и неодобрительно, Вологодский ничего не ответил. В неловком и тягостном молчании прошло несколько минут. Карпов, изнемогая под грузом этого молчания, кашлянул и поднялся с места. Вологодский удержал его.
- Часом, нервы у вас, Алексей Михайлович, не пошаливают? - подошел он к Карпову и посмотрел на него с неуклюжей участливостью.
- У меня нервы крепкие...
- Нет, голубчик, не скажите. Нервы у нас никуда не годятся! Поверьте мне, никуда! Повздорили вы с директором из-за чего-нибудь? Поцапались?
- Нет.
- Не ссорились? - раздумчиво удивился Вологодский, поглядев из-под очков на Алексея Михайловича.- Не ссорились, а вот как у вас против него все кипит! Работать вместе не можете!.. Ну, не смею расспрашивать дальше. Извиняюсь за назойливость. Что касается работы в другом месте, то я вам напишу. Напишу, Алексей Михайлович, а вы все-таки подумайте. Директору вы уже заявляли о своем намерении?
- Нет. Не заявлял,- смущенно подтвердил Карпов.
- Ага! Значит, напишу я вам...
Алексей Михайлович ушел от Вологодского расстроенный, недовольный собою, злой на себя. Он понимал, что Вологодский не мог одобрить его поведение. Но вместе с тем сознавал, что не мог же он прямо сказать инженеру:
- Я ухожу отсюда, бегу от совместной работы с директором потому, что директор встал на моем пути к женщине, которую я полюбил!
Он был зол на себя. Ему было тягостно. Он чувствовал, что поступает не так, как нужно, что стоит на ложном пути. Но остановиться, вернуться, не идти дальше он не мог.
- Я не могу! - вслух с горечью сказал он.
И безмолвный вечер подхватил этот возглас и спрятал в себе.
Вечера стали длинные и холодные. В саду по вечерам веяло стужей и сыростью. На открытой веранде, где раскидывалась библиотека-читальня, люди зябли и мечтали о тепле и уюте. Тогда решено было закрыть, наконец, летний сезон и перенести клубную работу в постоянное зимнее помещение.
Клуб был просторный, веселый с большим зрительным залом, с рядом комнат, где собирались и работали различные кружки. Библиотекарь угнездился на привычное старое место, разложил по длинным столам газеты и журналы и вообразил, что уже пришла зима с бесконечными вечерами, с озорствующей за окнами пургою, с шумом во всех углах клуба, с плеском и звоном репетиций, спевок, собраний.
Но солнце еще не сдавалось. Солнце в полдень жгло щедро и яростно. Днем трепетали последние ласки лета. Последнюю ласку проливал на землю, на сжатые пашни, на скошенные луга, на побуревшую тайгу притаившийся сентябрь.
И от последней солнечной ласки в полдень над землею курилось легкое марево, вода в реке и в пруду всплескивала и играла искрами, уличная пыль дымилась жарко и густо.
Фабричные дымы уползали глубоко в бесцветное высокое небо. Земля вокруг фабрики ссохлась и легко рассыпалась мелкою пылью, тончайшим прахом. Повозки вздымали густые облака этой пыли. Она вспыхивала и кружилась под ногами пешеходов. Она носилась над грудами битой посуды, над штабелями ящиков, над рухлядью, завалившей фабричные дворы. Она лезла в каждую щель, в каждую дыру.
Окутанная облаком этой пыли выезжала со двора легкая пролетка, увозившая в город приезжую партийку. Андрей Фомич с верхней ступеньки крыльца махнул рукою отъезжающей и вернулся к себе.
Два дня назад уехал инженер Вологодский, теперь эта женщина. На фабрике оставались Никулин, художник и профсоюзный работник. Профсоюзник был недавно введен в фабком и теперь председательствовал вместо Савельева. Савельев возвратился на производство, в гончарный цех. Андрей Фомич видел его в тот день, когда он впервые после фабкомовской работы стал у гончарного круга и раздраженно, с пугливым стыдом хватил первый ком сырой глины. Встретив внимательный взгляд директора, он досадливо тряхнул головою, но быстро оправился, улыбнулся и почти добродушно крикнул:
- Отвык малость!
- Привыкнешь! - весело успокоил его Андрей Фомич.
- Как не привыкнуть? Конечно, привыкну!
Вспомнив об этом, Андрей Фомич прошелся по комнате, заглянул на этажерку, остановился возле стола и задумался. Он зачем-то пришел сюда, он что-то искал. Но посторонние мысли сбили его, и он забыл, что ему нужно.
На столе, рядом со стопкой книг, валялись бумажные мешочки с сахаром, с какою-то снедью. На столе стояла жестянка с конфетами Андрей Фомич взял ее в руки. Улыбка залила его лицо. Веселая, радостная, неудержимая улыбка.
