Вот еще какой-то доктор навязался... Книжки гражданской печати возит Анне Ивановне... как же... А всему этому делу главная заводчица - эта генеральша Мешкова. В ней вся причина. Собрала около себя разных пустомель и утешается. Все ведь я знаю...
Огорченный Пружинкин чуть было не поссорился с озлобившейся старухой, но в самый критический момент в комнату вошла Анна Ивановна и потушила бурю одним своим появлением.
- Легка на помине... - ворчала Марфа Петровна, с ожесточением перешвыривая по столу какие-то подозрительные узлы, какие попадают в полицию с крадеными вещами и разными вещественными доказательствами.
- Что такое случилось? - спросила девушка, останавливаясь в дверях.
- А так-с... Сущие пустяки-с, Анна Ивановна, - бормотал Пружинкин, поднимаясь со стула.
- Не виляй хвостом-то, старый греховодник!- не унималась вошедшая в азарт старуха. - Все вы заодно...
Анна Ивановна поняла, в чем дело, и улыбнулась своей хорошей улыбкой. Она была такая свежая сегодня и смотрела на мать таким вызывающе-снисходительным взглядом.
- Пойдемте ко мне, мы здесь мешаем маме, - спокойно проговорила она. - У меня есть дело.
- Могу-с, Анна Ивановна... Для вас все могу-с, - обрадовался Пружинкин такой счастливой развязке.
IV
"Ай да барышня! Как она мамыньку-то свою поворачивает!" - думал Пружинкин, идя вслед за Анной Ивановной.
В злобинском доме все комнаты были маленькие и теплые, с дешевенькими обоями, придававшими им такой уютный домашний вид. Из комнаты Марфы Петровны они по темному коридорчику прошли в гостиную со старинной, точно опухшей мебелью, и Анна Ивановна на мгновение остановилась в нерешительности. Но потом она прямо пошла из гостиной в свою комнату, выходившую двумя окнами в сад.
- Вот садитесь здесь, Егор Андреич, - сказала она деловым тоном, указывая на стул около письменного стола.
Пружинкин молча занял кончик стула, что делал по свойственной ему вежливости, и внимательно оглядел всю комнату. Письменный стол помещался между окнами; в углу - этажерка с книгами, на полу - ковер; у внутренней стены, за низенькой ситцевой ширмочкой, пряталась длинная и узкая железная кровать. Гардероб и мраморный умывальник скрывались за большой старинной печкой, дамский рабочий столик и швейная машина, небольшой синий диванчик и круглый столик перед ним дополняли обстановку. На письменном столе в бархатных рамках стояло несколько фотографий, чернильница, кучка книг и какие-то тетрадки.
- Пречудесно! - вслух подумал Пружинкин и прибавил: - Извините меня, Анна Ивановна, на простом слове: как это вы с мамынькой-то, то-есть уж очень как будто просто. Строгость у вас прежде была в дому еще от покойного родителя, а тут вдруг...
- Мы с мамою постоянно воюем... - с улыбкой ответила Анна Ивановна, поправляя сбившиеся на выпуклый белый лоб пряди мягких и шелковистых русых волос. - Да и я уж большая, Егор Андреич.
- Так-с, это вы верно-с... А ведь я вас, Анна Ивановна, еще совсем ребеночком знавал, когда вы изволили около стульчиков учиться ходить. Да, много время прошло. Тятенька-то ваш, Иван Карпыч - не тем будь помянут - карахтерный был человек, как и Василий Анфимыч Сажин. Помните старика?
- Не совсем... Помню только, что всегда боялась его, когда он приходил к нам...
- Старинные были люди-с, крепкие... и... и... - При последних словах Пружинкин осторожно оглянулся и прибавил вполголоса: - Конечно, по-человечеству оно жаль всякого человека, Анна Ивановна, а только по-ихнему, по-старинному-то никак невозможно-с! Теперь уж другое-с... Вот вы и в гимназии выучились, и книжки у вас, и в собрании бываете-с. Да-с! Взять даже пустяки: пришел человек, и вы его прямо в свою комнатку... Господи!.. да при живности-то Ивана Карпыча разве это возможно было? У них в дому-то все шопотом говорили!
Анна Ивановна смотрела на своего гостя удивленными глазами и точно боялась ему поверить на-слово: он угадал ее собственные мысли, с которыми она привела его в свою комнату, чтобы отвоевать у матери еще крошечный уголок домашней свободы. Она была в том же сером платье, в котором ходила на земские собрания, а добавлением служил только широкий кожаный пояс, который она любила носить дома. Назвать красавицей Анну Ивановну было нельзя, но это неправильное и характерное лицо было полно своеобразной прелести: чистый, развитой лоб, небольшой русский нос, строгая складка в разрезе рта, мясистый с ямочкой посредине подбородок и простой, глубокий взгляд темных больших глаз придавали ей типичный вид раскольничьей красоты, сохраняющейся только в старинных семьях. Смущенная этим неожиданным разговором Пружинкина, девушка после неловкой паузы проговорила:
- Мне нужно было поговорить с вами, Егор Андреич, относительно школы, которую мы думаем открывать в Дрекольном-Мысу.
