Главная » Книги

Гольдберг Исаак Григорьевич - Поэма о фарфоровой чашке, Страница 11

Гольдберг Исаак Григорьевич - Поэма о фарфоровой чашке


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

чмилиции ушел.- Можно ли сюды приплетать Вавилова?
   - Фантазия Зотова! - сухо рассмеялся Карпов.- Пинкертонит!
   - А может, Лексей Михайлыч, и не фантазия!- раздумчиво возразил Андрей Фомич.- Памятно ведь всем нам, как Вавилов агитировал против постройки. В Москву докладище такой увез, что и до сей поры отрыгается мне от него... Все может быть, что дошел он н до прямого вредительства. Главная суть - у него в самом деле корни имеются здесь глубокие. Тут при нем старичье юлило, вертелось округ него, расцветало. Нельзя, что ли, допустить, что оставлены им здесь добровольцы, которые сообщают ему о ходе работы. И обратно - дает он им инструкции, наставляет... Свербит у него на душе за фабрику отнятую. Старое-то, хозяйское, поет ему, спать, поди, не дает... Нет, как ты ни говори, Лексей Михайлыч, а Зотов может оказаться правый. Дело это такое, что никак нельзя заминать и похерить. Пущай орудует Зотов по своей линии. Он малость путаник, но нюх у него есть!
   - Могли просто кто-нибудь из высокобугорских созорничать,- настаивал на своем Карпов.- Там немало недовольных фабрикою. К примеру отец этой работницы, которая топилась.
   - И его пощупают! Не беспокойся! - закивал головою Андрей Фомич.- Всех, кто на подозрении, перешерстим!.. А догадку Зотова в стороне, без внимания, тоже не оставим!
   Кончая разговор, Андрей Фомич спросил Карпова:
   - Поликанов еще на работу не вышел?
   - Нет, зашибся. Лежит.
   - Знаю, что зашибся. Жаль старика. Зайду я к нему. Дома он лежит?
   - Дома...- подтвердил Карпов и взглянул на Андрея Фомича. Взглянул и сразу же отвел глаза.
   Беседа шла утром в кабинете Андрея Фомича. Пожар был потушен к полуночи. У Широких и Карпова на усталых лицах следы бессонной ночи. День пришел для них хлопотный, беспокойный, насыщенный заботами. Они уже успели побывать на фабрике. Они оглядели пожарище, которое днем, при солнце неряшливо чернело копотью и грязью, пугало разбросанными, поломанными, развороченными досками, бревнами, ящиками, бочками. Они участвовали в составлении актов, опрашивали, выясняли.
   И когда проходили по фабрике, их осаждали многочисленными, настойчивыми вопросами, на которые они не успевали отвечать. И они чувствовали, что фабрика возбуждена, взволнована, что фабрику, рабочих подстегнуло вчерашнее, заставило насторожиться, напружиться.
   - Свое ведь! - сказал, словно поясняя, общее настроение, старый гончар.
   - Свое! - повторяли в разных цехах.- Ведь это контрреволюция - поджог этот самый!.. Искать надо злодеев! Искать обязательно! И наказать!
   Андрей Фомич вслушивался в возмущенные, негодующие возгласы рабочих. Он не сомневался в том, что рабочие должны были возмутиться поджогом. Он ждал этого возмущения, этого негодования. Но вместе с тем оно радостно взволновало его. Оно как-то крепче и ближе роднило его с рабочими, наполняло его сознанием, что все они - и он с ними - связаны, спаяны общим делом. И что общее дело это им дорого, и что они умеют болеть за него. Умеют болеть, значит, умеют и бороться за него.
   Карпов ушел из кабинета. Андрей Фомич не заметил, что инженер сразу как-то потускнел, насторожился при вопросе о Поликанове. И, собирая в аккуратную стопку разбросанные по столу бухмаги, Андрей Фомич с легкой озабоченностью решил:
   - Зайду к Поликанову... после гудка.