Вчера вечером раскрыл он эту жестянку и пододвинул своей гостье, которая неуверенно присела на край стула и исподлобья оглядывала комнату. Вчера вечером пришла к нему Федосья, была его гостьей. И они вместе ели крепкие похрустывающие конфеты, беря их из этой жестянки. И пальцы их встречались и, встретившись, цепко и шаловливо касались: его шершавые и грубые и горячие пальцы к ее мягким, тонким, вздрагивающим.
Федосья пришла вчера не сразу. Она долго колебалась. Андрей Фомич несколько раз встречался до этого с нею украдкою. Несколько раз твердил:
- Нам бы поговорить надо... По душам. У меня бы...
А Федосья, качая головою и нервно смеясь, отвечала:
- Отчего же не здесь? Поговорить везде можно! Какая разница?
- Здесь мешают. У тебя дома тоже неудобно. Лучше ко мне. Там спокойно. Никого постороннего.
- Неловко к вам. Нехорошо...- упиралась Федосья.
Но Андрей Фомич настоял. Он почувствовал, что девушка сопротивляется слабо, что она сдается. И она сдалась. Она пришла. Вот здесь, на этом стуле сидела она, сначала смущенная и вся настороже, следя за каждым движением Андрея Фомича и предваряя.
- Я на минуточку... Говорите, об чем хотели!
Андрей Фомич не торопился говорить. Он стал хозяйничать, расставил угощенья, вот эту банку конфет, потянулся к чашкам, Федосья остановила его:
- Нет, нет! Чаю не надо. Не буду. Спасибо!
- Ну, хоть конфетку! - предложил Андрей Фомич.- Съешь вот кисленькую!
Федосья взяла кисленькую, блеснув на Андрея Фомича лукавым взглядом:
- Теперь говорите!
- Ах, какая торопыга! - усмехнулся Андрей Фомич.- Да я просто по душам хотел поговорить. Вобче. Я ведь давно тебя, Феня, приметил... Нравишься ты мне...
- Глупости какие! - обожглась девушка стыдливым румянцем, хотя слова Андрея Фомича не были для нее неожиданными.- Глупости...
Она положила на стол надкусанную конфетку.
- Да не глупости! Кроме шуток говорю: шибко нравишься!
Покрасневшее лицо Федосьи стало серьезным. Она опустила голову, чтоб спрятать от Андрея Фомича глаза, чтобы спрятать и стыд, и радость, и смущение. И глухо сказала:
- Если вы за этим приглашали, гак напрасно... Ни к чему.
- Напрасно? - Андрей Фомич придвинулся к ней. И его лицо тоже стало серьезным, озабоченным и слегка растерянным. Голос дрогнул ласковостью, пугливой нежностью.- Почему? Противно тебе, что я так говорю, Феня?
Растерянно сжалась Феня и молчала.
- Говорю, нравишься ты мне. Шибко нравишься, Феня! Слышишь?
Федосья слегка приподняла голову и быстро взглянула на Андрея Фомича. Глаза их встретились. В глазах дрогнула радость.
- Вот погляжу, погляжу на тебя, Феня, да и в загс потащу!
Голос Андрея Фомича зазвучал широкою ласкою, но в ласке этой было властное и недопускающее возражений. Федосья еще выше подняла голову и взглянула на Андрея Фомича. Во взгляде ее блестело радостное и неукротимое лукавство.
- В загс? А меня пошто не спросите? Пойду ли я?
- Не пойдешь? Неужели не пойдешь? - разбрызгивая веселую уверенность, которая целиком охватила его, поддразнил Андрей Фомич.- А вот и не спрошу!
- Ишь какой скорый! - с тихим укором прибавила Федосья.
Она поднялась с места. Андрей Фомич перехватил ее на дороге, положил руки ей на плечи и заглянул в глаза.
- А зачем откладывать?.. Если любишь?..
- Пусти...- сникла Федосья, ощущая на своих плечах горячие сильные руки.- Ну, какой... Пусти!
- Любишь?
- Не знаю...- неуверенным шепотом ответила Федосья.
Но этот шепот сказал Андрею Фомичу все. Андрей Фомич притянул к себе девушку, наклонился к ней и отыскал губами ее губы...
...Андрей Фомич сжал в руках жестянку с конфетами. Улыбка осветила его лицо. Неудержимая, радостная, светлая улыбка. Он подержал жестянку, потом, не переставая улыбаться, поставил ее на место. Отошел от стола.
И вспомнив, наконец, зачем пришел сюда, он отыскал в столе нужную папку с бумагами, перелистал ее и с деловым, озабоченным видом оставил свою комнату. Но в уголках бесстрастно сжатых губ его еще гнездилась неукротимая радость.
- Шутки шутками, а выходит, брат, так, что в тебе причина за поджог-то!
- Мое-то дело какое?
Василий отстранился от Николая подозрительно и неприветливо. С Николаем он давно не встречался, давно не разговаривал. И в это полуденное время в праздничный день они столкнулись на улице случайно.
