идят. Должно, и они приуныли: чай, тоже не по сердцу им в шатрах мокнуть.
- Что-то Оська наш? - выпалил, не подумав, Суета, кивая на стан ляшский. - Чай, совсем паном стал?
Засверкал впалыми очами Ананий, глухо промолвил:
- Не хочу имени его слышать, не хочу и помыслить о нем! Не брат он мне! Жив ли, мертв ли - все одно. И не растравляй ты мне, Суета, язвы сердечной!
- Я лишь невзначай, - пробормотал, смутившись, тот. Поставил он готовую рогатину к стене, через зубец перегнулся, вниз взглянул.
- Ишь, ты! Опять воевода со своим Мартьяном рыжим по стенам пошел. И чего, прости Господи, полюбился ему литвин неведомый? Что из пищали палит ловко?
- Экой ты, Суета! - степенно, с укором сказал Ананий. - Не нам, чай, воеводе указывать. Не обижен разумом воевода Григорий Борисович. А литвин в деле воинском зело искусен. Пушки старые да поломанные он нам поправил, лучше прежнего палят. Он же выдумал засеки деревянные над воротами, что от ядер треснули. По всему видать, что бывалый человек, ученый. Как воеводу недуг скрутил, чай, его литвин вылечил; отец-то Гурий вовсе отчаялся.
- Верно, - пробурчал Суета, - а только не лежит у меня сердце к этому искуснику рыжему. Лукав он больно.
- Не стал бы воевода худого человека в одной горнице с собой день и ночь держать, - строго сказал Суете Ананий и тотчас же, опираясь на костыль, поднялся с места и снял шапку. Вошли на башню воевода Долгорукий и литвин Мартьяш. Сменил ляшский пушкарь иноземный наряд на однорядку меховую, у пояса его висела тяжелая стрелецкая сабля. Свободно говорил Мартьяш с воеводой; видно, привык уж к его милости. Две недели всего, как прибежал рыжий литвин в обитель, а уж пуще его любимца не было у князя Григория Борисовича.
- Здравствуйте, молодцы! - ласково сказал князь. - Чай, скучаете, без дела сидючи? Ничего, не горюйте - еще потешимся в чистом поле. Вот Мартьян мой сулит такое лукавство ляхам подстроить, что себя не узнают. Дайте срок, ребята!
- Били мы ляхов и без лукавства всякого, князь-воевода, - хмуро молвил Суета, косясь на литвина.
Князь не расслышал порядком слов его, но Мартьяш ничего не проронил; злобным взором окинул он дюжего молодца: погоди, мол, сосчитаемся еще!
- Поди-ка сюда, Мартьян, - позвал его воевода к зубцам, где пушки стояли. - С этого места наш пушкарь подбил пушку большую ляшскую, что досаждала нам пуще других.
- Что ж, воевода, это дело нехитрое. Отсюда не только что пушку, а и шатер полковничий ядром достать можно. Погоди, князь, я еще пушку поболее выберу да исправлю по-своему - тогда увидишь, как пушкари ученые палят.
- Ладно! - весело отвечал князь. - Делай как знаешь - наверно, худо не будет. Ты у меня на все искусен.
И ласково потрепал воевода нового любимца по плечу.
- А тут, - заговорил снова лукавый перебежчик, - надо бы щиты толстые у зубцов поставить: когда полезут ляхи на приступ - отсюда на выбор их стрелять можно.
- И щиты поставим! - соглашался на все князь. - Экая у тебя, Мартьян, голова разумная: знать, побродил ты по белу свету вдосталь. Как еще ты веру свою православную соблюл? Хвала тебе за то великая.
- Да, княже, везде побывал я на своем веку: в свейской земле был, где горы каменные, острые прямо из моря глядят; в дацкой земле жил, где, куда ни глянешь, со всех сторон вода и вода. В цесарских землях всяких я чудес нагляделся, научился чему хотел. Вот, князь-воевода, где воевать умеют. Любую крепость осадят - стены разобьют, подорвут, в прах сроют. А про ваших воинов московских молва идет, что стойки они в бою полевом да засадном, а как до городов дойдет - не под силу им.
- Пожалуй, то правда! - молвил князь. - А только и наши рати немало городов брали. В Ливонии-то царя Ивана вожди до самой Риги дошли, лишь ее не одолели.
- Изготовил я тот чертеж, воевода, что посулил тебе. Пойдем в горницу к тебе - все расскажу, растолкую.
- Для ворот-то крепостных, что опускать да поднимать можно? - радостно спросил князь.
- Для них чертеж, князь. Пойдем, что ли?
- Идем, идем! Утешил ты меня, - говорил князь, спускаясь по лестнице с башни.
Суета вслед литвину рыжему кулаком погрозил.
- Околдовал воеводу! Прямехонько опоил чем-нибудь. Ишь, какую над ним власть взял! Что ж это будет, братцы!
- А ты помалкивай, - махнул на него рукой Ананий. - И мне теперь сдается, что лукав да ненадежен литвин, а что с ним поделаешь? В оба глядеть надо: чуть что приметим - сами расправимся.
Согласно переглянулись четверо молодцов: порешили.
Опять уселись товарищи около зубцов, опять потонули взоры их унылые в туманной и дымной дали. Небо нахмурилось, не то дождь, не то снег идти хотел. Пронесся по стенам и башням порыв грозного вихря.
- Вон еще лях скачет. Не сидится им в стане. Да какой у него конь бойкий. А сам-то какой рослый, широкоплечий. И у них, видно, богатыри есть, Ананий?