III

   Непоседливый и суетливый Потап, конечно, побывал на пожаре, бестолково помыкался там до самого конца и, вернувшись ночью домой, заставил старуху раздуть самоварчик. И, вылезши к столу в одних исподних, в одном белье, он стал со вкусом и вдохновенно разглагольствовать обо всем, что видел, что пережил.
   - Полыхать было здорово зачиналось! Страсть! Рано захватали. Ежели бы позже, большущие убытки произошли бы.
   - Ты-то, старик, зачем полез? - укорила старуха.- Без тебя бы не обошлось разве? Мало ли народу там?
   - Не скрипи! Народу, конечно, много набежало. Что и говорить - вся, скажем, фабрика. Кажнрму интерес есть. Свое ведь... И, скажи пожалуйста, отчего и загорелось? Неужто баловал кто? Или с озорства, а?
   - Может, винище лопали где, да и заронили огонь.
   - Все может быть. По пьяной лавочке на всякую дурость человек идет.
   Потап выпил две чашки чаю, поговорил о неосторожности Поликанова, который полез, очертя голову, на крышу, и теперь, наверное, лежит дома разбитый и израненный. Потап почесал желтую волосатую грудь, зевнул.
   - Мать! - спохватился он.- А Васька где? Спит?
   - Василий...- оглянулась старуха на перегородку и сделала испуганные глаза. - Василий на чуток ране тебя пришел да сразу завалился в постелю. Устамши и злой.
   - Устал? Ну, пущай спит. Завтра на работу.
   Старуха снизила голос и осторожно пожаловалась Потапу:
   - Не знай, что и придумать. Василий втору неделю сумный ходят, тоскливый такой.
   - От ворот поворот, значит, получил!- фыркнул Потап.- По бабьему занятию какая-нибудь оплошка вышла. Озорной и горячий до баб он! В меня он такой, старая! Помнишь?
   - Тебе все смешки! - перебила жена сердито сдержанный смех Потапа.- Кобель! Об сыне не побеспокоится!
   - А мне что беспокоиться? Он не махонький. Из воли родительской давным-давно выпростался! Своим умом живет... Ну вот и пущай живет!
   Потап опрокинул донышком вверх чашку на блюдце и отодвинулся от стола.
   - И отчего бы это огню там взяться? - неуклюже и медленно пролезая на средину комнаты и забывая про сына, соображал он.- Интересно мне это знать! Отчего, всамделе, загорелось?
   Старуха, стараясь не шуметь, вымыла посуду и унесла самовар. Потап, позевывая, почесался и пошел к постели. Укладывался он долго и неугомонно. Все не мог устроить поудобней и половчей старое костлявое тело на рыхлой перине. Зевал, кряхтел. Потом неожиданно тихонько засмеялся:
   - Потеха! Честное слово, потеха! Смотри-ка ты! А ведь опять теперь застопорка в постройке у директора выйдет! Не везет ему, умнику, не везет!
   За перегородкой послышался кашель. Старуха метнула в мужа сердитый взгляд:
   - Разбудил, полуношник!
   - Мама! - позвал хрипло Василий.- У тебя самовар еще горячий? Я бы выпил чайку.
   - Горячий, горячий, Вася!
   Василий вышел из-за перегородки заспанный, полураздетый. Мать налила ему чашку чаю, пододвинула калач. Жадно выпив первую чашку, Василий попросил еще. На хмуром, помятом от сна липе его лежала тоска. Он запустил пальцы в спутанные волосы и почесал голову. Вторую чашку чаю он пил нехотя, задумываясь над каждым глотком. Мать внимательно следила за ним и жалостливо поджимала губы.
   Когда Василий, не допив вторую чашку, в каком-то странном, небывалом раздумье застыл над столом, мать не выдержала и тихо подошла к нему:
   - Нездоровится тебе, Вася?
   - Ничего подобного! - встрепенулся Василий и быстро поднялся из-за стола.- Здоровый я!
   - Скучный ты какой-то, Вася... Я думала, не болезнь ли какая...
   - Отстань ты, мать! Сказано, здоровый я!
   - Отстань от него, старая! - поддержал сына Потап, высовывая голову из-под теплого одеяла.- Все равно он тебе ничего не скажет. Скрытные они все нонче!
   Василий молча пошел к себе за перегородку. Дойдя до завешенной темною занавескою двери, он остановился:
   - Вот брошу я все да уеду отседа!
   - Куда же, Вася? - охнула мать.
   - Куда? В город! Надоело мне тут. Ну вас! Тошно!
   У Василия что-то прорвалось, глубокое, затаенное, доселе скрываемое. Он зло и отчужденно посмотрел исподлобья на мать, оглядел полутемную комнату и жестче и откровенней повторил:
   - Тошно!..
   - Вот так так! - оживился Потап и окончательно вылез из постели.- Ну и ну-у! Деточки пошли, язви их в душу! Да ето што за мода за такая? Отчего тебе, сукин сын, тошно? От родителей, што ли? Кому ты в глаза тычешь: то-ошно? Сопленосый ты, честное слово, сопленосый!
   Рука Василия, сжимавшая темную занавеску, разжалась. Парень круто обернулся к отцу:
   - Можешь, кажется, и не ругаться! Надоело!
   - Ай и сволочь!- забурлил Потап.- Скажи на милость, какого храпа вырастили!.. Надоело? Ну, и катись! Катись, куда хошь!.. Не задерживаем!
   - Потап! - испуганно заныла старуха и протянула руки к сыну.- А ты, Вася, ты пойди поспи!.. Поспи! Устал на пожаре. Ступай!