- Пойми! - продолжал с тихой усмешкой Николай.- Поджигатель-то, Степанидин отец, по злобе на тебя за твое баловство...
- Я за Степанидина отца не ответчик!
Николай различил во вскрике Василия небывалую горячность и даже какую-то жалобу. Николай внимательно вгляделся в товарища и тут только разглядел, что у того лицо темнеет тоскою и растерянностью, что нет в нем привычной уверенности, обычного для него задора и упрямства. Николай спугнул остатки насмешливости с лица, удивился, приглушил голос, участливо спросил:
- Василий, ты пошто такой? Хвораешь?
Василий вспомнил, что с таким же вопросом недавно обратилась к нему мать, и сердито затряс головой:
- Надоели мне расспросы про здоровье!.. Честное слово, надоели!
- Да я тебя когда и спрашивал? Чего ты кипятишься? Ну, если здоров, то огорченья у тебя какие-нибудь? Вишь, как тебя перевернуло. Эх, Вася, Вася? Отбился ты от людей. Вот и приходится тебе теперь в скрытности всякую беду разжевывать!
- Никакой у меня беды нету!
- Меня не обманешь. Я тебя не первый год знаю. Брось глупить!
Николай коснулся плечом плеча товарища. Заглянул ему в глаза. Глаза у Василия дрогнули, прикрылись ресницами. Скрылись.
- Брось глупить! Ну, покутил, завертелся, запутался, давай теперь на чистую дорогу выходить! Давай!
Слова Николая доходили, видимо, до Василия туго. Он не подымал опушенных глаз. Но он слушал. Николай что-то сообразил и, оглянувшись на пыльную улицу, по которой шли прохожие, предложил:
- Пойдем отсюда. Сядем где-нибудь. Поговорим. Василий нерешительно поглядел себе под ноги, помялся, но пошел.
Они ушли на берег Белой, к осыпавшимся, полуобнаженным тальникам. Выбрали полусгнившее бревно, уселись на него. Сначала упорно и томительно молчали. Ждали чего-то. Вода плескалась у их ног. На воде кружились мутные пузырьки. Тальники жестко и скрипуче шелестели. Небо раскинулось над тальниками, над водою, низкое, серое, мутное.
- Рассказывай, Вася,- тихо предложил Николай.- Валяй все по порядку...
Василий вздохнул:
- Надо мне отседа уезжать...
- Почему?
Положив руки на колени, Василий стиснул пальцы крепко-накрепко. На мгновенье задумался он и, словно прислушавшись к чему-то своему, внутреннему, тревожащему, поглядел вдаль, на реку, и тяжело вздохнул.
- А потому надо...- неуверенно сказал он.- Потому...
И, преодолевая стыд, упрямство и нерешительность, рассказал он Николаю о выстреле, о шутке молодежи, О своей боязни, с своем смущении, о тревоге, которая мучит его, которая тревожит. Рассказал, снова вздохнул и предостерег:
- Ты только никому, Николай, не рассказывай! Слышь, никому!
- Закрутился ты! Совсем с панталыку сшибся, парень!- посочувствовал Николай товарищу, выслушав его.- Вот пустяки-то до чего доводят!
Василий пошарил рукою возле бревна, на котором они сидели, нащупал прут, схватил его и с силою бросил в воду.
- Сплошные пустяки! - продолжал Николай.- Настоящие, а черт знает какие последствия!
- В переплет я попал! Самое правильное уехать мне. На стороне где-нибудь получше устроиться.
- Ну, нет! - возмутился Николай.- Это никуды не годится! Ехать тебе никуды не надо. Ерунда! Ты только сбрось с себя гордость глупую! Сообрази, что другие-то не хуже тебя. А там все наладится. От людей не откачивайся. И потом - брось баловство свое с девчонками! Брось!
Василий угрюмо молчал.
- Ты поверь, Василий, я тебе друг. Товарищ давний. Ты послушайся меня. Пошли ты к черту свою привычку поганую! Стань человеком!
- Тебе легко говорить...- отозвался Василий, сгребая каблуком сухую землю, которая, дымясь тонкой пылью, весело потекла в воду.- Ты в моей шкуре не был. Меня разыгрывают, а ежли я поддамся, так еще пуще галиться станут.
- Да не станут, Василий!
- Неохота мне на надсмешки нарываться...
- Брось свою, говорю, глупую гордость! Форс это в тебе пустой, а не самолюбие правильное.
- Не могу.
- Попробуй!
Николай замолк. Ему пришла в голову мысль, которая слегка встревожила его. Он наморщил лоб и в нерешительности поиграл пальцами.
- Слышь, Василий,- понижая голос, спросил он.- Тебе нисколько не жалко Степаниду? а?
- Ну, вот...- болезненно скривил Василий рот.- Об этом еще...
- Да ты не отбрыкивайся. Спрашиваю - не жалко разве? Девчонка хорошая, в люди выбивается. Ребенок у нее будет. Твой ведь.