Ничего не ответил Суете Селевин: он тоже любовался подъезжавшим ближе всадником. Видно, что был пан не ниже ростом, чем длинный Суета; густые черные волосы выбивались из-под низкого ляшского шлема.
Все близился неведомый воин, можно было уже рассмотреть его угрюмое загорелое лицо, его черные очи под густыми бровями, с грозным и острым взглядом. Черные висячие усы падали ниже бритого по-ляшски подбородка.
Под самые стены башни подъехал он.
- Переговорщик, что ли? - И наклонились все четверо над зубцами, ожидая, что скажет всадник.
Но ни слова не вымолвил пришелец. Поднял он кверху угрюмое свое лицо и махнул рукой, словно маня к себе. Удивились воины.
- На бой, что ли, зовет? На поединок? - сказал быстрый Суета. - Я, пожалуй, схвачусь с ним; авось...
- Погоди! Не то! - перебил Тимофея Ананий.
И вправду - не биться прискакал чужой витязь. Все без единого слова - снял он с головы шлем, железную кольчугу на груди расстегнул, вынул крест нательный, из золота чистого, резной работы. Широко перекрестился всадник православным крестом, приложился благоговейно к святыне и, высоко подняв могучую руку, показал тот крест товарищам.
- Что за диво? Не лях он, видно? - сказал Ананий и позвал громким голосом витязя: - Эй, молодец! Зачем прискакал? Нашей ты, что ли, веры?
Закивал головой воин, опять перекрестился и свой тельник поцеловал, и опять рукой к себе позвал.
- Да ты отвечай, кто ты да отколе? - крикнул Суета.
Уныло покачал головою витязь, рукой себе на рот указал и плечами тряхнул: не могу-де.
- Да он немой, братцы! - догадался Ананий.
Меж тем черноволосый гость с коня сошел, отогнал его в поле, опять обернулся и начал сперва на себя, потом на верх башни рукою показывать: туда-де, к вам хочу - возьмите.
- К нам просится. Сбежал, видно, от ляхов. Пустить его, что ли? - молвил Ананий.
- Вестимо, втащим на веревке, - заторопился Суета. - Ведь тоже душа православная. Ну-ка, подмогите, ребята!
Нелегко было грузного богатыря на высокую башню втащить: целых три толстых веревки связали, вчетвером поднатужились молодцы. Ступил, наконец, неведомый воин на верхушку башни. Показалась на сумрачном лице его светлая улыбка, осенил он себя крестом и по-братски обнял всех крепким объятием, облобызался с ними, словно в праздник великий.
Несмотря на угрюмое лицо, пришелся сразу новый гость по сердцу всем четверым. Почуяли сразу они, что не лукавец перед ними, не изменник.
- Ты у ляхов был в стане? - спросил Ананий, сидя с новым знакомцем рядом. - Или только нарядился по-ихнему, чтоб к нам попасть? Эх, не понять тебя!
Немой показал рукой на блестящие обительские кресты, потом на чело и на грудь себе.
- Сердцем болел за обитель? Мыслил помочь ей? - догадался Ананий. - В пору же ты пришел. Людей у нас мало.
Немой радостно головой закивал, потом нахмурился, очами сверкнул и гневно погрозил рукой ляшскому стану.
- Ишь ты, какой удалой! - потрепал его рукой по широким плечам веселый Суета. - Погоди, мы с тобой покажем нехристям, как обитель святую воевать!
Начал немой витязь о чем-то или о ком-то товарищей знаками допытывать: от земли рукой невысокий рост указывал, на стан вражий и на обитель кивал, по пушке ударял. Не поняли его.
Тогда омрачился лицом неведомый воин. Долго сидел он, глубоко задумавшись; потом достал из-за пазухи бумажный свиток и внимательно оглядел окружающих.
Всех степенней да разумней показался немому Ананий, и подал он ему грамоту: прочитай-де.
- Не обучен я - простые мы люди, темные, - отказался Селевин. - Коли хочешь, сведу тебя к старцу книжному - есть у нас инок такой. Отец Гурий какую хочешь грамоту разберет. А из нас никто не умудрится.
- К отцу Гурию надо, - решили все молодцы.
В это время загудел на обительском дворе трапезный колокол; поднялись все с башни идти.
- С нами пойдем, Немко! - позвал Суета нового знакомца, сразу ему прозванье придумав. И так и осталось за немым в обители то прозвище.
- Что глядишь? - хромая, сказал Немку Ананий. - Попортили ногу-то мне навеки. Все они - ляхи вражьи!
За общей монастырской трапезой богомольцы и иноки немало дивились на нового воина. Ел он мало, не пил ничего хмельного; все крестился при звоне колокольном.
Не беден был пришелец, и щедра была рука его: целую горсть червонцев разделил он, выйдя из-за стола, убогим, немощным и сиротам. Немало золота осталось еще в большом кожаном кошеле его.
Повели немого молодцы в келью отца Гурия; но не было там старца: позван он был к воеводе и к архимандриту на совет, да потом еще хотел обойти своих бедных да больных. Не ждал его послушник ранее ночи. Остались все, как обычно, в келье доброго старца на ночлег. А до сна-то еще много ждать было; и придумал Суета, чем время скоротать. Пошел он к отцу ключнику обительскому, что любил с веселым парнем на досуге побеседовать; ударил ему челом Суета о милости: не даст ли крепкой браги да сладкого меду по бочоночку. Больно-де продрогли ребята на стенах, на ветру да на дожде. Не отказал отец ключник.
- Тебе да твоим сколько хочешь дам, Тимофеюшка. Вы молодцы смирные, буйства не учините. А вот голытьбе обительской не велел давать отец Иоасаф - и без того непорядки в монастыре. Иди-ка за мной.