   Василий взглянул на мать. Закусил губу. Тяжело задышал. Потап умолк и ожесточенно стал почесывать голую грудь. На сына не глядел. А тот опустил голову и нехотя, будто через силу, со стыдом и обиженно сказал неожиданное, пугающее:
   - Никакого понятия... Меня убить нынче вечером хотели... На берегу...
   - Да что ты?! - обожглись испугом и жадным, трепетным любопытством старуха и Потап.- Как же это? Да как же это, Вася?
   - Стреляли в меня... Из берданки, видать... Маленько обвышили. А то прямо бы в голову.
   - Заявлять надо! - ступая босыми ногами на пол, ожил,- захлопотал Потап и пошел к сыну.- По начальству, в милицию! Обязательно заявлять!
   - Ой, батюшки! Грехи-то какие! - взметнулась в страхе и огорчении мать.
   - Заявлять не буду! - угрюмо и решительно запротестовал Василий.- Да вот что... Молчать об этом надо. Без огласки... Напрасно я и вам сказал... Вы молчите!
   - Как же это, Василий,- подошел Потап вплотную к сыну и заглянул ему в глаза.- Зачем укрывать? Милиция дознается, словит. А то ведь и повторенье может выйти. Нельзя без заявленья!
   - Ну вот, ну вот! - почти заплакал Василий.- Зачем я вам сказал? Говорю - молчать надо! Чтоб никто не знал... Мне и так скоро проходу не будет. Галятся...
   У Василия неожиданно для родителей дрогнули губы, он шагнул к столу, опустился на стул и положил голову на руки.
   - Разыгрывают меня...- глухо продолжал он, вздрагивая плечами. И казалось, что парень плачет.
   Потап с изумлением поглядел на жену. Старуха метнулась к сыну, но Потап остановил ее, грозно нахмурив брови и вытаращив глаза, и ожесточенней заскреб грудь.
   - Разыгрывают...- повторил Василий жалобно и непривычно покорно.- Будто я чужой... Наши же, фабричные ребята... А что я им сделал?
   Потап неуклюже пролез к столу и сел рядом с сыном, Потап вдруг почувствовал, что Василий еще совсем молод, совсем мальчонка, и это умилило старика.
   - Ну, ну! - пробормотал он, не справляясь с лаской, от которой давно отвык.- Балуют, поди! А ты на них без вниманья! Без вниманья!
   - Балуют? А это баловство? - резко обернулся Василий к отцу.- Это баловство, когда девчонок подговаривают игрушки со мной строить, а потом цельный спектакль выходит, и всей оравой хохочут, как оглашенные?!
   - Брось! - снисходительно, как маленькому, которого и жалко и который вызывает беззлобную, добродушную насмешку, посоветовал отец.- Ребята, видать, по глупости, смехом над тобой. Брось, Василий!.. А вот что подстрелить тебя кто-то скрадывал, это да! Об этом размышленье нужно держать. Не шуточное это, брат, дело, ежли на смертоубийство сволочи какие-то наметились!
   - Не шуточное! - повторил за отцом Василий, нервно кривя губы.
   - Да что же это за злодеи? Что надумали, господи!- снова взметнулась мать.- Неужто управы нельзя найти?!
   - Постой, погоди! - отмахнулся Потап от старухи.- Чего ноешь? Тут с умом надо... Вишь, Василий огласки не желает!
   - Не желаю!
   - Без огласки... Ну, парень, значит, поопаситься тебе, покуда што, надо. Поздно не ходи. Поближе к людям, значит. В обчем, избегай потаенных и глухих местов... Ну, может, попугали, да и отступятся.
   - Не знаю,- заявил Василий хмуро и уныло.
   Он опустил глаза. Ему вдруг стало стыдно своей откровенности, он внезапно раскаялся в том, что раскрылся перед родителями, рассказал им о своих бедах и беспокойстве.
   - Не знаю... Спать пойду!- уже нетерпеливо и, как всегда, своевольно сказал он и пошел за перегородку.
   Потап мигнул старухе, когда сын скрылся:
   - Ну, и нам пора спать! Ночи-то уж сколько! Бать, светать скоро зачнет.
   Василий разделся и улегся, покрывшись с головою одеялом. Ему было тошно. Ему было совестно. Сначала стыд, а затем злоба охватили его. Злоба на себя, на родителей, на тех, кто пугал его в темноте на берегу; на девчонку, с которой он, казалось, так хорошо начал крутить и которая зло подшутила, насмеялась над ним.
   Под одеялом было темно и душно. Под одеялом в темноте и духоте вспомнилось Василию все ясно, как наяву.
   Днем девчонка, смущенно опуская глаза, шепнула ему, что придет вечером на берег к тальникам. Вечером стал он ее ждать, сгорая от нетерпенья. Она не обманула, она пришла. Василий рванул ее к себе. И тут... Выбежали откуда-то парни и девушки, зажгли припасенные самодельные факелы, осветили Василия и ту. которую он крепко держал, жадно прижимая к себе. Оглушили хохотом и ревом. И когда Василий взглянул на ту, которую держал в своих объятиях, го обмер: широкая курносая мальчишеская рожа пялилась на него смеющимися, издевающимися глазами. Обнимал он вместо той, обманувшей, насмеявшейся - переодетого парня, озорного ученика из расписного цеха... А обманщица девчонка вместе с другими хохотала и прыгала вокруг Василия...
   - У-у! Потаскухи!.. Черти!..- скрипнул Василий зубами и плотнее закутался в одеяло.