- При чем тут мой? - глухо, настороженно возразил Василий.- Для алиментов?
- Дурак ты! Для алиментов! - сердито набросился на него Николай.- Не в алиментах дело. Об этом тебя, если захотят, и спрашивать не станут... Я тебе говорю - девчонка хорошая, а ты ее обидел. И неужели тебе нисколько ее не жалко? Неужели совести в тебе нету?
- Жалко, не жалко, об чем разговор? - уклончиво пробормотал Василий.- Это дело прошлое, его не поправишь...
- А если попробовать?
- Как так?
- Женись на ней!
- Bo-o! - Василий вскочил с бревна и остановился пред товарищем раскрасневшийся, возбужденный, обиженный.- Придумал тоже! На кажной ежли жениться, с которой так...
- Эх и сволочь же ты, Василий, как я погляжу! - возмутился Николай.- Недаром, не зря ребята и разыгрывали тебя, недаром тебя из ружья пугали! В самую точку попали!
- Жениться я не хочу! - не слушая его, горячился Василий.- Я на воле желаю еще походить. Мне рано на шее петлю захлестывать!
- Погоди, сам не захлестнешь, так другие затянут!- недружелюбно попророчествовал Николай.- Допрыгался ты, а еще мало тебе!
- Уеду я отсюда! - снова спадая с голоса и теряя уверенность, заявил Василий.
- Ну и езжай! Никто тебя задерживать не станет. Только знай, в другом месте тебе при твоих привычках не слаще будет. Помни!
- Увидим!
Товарищи оборвали разговор и разошлись в разные стороны. И каждый из них уносил с собою горечь против другого.
Одновременно с постройкой нового фабричного цеха Широких умудрился заложить на поляне за фабрикой, в стороне от поселка, два вместительных деревянных дома- начало рабочего городка. В сентябре оба дома были вчерне уже готовы. Дома были на четыре квартиры каждый. И когда постройка их подходила к концу, вокруг вопроса о том, кому отведут в них квартиры, в поселке и на фабрике закипели жаркие споры.
Сначала, когда еще только начинали постройку, почти никто не обращал внимания на эти дома. Среди жен рабочих был пущен слух, что в дома поселят конторских. И по этому поводу некоторые ехидничали:
- Заберут себе квартирки под видом рабочих, а настоящие-то рабочие с носом останутся!
Но этот слух был опровергнут фабкомом, который выделил особую комиссию по распределению квартир. Тогда по поселку поползло другое:
- Квартиры отведут только партейным! Кто с партбилетом! А простых не пустят!
И опять выделенная фабкомом комиссия, приступив к выяснению жилищных условий всех рабочих, пресекла и эти слухи.
Но кто-то не унимался. Кому-то не понравилась мысль о постройке рабочего городка, о новых чистых и светлых квартирах для рабочих. Стали уверять женщин и старых рабочих:
- Тем, кто поселится в новых домах, не позволят держать коров и лошадей! И не только коров и лошадей, но и птицу!
- Курочку-наседку, тетки, не допустят держать!.. Огороды запретят!
- Дадут квартеру, и чтоб ни-ни, никакой живности и овоши!
С этими слухами было бороться труднее. Тем более, что и в фабкоме были сторонники запрета держать скот и разводить птицу в новых усадьбах, и этот вопрос не был еще ясен ни профактиву, ни партийцам.
В конце концов вышло, что записывались на новые квартиры туго. Помимо всего, помимо всех толков и слухов было вообще непривычно бросать обжитые хаты, знакомые углы, знакомые дворы. Ходили смотреть на отстраивающиеся дома, хвалили высокие потолки, большие окна, но записываться воздерживались.
Первый показал пример Лавошников. Он привел на стройку свою жену, тихую и робкую женщину, и показал ей почти готовую квартиру из трех комнат:
- Гляди, Поля, чистота-то да порядок тут какой будет! Не чета той квартиренке, в которой мы теперь живем!
Поля обошла все комнатки, долго осматривала неготовую еще кухню, медленно посоображала, затем вздохнула и согласилась с мужем.
Квартира была записана за Лавошниковым.
Потом к Евтихиегчй прибежала Надя, молодая мать, которая носила свою дочурку каждый день в ясли:
- Евтихиева, слышь, я хочу записаться на квартеру!
- Одной-то тебе не дадут. С кем-нибудь надо. Три комнаты там.
- Я не одна и хочу! Я Стешу с собой возьму!
- Разговаривала ты об этом с ней?
- Говорила. Она согласна. Ты знаешь, мы с ней прямо бабью коммуну там заведем! С нами еще тут одна собирается.
- Дела! - рассмеялась Евтихиева и с сожалением добавила.- У меня квартирка хорошая, стыдно захватывать в новом доме, а то бы и я с вами...
- Ох, чудно бы как было!..