Принес Суета товарищам мед да брагу, позвали еще двоих-троих парней, начали степенно пить да беседовать. Лишь Немко ни капли не пил, сидел он в темном углу, голову на руки опустив в глубокой, невеселой думе.
- Знать у Немка-то горе великое на душе, - перешептывались ребята. - Кто же такого богатыря изобидеть мог?
- Эх вы, неразумные! Речи ваши пустые! - вмешался Ананий. - Разве силой от горя да беды отобьешься? Много на свете людей злых, лукавых; много неправды!
Поднялся он, опираясь на костыль, подсел к Немку, рукой его за плечи охватил и молвил душевно:
- Отгони, брат, мысли черные! Помолись на ночь - на душе полегчает. В догадку мне, что скорбит сердце твое, что лютая в нем тоска таится.
Поглядел Немко на Анания благодарным взором.
- Вижу, вижу, что молвить хочешь. Эх, жаль, что не говоришь ты ничего: поведал бы горе свое. Что, у тебя немота от рождения, что ли? Аль от болезни какой?
Покачал головой Немко, угрюмо нахмурился; взял потом Анания за голову, пригнул к себе и рот широко открыл. Взглянув, Ананий обомлел от ужаса. За двумя рядами блестящих, крепких зубов чернела во рту немого глубокая впадина, а на дне ее виден был крохотный, зарубцованный остаток языка.
- Братцы, да у него язык-то отрезан! - закричал Ананий.
Бросились все к немому, начали его, жалея, пытать-выспрашивать. Не мог Немко ответить, да и не хотел: словно убитый, недвижно сидел он на скамье, из помутившихся глаз его, одна за другой, катились крупные слезы.
- Вот что стряслось над человеком, ребята, - говорил Ананий, утирая слезы. - Как же ему веселым быть? Другой бы, пожалуй, на себя руки наложил, душу бы свою загубил. Не кручинься, Немко, помолись лучше!
Поуспокоился немой, пересилил горе свое. Снова забился он в свой угол, глаза закрыл, словно спать собрался. Суета с товарищами опять к бочонкам присели.
- Слышали, что воевода-то младший намедни говорил? Будто опять скоро на вылазку пойдем, да еще всем скопом: в обители- то лишь старцы останутся. Верно говорю.
И Суета даже побожился, видя, что не верят ему.
- Правда, не мне про то сказывал воевода, а пятисотенному стрелецкому; да я-то неподалеку был - слышал. А все это князя Долгорукого литвин Мартьян подбивает; сулит такие ходы к ляшскому стану указать, что незаметно подойдем; разметем, располыхнем врагов первым напором крепким.
- Его бы устами да мед пить, - молвил Тененев. - А ежели ляхи на обитель нахлынут, что будет?
- Ужели князь Григорий Борисович такого советчика не остережется? - раздумчиво сказал Ананий.
- Околдовал князя литвин! - повторял Суета.
- Надо отцу Гурию сказать; может, шепнет князю.
- Братцы, что я-то вчера под вечер видел, - заговорил вдруг один из парней, на речь и на дело нескорый: таков уж уродился. - Сидел я с пищалью у ворот Красных, на страже за щитом. Совсем уж затемнело. Вдруг, гляжу - литвин-то рыжий идет, оглядывается: нет ли кого. Через зубец перегнулся, легонько свистнул; снизу тоже кто-то свистом ответил. А он поднял камень, навязал на него грамотку невеликую и пустил со стены. Сразу мне что-то неладно показалось, да потом запамятовал я. Лишь сейчас припомнилось, как вы про Мартьяна речь завели. Должно, он что-то недоброе замыслил!
- Эх ты, неразумный! Что же ты молчал доселе? - закричали все на мешковатого парня в один голос. - Словно совсем пусто у тебя в голове-то!
- Да невдомек было, братцы! - растерялся тот.
И немало бы его еще побранили, да в ту пору отворилась дверь келейки и вошел, усталый да хмурый, отец Гурий.
Бросились все к разумному и доброму старцу, начали ему про Немка рассказывать, про Мартьяна, что со стены грамоты бросает. Выслушал старец.
- Завтра воеводе скажу про его любимца-то. Пусть сам его пытает-спрашивает. А где немой-то?
Выйдя из угла, упал Немко в ноги отцу Гурию; вынул свой крест золотой - показал. Поднял его старец, благословил, зорко ему в глаза глянув.
- Вот покажи отцу Гурию грамоту, - сказал немому Ананий. - Он старец ученый, прочтет что надо.
Обрадовался Немко; засунув руку за пазуху, вынул грамоту, крепко свитую, завязанную шнурами, и подал старому иноку. Дивясь, взял ее отец Гурий, бережно раскрыл и поглядел, как она написана.
- По-нашему, - молвил он. - Ишь, как узорно выведена! И вправду, на диво была грамота Немка выписана. Словно дьяк из царского приказа трудился над ней.
- Кто писал-то грамоту? - спросил инок. Немко себе на грудь рукой показал.
- Ты? Ну, искусник же! А про что там писано? Опять указал на себя немой.
- Про тебя? Ну, прочту. Дай раздеться, отдохнуть. Скрипнула вдруг дверь в келью, и нежданно рыжий литвин Мартьян вошел.
- От князя-воеводы к тебе, отец... - начал он да запнулся и помертвел от страха. Немко вгляделся в него, взвизгнул дико и ринулся вперед, как разъяренный вепрь. Еле успел Ананий удержать его. А Мартьяш одним прыжком из двери выскочил.