IV

   - Ничего, благодарствую! Поправляюсь! - сказал Поликанов, приподнимаясь на постели.- Скоро можно и на работу!
   Андрей Фомич придвинул стул и сел поближе к старику.
   - Поправляйся, Павел Николаевич, не торопись! - весело сказал он.
   - Пустое это. Малость расшибся. И скажи на милость, голова закружилась! - оправдывался Поликанов, скрывая смущенье, вызванное приходом директора.
   - Бывает! Ничего! А ты и полез-то отчаянно. Удерживали тебя, Павел Николаевич, а ты все выше норовил пробраться. В самое полымя!
   Некоторое время оба помолчали. Жена Поликанова осторожно прошла мимо гостя и прибрала что-то на столике. Ее смутил и вместе с тем наполнил гордостью визит Широких. Павел Николаевич взглянул на нее и, усмехаясь, сказал Андрею Фомичу:
   - Вот старуха моя, Парасковья Иннокентьевна, до кости, можно сказать, перепилила меня. Разоряется, серчает, что я расшибся! Не маленький, говорит!
   - И правильно!- шутливо подхватил Андрей Фомич.- Рискованно в такие годы. Правильно она тебя распекает!
   Поликанов еще раз взглянул на жену. Та бледно улыбнулась и вышла из комнаты.
   - Слышь, Андрей Фомич,- устраиваясь повыше на подушке, сказал он серьезно и немного сурово.- Вот кстати, что зашел. У меня разговор есть. Деловой.
   - Ага! Хорошо! - кивнул головою директор.
   - Там заметочка была... в стеннухе. Насчет горнов. Разъяснить хочу. Чтоб ошибки не вышло.
   - Давай, давай! - заинтересовался Андрей Фомич и придвинулся ближе к старику.
   - Понимаешь, надо, к примеру сказать, вот этак сделать...
   Поликанов, приподнялся повыше, почти сел на постели и возбужденно стал объяснять директору, как нужно лучше и правильней переделать трубу, чтобы тяга была ровная и чтоб жар в горне держался по градусам. Андрей Фомич слушал внимательно и кивал изредка головою.
   - Ты сам уж понаблюди за работой, Андрей Фомич! - уговаривал Поликанов, рассказав все подробно и подметив горячий интерес со стороны Широких.- Самолично наблюди!
   - Сам, сам! - пообещал Андрей Фомич.- Не беспокойся... Значит, вполне уверен ты, что этак-то, по-твоему, хорошо будет?
   - Окончательно и вполне! - с жаром заверил Поликанов.- Ты без сомнения. Не бойся!
   Андрей Фомич успокоился и с улыбкой поглядывал на оживившегося, возбужденного старика. Но вдруг, слегка отодвинувшись от старика, он насторожился. Он услыхал чьи-то легкие шаги за стеною, чей-то знакомый голос, сдержанно и осторожно что-то спросивший. Андрей Фомич встрепенулся и невольно обернулся к двери. Поликанов заметил его движение и тоже прислушался к слабому шуму в соседней комнате.
   - Это Федосья, дочка пришла! - успокоил он директора.
   У Андрея Фомича сверкнули глаза. Но он снова пододвинулся к Поликанову и с усиленным вниманием и интересом переспросил его о подробностях, касавшихся переделки трубы, и сделал вид, что его не касается и не трогает чей-то приход там, за стеною.
   Но шаги зазвучали громче. В раскрытой двери показалась Федосья. Девушка поклонилась Андрею Фомичу и певуче поздоровалась:
   - Здравствуйте, товарищ директор!
   - А, здравствуйте! - поднялся он навстречу девушке.- Здравствуйте! Вот отца вашего проведать зашел, героя.
   Федосья подошла поближе, протянула руку, и Андрей Фомич схватил эту руку, сжал ее и потряс. Поликанов поглядел на обоих, сдержанно улыбнулся и вдруг сообразил:
   - Ты бы, Феня, попотчевала гостя чаем. Наладь там, а мы покеда договорим об деле.
   - Мне, пожалуй, уходить пора! - слабо запротестовал Андрей Фомич, но остался, не ушел.
   Через несколько минут Андрея Фомича позвали к столу. Федосья села за самовар за хозяйку: мать ушла на кухню, застыдившись своего будничного платья. Павлу Николаевичу поставили чашку чаю возле кровати. И за столом остались сидеть двое: Андрей Фомич и Федосья.
   Оставшись неожиданно вдвоем, директор и девушка замолчали. Они молчали, украдкой поглядывая друг на друга. Но не было ни смущения, ни тревоги в том, как они молчали. Не было натянутости и томительной неловкости. В их молчании было что-то от радостного и светлого изумления. Они как бы прислушивались к чему-то, что шло от них от одного к другой и что легко и радостно и необъяснимо волновало их. Они не находили настоящих, нужных слов. И они молчали.
   Но так продолжаться долго не могло. Федосья первая разорвала молчание. Она коротко вздохнула и протянула белую с тонкими пальцами руку к Андрею Фомичу:
   - Налить вам еще?
   - Налейте! - согласился Андрей Фомич, освобождаясь от непривычного полузабытья, и пододвинул девушке свою чашку. И когда она ваяла ее осторожно и привычно, легко и мягко, он не разжал своих пальцев: и так на мгновение прикоснулись они к чашке с двух сторон, и было это подобно острому, многозначительному рукопожатию. Федосья потянула чашку к себе и покраснела. Андрей Фомич разжал пальцы.
   - Руки у вас какие... замечательные,- тихо уронил он.- Если б я не знал вашей работы, наверное бы подумал, что барские ручки... Замечательные!..
   Федосья зарделась. Она быстро налила Андрею Фомичу чай и пододвинула ему чашку. И, пододвинув, поторопилась убрать руку.
   - Не прячь! - улыбнулся Андрей Фомич, внезапно решаясь на это простое и привычное "ты".- Не надо!
   Он оглянулся в ту сторону, где за стеной лежал Пеликанов, потрогал горячую чашку, не почувствовав ожога, и приглушенно сказал:
   - Я ведь давно хотел, Феня, встретиться с тобою... Давно, понимаешь, поговорить по душам хочется... По душам!
   Беспомощная ребячья улыбка сделала лицо Андрея Фомича добрым, ясным и притягательным. У Федосьи дрогнули ресницы. Она опустила глаза. Щеки ее слегка побледнели.
   - Отчего же... Я не отказываюсь,- тихо ответила она.
   Слова были простые, малозначащие. Но голос девушки звучал сердечно, чуть-чуть вздрагивал, и оттого простые и малозначащие слова исполнились иного, глубокого, волнующего смысла.
   Андрей Фомич стиснул рукою горячую чашку и снова не почувствовал ожога. У Андрея Фомича лицо осветилось большою, светлою, заражающею улыбкою.