Со Степанидой, которая приютилась, не желая стеснять Евтихиеву, з крохотной проходной комнатке на краю поселка, Надя, действительно, уже договорилась. Обе девушки потянулись одна к другой. Обеим было тяжело, и обе они совместно, прекрасно понимая друг дружку, молчаливо переживали свою скорбь.
Дома были окончательно отделаны в конце сентября. Лавошников подбил всех переезжающих совершить переезд в новые квартиры одновременно, в один день и час.
- Давайте, товарищи, коллективно сделаем! Вроде демонстрации за новый быт!
Некоторые посмеялись:
- Может, с музыкой еще?
- А ведь верно! - подхватил Лавошников.- Можно и музыку!
Но на музыку не согласились женщины:
- Весь поселок гыркать будет!
Засмеют! Выбрали ближайший день отдыха. И вот с утра из разных дворов стали выезжать на главную улицу поселка груженные домашним скарбом подводы. За подводами шли хозяйки и ребятишки. На возах громоздились столы, шкафы, тюфяки, ящики. Подводы погромыхивали и вздымали густую пыль.
На неожиданное и редкое зрелище отовсюду высыпали любопытные. Женщины жадно разглядывали чужую домашнюю рухлядь. Мужчины считали подводы, разглядывали переезжающих и, узнавая знакомых, кричали им шутливые, озорные приветствия. Ребятишки шныряли по улице, лезли к лошадям, к возам, визжали, перекликались.
Подводы вытянулись гуськом. Впереди обоза выделилась кучка рабочих и работниц. Они весело отшучивались на приветствия и крики. У них были оживленные, довольные лица. Им было, по-видимому, легко и радостно.
Когда обоз вытянулся по поселку и проезжал мимо клуба, оттуда высыпал пионерский отряд. Пионеры быстро выстроились перед обозом, трубачи звонко затрубили, барабанщики рассыпали веселую трескотню.
Лавошников, шедший впереди обоза, махнул рукою, и обоз остановился.
- Товарищи! - крикнул Лавошников.- Товарищи, слушайте!
К подводам притиснулась густая толпа. На клубное крыльцо взобрались любопытные. В дверях столпились ребята в физкультурных майках.
- Товарищи! - заговорил Лавошников.- Я вам скажу, мы сегодня идем в поход за новый быт. Мы, товарищи, против старого...
- А зачем барахлишко старое с собой везете? - крикнул кто-то из толпы, и смех покатился над подводами.
- Против старого, товарищи! - потрясая рукою в воздухе, повторял Лавошников.- Мы заселяем первые квартиры будущего рабочего городка, в котором будут чистые просторные дома, в котором не будет пьянства и невежества, в котором, товарищи, не будет дурмана религии!.. Ежели мы, товарищи, берем с собою сейчас необходимое старое барахло, так все-таки самое старое и самое барахольное мы оставляем на старых грязных квартирах! Смотрите, ведь среди всякой рухляди нашей вы здесь не найдете богов, не найдете ни одной иконы! Эту прелесть мы оставляем несознательным и темным!
- Ишь, светлый разумник какой!- прокричал в толпе злой скрипучий голос.
- ...мы переезжаем сегодня в новые квартиры,- продолжал Лавошников, пропуская мимо ушей одинокий враждебный возглас,- и надеемся, что скоро настанет время, когда рядом с нашим домом вырастут десятки, сотни великолепных, чистых, светлых, высоких домов и в них поселитесь вы все, товарищи рабочие и работницы нашей фабрики "Красный Октябрь"!
Лавошникову дружно похлопали. Пионеры вновь затрубили и забарабанили. Лавошников вышел вперед. Пионеры пробежали за ним. И обоз двинулся дальше.
Любопытные оглядывали возы, пересмеивались, перешучивались, менялись наблюдениями:
- Икон, грит, не берем! Умник! Заместо икон, видать, брюхатых девок-бесстыдниц понабрали!
- Подальше-то от людей оно этак ладней будет!
- Но-овую жизнь заводят! А округ квартер-то новых ни дворика, ни сарайчика, ни садика, ни амбара!
- Зато светло и чисто! Просторно!
- В пыли да в грязи не будут задыхаться!
Степанида шла рядом с Надей, которая победоносно несла свою Верку. Степаниду стесняло многолюдье, она жарко смущалась и шла с опущенными глазами.
- Ты, Стеша, веселее! - подбодряла ее Надя.- Заживем мы чисто и тихо! Ну их, этих горлопанов! Не робей!.. Веселее, девка!
Собрание в клубе было на редкость многолюдное. По фабрике оповещено было заранее, и в стенгазете заголовки давно орали, что на собрании будут судить вредителей. О вредителях и вредительстве в последнее время ходило много толков, много писали в газетах, и рабочих заинтересовал этот общественный суд над собственным вредителем. Рабочие пришли в клуб на собрание густою толпою. А вместе с рабочими пришли и любопытные, падкие до зрелищ, посторонние фабрике люди. Пришли кой-кто и из Высоких Бугров. И вопреки обыкновению на это собрание явились и почти все конторские. Даже Плескач и Власыч.
Докладчика выслушали внимательно и напряженно. Докладчик собрал свои бумажки и примостился к столу президиума. Председатель предложил желающим высказываться.
Сначала, как это всегда бывает, никто не брал слова. Гудели, переговаривались, спорили с соседями. Но лезть на эстраду и публично выкладывать свои мнения, свои соображения не решались. Председатель поглядел в зыбкое многолюдье зала, скользнул взглядом по многоголовому собранию, укорил:
- Что же это, по такому важному вопросу и, скажите пожалуйста, охотников нету? Ну, кто желающий? Постеснялись. Но, наконец, кто-то раскачался и выступил. И стоило только начать одному, как в президиум посыпались записки с просьбой предоставить слово.
Рабочие разговорились. Имя Черепахина, мастера-вредителя, замелькало в речах все чаще и чаще. Но говорили о вредительстве Черепахина по-разному. Нашлись рабочие, которые, как и Николай в споре с Лавошниковым, умаляли вину Черепахина, объясняя его поступок ревностью к новому человеку в цехе.
- Снисхожденье ему следует сделать! - настаивали они.- Он, вишь, сколько лет был главным закоперщиком в цеху и все на своем горбу выносил... Обидно ему стало, что не признают его мнения, что со стороны человека позвали на улучшение!
- Затменье на него нашло!
Но один за другим, вскипая негодованием и возмущением, выходили иные, те, кто чувствовал злобность и коварность мастера, и обрушивались на защитников Черепахина и твердили жестко и упорно:
- Вредитель - и никаких!
Выступил и новый председатель фабкома. Говорил Лавошников. Долго и обстоятельно останавливался на поведении и на поступке Черепахина Капустин.
Павел Николаевич, оправившийся от болезни, слушал ораторов молча. Ему было немного жалко Черепахина, которого он знал давно и считал знающим и толковым мастером. И жалость эта не позволяла ему легко и просто осудить Черепахина. Жалость эта мешала ему пойти за теми, кто безоговорочно и решительно признавал Черепахина злостным вредителем. Но он не мог согласиться целиком и с теми товарищами, которые оправдывали мастера, относя его поступок с художником к простой ошибке.
"Как же, какая тут ошибка? - размышлял он, вслушиваясь в речи и тех и других.- Ведь он обдумал все, когда Никулину краски неподходящие намешивал! Он ведь понимал, что художника, если не откроется истина, с фабрики попрут!.."
Павел Николаевич сомневался, не знал толком, где настоящая правда. И беспокойство вползло в него. Мысли назойливо нахлынули на него, взволновали его. И он не удержался и попросил себе слово, когда председатель предложил записаться желающим, перед тем как закрыть запись ораторов.
Выходил на трибуну Павел Николаевич с тревогой и почти раскаиваясь, что записался говорить. А тут еще кругом зашумели, задвигались, заинтересовались, загудели, когда он пошел к трибуне и стал подниматься по двум ступенькам на сцену.
"Смеются над стариком! - мелькнуло у него в мыслях.- На срам я полез!" Но взобравшись на место и оглядев волнующуюся толпу, он уже овладел собою, потрогал пуговицу на пиджаке, нахмурился, начал.
Он говорил сначала с запинкой, останавливаясь, подыскивая ускользающие слова. Но по мере того как мысли наплывали на него, он становился все уверенней и речь его потекла гладко и убежденно. И с ним случилось неожиданное: выходя говорить, он еще не установил для себя самого, где истина, а заговорив и почувствовав настороженное и коварное молчание толпы, Павел Николаевич сразу же резко и круто стал обвинять Черепахина в злостном вредительстве. Павел Николаевич, словно руководимый какою-то постороннею силою, подталкиваемый каким-то чутьем, внезапно обостренным в нем при соприкосновении с толпою, с взволнованным и возбужденным многолюдьем, откинул всякие сомнения и крепко и тяжеловесно бил:
- Ежли, значится, мастер строил фокусы художнику из-за того, как говорится, что тот ему конкуренцию мог составить, то ударял он по производству, по процветанию фабрики! Вредил фабрике и не допущал ее улучшений!..
Павел Николаевич бил тяжело и сурово. И по толпе, как волны по озеру в ненастье, прокатился глухой шорох... И было в этом шорохе все: и возмущенье, и одобрение, и, превыше всего, изумление.
Павлу Николаевичу шумно и долго хлопали, когда он кончил. Из президиума на него одобрительно и ликующе смотрели Капустин и директор. И когда он, небывало обожженный одобрениями и аплодисментами товарищей, пробирался к своему месту, его задерживали по пути и хвалили:
- Ловко ты, Павел Николаевич! Правильно грел!..