- Стой! Стой! То любимец воеводский! - убеждал Ананий Немка, рвавшегося к двери. - Что он сделал тебе?
Вслушался немой в слова его, подумал недолго - и кинулся отцу Гурию в ноги. Указывал он рукой на грамоту свою, что в руках у старца была, и на дверь, куда Мартьяш убежал. Прочти-де мою грамоту - все узнаешь. Понял старец Гурий его слезное моление.
- Ну, ладно. Сейчас читать примусь. А вы, молодцы, ложитесь спать, что ли... не мешайте.
Стихло все в келье. Отец Гурий у ночника светильню поправил и за грамоту принялся.
Вот что прочел в грамоте немого витязя отец Гурий: "Не ведаю, кому в руки попадет писание мое, кто прочтет темное повествование о моей жизни горькой. Но кто бы ни был, да знает он, что одна истина в нем, да проклянет вместе со мною злодея моего, лукавца и гонителя.
Род мой знатный, боярский: испокон века верой и правдой служили бояре Заболоцкие государям московским, правили городами, в думе сидели, рати водили на бой кровавый. Награждали их владыки московские: при царе Иоанне Третьем, при царе Василье Иоанновиче были они в почете, в ласке государевой. Но сел на престол московский грозный царь Иоанн Васильевич Четвертый - и опала великая постигла весь род наш. Отобрал царь Иоанн у отца моего, боярина Заболоцкого, деревни да поместья и повелел его в Белозерский монастырь сослать. Не ведаю, какой еще недобрый наказ был дан дьяку провожатому, только вложил Господь жалость в сердце придворного царского.
На первом ночлеге дорожном напоил дьяк стражу стрелецкую вином с зельем снотворным и помог бежать боярину опальному. Верные слуги спасли-утаили часть казны боярской от подьячих государевых, и смог боярин Заболоцкий до литовского рубежа добраться без помех... Принял боярина король Сигизмунд с лаской, дал ему поместье богатое, всячески его честил и отличал. И при Стефане Батории не был московский боярин обойден милостью королевской. А когда сел на престол варшавский другой Сигизмунд - настала для боярина година черная.
В ту пору было мне двадцать лет неполных. Поместье наше было в Литве, граничило оно с владениями богатыми, необозримыми князя Вишневецкого, магната надменного, сильного, властолюбивого. При дворе княжеском много иезуитов-папистов ютилось; хитрыми происками, речами сладкими овладели они душой и сердцем вельможи гордого. Воспылал князь Вишневецкий ревностью великой к вере латинской, возненавидел Православие. Многие села свои выжег дотла гонитель жестокий за то, что привержены были они к Церкви русской. Многих соседей совратил могучий князь в веру латинскую - кого дарами богатыми, лаской и просьбами, кого насилием, угрозами, даже пытками и муками смертными.
До той поры ладил боярин Заболоцкий с князем Вишневецким, даже в гости езжали они один к другому. Боярин чтил веру отцов своих во всей чистоте ее нерушимой; выстроил он в поместье своем церковь православную, селил у себя на землях люд православный. Меня, сына своего и наследника, взрастил боярин в родной вере греческой, и сызмальства начитан и опытен был я в Святом Писании. Не раз говаривал мне батюшка: "Все снеси за веру. Блюди ее, как алмаз драгоценный, чистой, нерушимой. Прими за нее, коли Господь приведет, муки смертные, жизни самой не пожалей отдать за нее!" И запечатлелись в сердце моем те слова отцовские. В годину черную не изменил я завету родителя!
Разожгли иезуиты-паписты гнев князя Вишневецкого: объявился он боярину злым недругом. Но не сразу накинулся сильный магнат на соседа православного: знал он, что бережет все же король Сигизмунд беглецов московских от обид и насилия. Начал вельможа могущественный, имея при дворе королевском сотни друзей и приверженцев, донимать боярина клеветой да наветами. Поносил он соседа перед королем и сенаторами со злобой и лукавством.
Нашептывали клевреты его, что тянет боярин Заболоцкий на московскую руку, что умышляет измену черную, забыл милости и заступу королей польских. Сперва не верили король Сигизмунд и сенаторы наушникам, а потом мало-помалу начали на их сторону клониться. Не стало боярину с той поры ни чести, ни милости. Возликовал князь Вишневецкий, захотел вконец сломить боярина. Послал он к соседу монаха-иезуита с наказом грозным: переходи, мол, с сыном в веру латинскую, не то худо будет - силой заставлю. Разгневался боярин, еле-еле дал монаху речь кончить, слуг позвал и выбросил посланца княжеского через ступени крылечные на двор усадебный. А еще велел его до самых ворот наружных дворовыми псами травить. Князя от злости болезнь схватила; задумал он недобрый разбой, кровавое дело.
Знал боярин нрав соседа грозного, не думал уж он в живых остаться, да и не дорога ему, старцу преклонному, жизнь была. Лишь о сыне юном болело сердце его, душа скорбела и тосковала.
Был у нас в доме слуга, одногодок мой, литвин по имени Мартьяш. Вместе с ним мы детьми игрывали, вместе и выросли. Нрава был Мартьяш злого и завистливого; хоть никакой обиды он в дому боярском не видел, все же таил он на сердце против всех нас лютую ненависть: таков уж уродился недобрый человек на свет Божий. Но скрывал лукавый литвин до поры до времени злобу свою; верил я ему, словно брату родному.