V

   У Лавошникова вышел горячий спор с Николаем Поликановым.
   По фабрике, по цехам гуляли толки и слухи о виновниках пожара. На фабрике, по цехам ждали, когда милиция изловит поджигателей, и снежным комом катилось новое для здешних мест слово:
   - Вредители!
   Лавошников, разговорившись с Николаем о поджоге, заметил:
   - Вредительство, оно, брат, не столь опасно, когда вот так явственно выходит, сколько ежели в скрытности, потихоньку и исподволь. Возьми хоть к примеру, в расписном цеху Черепахина, мастера. Какую он подлость художнику приезжему подложил? Вот это вредительство форменное, я понимаю! Это, по-моему, почище, позловредней поджога будет!
   - Да откуль ты взял, что Черепахин вредил? - посомневался Николай.- Этот художник городской, он не привычный, на обжиге с красками не работал... взялся не за свое дело и оплошал. А теперь вину на Черепахина сваливает!
   - Ну, и растолковал! - досадливо усмехнулся Лавошников.- Лучше некуды! Ты сообрази: даже если Черепахин и заметил, что человек непривычный и делает ошибку, то была его обязанность, как мастера, поправить того, а не допускать до сраму и до порчи. Прямая обязанность! На кого он, Чарепахин, работает? На пролетарское государство! И тут амбицию свою нечего высказывать!.. Это если, скажем, Черепахин без фокусов. А по рассмотрении оказалось, что он самостоятельно, нарочно в краски фальшь подпустил. Чтоб осрамить человека и не допустить его улучшение производства подымать! Прямое вредительство, за которое по голове туго бить надо!
   - Доказать надо...
   - Доказано, Николай! И прийдись бы на меня судить, скажем, двоих: Черепахина за пакость его и того, неизвестного, за поджог, я б Черепахину вдвое наклал! Не пожалел бы!
   - Неправильно! - разгорячился Николай.- То поджог, нистожение имущества, а то пытание, может быть. Пытал, вернее всего, мастер художника. Испытывал! Ну, тот без стажу, без подготовки оказался. Так за что же Черепахина судить да наказывать? Неправильно!.. Он свой, фабричный. Наш он, Черепахин! А художник чужой, со стороны, с чужого ветру!
   - Во, во! Со своего-то, брат, и взыскивать сильнее надо!
   - Своего, я тебе скажу, если он и промахнулся, оправдать следует!
   - Врешь. Его, своего-то, пуще всего под ноготь взясти полагается!
   - Ни под каким видом!
   - Каша в тебе, в голове твоей, Николай! - рассердился Лавошников.- Никакой установки правильной, никакой сообразиловки!
   - Я соображаю! Ты только меня не сбивай. У нас об чем разговор? О поджоге. Поджигателя я никогда сравнивать с таким, к примеру, как мастер, не стану. А ты не то, что равняешь, а превыше по вине признаешь. И второе - для своего, для рабочего, в какой ни на есть промашке непременно смягчение вины должно быть. Непременно! За что же тогды боролись?
   - Ну, понес! - пренебрежительно махнул рукою Лавошников.- Боро-лись! Да кто это боролся-то? Взять хотя бы и Черепахина твоего. Где он при Колчаке был? Смылся: я не я, и хата не моя!.. Никакой от него помощи не было. А если порыться, то, может, и вредил! А ты - боролись!.. Который боролся, он на пакости, на подсидку не пойдет!
   - Не знаю...- протянул с досадою Николай.
   - Не знаешь, так не спорь! Ты вот посмотри, как разбор черепахинского дела зачнется, под какую статью он ляжет! Вредитель! Первостатейный вредитель!
   Николай ничего не ответил, Его сбила с толку убежденность Лавошникова, которого он всегда считал понимающим, сознательным человеком. Сбила с толку, несмотря на то, что было ему дико и непонятно: как же это так - на одну доску ставить мелкий проступок Черепахина и прямое преступление того, неизвестного?