Но после собрания, в тесноте и давке у выхода к нему притиснулся горновщик Федюшин и, широко ухмыляясь, сказал злое и неожиданное.
- Што, Павел Николаевич, тестем директора стал, так и руку его держишь, песенку его поешь?
- Как это? - приостановился Павел Николаевич, сразу не поняв, но почувствовав в словах Федюшина какую-то каверзу.- Об чем ты?
- Сам, поди, знаешь! - еще шире ухмыльнулся Федюшин.- Дочка-то твоя, Федосья, когда дирехторшой полной станет?
- В уме ты али пьян?
- Ни капельки! Тверез!..
- А зачем болтаешь зря?
- Не зря...
Толпа нахлынула, оттиснула Федюшина от Павла Николаевича, и он не смог дальше продолжать расспросов. Павел Николаевич, сдавленный толпою, очутился на улице. Он высвободился и остановился у входа, сердите поджидая Федюшина. Он горел злобным нетерпением добиться основания болтовни Федюшина. Он поджидал его, чтобы уличить сплетника и отыскать источник сплетни.
Электрическая лампочка слабо освещала вход, и Павел Николаевич с трудом различал лица прохожих. Он всматривался в них, вытягивая шею.
- Кого ищешь, отец?- остановился пред ним Николай.- Хорошо ты выступал...
- Постой! - ухватился за него Поликанов.- Постой: ты слыхал что-нибудь про Феньку да про директора?
- Нет. Ничего не слыхал. А в чем дело?
- Не слыхал? Пойдем.
Он отвел, решив на сегодня бросить розыски Федюшина, Николая в сторону и рассказал ему о насмешливых и злых словах горновщика.
- Болтает зря! - успокоил Николай отца.
Но Павел Николаевич не успокоился. Он решил немедленно идти домой.
- Я с тобой, отец.
Дома, куда они дошли молча, Павел Николаевич сразу спросил жену:
- Федосья дома?
- Дома.
- Зови ее!
Федосья пришла на зов и посмотрела на отца, лице которого было пасмурно и не предвещало ничего хорошего,- спокойно, со сдержанной улыбкою. Отец вскинул голову и раздельно, вкладывая в слова брезгливую ярость и неутешимое презрение, спросил:
- У тебя што происходит с директором?
Федосья на мгновение опустила глаза, но сразу же встряхнулась, поглядела на мать, на брата и ответила:
- Мы завтра записываться с ним идем... Я, тятя, вчера еще хотела тебе сказать, да не пришлось...
- Вот... так! - ошеломленно протянул Павел Николаевич.- Угостила доченька! Записываться идет, а родителям напоследок сказывает!.. Красота! Заслужили, значит!
Павел Николаевич махнул рукою, сжал губы и круто повернул из комнаты. Мать схватила Федосью за плечо:
- Да когда же это вы сговорились с ним?
Девушка исподлобья глянула на мать, полуоткрыла губы, обнажив свежую белизну зубов. Николай весело улыбался. Взглянув на него, улыбнулась и Федосья и шутливо, но с нежной насмешкой в голосе заметила:
- А долго ли?!
Мать вздохнула, схватила конец головного платка, смахнула ненужную слезу и потянулась ласково к дочери.
Глазуровщицы обступили Федосью и стали поздравлять.
- Ну, Федосья, молодчина!- сказала, сияя дружелюбною улыбкою, Павловна.-Мы, бать, думали, что тебя инженер захапает, а ты дилекгора цапанула самого! Молодчина!
Федосья, подавляя смущенье, отшучивалась. Женщины оглядывали ее, словно обновилась она чем-то, стала иной, и она ежилась под их лукавыми, щупающими, бесстыдными бабьими взглядами.
- И что вы меня этак разглядываете?
- А как же? - посыпалось кругом.- Ты теперь молодуха, бабочкой стала!
- Скончала свои девьи дни!
Павловна отстранила других и прижала Федосью к ее столу:
- Неужто ты теперь на работу станешь ходить?
- А почему нет?
- Да нашто она тебе теперь, работа эта? Ты теперь барыней можешь жить... дилекторша! Ты прислугу заведи да орудуй своим хозяйством... мужа ублажай!
Павловну поддержали:
- Зачем тебе трудиться? Хватит с вас жалованья мужнего!
- Обновы шей да ребятишек жди!
У Федосьи зарделись щеки. Она выпрямилась, поправила косыночку на волосах:
- Мы с Андреем Фомичом так порешили: останусь я, как прежде, на работе... Останусь.
- Чудачка! Да зачем же? - накинулись на девушку работницы, некоторые с недоумением, иные с каким-то раздражением.
Павловна замолчала, задумалась и стала к чему-то прислушиваться.
- В прежние-то годы такого и не бывало...- с сожалением и упреком сказала она.- Прежде-то не дозволил бы мужик. Да и сама бы в барыни полезла...
- То прежде, а не теперь! - задорно прокричала комсомолка.- Да какой бы товарищ Широких коммунист был, если б Федосью в стряпухи себе да в няньки потащил! Она самостоятельная! Не раба ему!.. А на работе осталась, так еще пуще свою самостоятельность почувствует!..
- Понимаешь ты много в семейной, в замужней жизни!
- Молчала бы!
Федосья стряхнула с себя неловкость и смущенье, с которыми пришла в это утро в глазуровочное отделение, и стала на работу как обычно, как вчера, как всегда. И руки ее замелькали в воздухе по-всегдашнему быстро и проворно. Белые бабочки вспорхнули и зареяли над бадьей с глазурью. Весело, ликующе, без устали.
Это было первое утро после ее брака. Вчера она переехала к Андрею Фомичу. Вчера мать поплакала, отпуская ее, а отец сумрачно покорил:
- Могла бы по-людски, не с бухты-барахты!.. И свадьбу можно было бы сыграть честь честью... А то словно убегом!..
В это утро Андрей Фомич пришел в Контору в положенное время, без опоздания. Он забрался в свой кабинет, а сторож Власыч хитро и знающе поглядел ему вослед.
Карпов пришел немного попозже. Власыч остановил его с грубоватою почтительностью:
- Сёдни, я думал, дилектор-то проспит! А он в аккурат пришел, как завсегда!
Карпов молча и изумленно взглянул на старика. Власыч не унимался. Раскрывая в веселой усмешке черный рот, он пояснил:
- С молодой женушкой поспал перву ночь, а на службу, как по присяге! Окуратист!
Алексей Михайлович потемнел, дернулся и быстро отошел от старика.
Алексей Михайлович долго потом писал что-то. Несколько раз он рвал написанное и начинал сызнова. Затем он стал пересматривать старые дела, заставил принести себе груду папок с бумагами, рылся в них, делал отметки, выписки.
Власыч попозже пришел к нему и сказал, что его зовет к себе директор, но он ничего не ответил. А когда старик подошел с этим же вторично, то холодно и резко заявил:
- Сейчас мне некогда! Занят. После приду. Скажи, после!
Но и после он не пришел к Андрею Фомичу, а, собрав бумаги, отправился на фабрику. И в этот день Андрей Фомич так и не дождался технического директора, так и не смог переговорить с ним по текущим делам.
А на следующий день Карпов сам, без зову, утром пришел в кабинет директора и, извинившись, что вчера не смог повидаться с ним, просто и коротко заявил:
- Мне приходится бросать здесь работу... По личным обстоятельствам. Должен уехать. Вот заявление.
Андрей Фомич не взял протянутое Карповым заявление и круто поднялся из-за стола.
- Не понимаю! Ничего не понимаю! - возбужденно сказал он, останавливаясь перед Карповым.- И в прошедший раз не понимал, в чем дело, и теперь не понимаю!
- Тут понимать нечего... По личным обстоятельствам я покидаю работу на фабрике...
- А постройка? - Андрей Фомич слегка наклонился к Карпову и посмотрел на него в упор, сверху вниз.
- Постройка в таком состоянии, что каждый мой заместитель справится с нею легко и доведет до конца...
- Это у вас окончательное решение? - сразу переменил тон и сухо спросил Андрей Фомич.
- Окончательное.
- Давайте заявление...
Карпов протянул ему бумагу. Андрей Фомич взял ее и вернулся на свое место за столом.
- Так...- еще суше сказал он, просматривая заявление Карпова.- Так... Но имейте в виду - покуль не пошлют мне вам заместителя, не отпущу!
- Но я не могу!
- Как это так? - вспылил Андрей Фомич, багровея и сжимая кулаки.- Не можете?! Тут дело, понимаете, дело страдает, а вы из-за чего-то личного срываетесь с места и бежите!.. У меня дело впереди всего, а личное потом! Личное, дорогой товарищ, на последнем месте! Личное в кулак нужно взять, сжать вот так, чтобы и не пикнуло!..
Сжатый кулак Андрея Фомича стремительно высунулся вперед, сжатым кулаком Андрей Фомич показывал, как это нужно личное сжимать беспощадно и решительно. Карпов отшатнулся. Лицо его побледнело. Он встал, взбешенный, взволнованный, обиженный.
- Я не нуждаюсь в нравоучениях! - вздрагивающими губами сказал он, взглянув на Андрея Фомича.- Меня... Прошу меня не учить!
- Извиняюсь! - буркнул Андрей Фомич.
Разговор был окончен. Алексей Михайлович пошел к двери. Не оглядываясь, дошел он до нее и скрылся, Андрей Фомич схватил заявление Карпова, смял и швырнул на стол.
- Шляпа! - зло выдохнул он из себя.
Андрея Фомича раздирали одновременно и гнев и огорчение.
Однажды вечером обитатели новых квартир собрались в горнице к Лавошникову на совещание. На улице закручивало ненастье. Несколько дней уже подмор