|
Эберс Георг - Серапис, Страница 14
Эберс Георг - Серапис
Когда римляне овладели баррикадой, многие из них бросились по внутренней лестнице на крышу. Оставшимся здесь защитникам святилища было полностью отрезано отступление, так что им оставалось или сложить оружие, или броситься вниз.
Храбрый Мемнон, который сражался против своего военного начальника и не мог ожидать никакой пощады, перескочил через перила и раскроил себе череп, упав с ужасающей высоты. Многие последовали его примеру. Гибель Вселенной приближалась, и доблестным бойцам было приятнее встретить добровольную смерть в борьбе за великого Сераписа, чем подвергнуться позору.
ГЛАВА XXIV
Страшная буря, разразившаяся в предшествующую ночь, напугала весь город. Александрийцы знали о том, что угрожало Серапису, знали, чем должно кончиться разрушение храма, и ожидали гибели мира. Однако гроза рассеялась, солнце пригрело землю; небо и море снова отливали синевой; воздух был удивительно прозрачен и свеж, а растительность ярко зеленела. Римляне все еще не решались коснуться покровителя Александрии, величайшего из богов. Может быть, Серапис послал на землю гром, молнию и жестокий ливень именно для того, чтобы устрашить своих противников, показав им на деле, чем они рискуют, осмеливаясь святотатственно коснуться его изображения. Так думали язычники; но предстоящий разгром Серапеума немало тревожил также и христиан и евреев.
Этот храм был красой города, ему принадлежали важные учреждения и училища, приносившие большую пользу жителям, здесь по-прежнему процветала наука, которой гордились александрийцы; при Серапеуме был основан медицинский факультет, считавшийся первым в Римской империи; в обсерватории святилища астрономы производили свои наблюдения и там же издавался календарь. Непродолжительный сон в священных галереях храма приносил пророческие сновидения. Если Серапис падет, то каким образом люди станут узнавать будущее? Великий бог открывал своим жрецам не только по течению небесных светил, но также и иными способами все грядущие события, а возможность заглянуть в эту таинственную область всегда казалась заманчивой для смертных.
Даже христианские пророки ясно предсказывали теперь различные бедствия, грозившие миру, и многим крещеным было трудно лишить родную Александрию Серапеума и Сераписа, как бывает трудно решиться срубить высокое дерево, посаженное предками, хотя оно заграждает свет перед окнами дома. Император мог закрыть храм, запретить кровавые жертвоприношения перед кумиром, но зачем касаться священной статуи бога, которая представляла вдобавок замечательнейшее произведение искусства? Подобное намерение было чистым безумием и угрожало самыми роковыми последствиями не только городу, но и стране в целом.
Так думали граждане, так думали и многие из воинов, которые, повинуясь долгу присяги, были поставлены в необходимость обнажить меч против высокочтимого божества.
Едва александрийцы узнали, что войска рано поутру напали на святилище, как многие тысячи людей собрались на площадь перед храмом, напряженно ожидая исхода битвы. Небо было по прежнему ясно, но к северу над морем виднелись легкие облака. Пожалуй, то были предвестники грозной бури, посылаемой разгневанным богом против непокорного человеческого рода.
Наконец защитников святилища вытеснили оттуда. На военном совете было решено не преследовать их, и Цинегий имел полномочие отпускать на волю каждого пленного, который поклянется не приносить на будущее время кровавых жертв и не посещать идольских капищ.
Между сотнями людей, попавших в руки римских воинов, не нашлось ни одного, кто бы отказался произнести такую клятву. Бывшие единомышленники Олимпия быстро рассеялись с затаенной враждой к притеснителям. Многие из них замешались в уличную толпу, желая знать, чем кончится дело.
Ворота храма были растворены настежь: прислуга Серапеума и несколько сотен солдат убирали с лестницы и подъезда каменные плиты и бронзовые статуи, которыми язычники загородили ход. Как только эта работа была окончена, из святилища потянулись ряды носилок с убитыми и ранеными; в последних находился Орфей, сын Карниса. Уцелевших защитников храма закидали вопросами, и все они утвердительно говорили, что статуя кумира осталась пока неприкосновенной. Граждане чувствовали облегчение, но вскоре снова взволновались. На площадь выехала сотня конных латников, прокладывая дорогу длинной процессии. Крики и ропот недовольной толпы были заглушены стройным пением псалмов, лязгом оружия и топотом лошадиных копыт. Присутствующие поняли, почему монахи, против обыкновения, не принимали деятельного участия в битве с язычниками. Теперь они приближались с победными песнями и ликованием. Глаза аскетов горели торжеством и беспощадной ненавистью к идолопоклонникам. Между ними, под высоким балдахином, шел своей величественной поступью, в роскошном облачении епископ. Царственная фигура Феофила и его гордая осанка внушали невольное почтение. Он казался строгим судьей, готовым покарать беззаконие.