   Лавошников ушел от Николая, оставив его недоумевать и биться в сомнениях. Для Лавошникова все было ясно и понятно. Он знал, что вредители бывают всяких родов, пород и мастей. И он готовился обрушиться жестоко и беспощадно на тот тип вредителя, который на фабрике обнаружился в лице мастера Черепахина.
   Но не один Николай Поликанов недоумевал и спорил, когда Черепахина называли злостным вредителем и ставили в один ряд с поджигателем. В самом расписном цехе, там, где рабочие воочию видели и понимали хитрую и злостную проделку мастера, часть расписчиков взяла, хоть и с оговорками и не совсем смело, под свою защиту Черепахина:
   - Он этого Никулина учить хотел! Чтоб не лез, не спросившись!
   - Черепахин, конечно, сглупил, что краски намешал неподходящие. А все-таки... Разве ему не обидно! Он специалист, свой, здешний, каждое обстоятельство в своем деле со всех сторон понимает. И является вдруг чужой дядя, ни уха, ни рыла, возможно, несмыслящий, и лезет в уставщики, задается своим искусством!.. Конечно, обидно!
   - Это не вредительство! Это, товарищи, глупость! От раздражения и обиды!..
   - Не глупость! - кидалась на такие разговоры и настаивала Евтихиева.- Не глупость, а прямое вредительство! Поймите, товарищи!
   - Мы понимаем! Не учи!
   - Не учи, Евтихиева!.. Экая привычка у вас на каждом шагу в учителя лезть!.. Никакого вредительства! За сердце человека взяло, ну, он немножко и оплошал!
   - Понять надо человека!..
   И в самый разгар споров и пререканий о Черепахине и о его вредительстве, споров и пререканий, которые всколыхнули фабрику не меньше, чем пожар,- из заречья, из Высоких Бугров пришли в контору, в кабинет Андрея Фомича мужики и потребовали директора. Директор немедленно принял их.
   - Мы к тебе от обчества! - объяснил один из трех пришедших мужиков.- Обидно и неправильно обчеству, что обвинение, поклеп на всех за пожар делается!
   - Обидно и неправильно! - подхватили остальные двое.
   - Никто общество целиком не обвиняет! - возразил Андрей Фомич.- Общество ни при чем, это каждому ясно. Но есть подозрение, что кто-то из деревенских, из ваших участвовал.
   - Об этом мы не отпорны!- согласился первый мужик.
   - Не отпорны! - подтвердили остальные.
   - Следствие идет,- продолжал Андрей Фомич.- Что следствие скажет, какие, например, материалы, такой и результат будет... На общество никто не показывает. Общество - оно большое, тут у вас и кулаки, и беднота...
   - Правильно! - одобрили мужики.- Истинная правда! Всех под одно считать не приходится. Разная положения! У его капиталы, скажем, а у меня одни голыше руки, да и те в сплошных мозолях!
   - Напрасно, значит, вы обижаетесь! - уверил Андрей Фомич, недоумевая, отчего это мужики так остро и близко к сердцу всякие слухи принимают.
   Мужики переглянулись и нерешительно замялись.
   - Мы от обчества! - снова принялся пояснять первый.- Была у нас, вишь, сходка. Бедняки, значит, собирались... Вырешили мы положению обстоятельств. Насчет пожара и насчет виновности. Дознались мы про виновных...
   - Дознались? - двинулся к ним Андрей Фомич и вытянул шею.- В самом деле дознались?
   - Не сознается, а дознались... Как не дознаться? Знаки явственные. Не скроет!
   - Кто же?
   - Крепкий мужик. А ежли прямо сказывать - кулак настоящий, Афанасий Мироныч имя ему. А фамилие-то Куклин. Да этим фамилией у нас полдеревни прозывается. Афанасий Мироныч. Дочь у него еще тут на фабрике. Ну, топиться по девичьему греху хотела которая!
   - Понимаю! - обрадовался Андрей Фомич! - Прекрасно понимаю!.. Арестовали?
   - Обязательно! Сидит! В железах хотели. Да желе-зов, кандалов нету...
   - Значит, от обчества мы... от бедноты. Судите его, сукина сына! Чтоб тень на християнство, на трудящих не клал!
   Мужики стояли перед Андреем Фомичом, оборванные, темные. Лица у них были озабоченные и унылые. Слова их были крепкие и решительные:
   - Судите их покрепше!
  