Позвал меня и Мартьяша к себе боярин, дал нам кошель с золотом, велел двух коней добрых выбрать и такой строгий наказ дал: "Ночью же в путь пускайтесь. Есть у меня в лесу порубежном усадьба малая, в самой чаще глухой выстроена. Не найдет ее ни лихой человек, ни рать московская, ни рать ляшская. Схоронитесь в той усадьбе и живите до поры до времени. Если вызволит меня Господь из гнева князя Вишневецкого - гонца к вам пришлю. Если смерть лютая ждет меня, то, сведав о ней да за мою душу помолясь, уезжайте к юному Феодору Иоанновичу, доброму царю московскому. Пади в ноги царю, сын мой, прощение вымоли и служи ему верой и правдой. А ежели и казнить велит тебя царь, все же лучше смерть принять от владыки законного, православного, нежели от паписта поганого, нечестивого!" Благословил меня боярин на расставанье дедовским резным крестом чистого золота. Был я в полной воле отцовской - и не помыслил отцу перечить, поклонился ему земно и вышел с Мартьяшом. Еще заря не занималась на небе темном, а мы уж летели во всю прыть конскую от родного дома к далеким лесам порубежным. День мы скакали, два и три - добрались, наконец, до усадьбы лесной. Кабы не наказ боярский, ни за что бы не найти нам ее в буераке глубоком, за старыми густыми засеками. Томительно и скучно было житье наше в лесу глухом. По целым неделям ни птица вольная не пролетала мимо нас, ни зверь лесной не пробегал. Тоска томила сердце мое, и Мартьяш все сумрачней да сумрачней глядел, все таил злые думы, черные. Чуть не два месяца прятались мы в дремучем лесу том. На третий месяц принес нам из дома злые вести старый раб боярина, Абрам-ключник. Один он из всей челяди спасся от наезда княжеского. Боярин, дряхлой рукой своей троих холопов княжеских изрубив, мертвым пал у дверей дома своего с толпой слуг верных. Опозорил жестокий магнат тело старца: ляшским, поганым псам на съедение бросить велел.
Долго горевал я по отце-старике, но наказа его посмертного не забывал - сбирался к царю Феодору ехать. На беду, схватила меня в ту пору немочь сильная - огневица-трясовица. Не ведаю, сколько дней лежал я без памяти, а когда очнулся, увидел я близ себя лишь старика одного, Абрама-ключника, а Мартьяш пропал неведомо куда. Не долго пришлось нам с Абрамом дивиться тому. На второй день объявился злодей, да не один, а с отрядом холопьев княжеских. Ввел он ляхов ко мне в горницу, указал на меня, злобно смеясь, и молвил: "Вот боярский сынок! Берите его; чай, князь в гости ждет". Обозвал я его Иудой-кровопийцей, да не дали мне и докончить: выволокли из горницы, к лошади ремнями привязали. Старика Абрама лях из пистоли наповал убил, едва он мне на подмогу рванулся.
Привезли меня, еле живого, во дворец княжеский, к самому Вишневецкому, что сидел за столом богатым, с другими панами да с иезуитами-папистами. Зверем лютым глянул на меня князь. "Примешь или нет, юноша, нашу веру правую, латинскую?" Вспомнил я смерть отцовскую, позорную; вскипело мое сердце - и плюнул я магнату гордому прямо в очи. "Вот тебе, - крикнул, - за дела твои зверские, за кровь отца моего, папист поганый! Вера на свете одна правая, истинная - то православная вера греческая; а ваша вера нечистая, неподобная!"
Вскочил князь из-за стола, затрясся весь от злости, позвал своих холопьев, гайдуков, и гаркнул: "Повесить его перед замком моим на дубу старом!"
Хотел уж я последние молитвы читать, да поднялся из толпы гостей пирующих иезуит-папист старый, лысый весь, лицо бритое, лукавое. Шепнул он князю что-то, на меня указывая... Подумал Вишневецкий и велел меня в темный сырой погреб бросить. Не ждал я пощады от него, и не манила меня жизнь в узах да в темнице. Но покорился я Божьей воле. "Пусть хоть голодом уморят, хоть жилы тянуть станут, - думал я, влачась, связанный, за палачами своими по ступеням каменным, - а не изменю вере православной, соблюду святой завет отцовский!"
Пролежал я в заточении моем дня два без памяти: вернулся ко мне мой недуг недавний - трясло меня, било о плиты каменные, видения страшные чудились. Кровавое тело отца мерещилось мне, терзаемое псами голодными, лукавое лицо Мартьяша носилось передо мной. На третий день очнулся я на короткое время и понял, что смерть пришла неминучая, грозная, протянула ко мне руки костлявые, дохнула на меня сырой могилой. Потухал уже взор мой, холодели руки и ноги, туманился разум мой.
В это время загремели засовы железные, и вошло в темницу мою трое людей. В одном из них узнал я иезуита княжеского, что на пиру меня от петли спас. Подошел ко мне латинянин лукавый, нагнулся и голосом жалостливым молвил: "Радуйся, сын мой, - мольбами горячими смягчил я сердце княжеское. По юности твоей прощает тебя его ясновельможность. Иди за мной". Но я не мог и с земли подняться: ослабел, словно дитя малое. Велел тогда иезуит холопьям поднять меня и перенести в замок княжеский. Очнулся я снова в горнице светлой да теплой, на пуховике мягком. Сидел возле меня тот же иезуит, улыбался мне, всячески пекся обо мне.
"Выпей вина старого, подкрепи свои силы истомленные, - говорил он мне заботливо. - Не смущайся, видя во мне иной веры пастыря. Господь повелел всем добро творить. Я - духовник княжеский, брат Антоний. Может, слыхал ты обо мне?" Ничего я не ответил латинцу, остерегался я его лукавства: много мне отец о иезуите Антонии рассказывал. До самой ночи просидел надо мной монах, по-отечески ласкал он меня, ободрял, лечил от недуга телесного. Через неделю встал я с ложа здоровый и крепкий, думал, веселясь душою, что отпустят меня на вольную волюшку. Но раз вошел ко мне брат Антоний и участливо сказал: "Надо тебе здесь еще побыть: пусть позабудет совсем о тебе князь Вишневецкий. Ныне снова распалили сердце его гневом супротивники, люди веры греческой, и коли услышит он о тебе, забудет милость прежнюю. Здесь, у меня, будет тебе хорошо; никто не узнает, что хоронишься ты в самом замке от гнева княжеского. Жаль мне тебя, юноша, на муки отдавать". Тронула душу мою доброта монаха латинского, сказал я ему спасибо большое и остался у него в горнице. Немало прошло дней; стал я томиться в неволе, а к тому же примечать начал, что суровее ко мне стал брат Антоний. Частенько пробовал он речь заводить о верах православной и римской. Доказывал ученый иезуит правоту учения папского, приносил с собой всякие книги еретические. Видя же мое упорство, нежелание мое вступать с ним в беседу - хмурился иезуит, и порою ловил я недобрый взгляд его.
Однажды под вечер сидел я один в горнице у монаха. Слыша чьи-то шаги тихие, обернулся - и увидел предателя моего, рыжего Мартьяша. Он стоял в дверях, поглядывал на меня злобно и посмеивался. "Что, боярский сынок, открыл я твою нору тайную! Князю-то ты давно надобен, ищет он тебя по всей Литве. Вот и заслужит теперь холоп боярский Мартьяшка две горсти червонцев за сынка боярского!" Заныло сердце мое от гнева и тоски, попрекнул я предателя-злодея добром боярина, милостями его прежними. Только еще злобнее захохотал Мартьяш и скрылся поспешно за дверь.
Снова начал я к лютой смерти готовиться, и - благодарение Господу! - не было в душе моей ни страха, ни трепета, ни помысла о покорности позорной.
Ночью уже вошел ко мне брат Антоний; бледно и испуганно было лицо его. Со страхом оглядывался он на дверь. "Конец твой приходит, юноша, - жалостливо зашептал он. - Проведал убежище твое холоп твой, литвин лукавый. Не допустили его сегодня к князю, да завтра на охоте все равно улучит он время подойти к его ясновельможности. Одно только спасение есть и для меня, и для тебя, юноша! Не знает князь, что скрываешься ты у меня, - и сильно на меня разгневается. А если скажу я его ясновельможности, что в тиши и уединении наставлял я тебя в учениях святой церкви римской, что озарила истина душу твою и отрекся ты от заблуждений прежних, - тогда минет гроза великая". Увидел иезуит, что я головой покачал, и нахмурился, и пустился он на лукавство новое, хоть и приметно было, что крепко он разгневался на упорство мое. "Хоть для вида сознайся его ясновельможности, что хочешь ты веру нашу принять, - сказал он вкрадчиво и ласково. - Жалея тебя, даю тебе совет разумный. После помогу я тебе из замка бежать куда захочешь. Ну, отвечай, юноша: что решил ты?" Перекрестился я и ответил искусителю лукавому: "Пусть берут меня на муки. Не изменю вере православной!"
Сбросил тогда с себя личину лукавую, иезуит злобный: осыпая меня угрозами да проклятиями, бросился он к двери и крикнул: "Гей, возьмите московита упрямого!"
Вбежали в горницу гайдуки и холопья князя, впереди всех Мартьяш был. Стал я отбиваться, чем - не помню уж, и отогнал врагов к порогу; дивились они силе моей, когда по двое от одного моего удара валились. Но в дверях сам грозный князь показался, прикрикнул на челядь свою - и снова набросились они на меня, как дикие звери. Не одолели бы и тут, да лукавец Мартьяш сзади на меня ременную петлю набросил и стянул руки мне локоть к локтю. Повели меня вниз в подземелье замковое, где стояли скамьи каменные, красные факелы в кольцах железных горели. Творилось в покое том подземном судище иезуитское, и далеко недобрая молва шла о подземелье. Положили меня, связанного, на каменный пол; на листе железном, около, огонь развели. Сел князь Вишневецкий на средней скамье, у стола каменного, по бокам - два монаха-иезуита. Начало меня сборище нечестивое допрашивать-судить. "Сын боярина Заболоцкого! - грозно сказал князь. - Ты проникся верой истинной, ты склонился принять учение церкви латинской..." Крикнул я во весь голос, прерывая клевету черную: "Не изменял я ни на час единый вере православной, прадедовой!" Но выступил пред судилище иезуит Антоний и с клятвой показал, что удалось-де ему обратить меня в веру римскую. Не стал слушать меня князь Вишневецкий, еще грознее заговорил: "А теперь отрекаешься ты от истины, вновь впадаешь в заблуждение, упорствуешь. Братья, чего достоин отступник от закона латинского?" Начали тут спорить иезуиты: один хотел меня смерти предать, другой - навеки в темницу бросить. Долго спорили монахи; затем отвели меня в каморку темную...
Скоро вошел ко мне человек со светильником в руке; сразу узнал я Мартьяша рыжего, сжалось сердце мое - не от страха, а от того, что позор был великий - принять смерть от руки предателя, изменника низкого. Вынул литвин из-за пояса нож тонкий и длинный, поставил на каменные плиты светильник. "В последний раз оглядись, сынок боярский, вокруг себя. Хоть и не красна горница, а все же с этой поры другой тебе не увидеть..." Не хотел я и взглянуть на злодея, а он все пуще свирепел, подходил все ближе. "Нашли тебе казнь князь с иезуитами. Не увидишь ты более света Божьего". Понял я тут, что палачом его ко мне в темницу прислали; послал я ему и судьям своим неправым проклятие, снова отрекся-отплюнулся от веры латинской. "За хулу твою велел князь твой язык дерзкий вырезать и псам бросить!" - заревел Мартьяш и взмахнул ножом сверкающим.
- Вспомни хлеб-соль отца моего! - молвил я еще напоследок злодею, но не пробудил я в душе его совести. Придавил он мне грудь коленом...
Через сколько времени очнулся я - не ведаю. Молиться хотел, о пощаде молить, на помощь звать, но лишь стон да хрип зловещий вырывались из уст моих, и длилась-жгла боль нестерпимая! Слезы ручьями горячими полились по лицу моему окровавленному...
Пять лет томился я в темнице князя Вишневецкого и погиб бы за стенами ее сырыми, да выручил меня Господь чудом. Напали на Литву крымцы дикие, много городов разорили, не обошли и замка княжеского. Сам-то князь ускакал на борзом коне, пробившись сквозь толпы свирепые, а богатства его татары разграбили. Вывели в ту пору и меня из темницы моей. Да не на радость было мне избавление: из одной неволи в другую попал. Взял меня в рабы первый чиновник ханский; повели меня за Перекоп, в степи крымские. И там томился я много лет, много муки натерпелся. Вызволил меня из плена мусульманского посол московский, что послан был к хану царем Борисом; был тот посол в свойстве с боярами Заболоцкими и у самого хана мне волю выпросил.
С той поры скитаюсь я повсюду, служу вере православной супротив нечестивой веры латинской, ищу злодея моего, ворога лютого, Мартьяша. Не одной местью правой горит душа моя, когда вспомню о предателе моем: страшусь я за нашу веру святую, за Русь-матушку, за церкви и обители. Лукав и зол рыжий литвин - немало он им вреда принесет. Коли встречу ворога моего - не быть ему живу; разрушу я его козни лукавые и самого, как убийцу-изменника, без суда убью! К тому и пишу грамоту, славя Господа, что с детских лет привык я к письму, - пусть узнают из нее люди о злодее-Мартьяше, о Юрии Заболоцком и его судьбе злосчастной".
Прочитал отец Гурий грамоту и взглянул на Юрия. Сидел Немко на скамье, голову понурив; видно, вспоминал злосчастный сын боярский о хмурых днях своих суровых невзгод... Подошел к нему старец, ласково обнял его, благословил.
- Знаю теперь твою жизнь горькую, добрый молодец. Пострадал ты за веру православную, и зачтутся тебе муки твои на правом суде Божьем.
Припал Немко к иноку старому, как к отцу родному, и благодарными слезами наполнились его очи.
Ранним утром, еще до света, собираясь к воеводе, наказывал отец Гурий своим молодцам любимым:
- Вы, детки, литвина не пугайте. Надо его, злодея, выследить, перелукавить. Пуще всего Немка на глаза ему не кажите. Из-под руки же поглядывайте за злодеем рыжим, да чтобы не приметил он, а то все дело пропадет. Я воеводу упрежу.
- Ладно, ладно! - отвечали те. - Вот Ананий с Немком в келье посидит; ему же и ходить много трудновато.
Остались в келейке Селевин да немой вдвоем. Оба они невеселы были: Немко в душе своей старые язвы разбередил, Ананий о святой обители скорбел, что окружена была коварными злодеями.
- Эх, времечко, времечко черное, незадачливое, - говорил он с немым. - Не знаешь, отколе напасти ждать, как от злого человека уберечься! Успел мне отец Гурий кое-что о твоем горе поведать. Натерпелся же ты на веку своем мук тяжких! Эх, и мне судьба-мачеха не красную долю дала; одного лишь хочу, об одном лишь Бога молю - славной смертью умереть за обитель святую, искупить черный грех брата младшего. Ты еще, чай, не ведаешь, Немко, что в ляшском стане предатель обительский есть, переметчик. Имя тому переметчику - Оська Селевин; младшим братом я его звал доселе, а ныне зову своим врагом лютым.
И рассказал Ананий Немку о горе своем. Пришла тут очередь и немому пожалеть богатыря молоковского. Обнялись оба воина крепко, по-братски...
Суета с товарищами пошли по башням и стенам бродить, поглядывая, не видно ли лукавого литвина.
Утро вставало ясное и теплое, весной уже веяло с полей, черные, разбухшие монастырские рощи виднелись вдали.
На зорьке выехало поляков к стенам обительским больше, чем обычно. Лихо скакали они по полю на своих борзых конях, копья подбрасывали и ловили на скаку: веселились разбойники, глядя на обитель, как на близкую жертву. И не трогали их монастырцы, подпускали ближе, чем на пищальный выстрел.
- Поскачите, поскачите! - бормотал Суета. - Вот как изловим вашего посланца-пособника, тогда и за вас примемся. Чай, мыслите, что в обители и воинов больше не осталось? Дайте срок...
Гикали наездники, кружились, грозили монастырю саблями да мушкетами; монастырь молчал, лишь гудели по-старому гулко, твердо и непрестанно троицкие колокола.
Грозно глядели на ляшский стан монастырские пушки.
- Глянь-ка, там, у бойницы, никак литвин стоит? - молвил Суета Пимену Тененеву. - Пойдем-ка потолкуем с ним маленько, да посмотрим, что он там делает.
Мартьяш трудился над большой обительской пушкой, что Красные ворота охраняла своей медной пастью. Дальнобойная была пушка, исправная, и немало врагов погибло под стенами от ее метких, тяжелых ядер.
Приметил Мартьяш идущих молодцов, но не дрогнуло лицо его, не смутился злодей-предатель; еще старательнее принялся он за работу - чистил жерло, осматривал.
- Доброго утречка, пан Мартьян! - сказал Суета весело, снимая шапку перед рыжим литвином. - Экой ты заботливый, еще день не занялся, а ты с пушкой возишься.
- Чего ты меня паном кличешь! - обиделся рыжий переметчик. - Чай, я такой же православный; ляхом искони не был.
- Не гневайся: обмолвился я. Больно уж язык-то мой на речи скор, не то что у вчерашнего ляха немого. А напугался ты вчера, как он на тебя накинулся?!
- Вестимо, напугался, - не смутясь, ответил злодей. - Видел я его не раз в стане у Лисовского. Не в полном уме он и хмелен часто бывает. С того, чай, и в обитель перебежал; а, может, и с умыслом недобрым. Уж я про него князю воеводе говорил. Остеречься надо.
- Верно, верно говоришь ты. Время такое, что всякого остеречься не худо. А что ты, приятель, с пушкой делаешь?
- Позаржавела малость, да копоти в жерле много набралось. Исправляю ее по приказу князя-воеводы.
И спесиво поглядел Мартьяш на Суету: вот, мол, тебе!
- Ну, работай, работай. Мы тебе помехой не будем. Учтиво подняли молодцы шапки, прочь пошли. Острым, лукавым взором поглядел им вслед Мартьяш.
Ничего - идут удальцы беззаботно, пересмеиваются, громко беседу ведут. "Куда им догадаться! - подумал злодей. - Разума не хватит! А надо бы того немого избыть как-нибудь. И откуда он взялся? Слышал ведь я, что увели его крымцы за Перекоп. Знать, бежал оттуда! Ну, да бояться нечего: и хотел бы рассказать, да не сможет. И воевода ему веры бы не дал - славно обошел я князя. А поторопиться все же нужно: чай, пан гетман да пан полковник заждались совсем!"
Кончил литвин пушку чистить; с опаской оглянувшись, вынул он из-за пазухи большой гвоздь и скрыл его у бойницы, под камнем.
- Ночью найду, всажу в затравку. Как-то палить станут монахи! Не одну пушку исправлю им на славу!
И злобно усмехнувшись, пошел Мартьяш по бойницам.
Все удавалось в этот день изменнику: стражи везде мало было; князь за любимцем своим что-то не посылал долго.
Много пушек оглядел Мартьяш, около каждого станка по железному гвоздю скрыл: было чем поработать ночью. Степенно со стены сойдя, пошел он по обительскому двору к жилью княжескому.
У князя-воеводы сидели отец архимандрит, Алексей Голохвастов да старец Гурий; вели они важную беседу. Как вошел рыжий литвин - замолчали все разом.
- Где был? - неласково что-то спросил воевода Мартьяша.
- По твоему наказу, князь, осмотрел я пушки на стенах. Все теперь исправны, хоть сейчас палить из них можно.
- А что, Мартьян, - вновь спросил князь, - сегодня ночью не полезут ляхи на стены? Давненько что-то не были.
- С чего им, воевода, на приступ-то идти? Еще после зимы лютой обогреться не успели. Чай, и снаряд воинский подмок у них весь да попортился. Нет, князь, пока не выглянет солнышко весеннее - все будут они в стане сидеть да вино попивать.
Словно поверил князь злодею: головой кивнул, ласково улыбнулся. Еще более осмелел тогда рыжий Мартьяш.
- А что, князь, про немого ляха сведал что? Верь слову моему, что подослан он Сапегой да Лисовским. Велел бы его, воевода, на пытке допросить. Откроется, чай, - коли не словами, знаками покажет, что замыслил.
- Что же? Ночью сегодня и примемся за предателя, - молвил князь и усы разгладил, чтобы невольную улыбку скрыть.
Веселый вышел Мартьяш от воеводы: думал он, что вот-де двух зайцев одним камнем убил.
А в горнице воеводской, по уходе его, переглянулись все, головами покачали. Отец Гурий даже перекрестился.
- Вот злодей нераскаянный! Вконец бедного Немка сгубить хочет... клевещет на невинного!
- Спасибо тому немому да тебе, отец Гурий! - сказал князь-воевода. - Коль не вы бы меня надоумили, верил бы я все злодею-переметчику. Бог ведает, что с обителью было бы! Нашло же ведь ослепление такое, ровно ум помутился! Ну, да теперь только подстеречь его, злодея!
- О том не заботься, воевода. Суета с товарищами с него глаз не спустят, - молвил отец Гурий. - Ни шагу без ведома не сделает.
- Еще от одной злобной козни вражеской избавляет Господь обитель святую, - заговорил, крестясь, отец Иоасаф. - Принесем святому Сергию хвалу и благодарение. А болезнь лютая - слава Пречистой Троице! - слабеть стала. Сегодня за ночь не более десяти богомольцев кончилось. Из воинов да охотников ни один не помер. Являет Бог милость Свою!
Все закрестились вслед за отцом архимандритом, глядя на образа, перед которыми мерцали лампады.
- Что я надумал еще, - продолжал отец Иоасаф. - Ободрить надо богомольцев, дело им дать. Есть у нас в храме Троицы Живоначальной придел недостроенный, неосвященный. Докончить его - мало времени возьмет, а народу и дело будет, и духом ободрятся богомольцы, видя, что не страшится оби