Толпа содрогнулась. Александрийцы поняли, что христиане решились ниспровергнуть великого кумира, а, следовательно, по их понятиям, обрекли на смерть все человечество. Самые храбрые побледнели; многие женатые побежали домой - проведать семью; другие остались на площади, произнося проклятия или повторяя молитвы; но большинство присутствующих, как мужчин, так и женщин, рискуя жизнью, протеснились к святилищу, желая быть свидетелями неслыханного события. Внизу у подъезда к епископу приблизился комес, он торопливо соскочил с лошади, почтительно приветствуя владыку. Императорский легат Цинегий отсутствовал; он предпочел сначала остаться в префектуре, а потом в качестве уполномоченного монаха открыть конские бега вместе с городским префектом Эвагрием, который также держался в стороне, не принимая явного участия в осаде Серапеума.
После краткого совещания с Феофилом Роман кивнул головой начальнику конных латников Константину. Солдаты сошли с коней и под предводительством своего префекта стали подниматься к порталу Серапеума. За ними следовал комес со своим штабом, потом бледные от волнения высшие сановники города, христианские сочлены городского сената и, наконец, епископ, пожелавший уступить дорогу другим. Духовенство и монахи окружили пастыря, продолжая петь псалмы.
Шествие замыкали отряды пеших солдат, вооруженных с головы до ног, а за ними бросились толпы народа, Войска, стоявшие на карауле перед храмом, беспрепятственно пропустили александрийцев. Большие галереи святилища были наскоро приведены в порядок. Из прежних защитников Серапеума остались здесь только больной Порфирий с Апулеем и дочерью. Сначала в маленькой комнате все было тихо; наконец, после нескольких минут напряженного ожидания, послышался громкий стук в запертую дверь. Горго хотела немедленно отворить, но Апулей удержал ее руку. Тогда солдаты насильно ворвались в помещение верховного жреца, принимаясь производить в нем обыск.
Друг Порфирия смертельно побледнел, язык отказывался ему служить, и он в сильном волнении опустился в кресло у постели своего пациента. Между тем Горго с достоинством обратилась к центуриону, приведшему солдат, сказала ему свое имя и объяснила, что она находится здесь при больном отце. Потом девушка выразила желание переговорить с префектом конницы Константином или комесом Романом, которые хорошо знали ее семейство. Центуриону нисколько не показалось странным, что в Серапеуме лежал опасно больной, так как это было в обычае александрийцев. Кроме того, спокойное достоинство Горго и высокое положение тех лиц, на которых она ссылалась, внушили воину невольное почтение к девушке. Но ему был дан приказ удалить из храма всех посторонних, и потому он просил Горго немного обождать. Вскоре центурион вернулся обратно с предводителем своего легиона, легатом Волькацием. Этот блестящий патриций, отличавшийся рыцарской вежливостью, хорошо знал Порфирия, владельца лучших коней во всей Александрии. Но хотя Волькаций и позволил девушке оставаться при больном вместе с Апулеем, однако предупредил ее, что в Серапеуме предстоят очень серьезные события. Когда же Горго принялась настаивать на своем желании не покидать отца, то легат поставил у входа стражу для их охраны. Дверь была сорвана солдатами с петель и брошена в боковую колоннаду, куда выходила комната; теперь им было некогда повесить ее на прежнее место. Видя, что в положении отца не обнаруживается ни малейшей перемены, Горго откинула занавес и стала смотреть на происходившее.
Пеших солдат расставили двойной шеренгой на нижних ступенях, ведущих к колоннадам по обеим сторонам гипостиля.
Девушка еще издали услышала приближение множества людей, медленно продвигавшихся вперед с продолжительными остановками. Пришедшие долго оставались в передней галерее, и прежде чем процессия вошла в базилику, туда явились двадцать священников, которые делали странные жесты и произносили нараспев непонятные слова. То были церковнослужители, старавшиеся при помощи заклинаний изгнать из идольского капища, с его языческой мерзостью, живших здесь нечистых духов. Священники держали перед собой кресты, поражая ими на все стороны невидимых врагов. Они прикладывали знамение спасения к колоннам, полу и уцелевшим статуям, падали на колени, описывая левой рукой знак креста, и, наконец, выстроились в три ряда перед нишей с изображением кумира. Заклинатели указывали на него своими крестами, произнося строгим, повелительным и гневным тоном священные тексты и изречения, чтобы изгнать самого злого, проклятого и закоснелого из всех языческих демонов. Толпа церковнослужителей, пришедшая вслед за экзорцистами, кадила фимиам перед зараженным гнездом царя языческих идолов, а священники кропили святой водой нечестивые фигуры на занавесе и мозаичные картины на полу.
Все это тянулось довольно долго. Наконец, сердце Горго забило тревогу, потому что в базилике появился Константин в своей блестящей одежде, а за ним сотенный отряд, состоявший из лучших воинов; то были сильные бородатые мужчины, их загорелые лица были исполосованы рубцами. Вместо мечей они держали в руках топоры; а за ними обозная прислуга несла лестницы, которые, по приказу Константина, были подставлены к нише. Пешие воины, окаймлявшие двойной шпалерой колоннаду, содрогнулись от ужаса, увидев эти приготовления, и Горго почувствовала, как дверная занавеска, за которой скрывался Апулей, зашевелилась под его рукой. Народ как будто готовился присутствовать при казни своего царя.
Наконец, в базилику вошли сановники и епископ; поющее духовенство и монахи стали рядами, безостановочно творя крестное знамение. Толпа хлынула в гипостиль, стараясь протиснуться вперед, пока ее не остановили солдаты, образовавшие цепь между любопытными и городскими властями с епископом во главе.
Язычники вперемешку с христианами наполнили также и колоннады, но солдаты не допустили их до конца последних, куда выходила, между прочим, и комната больного Порфирия, так что Горго по-прежнему могла видеть задернутую занавесом нишу.
Пение молитв звучно гремело под высокими сводами, заглушая ропот и гневные восклицания взволнованной, возбужденной черни. Каждому было хорошо известно, какое страшное поругание святыни готовится в стенах Серапеума, но немногие допускали мысль, что христиане решатся на такой рискованный шаг. Горго повсюду видела перед собой бледные лица, искаженные волнением и страхом. Даже духовенство и солдаты поддались общей панике. Некоторые из них упорно смотрели в землю, другие бросали вызывающие взгляды на толпу, желая скрыть свои настоящие чувства. Народ старался между тем заглушить своими криками пение псалмов, и звонкое эхо повторяло этот нестройный гул тысяч голосов. Любопытные зрители не могли спокойно устоять на месте.
Язычники дрожали от ярости, хватаясь за амулеты или потрясая кулаками. Христиане были охвачены чувством страха и неизвестности; они то осеняли себя крестом, то выставляли вперед средний палец, чтобы не допустить дьявольского наваждения. В чертах каждого присутствующего и во всяком его движении, в диком реве язычников и в пении христиан чувствовалась гнетущая тревога перед ожидаемым событием.
Горго казалось, будто она стоит на краю глубокого кратера, где почва и сам воздух дрожат вокруг нее от подземных ударов, и она видит извержение вулкана, готового залить лавой, засыпать камнями и пеплом всю окрестность. Крики язычников становились все слышнее, несколько небольших камней и кусков дерева полетели к тому месту, где стоял епископ и высшие чиновники города; но вдруг толпа присмирела каким-то чудом, и в громадном гипостиле водворилась тишина. Это напоминало укрощение бури, когда ураган мгновенно затихает, и взволнованная поверхность моря становится гладкой, как зеркало.
По приказанию Феофила церковнослужители подошли к нише, где скрывалось изображение кумира, и отдернули занавес. Перед глазами собравшейся толпы явился облик владыки мира, который неприступно царил над ничтожными людьми, волновавшимися у его ног со своими ничтожными страстями и интересами. Вид дивного произведения искусства так же сильно подействовал на присутствующих, как и вчера, во время вечерней церемонии. Какой красотой, величавым достоинством и художественной законченностью отличалась эта статуя, сделанная человеческими руками! Даже христиане не могли воздержаться от легкого возгласа удивления и восторга.
Язычники сначала замерли в благоговейном трепете, в блаженном экстазе, но потом их громкие торжественные крики: 'Слава Серапису! Да здравствует Серапис!' - потрясли воздух. Громкий гул понесся могучей волной от колонны к колонне, поднимаясь до звездного мира на каменном потолке.
Горго скрестила руки на груди, увидев изображение божества в его несравненном величии. Как безупречно чистый образец высокого совершенства, стояла перед ней бесплодная статуя. Может быть, она представляла собой только тленный кумир, но на ней был божественный отпечаток, как на бессмертном творении любимца богов, щедро наделенном высшими дарами. Девушка, как очарованная, не могла оторвать взгляда от этих восхитительных форм, которые, хотя и были человеческими, но превосходили все человеческое, как вечность превосходит время, как солнечный свет превосходит блеск маячного фонаря. Она невольно подумала, что наложить руку на такое безупречное произведение искусства, служившее воплощением неземной красоты, было бы совершенно невозможно.
Горго заметила, как епископ отступил назад, увидев драгоценную статую, как его губы невольно открылись, точно он хотел вместе с другими выразить свое восхищение. Однако Феофил тотчас обуздал свой порыв; его глаза гневно сверкнули при восторженном возгласе язычников, а на лбу напряглись синеватые жилы, когда чернь принялась кричать: 'Слава Серапису!' Наконец, к епископу подошел комес, уговаривая владыку успокоиться и, по-видимому, прося его пощадить кумир не как бога, но как превосходное художественное произведение. Тут сердце Горго замерло в груди, и она судорожно ухватилась за занавеску. Комес отвернулся от Феофила, пожимая плечами, потом кивнул головой на священную статую и сообщил какое-то приказание Константину.
Молодой префект отдал ему честь и громко скомандовал своим кавалеристам, заглушив звучным голосом неистовые крики язычников. Между закаленными в битвах солдатами произошло движение. Старший из них передал стоявшему возле него товарищу штандарт, взял у него из рук секиру, приблизился к статуе, поднял на нее глаза и в нерешительности отступил назад, опустив секиру. Остальные латники с тревогой переглядывались между собой.
Константин снова скомандовал, и на этот раз громче и решительнее прежнего, но его подчиненные не двигались с места. Знаменосец бросил секиру на пол; другие сделали то же, указывая резкими жестами на Сераписа и крича префекту какие-то слова, в которых, вероятно, заключался отказ исполнить его требование. Тогда Константин подошел ближе к непокорным, хлопнул по плечу знаменосца, поседевшего ветерана, и с гневом потряс его, угрожая строгим взысканием.
Храбрые солдаты боролись между чувством долга, преданностью своему доблестному начальнику и страхом перед могуществом кумира; их лица подергивались от волнения, и они с мольбой протягивали руки. Но префект непреклонно повторял свою команду; наконец, видя, что его подчиненные не хотят ему повиноваться, он с горьким презрением отвернулся от них и повторил то же приказание пехотинцам, стоявшим двойной шеренгой на ступенях колоннады. Но и эти солдаты не послушались.
Язычники ликовали, громкими криками возбуждая воинов к сопротивлению.
Тогда Константин в последний раз обратился к своим кавалеристам, и так как они по-прежнему не трогались с места, то он приблизился твердой походкой к лестницам, взял одну из них, приставил ее к груди кумира, поднял валявшуюся на полу секиру и стал подыматься со ступеньки на ступеньку. Толпа замерла: в громадном гипостиле наступила такая тишина, что можно было расслышать, как одна чешуйка солдатского панциря ударяла о другую. Сердце Горго страшно колотилось в груди.
Человек и бог стояли теперь лицом к лицу, и человек, готовый поднять руку на бога, был ее избранником.
Девушка напряженно следила за каждым его движением, ей хотелось броситься за ним вслед, отнять у него секиру и удержать руку Константина от святотатственного поступка. Она, конечно, не думала, что вместе с Сераписом погибнет Вселенная, но ей казалось, что, разбивая гениальное произведение искусства, бесстрашный юноша разобьет в куски и ее любовь к нему. Она не боялась за него самого, потому что он представлялся девушке неуязвимым под охраной высшей силы, но Горго страшилась смелого поступка возлюбленного. Она вспомнила пережитую ими раннюю юность, собственные попытки Константина заняться ваянием, его восторг перед образцами античной скульптуры, и ей казалось невозможным, чтобы он, именно он, поднял руку на великое творение Бриаксиса, осквернил его и уничтожил. Это не могло и не должно было случиться!
Но Константин стоял уже на верху лестницы; он перебросил секиру из левой руки в правую, откинулся назад и посмотрел сбоку на царственную голову кумира. Горго могла видеть лицо префекта, и она напряженно всматривалась в него. Молодой человек с любовью и глубоким сожалением устремил свой взгляд на прекрасные черты Сераписа, прижимая к груди левую руку, как будто для того чтобы сдержать свое волнение.
Присутствующие думали, что Константин колеблется, что он творит молитву или поручает Богу свою душу перед роковым шагом, но дочь Порфирия понимала, что ее друг только хочет проститься с великим творением гениального художника, что ему тяжело, страшно тяжело рубить дивную статую. Эта мысль ободрила Горго, и она задала себе вопрос: может ли воин и последователь Христа изменить присяге и ослушаться приказа своего начальника, если он хочет свято исполнить свой долг?
Ее взгляд не отрывался от Константина, и собравшиеся в храме тысячи людей в эту минуту напряженного, лихорадочного ожидания также не видели никого и ничего, кроме статной фигуры отважного префекта. Даже среди безмолвной пустыни не могло быть такой беззвучной тишины, как здесь, в этом обширном святилище, переполненном страстно возбужденными массами народа. Из пяти внешних чувств человека здесь работало только одно - зрение, и оно было устремлено на руку Константина, вооруженную тяжелой боевой секирой.
Сердца замирали, дыхание останавливалось, в ушах звенело, перед глазами расстилался туман; присутствующие переживали муки осужденного, который, положив голову на плаху, слышит возле себя шаги палача и все еще надеется на помилование.
Наконец Горго заметила, как молодой человек закрыл глаза, как бы страшась увидеть то, что было предопределено судьбой совершить его руке; она видела, как он схватился левой рукой за локон бороды Сераписа и, найдя точку опоры, замахнулся топором. Потом девушка услышала, болезненно почувствовала всем своим существом, как секира два раза ударила в щеку драгоценной статуи, как от нее полетели осколки и большие куски полированной слоновой кости, падая на каменные плиты пола, отскакивая от них или рассыпаясь вдребезги. Горго закрыла лицо руками и с громким плачем спрятала голову в складки занавеса. Горько рыдая, девушка сознавала только то, что на ее глазах свершилось нечто трагичное, за чем неминуемо должен последовать мировой переворот.
В храме поднялся невообразимый шум, напоминавший раскаты грома и рев морских волн, но Горго не обращала на него внимания. Наконец, испуганный ее волнением Апулей подошел к ней. Тогда девушка опомнилась и, посмотрев на нишу, где некогда царил Серапис, увидела перед собой вместо величественной статуи безобразный обрубок дерева; к нему было приставлено много лестниц, и у его подножия валялись кучи осколков слоновой кости, золотые пластинки и куски мрамора.
Константин исчез; на лестницах стояли теперь вперемешку конные латники и монахи, доканчивая дело разрушения.
Как только префект нанес первые удары идолу, и грозный бог не пошевелился и не разгромил дерзкого юношу, солдаты устыдились своей трусости. Они бросились к начальнику, желая избавить его от дальнейшего труда. Знаменитое изображение в нише утратило все прежнее обаяние. Серапис перестал существовать. Небеса язычников потеряли своего владыку.
С затаенной злобой и страхом в душе вышли почитатели низвергнутого божества из храма, напрасно отыскивая на ясной лазури неба, сиявшего в солнечных лучах, хоть какое-нибудь предвестье грозной бури.
Феофил и комес также удалились, причем епископ поручил монахам докончить дело разрушения. Он хорошо знал, что эти ревнители христианства скорее наемных рабов очистят Серапеум от языческих статуй, от различных изображений, рисунков и фигур, напоминавших идолопоклонство с его соблазнами. Роман прямо отправился на ипподром, куда раньше него направились сотни граждан, желавшие сообщить городскому населению, что Александрия лишилась своего Сераписа. Константин, который был обязан оставаться в храме, отошел в сторону от своих солдат и присел на ступени колоннады. Погрузившись в мрачные мысли, он низко опустил голову. Юноша был солдатом и относился серьезно к своему призванию. Сегодня он исполнял тягостный долг, но никто не мог и предположить, чего это ему стоило. Молодой христианин с ужасом вспоминал о собственном поступке, но и завтра он не отступил бы перед подобным подвигом. Ему было жаль прекрасной статуи как потерянного сокровища и произведения искусства, но Константин хорошо сознавал, что ее необходимо было уничтожить. При этом он думал о Горго, которая вчера так искренно поклялась в своей любви и которую сам он любил со всем пылом юности. Она была против христианства именно потому, что последователи новой религии еще не научились уважать прекрасное во всех его проявлениях. Как примет молодая девушка ужасное известие, что он, ее возлюбленный, точно грубый варвар, безжалостно уничтожил благороднейший образец гениального творчества? Между тем сам он не менее Горго любил бессмертную красоту античных произведений.
Юноша размышлял, заглядывая в сокровенный тайник своей души, и снова должен был признаться, что его поступок вполне справедлив и что он готов вторично поступить таким же образом, даже рискуя лишиться горячо любимой девушки. Горго была для Константина олицетворением благородства, и как бы он осмелился стать спутником ее жизни, если бы его честь была запятнана малодушием трусости? Но все-таки префект хорошо понимал, что нынешний день вырыл между ними глубокую пропасть; он был невинной жертвой обстоятельств и нес на себе незаслуженное наказание. Нынешний день, может быть, стоил ему счастья целой жизни. Мечты о мирных радостях домашнего очага, пожалуй, навсегда останутся для него несбыточной химерой, и он кончит одинокое существование на поле битвы, как следует воину, который не хочет знать ничего, кроме сурового долга. Так думал молодой человек, опустив в землю печальный взгляд и низко склоняя голову.
Вдруг он почувствовал легкое прикосновение к своему плечу. То была Горго, приветливо протянувшая ему правую руку. Константин быстро приподнялся, схватил руку любимой девушки, с грустью посмотрел ей в лицо и сказал, запинаясь:
- Я бы хотел вечно владеть твоей милой рукой, но согласишься ли ты на это, когда узнаешь, что было сделано мной сегодня?
- Мне все известно, - с твердостью отвечала Горго. - Не правда ли, что такой подвиг стоил тебе жестокой борьбы?
- Мне было невыносимо тяжело! - вздохнул префект, поводя плечами, как будто мрачное воспоминание бросало его в озноб.
Тогда молодая девушка с глубоким чувством посмотрела ему в глаза.
- И ты все-таки не колебался? - воскликнула она. - Ты хотел остаться верен самому себе и своим убеждениям? Вот это истинное мужество! Я тоже хочу последовать твоему примеру, хочу порвать с лицемерной двойственностью, которая отравляет жизнь, обращая нашу житейскую дорогу в неустойчивую доску, перекинутую через пропасть. Я хочу быть полностью твоей, поклоняться твоему Богу, которого ты нередко называл Богом милосердия и любви.
- Ты правильно судишь о нем! - воскликнул Константин. - И ты скоро научишься понимать его, потому что Господь обитает в любвеобильных сердцах незлобивых людей. О Горго, Горго! Я разбил дивный кумир, но докажу тебе, что, будучи христианином, можно высоко ценить прекрасное, украшая им свое жилище.
- Я верю тебе! - радостно воскликнула девушка. - Земля незыблемо устояла на своих основах, но в моей душе как будто разрушился прежний мир, уступив место более чистому, возвышенному, а, пожалуй, и более прекрасному.
Префект нежно поцеловал руку любимой невесты; она сделала ему знак следовать за ней и подвела его к постели больного отца. Порфирий пришел в себя. Его голова покоилась на груди преданного Апулея, глаза вполне осознанно смотрели вокруг. Увидев Константина и Горго, он приветствовал их слабой улыбкой.
ГЛАВА XXV
К полудню обширный ипподром был переполнен зрителями. Правда, с утра многие ряды скамеек оставались пустыми, между тем как в обычное время перед большими конскими бегами народ стремился на это зрелище, начиная с полуночи, и задолго до открытия состязаний все места бывали заняты, не исключая деревянных надстроек наверху, куда зрители имели бесплатный вход. Здесь обыкновенно происходила страшная толкотня, нередко кончавшаяся дракой.
Но на этот раз значительная часть городских жителей долго не решалась покидать своих жилищ. Необычайно сильная гроза в предшествующую ночь, осада Серапеума и боязнь предстоящих неслыханных бедствий серьезно тревожили впечатлительных и суеверных александрийцев. Однако ясное небо не думало омрачаться, и вскоре по городу распространился слух, что статуя Сераписа осталась неприкосновенной, несмотря на поражение заступников святилища. Это известие подействовало успокаивающим образом на взволнованные умы. Массы народа хлынули к ипподрому. Вскоре туда явился с большой пышностью императорский посланник Цинегий в сопровождении городского префекта Эвагрия, многих сенаторов, высших чиновников и знатных женщин из христианского, языческого и иудейского круга. Их прибытие окончательно ободрило народ, и так как начало состязаний было отложено на целый час, то множество зрителей успело занять места раньше, чем первые колесницы установились под навесом, откуда им предстояло выехать на арену.
Число экипажей также было не меньше обычного; язычники употребили все усилия, желая доказать своим согражданам-иноверцам и посланнику Феодосия, что несмотря на все преследования и императорские эдикты они по-прежнему представляют могущественную силу в стране, с которой нелегко тягаться даже всевластному цезарю. Христиане со своей стороны стремились превзойти идолопоклонников и на тех поприщах, где они еще недавно не могли с ними сравниться.
Здесь вполне подтверждались слова епископа, что христианство перестало быть религией только лишь бедняков: большая часть мест для сановников, сенаторов и знатных александрийских семейств была занята последователями нового учения, причем мужчины и женщины, принадлежавшие к пастве Феофила, не уступали в пышности и великолепии языческой знати.
Лошади христиан, своевременно появившиеся перед колоннадой, шедшей к крытому навесу, где участники бегов ожидали своей очереди, были, бесспорно, очень хороши, но превосходные кони язычников и в особенности их ловкие наездники невольно внушали больше доверия. До сих пор, по крайней мере, в девяти случаях из десяти, победа оставалась на стороне приверженцев старых богов.
Четверка лошадей, принадлежащая Марку, также показалась в эту минуту у подъезда. Она впервые появилась на ипподроме, и все присутствующие залюбовались статными берберийскими конями вороной масти, которые были выращены Димитрием для младшего брата. Любители бегов обратили на них особенное внимание. Эти знатоки лошадей имели привычку прохаживаться перед началом состязаний в так называемом оппидуме 80, позади карцера, где они с любопытством осматривали рысаков, предсказывая результаты бега, давая советы возницам и устраивая заклады. Великолепные кони Марка, пожалуй, не уступали знаменитым, нередко одерживавшим победы золотистым жеребцам богача Ификрата, но здесь успех зависел не столько от лошадей, сколько от самих наездников, или агитаторов, и хотя молодой христианин и умел хорошо править вожжами - что было замечено на предварительных тренировках в ипподроме, - однако он едва ли мог соперничать в ловкости и силе с красивым язычником Гиппиасом.
Гиппиас, как большинство возниц, явившихся на состязания, был агитатором 81 по профессии. Про него говорили, что он благополучно проезжал по такому узкому пространству, где не хватало места для колес его экипажа, и многие могли подтвердить, что он чертил на песке, покрывавшем арену, имя той девушки, которая пользовалась в данное время его благосклонностью.
За Гиппиаса и коней Ификрата, которыми он правил, любители держали самые крупные заклады. Некоторые, правда, решались ставить меньшие суммы за берберийских вороных кобылиц, но хрупкая фигура христианского юноши, его нежное лицо с задумчивыми глазами и едва заметным пушком на верхней губе не внушали никому особого доверия при сравнении с мощным ахиллесовским торсом и гордой головой Гиппиаса. Если бы лошадьми Марка взялся управлять его брат Димитрий или кто-нибудь из агитаторов по призванию, тогда любители охотно держали бы заклады за его рысаков. Кроме того, Марк находился некоторое время в отлучке и только в последние дни объезжал своих вороных на ипподроме.
Между тем время подвигалось вперед. Наконец императорский посланник, избранный арбитром состязаний, сел на почетное место. Тогда Димитрий наскоро дал Марку еще несколько необходимых советов и ушел на арену. Здесь у него было заранее подготовлено хорошее местечко в тени на каменном подиуме, хотя некоторые из скамеек, принадлежавшие семейству Апеллеса, оставались пустыми. Молодой человек не захотел сесть там, избегая встречи с мачехой, которая приехала на ипподром в сопровождении одного дальнего родственника - сенатора и его жены. Димитрий не видел мачеху ни вчера, ни третьего дня, потому что был занят поисками Дады. Неподкупная честность хорошенькой певицы, которая, несмотря на свою нищету, отвергла его великолепные подарки, расположила сурового сельского жителя в свою пользу, и он оскорбился презрительным отзывом Горго об этом милом, наивном создании.
Димитрий никогда не встречал более привлекательной девушки: его тревожила мысль, что неопытная, доверчивая Дада могла погибнуть в омуте разврата, среди легкомысленной молодежи громадного города. Он разыскивал ее повсюду, даже в Канопе, но его поиски оказались напрасны. Сознавая, что Марк имеет больше прав на юную очаровательницу, Димитрий хлопотал в интересах младшего брата, хотя его собственное сердце было отчасти затронуто красотой и невинностью беззащитной девушки. Неудача раздражала молодого человека, и он явился на бега недовольный собою.
Здесь была особенно заметна неприязнь между христианами и язычниками. Торжественную процессию, обычно предшествовавшую началу состязаний, на этот раз отменили. Колесницы поодиночке въехали в оппидум без всякой пышности, а спина 82 давно уже не украшалась статуями богов, как делалось это прежде перед открытием ристалищ.
Заняв приготовленный ему стул, Димитрий с затаенной досадой осмотрелся вокруг.
Его мачеха сидела на одной из скамеек, покрытых коврами и львиными шкурами, на обычном месте, отведенном их семейству. Верхняя и нижняя одежда Марии была голубого цвета, отличавшего христианских участников бега. Это роскошное платье состояло из яркого броката 83, затканного серебряным рисунком, представлявшим в художественном сочетании рыб, кресты и оливковые ветви. Черные волосы почтенной матроны гладко лежали на висках и темени. Мария, конечно, не надела на себя цветов, считая такое украшение непристойным для христианки, но ее голову обвивала нить крупного серого жемчуга, а на лоб спускалась фероньерка из синих сапфиров и молочно-белых опалов. На затылке было пришпилено воздушное покрывало, падавшее легкими складками на спину и плечи.
Мария сидела с опущенными глазами, сложив на коленях руки, державшие распятие. Такое смирение и скромно потупленный взгляд были всего приличнее христианской матери и вдове. Все окружающие должны были видеть, что она явилась сюда не ради суетного удовольствия, но для того чтобы присутствовать при торжестве христиан, и в особенности своего сына, над идолопоклонниками. Каждая принадлежность ее туалета свидетельствовала о том, что Мария исповедовала новое учение. На это указывал и рисунок материи на ее одежде, и форма украшений. Даже на ее шелковых перчатках были вытканы крест и якорь, которые, перекрещиваясь между собой, изображали греческое X, начальную букву имени Христа.
Мачеха Димитрия хотела казаться смиренной и недоступной для мирской суеты, но она имела полное право надеть на себя дорогие украшения, потому что явилась на ипподром ради торжества своей веры.
Мария считала языческой мерзостью венки из свежих душистых цветов и ни за что не надела бы их на себя, но обвивавшая ее голову нитка жемчуга стоила так много, что за эту цену можно было бы украсить гирляндами всю арену и прокормить в течение целого года сотню бедняков. Обмануть премудрого Творца Вселенной кажется нам гораздо легче, чем провести своего неразумного ближнего!
Живописцы и ваятели той эпохи начали изображать Божию Матерь в такой же благочестивой и неподвижной позе, которую приняла вдова Апеллеса, не обращавшая внимания на шумную толпу в ипподроме и как будто твердившая про себя молитву. Посмотрев на нее, Димитрий почувствовал в душе леденящий холод. Он невольно отвернулся, но тут неожиданно до его слуха долетел серебристый смех с нижних ступеней подиума. Оглянувшись в ту сторону, молодой человек не хотел верить своим глазам: перед ним сидела пропавшая Дада, между пожилым человеком и какой-то весьма приличной женщиной. Молоденькая певица была весела и беззаботна, как птичка.
Димитрий обрадовался. Заметив, что позади нее сидит его стряпчий, он встал и тихонько попросил почтенного старика поменяться с ним местами. Тот охотно уступил ему свой стул, красноречиво улыбнувшись и кивая головой.
Дада первый раз в жизни провела бессонную ночь. Ураган и буря едва ли могли помешать спать, но в юной головке теснилось теперь столько новых мыслей, что девушка была не в силах успокоиться. Она то думала о своих родных, оставшихся в осажденном святилище Сераписа, то о пропавшей Агнии, то вспоминала проповедь старца Евсевия в христианской церкви, то волновалась ожиданием предстоящих состязаний на ипподроме, причем перед ней вставал пленительный образ Марка. Само собой разумеется, что Дада намеревалась держать его сторону во время бегов, но ей было странно: каким образом она, племянница Карниса, могла 'болеть' за христиан. Еще удивительнее было то, что молодая девушка не верила больше тем обвинениям, которым постоянно подвергались в ее присутствии последователи Распятого иудея. Старый певец питал к ним непримиримую вражду; они были причиной упадка театрального искусства в Тавромении, причиной его разорения и нищеты, а между тем он мало знал христианские верования и обычаи.
Дада нередко проводила приятные часы на празднествах старых богов, которых, конечно, можно было назвать прекрасными, веселыми, а также и грозными в своем гневе, но в сердце девушки давно проснулось какое-то неопределенное, смутное желание, не удовлетворявшееся ни в каком языческом храме. Христианские молитвы в церкви Св. Марка, стройное пение и проповедь старого священника подействовали на нее умиротворяюще. Здесь Дада почувствовала, что, несмотря на разлуку с дядей и теткой, заменявшими ей родителей, она не совсем одинока и беспомощна.
Таинственная сила, полная благости и могущества, была готова принять ее под свое покровительство. А бедная Дада так нуждалась в поддержке! Как часто из-за своей неопытности она становилась жертвой обмана. Так, например, хитрая Стефанион, игравшая на флейте в труппе Карниса, когда они находились в Риме, постоянно избирала ее орудием своих интриг. Легковерная Дада слепо подчинялась ее воле, а когда шалости обеих девушек кончались плохо, находчивая римлянка ловко сваливала всю вину на свою молоденькую подругу. В последнее время, попадая в различные затруднения, юная певица начала сознавать, что в ней было действительно что-то беспомощное, потому что каждый, кто ее знал, позволял себе читать ей мораль или, что еще хуже, приписывать ей возмутительные вещи. Однако, придя на ипподром, племянница Карниса забыла свои недавние неудачи, свои тревоги и опасения. Она помещалась в нижних рядах каменного подиума, в тени, на удобной, мягкой мебели богатого магика Посидония, между тем как в Риме, посетив однажды большой цирк, молодая девушка простояла несколько часов во втором ярусе деревянной надстройки, где ее со всех сторон теснила грубая толпа и откуда ей едва были видны головы наездников и коней, проносившихся по арене.
После этого Герза никогда больше не водила племянницу на бега, потому что при выходе из ипподрома к ним пристала шумная компания молодых и пожилых мужчин, от которых они едва смогли отделаться. С тех пор тетка удвоила надзор за племянницей и никуда не отпускала ее одну.
На ипподроме было несравненно лучше, чем в верхних ярусах римского цирка. Нижние ряды скамеек отделялись от арены только неширокой канавой, через которую были перекинуты мостики. Один из них находился как раз напротив Дады; лошади бежали в нескольких шагах перед ней, и на таком видном месте она, конечно же, привлекала к себе сотни благосклонных взглядов. Даже великий Цинегий, заметивший юную красавицу еще на корабле, не раз оборачивался в ее сторону. Десять негров исполинского роста только что пронесли его через арену в позолоченных носилках, двенадцать ликторов 84 предшествовали им с обвитыми лавром жезлами в руках. Теперь приезжий вельможа в своем длинном пурпурном одеянии занял роскошный трон посреди трибуны, устроенной над самым входом в ипподром; однако легкомысленная Дада очень мало интересовалась этим важным стариком. Она с любопытством смотрела по сторонам, засыпая вопросами своих словоохотливых спутников, Медия и его дочь. Димитрий восхищался радостным оживлением молодой девушки и выжидал удобную минуту, чтобы заговорить с ней.
- Посмотри, как много народу оборачивается в нашу сторону, - сказала Дада шепотом старому певцу, - действительно, мое платье так красиво, что им можно залюбоваться. И откуда твой Посидоний мог достать такие чудесные розы! На моей гирлянде от плеча до пояса более сотни бутонов. Я нарочно считала их по дороге сюда, когда сидела в носилках. Жаль, что они так быстро вянут! Недурно было бы высушить лепестки, а потом приготовить из них розовое масло.
Димитрий невольно улыбнулся столь наивному замечанию и, наклонившись к плечу Дады, заметил:
- Ну, твоих цветов едва ли будет достаточно для изготовления масла.
Певица быстро обернулась и покраснела, увидев позади себя старшего брата Марка. Молодой человек сказал, что он очень сожалеет о своем дерзком поступке по отношению к ней, и просит прощения.
Дада приветливо улыбнулась на эти слова.
- Мне также было очень досадно вспомнить, как грубо я обошлась с тобой, - отвечала она. - Но я была ужасно раздражена действиями тетки, которая нарочно спрятала мои сандалии, чтобы я не смогла уйти с корабля.
После того молодая девушка познакомила Димитрия с Медием и, наконец, осведомилась о Марке и его конях, спрашивая, надеется ли он одержать победу. Сельский хозяин охотно поддерживал с ней разговор, и когда к ним подошли цветочницы, продававшие гирлянды, голубые и красные цветы и ленты, Димитрий купил у них самые лучшие оливковые венки для победителя на бегах, выражая надежду, что этот триумф выпадет на долю его брата.
Медий с дочерью украсили свою одежду пунцовыми бантами, отличавшими язычников, и Дада последовала их примеру, но теперь она просила молодого человека дать ей голубые ленты, которые и поспешила приколоть к своему плечу вместо красных, потому что хотела держать сторону Марка.
Димитрий засмеялся и сказал:
&nb
|
Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
|
Просмотров: 451
| Рейтинг: 0.0/0 |
|
|