Глава двенадцатая

I

   Андрей Фомич лелеял мечту: закончить постройку нового горнового цеха к десятой годовщине Октября. Но проходил сентябрь, близились кованные звонким морозом дни, подходила зима,- и не был еще закончен горновой цех и еще не поставлена была окончательно тоннельная печь, которая показала бы настоящую работу. Мечта Андрея Фомича отодвигалась все дальше и дальше. Повседневные заботы сминали, рушили план, который наметил Андрей Фомич. А в повседневные заботы, в мелкую и неизбежную обыдень трудовых дней врывалось неожиданное: то обнаружится колоссальный брак продукции, то задурит река, переполнит пруд и сорвет ветхую плотину, то заалеет неожиданным грозным заревом пожар.
   Повседневное давило и властвовало над планами, над мечтами.
   И если у Андрея Фомича от неудачи тускнело лицо и была в глазах забота, а на лбу глубоко въедались две упрямые моршины, то и Карпов, технический директор, был во власти нескрываемого злого беспокойства и разочарования. И Карпову порою было трудно молчать. Мгновеньями его прорывало. Он говорил, он раздраженно жаловался на неудачи, на медленность работ, на помехи, которые вырастали на каждом шагу.
   - Скандал! - раздражался он.- Не успеем к сроку. А зима совсем задержит работы.
   И, уныло поглядывая на недостроенный цех, он гадал:
   - А что дальше будет? Неизвестно!
   Но, как ни трудно было Алексею Михайловичу удерживать в себе раздражение и уныние, он избегал жаловаться директору. Он избегал разговаривать с Андреем Фомичом больше того, что требовалось делом, что необходимо было. Он избегал Андрея Фомича и не смотрел ему прямо в глаза. А ведь с директором-то больше, чем с кем-нибудь другим, мог бы и должен был он делиться своими опасениями, своими страхами. Ведь вдвоем они проворачивали проекты переоборудования фабрики, вдвоем, делясь друг с другом каждою мыслью, опаляясь радостью творчества, корпели они над планами, чертежами, позже над сметами. Общее это было их дело. И вот - отводит Алексей Михайлович глаза от директора, прячет их, прячет от него свои мысли, свои переживания. И если со стороны поглядеть, то выходит, что будто виноват Карпов в чем-то пред директором, пред Андреем Фомичом. А вины-то никакой нет. Чист и безупречен Алексей Михайлович. Скажи кто-нибудь, что вот, мол, Алексей Михайлович, нечистая у вас против товарища Широких совесть, в глаза ему прямо не смотрите, обидится Карпов, жарко обожжется незаслуженною обидой, вознегодует, станет протестовать.
   Нет у Карпова никакой вины перед Андреем Фомичом. Если заглянуть в душу Алексея Михайловича, если потаенно спросить его самого про вину, то, пожалуй, ответит он уверенно, что виноват-то директор пред ним. Виноват в таком, о чем не говорят, что скрывают тщательно и ревниво от чужих ушей, от чужих глаз. И Алексей Михайлович скрывал это затаенно, хмуро и опасливо. У Алексея Михайловича не было в жизни друга, заветного близкого человека, к которому пришел бы он и сказал:
   - Болит душа моя. Обворован я в самом главном, в самом потаенном. И не могу ничего поделать. Не могу ничем помочь себе. И никто мне не поможет...
   И, не называя имени, пожаловался бы на отвергнутую любовь. Не было близкого, родного...
   Любовь.
   Острее всего почувствовал он ее в тот вечер, когда внезапно, не ожидая этого, не будучи к этому подготовленным, он встретил Федосью и Андрея Фомича возле клуба. Он подымался по широкой лестнице, а они улыбались дружески и, весело разговаривая, шли сверху на улицу, в синеватую мглу хмурого вечера. Они взглянули на него мельком, равнодушно, они торопливо поздоровались с ним и ушли своею дорогою, занятые друг другом. овеянные чем-то сроднившим их, одним только неведомым.
   На мгновение, словно изнемогая под коротким молниеносным ударом, остановился Алексей Михайлович и тоскливо посмотрел на уходящих. На мгновенье мелькнула у него мысль догнать их, пойти вместе с ними. Зачем? - он сам не знал, сам не понимал. Но это мгновенье прошло. Он остановился на полдороге. Он сразу забыл, зачем шел в клуб. У него стало странно пусто на душе. Ему не было больно, его не постигла мучительная тоска, его не поразило отчаянье. Только пустота какая-то вошла в него. И с этой пустотою, с этой опустошенностью побрел он один и одинокий в тот же вечер, в ту же синеватую мглу, куда бодрые и напряженно-радостные проследовали Федосья и директор.
   В этот вечер Алексей Михайлович остро почувствовал, что любит Федосью крепко и жадно. И тогда же в его душе вспыхнуло возмущение против Андрея Фомича. И тогда же ему показалось, что директор обворовал его. Что, не будь директора, Федосья когда-нибудь, в конце концов, может быть, через колебания, через препятствия, через преграды, но пришла бы к нему и принесла бы ему, Алексею Михайловичу, свою привязанность, свою молодость, свою свежесть, свою страсть.
   Это возмущение было сильно и стихийно. Оно рвалось наружу. И чрезвычайных, порою мучительных усилий стоило Карпову сдерживать себя в присутствии директора, не вспылить, не сказать лишнего, дерзкого, непоправимого.
   Карпов сдерживался. А Андрей Фомич, не замечая особого его настроения, в тревоге за судьбы постройки шел к нему со своими огорчениями. Ловил его в конторе, останавливал, втягивал в разговор. Андрей Фомич любил смотреть людям прямо в глаза. Но глаза Карпова были теперь опущены пред его взглядом. Глаза Карпова прятались от него. Это, наконец, изумило Андрея Фомича. Он подумал, посоображал, порылся в памяти, поискал: отчего бы это технический директор мог сердиться? Но не вспомнил, не сообразил. И тогда поступил так, как привык поступать - прямо, без обиняков спросил--
   - Лексей Михайлыч, в чем дело? В чем дело, почему сердишься?
   Карпова будто ударили, он весь напрягся, закипел. Но сломил свое возмущение.
   - Я не понимаю вашего вопроса...- угрюмо и хрипло ответил он, порываясь уйти от директора.
   - Вопрос самый простой. Спрашиваю - в чем дело? Обидел я тебя, что ли? - задержал его Андрей Фомич.
   - Странно... Я не жалуюсь. С чего это вы взяли?
   - Не хитри, Лексей Михайлыч! Нехорошо это. Есть у тебя что-то на сердце супротив меня - выкладывай прямо, и всех делов!
   - Мои настроения, я полагаю, никакого касательства к работе и к нашим деловым отношениям, товарищ директор, не имеют... Нахожу совершенно неуместным... излишним ваш вопрос. Я свою работу выполняю, и не плохо,- и все!
   В голосе у Карпова звучало злобное раздражение. В глазах сияли злые искорки.
   - Вот оно как! - вспыхнул Андрей Фомич.- Вот она как!..
   Он на мгновенье умолк, ошеломленный непривычно-злым, враждебным тоном Карпова. В мимолетной растерянности он подбирал слова, чтоб ответить Алексею Михайловичу. Два красных пятна вспыхнули на его щеках.
   - О деловых отношениях...- сказал он и откашлялся.- Я ведь попросту, от чистого сердца. Без официальности, как всегда... Ну, извините, товарищ Карпов! Извините!
   Большой, немного неуклюжий, повернулся он к своему столу. Оборвал разговор. И, оборвав его, стал спокоен, уверен в себе. Стал сухо-деловит. И спрятал в себе, в глазах недоумение, обиду, раздражение.
   После этого разговора Андрей Фомич повел себя с Карповым сдержанно, настороже. И прежде всего начал называть его на "вы". А когда это "вы" прозвучало впервые, Карпов встрепенулся, помрачнел и почувствовал какую-то злобную удовлетворенность.