- В Теребиловке?
- Да.
- То-есть это в каком же смысле открывать школу, Анна Ивановна?
- В самом обыкновенном: населения в вашей Теребиловке больше двух тысяч, и ни одной школы. У нас составился небольшой кружок...
- Анна Ивановна, голубчик...
- Прежде всего, вопрос заключается в квартире. На первый раз будет достаточно, если найдется помещение человек на тридцать. Вы, надеюсь, не откажете нам в своем содействии?
- Анна Ивановна, да я для вас из земли вырою за одно ваше словечко: уж очень хорошее ваше слово-то! Всякий о себе хлопочет, о своем кармане, а другие-то все пропадай пропадом! Так-с? Ах, ты господи, вот до чего я дожил!
Старик ужасно взволновался и только разводил руками, не зная, как ему высказать стеснившиеся в его голове мысли. Девушка смотрела на него и не могла себе объяснить этого волнения, вызванного такой ничтожной причиной. Лицо у Пружинкина покраснело, и он несколько раз принимался поправлять душившую его косынку.
- Я перед вами в том роде, как бывает человек в отсутствии ума,- бормотал он довольно бессвязно.- А что дорого: вот вы сидите, Анна Ивановна, в этой самой комнате - и сыто, и одето, и пригрето, и никакой заботушки... Так бы и век свековали, а у вас уж другое на уме. Чужие слезы и до вас дошли... Теперь взять хоть нашу Теребиловку: непокрытое место, а тоже живые люди. Глупость ихнюю жаль... темноту эту самую. А ежели бы вы, да я, да другой-третий стали эту темноту, например, достигать?.. Умных людей много, а вот надо прийти к глупым-то людям с кротостью, с ласковым словом... с чистотой.
У Пружинкина в голосе стояли слезы. Он сам плохо помнил, что рассказывал Анне Ивановне: об избитых женщинах, которых лечил Чалко, о несчастных детях, вырастающих на улице, как бездомные собаки, о той жизни, где нужно добывать кусок хлеба воровством; наконец о своих проектах, с которыми он толкался по богатым мужикам. Анна Ивановна слушала его, опустив голову. Она теперь понимала то, что он хотел высказать, и сама заразилась его волнением.
- Все я к Павлу Васильичу думаю толкнуться, - говорил Пружинкин на прощанье. - Есть у меня до него дельце, только боюсь помешать...
- Отчего же? Он будет вам рад... Даже, если хотите, я могу с ним переговорить.
- Нет, нет, Анна Ивановна!.. Это какой человек! Ему теперь впору со своими делами управляться, а мы уж потом... Большому кораблю большое и плавание, а мы около бережка. Беречь надо Павла-то Васильича, - таких людей больше и нет...
Когда Пружинкин ушел, Анна Ивановна долго сидела у письменного стола, охваченная совершенно новым для нее чувством, точно больной, на которого пахнуло свежим воздухом. Она не заметила даже, как в комнату вошла Марфа Петровна, остановилась в дверях и долго смотрела на нее, не говоря ни слова.
- Ну, доченька, хочешь быть умнее матери, видно... - заговорила старуха своим грубым голосом.
- Что такое, мама?
- А такое... Какой же это порядок в дому, ежели ты к себе в комнату силом будешь мужчин затаскивать? Погоди, вот сперва выдь замуж, тогда и своя воля будет...
- Будет, мама, я уж это слыхала.
- А разве так разговаривают с матерью? Я стою перед тобой, я ты сидишь, как прынцесса. Еще образованная называешься. Кабы жив был отец-то, так не посмотрел бы на тебя, а взял бы да за косу...
Произошла грубая домашняя сцена. Марфа Петровна раскричалась и даже топала ногами, а потом быстро перешла в слезливое настроение и принялась причитать, что к ней уж совсем не шло. Девушка молчала, не возражая ни одного слова. Лицо было совсем бледное, руки похолодели.
- Что же ты молчишь, как пень? - наступала Марфа Петровна с новым приливом энергии. - Думаешь, и управы на тебя не найду: силом замуж выдам!.. в мешке обвенчаю!.. О чем тут с Пружинкиным-то шепталась?.. Какие-такие у вас дела могут быть?.. У того, дурака, и смолоду ума не бывало... Ну, чего молчишь?..
- Да ведь вы, мама, слышали наш разговор...
Марфа Петровна плюнула и, хлопнув дверью, ушла. Она действительно подслушивала весь разговор в замочную скважину, подкравшись к дверям в одних чулках. По раскольничьей политике, самому Пружинкину она и виду не показала, а распрощалась с ним даже с особенной нежностью. Анна Ивановна была свидетельницей всей этой обыденной лжи и переживала одиноко какое-то тупое чувство гнетущей тоски. Грубая сцена, последовавшая за этим, служила только необходимым дополнением, и она ждала ее. За внешним благообразием и суровыми добродетелями в злобинском доме весь уклад жизни держался всецело на самодурстве и лжи. Даже то добро, которое выходило из этого цома, неизбежно пропитывалось этими основными началами. Взятая в дом круглая сирота Агаша каждый день проходила через круг самой утонченной домашней пытки,