II

   Инженер Вологодский заявил директору, что считает свое дальнейшее пребывание на фабрике излишним, что он уже со всем ознакомился, все посмотрел, собирается уезжать, и попросил подать утром лошадь.
   Вечером, накануне отъезда к Вологодскому в посетительскую пришел Карпов.
   - Сергей Степанович, я хотел бы поговорить с вами по личному делу.
   - Ну-те-с! - придвинул ему стул Вологодский.- Говорите!
   Карпов сел и, немного смущаясь, начал издалека. Он рассказал о трудностях, с которыми ему пришлось встретиться при проведении в жизнь своих проектов. Вскользь упомянул о живом участии директора, о том, как замедлил работу инспекционный приезд Вавилова, как настороженно отнеслись, многие рабочие к переоборудованию фабрики. Карпов рассказывал о трудностях, с которыми ему пришлось столкнуться в своей работе, а Вологодский слушал его с рассеяным видом и нетерпеливо постукивал пальцами по колену.
   - Извините, Алексей Михайлович! - перебил он.- Я с этим, о чем вы рассказываете, хорошо знаком. Я знаю про все препятствия... Вы, извините меня, поближе к делу. Поближе!
   У Карпова вздрогнули ресницы, и он нервно закусил губу:
   - Хорошо... Я тогда сразу уж... Видите ли, мне тяжело работать здесь с директором...
   - С Широких? Вот с этим вашим директором? - удивился Вологодский. И, не скрывая своего неприятного удивления, потянулся поближе к Алексею Михайловичу.- А я же уверен был, что вы с ним сработались как нельзя лучше!
   - Мне тяжело работать...- повторил Карпов.- Именно с Широких. И я просил бы вас подумать о переводе меня на другую работу, в другое место.
   - Стойте, стойте! - оживился Вологодский.- Вот это уж совсем неожиданно. Прямо, не из тучи гром! В чем же у вас недоразумения выходят? На какой почве?
   - Сергей Степанович! Я ведь предупредил вас, что буду разговаривать по личному делу. Тут личное. И я попрошу вас учесть только одно: я не могу здесь больше работать. Мне нужно менять место...
   - Личное...
   Вологодский отошел от Карпова, взял из портсигара на столе папиросу, покрутил ее в пальцах и, не закурив, понес ко рту.
   - Разумеется, я не должен вмешиваться в этакое дело, если оно личное. Не должен и не хочу! Но раз вы ко мне обратились, я по праву старшего скажу вам...
   Незажженная папироса задрожала в зубах Вологодского, он вынул ее изо рта и, скомкав, бросил в угол.
   - Скажу вам, простите за откровенность, что вы неправы. Буду говорить определенно: вы - беспартийный спец, вы начали большое, нужное дело. Партиец-директор всецело полагается на ваши знания, на ваш опыт и безусловно поддерживает вас во всем, что касается работы... Ну-те-с. Работа сделана наполовину. Работа трудная и ответственная. И вот, доведя дело до половины, вы отказываетесь. Какие, спрашивается, причины? Какие деловые причины? Никаких. Какое-то личное. Что-то не относящееся к работе, к условиям работы, вообще к делу... Так я вас понял?
   Алексей Михайлович сделал попытку прервать Вологодского, но инженер отмахнулся от него и, не останавливаясь, продолжал:
   - Конечно, так. А это, простите меня еще раз, простая размагниченность. Расхлябанность! Так, Алексей Михайлович, нельзя! Вы поймите, положение-то каково? Буду говорить как беспартийный с беспартийным... ведь положение пахнет бессознательным вредительством. Право! Ведь это дезертирство... Ну, вы уйдете, вам на смену придет другой инженер, незнакомый, так сказать, с душою, с сердцевиной ваших планов, ваших проектов. Начнет доканчивать начатое вами, напутает, в лучшем случае затратит массу лишнего времени и труда, чтоб окончательно вникнуть в ваши замыслы. Что же получится. Нехорошо получится! Очень нехорошо!
   Карпов слушал Вологодского насупившись. Красные пятна расползались по его лицу, губы нервно кривились. Наконец, он не выдержал:
   - Достаточно, Сергей Степанович! Я прекрасно понимаю некоторое неудобство, некоторую двусмысленность моего ухода отсюда... Но, повторяю, мне невозможно теперь работать вместе с Широких. Есть причина. Она со стороны, может быть, покажется и неуважительной и мелкой, а для меня очень серьезная. Для меня она очень серьезная, Сергей Степанович!
   Карпов подчеркнул последние слова и угрюмо замолчал. Поглядев на него пристально

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 439 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа