Главная » Книги

Шуф Владимир Александрович - Кто идет?, Страница 7

Шуф Владимир Александрович - Кто идет?


1 2 3 4 5 6 7 8

положении. Никаких обетов она не давала и не требовала от меня, словно это даже не приходило ей в голову. Кто знает женское сердце? Может быть, узнав все от Лиды, она посмотрела иначе на нашу недолговременную связь? В ее молчаливом отъезде мне почувствовались укор, слезы любви, тяжелая жертва ради чужого счастья. Если так, - она и Лида ошиблись. Вернуть меня было уже нельзя. Жизнь не переживается дважды, и только еще одной несбывшейся мечтой стало больше в моем истомившемся сердце.
   Золотая головка Сильвии еще раз мелькнула передо мной среди желтеющих листьев старого парка. Я прошел к ее любимой березе и долго сидел под нею, прислушиваясь к тихому шуму ее вершины. Когда совсем стемнело, я обнял белый, неровный ствол, покрытый мшистой корою, и поцеловал его долгим прощальным поцелуем...
   На другой день я переехал в свою городскую квартиру. Оставаться дома было слишком тяжело. Лида с детьми недели две еще проживет на даче, и некоторое время я буду один. А там... увидим!
   Уезжая из Павловска, я взглянул на его старый парк. Желтых листьев с каждым днем становилось все больше. Зеленели только сосны, ели, держался еще темно-зеленый дуб, но ярко краснели клены, и вся одетая золотом стояла береза. Cyxиe листья уже кружились в воздухе, медленно падали и устилали мою дорогу.
  

VI. КТО ИДЕТ?

  
   Петербурга переживал тревожные дни. Перед самым Рождеством получили известие о сдаче Порт-Артура. После Крещенья начались беспорядки, разразившиеся народным движением 9-го января. Пушечные выстрелы на Дальнем Востоке, словно эхо, отозвались по всей России. Началась кровавая смута, которой суждено было так долго волновать нашу несчастную родину. Мое личное горе, исчезавшее в общей скорби, не могло, конечно, иссякнуть, так как человек продолжает жить и страдать даже в дни народных бедствий. Сердце не перестает биться. Каждому дан свой крест, но мы в это печальное время подымали еще деревянный, окровавленный крест России. Исполняя долг солдата, я оставил намерение вернуться в Манчжурию, - теперь мое присутствие было нужнее здесь, в рядах гвардии, которая несла тяжелую службу.
   В один из морозных январских дней два наших полуэскадрона были в разъездах по ту сторону Невы. Ротмистр Яновский отправился на Васильевский остров, а я со своими солдатами - на Петербургскую сторону. Улицы имели печальный и пустынный вид. Магазины были закрыты. Всюду слышались удары молотков, прибивавших ставни на окнах. И при их глухом стуке казалось, будто заколачивают гроб. Что-то роковое чувствовалось в воздухе. Беспорядки толпы и стрельба войск создали панику в городе. На окраинах опасались погрома. Не будь вооруженной силы в столице, весьма возможно, что народные страсти превратили бы городские улицы в арену побоищ, убийств и насилия. На одной из линий Васильевского острова войскам уже приходилось штурмовать баррикаду. Ходили слухи, что толпа ночью будет грабить квартиры. О попе Гапоне рассказывали самые невероятные вещи. Он будто бы появлялся в разных видах. Раз его схватили за рясу, но из-под нее выскочил студент, превратившийся в бабу. Поп Гапон оказывался какой-то неуловимой Кощеевой смертью. Потом я его видел повешенным на даче в Озерках. С Гапоном расправились его же единомышленники, заподозрив его в предательстве.
   Удивительные личности и характеры всплывали тогда из глубины народной. Расстриги, вроде Гришки Отрепьева, волновали чернь. Устраивались митинги, тайные сборища, забастовки.
   Почти все заводы бастовали в Петербурге. Стачки рабочих в начале января носившие довольно мирный характер, теперь делались буйными. Когда мой полуэскадрон выехал шагом на Корпусную улицу Петербургской стороны, нам встретилась толпа до двух тысяч человек, двигавшихся по направлению к пивоваренному заводу. Рабочие, словно по сигналу, вошли в ворота и заняли двор.
   - Давай гудок! - крикнул кто-то.
   - Выпускайте, ребята, пары! - заговорили в толпе.
   Несколько рабочих бросились к строению, где помещались котлы и топки. Пар со свистом вырывался из боковых труб. Скоро целые облака закрыли фабричные постройки и двор. Казалось, что курится весь завод. Пары выходили из дверей, окон, труб и подымались густой белой завесой. Свист переходил в шипение, в рев, в неистовый вой. Громадные клубы пара все чаще выбрасывались наружу. В белых облаках, точно тени, мелькали, прыгали и бегали человеческие фигуры. Он скрывались, появлялись снова, махали руками, но голосов не было слышно за шумом вылетавших паров. Толпа на дворе переговаривалась, смеялась и подшучивала.
   - Вот бы дарового пивца хлебнуть! - говорил долговязый рабочий в пальто с барашковым воротником.
   - А что? Разве выкатить бочку? - отозвался другой.
   Толпа загоготала.
   - Hе сметь, ребята! Пальцем не тронуть! - крикнул кто-то из коноводов.
   А вылетавший пар все клубился.
   Страшная мощь чувствовалась в этой силе, ворочавшей шестерни, станины, маховые колеса и теперь вырвавшейся на свободу. Она словно стоналa, растрачивая накопившеюся энергию. Туман застилал весь двор, и в его ерой мгле копошилась, двигалась другая сила, такая же могучая, как сгущенный пар, - народная толпа. Сдержанная вожаками, дисциплинированная, она еще не была опасна. Но стоило открыть клапан, и страсти, как пар, вырвутся наружу, двинут тысячи людей на ужас насилие. Мы каждую минуту ждали рабочего движения. На этот раз толпа только переходила от завода к заводу, выпускала пары и останавливала машины. Предлога для вмешательства войск еще не было. Что-то разумное и объединяющее общие действия замечалось в рядах забастовщиков. У них, видимо, был план движения и своя организация. К толпе примешивались нищие, оборванцы, но пьяных не было. Я с любопытством следил за рабочими, двигавшимися по улицам то небольшими кучками, то сплошной массой. День был солнечный, морозный, деревья стояли в белом инее. Собравшаяся туча как будто проходила стороной. Мои солдаты в шинелях и фуражках пожимались от холода. Толпа остановила заводы: газовый, "Бавария", Роиса, и двинулась к железопрокатному. Она окружила его с Малой Зелениной и с Колтовских улиц. Шесть громадных труб завода, точно выстроенные в ряд великаны, стояли в черных шапках дыма. Развернув свой полуэскадрон вдоль улицы, я следил за толпой. Ко мне подошел молодой рабочий в пальто на распашку, с вязаным шарфом на шее и в лихо загнутом картуз. Лицо у него было смышленое, русского типа, и странно напомнило мне знакомые черты Рубежова, как будто слегка измененные гримом. Судя по тому, что другие рабочие говорили с ним, как со старшим, его можно было принять за одного из вожаков толпы забастовщиков. Руки его мне показались подозрительно белыми. Он посмотрел на меня довольно дерзко.
   - Поезжайте домой, ваше благородие! - сказал рабочий.
   - Что так, любезный? - спросил я.
   - Даром солдаты мерзнут. Ничего нынче не будет. Вот остановим завод и разойдемся по домам.
   - Вы рабочий?
   - Эге, вальцовщик, - кивнул он головой.
   - Так ли?
   Он быстро взглянул на меня и смешался с толпой. В эту минуту из соседней улицы ко мне долетели тяжелые удары, - словно били тараном в железо. Толпа кругом зашумела.
   - "Ребята, ворота ломают!" - кричали голоса.
   Народ хлынул в сторону. Удары становились все громче. Администрация завода не хотела уступить требованиям рабочих и закрыла двор. Крики усиливались. Напиравшая толпа с гиканьем и свистом устремилась к заводским строениям. Железные ломы ударяли в ворота, летели камни. Начинался настоящий штурм. Завернув полуэскадрон левым плечом, я въехал в узкую улицу, но дальше за толпой двигаться было невозможно.
   - Разойдись! - крикнул я, - Очистить дорогу!
   В ответ послышалась брань. Какие-то мальчишки с картузами на затылке, как на кулачных боях, выскочили вперед и неистовым "уканьем" встретили солдат. Толпа не расходилась. Полуэскадрон пробовал двинуться шагом, - но наши непривычные к толпе лошади осаживали назад и не хотели идти, как не шпорили их солдаты. Среди рабочих послышался смех. Я крикнул еще раз, чтобы дали дорогу. Толпа теперь напирала стеной. Враждебный гул голосов несся из улицы. Откуда-то полетел кирпич и ударил в лицо солдата. Под напором рабочих с треском рухнули ворота завода. Забастовщики бросились в мастерские, били стекла, ломали машины. Звон, грохот, крики слышались с заводского двора, подхваченные гулом уличной толпы.
   - Палаши вон! - скомандовал я. - Рысью марш!
   Полуэскадрон тронулся вперед, но в нас полетел град каменьев и кирпичей. Солдаты рубили плашмя. Лошади врезались в толпу, грудью прокладывая дорогу. Начался форменный бой на улице. Блеск палашей, сыпавшиеся удары солдат произвели панику. Лошадь моя поднялась на дыбы. С воем и стонами, как раненое, раздавленное копытами чудовище, толпа отхлынула. Она рассыпалась по дворам и переулкам. Рабочие падали, перелезали через заборы, скрывались в дверях домов и бежали в разные стороны по Малой Зелениной. Колтовским, Корпусной, по Гребецкой.
   Очистив улицы и заняв железопрокатный завод, мы еле спасли его от полного погрома. Уже многие ремни были перерезаны, попорчены приводы и машины. Едва полуэскадрон скрылся во дворе завода, как вновь появились кучки рабочих. Можно было опасаться нового штурма. Дав знать по телефону, я расположил солдат внутри завода. Зимний день быстро смеркался. Скоро наступила полная темнота. Фонари на улицах не горели, - газовый завод был остановлен, - и только несколько электрических огней, засветившихся в заводском дворе, бросали яркие полосы на рыхлый снег. Солдаты спешились и грелись у разведенного костра. Смены пришлось дожидаться долго - все части войск были заняты в этот тревожный день. Улицы как будто опустели, но на временное затишье полагаться было трудно.
   Закурив папиросу, я стал прохаживаться по двору. Люди у меня озябли, продрогли лошади. Солдаты и офицеры, равно измученные разъездами, караулами, дежурствами, постоянными тревогами, чувствовали себя как в военное время. Эта ночь на заводе напомнила мне другую, в Манчжурии, когда мы отступали к Гайджоу. Только теперь было холодно и ненастно. Падавший хлопьями снег превратился в настоящую вьюгу. Ветер завывал в трубах завода, неопределенные звуки слышались в ночной темноте. Что-то зловещее и жуткое, как тогда в манчжурских горах, выступало из тумана снежной вьюги. Шесть заводских труб, выстроившихся в ряд точно огненные чудовища. чернели в вышине неба, вспыхивая отблесками пламени. Густой дым освещался, как зарево в облаках, то погасал, то снова рдел кроваво-алыми пятнами. Трубы-чудовища мрачно подымались над заводом. Иногда туча искр вылетала из их темного, тяжело вздыхавшего зева и гасла в ненастном воздухе. Мне вспомнился тот же образ Апокалипсиса, - красный дракон Иоаннова откровения, который чудился в лихорадочном бреду под Ганджоу. Разве не вставала, подобно зверю из бездны, эта грозная, тысячеголовая толпа, воспламененная бешеными страстями? Для меня была ясна и несомненна таинственная связь между событиями на Дальнем Востоке и тем, что совершалось теперь в России. Здесь также были трупы и кровь. Народная смута подымала свои шипящие головы. Темные силы выходили из своих нор, разнуздывались низкие инстинкты черни. Нигде не было святыни. Страшные слова нашептывал людям неведомый голос, призывавший к убийствам, мести и разрушению. Революция, как змея, извивавшаяся под копытами лошадей "Медного всадника" и Св. Георгия, ползла в ночной темноте. С глухих городских окраин, от фабрик и заводов, от сел и застав надвигалась та же народная толпа, которая уже стремилась к Дворцовой площади. Мне слышалось ее воспаленное дыхание. Огненный язык вырвался из трубы завода и рассыпался мелкими искрами. Завыла метель на двор, пахнуло ледяным холодом.
   - Кто идет? - крикнул часовой, стоявший у разрушенных ворот завода, балки и доски которых, засыпанные снегом, напоминали могильный крест, - странные очертания, сложившиеся в темноте непогожей ночи. Солдат под деревянным крестом, каких много оставили мы на полях Манчжурии, стоял на караул, словно поднявшийся из братской могилы призрак убитых в бою, умиравших за веру на страже Востока, на кровавом рубеж язычества и христианства. Снежные хлопья на плечах и шапке часового придавали ему смутный и призрачный образ среди крутившейся вьюги.
   - Кто идет? - вновь окликнул солдат, вскинув винтовку.
   Какая-то черная тень метнулась по улице и пропала среди непогоды. Взволнованный своей грезой, я долго еще ходил но двору, прислушиваясь к зимней тишине. Озябнувшие солдаты хлопали рукой об руку и переминались у костра. Фыркали лошади, поворачивая головы к огню. Смены еще не было. Наконец со стороны Зелениной улицы послышался мерный шаг пехоты и полурота Семеновского полка сменила нас на заводе. Солдаты сели на лошадей, и мой полуэскадрон, выехав из ворот, на рысях тронулся к казармам.
   Петербургская сторона теперь словно вымерла. Кругом тянулись бесконечные заборы, пустыри, огороды. В деревянных домах городской окраины кое-где вспыхивали редкие огоньки. Едва наш полуэскадрон выехал на Малую Разночинную улицу, как у одного из заборов с калиткой в огород я увидел какого-то человека, который пристально наблюдал за нами. В этом месте горел одинокий фонарь. Человек, вероятно рабочий, как будто поджидал, чтобы передние ряды полуэскадрона въехали в полосу света. Когда я поравнялся с фонарем, рабочий быстро вышел из тени, и мы узнали друг друга.
   Это был Рубежов.
   Он поднял руку. Раздался выстрел, и пуля просвистела мимо моего уха.
   Правофланговый солдат выхватил палаш, подскакал к стрелявшему человеку, но тяжелый удар пришелся по доскам забора. Рубежов скрылся в калитке, закрыв ее изнутри. Пока спешившиеся солдаты с винтовками в руках перелезли через изгородь, он был уже далеко и скрылся в темноте среди хлопьев падавшего снега.
   Искать в такую непогожую ночь было бы бесполезно. Я отозвал солдат, и велел им сесть на лошадей. Свернув направо, мы выехали на Гребецкую, потом на Большой проспект и направились к Неве, где мосты были заняты караулами.
   "Так вот как хотел мне отплатить господин Рубежов за удар хлыста!" - думал я, придерживая горячившуюся лошадь. Выстрел из-за угла. Ну, мы оба дали промах и теперь - квиты. Если он еще раз не станет на моей дороге, то я предам это дело забвенью... Но неужели Рубежов участвовал в движении рабочих, громивших сегодня железопрокатный завод? Скользкий путь он выбрал для своего таланта! Вместо кисти художника, браунинг в руке... Впрочем, теперь все возможно. Психиатры говорят, что под влияньем тягостных событий развивается "паранойя", психическая болезнь, которая делает человека, во всем остальном вполне нормального, жертвой какой-нибудь маниакальной идеи. Не вообразил ли себя Рубежов новым Брутом? В другое время он, вероятно, скромно женился бы на какой-нибудь смазливой натурщице и под гнетом семейственных забот писал бы рыночным картины для разных художественных ателье. Не знаю, что лучше - сделаться революционным убийцей или бездарностью.
   Была поздняя ночь, когда наш полуэскадрон въехал на Захарьевскую улицу и свернул в полковой двор. Там уже стояли наготове лошади другого эскадрона, - нам их почти не приходилось расседлывать в эти тревожные январские дни.
   Центральная часть Петербурга, благодаря крутому изгибу реки, образовывала как бы естественно-огражденную позицию. Заняв мосты и переправы по льду, войска могли изолировать город от буйных окраин с их фабричным населением, той "рабочей армией", которой для своих целей пользовалась революция. Несколько сот тысяч рабочих, собравшихся под красными и черными знаменами, не могли бы выдержать боя с гвардейскими частями. Дружинники в черных рубашках не были нам страшны. Вооруженный пролетариат впоследствии доказал в Москве все свое бессилие, но войскам все-таки приходилось держаться наготове. Мы охраняли город от возможного погрома, -город и общество, заплатившее нам полной неблагодарностью.
  

* * *

  
   Но что можно было требовать от наших современников? Война, окончившаяся неудачей на Дальнем Востоке, казалась нам следствием "существующего режима", как будто неудачи не бывают при всяком режиме. У нас забывали историю, - колониальные войны могущественной Византии, терпевшей поражения, африканский поход Наполеона, последнюю войну Англии, которая не могла несколько лет справиться с маленьким Трансваалем. Дальность расстояния - вот что побеждает в таких войнах. Как участник кампании на Восток, я знал, что интендантство, санитарная часть у нас были устроены прекрасно, - не в пример сравнительно с Турецкой кампанией. Были недочеты в специально-военном устройстве, быстро исправлявшиеся на месте, когда мы усвоили рассыпной строй и маскировку орудий. Не доставало нам гениальных полководцев, но гении родятся не каждое столетие. В этом была судьба, и Куропаткин не даром назывался роковым человеком.
   Япония, благодаря своей близости, успела в короткий срок сосредоточить в Манчжурии превосходящую по численности армию, что обусловило ей победу. При чем тут режим? Русская империя помнила дни великой славы. Что значила одна неудача после ряда триумфов? Даже Севастополь явился в венце трагического героизма, а ведь Порт-Артур, подобно Севастополю, держался 11 месяцев, несмотря на свою изолированность от России и ужасающее совершенство современной артиллерии.
   Что касается нашего флота, то нам никогда не быть морской державой. Для континентальной России, великого государственного поместья, не знающего чересполосицы, флот почти не нужен, и мечта о нем Петра I были ошибкой гениального человека. Для нас достаточно береговой обороны, и наши моряки, как в Севастополе и Артуре, прекрасно действовали только на суше, потопив свои корабли.
   Неудача Манчжурской кампании была лишь предлогом для революционных элементов страны дискредитировать империю. Раненая Россия стонала и, как на виновника бедствий, указывали на правительство. Революции деньгами помогала та же Япония, чтобы обессилить нас в самом отечестве. Подняли голову покоренные инородцы. Поляки снова мечтали о восстановлении "Речи Посполитой", Финляндия возвращала свои привилегии, поднимался Кавказ, - даже латыши грезили о какой-то Латышской республике, совершенном политическом нонсенсе. Наша интеллигенция, воспитанная на либеральных западнических идеях 40-х и 60-х годов, искала спасения в конституции. Крестьянское малоземелье создавало почву для народного недовольства, - и тут был большой грех на душе наших агрономов и помещиков, ничему не научивших народ.
   Но главную роль в нашем "освободительном движении" играло еврейство. Им был выдвинут ряд деятелей, направлявших Россию к государственной катастрофе. Эти деятели были в высшей администрации, в университетах, в литературе, в печати, захваченной евреями, - словом, всюду. Созданная евреями Марксом и Лассалем идея объединенного пролетариата и классовой борьбы вскружила головы полуграмотных рабочих и зеленой молодежи. Утопия социал-демократической республики висела в воздухе. Анархия подняла свои черные крылья. Еврейские бундисты и масоны готовили в России тот же переворот, что во Франции. Конечно, евреи добивались не одного равноправия.
   Это быль всемирный спор между христианством и иудаизмом, между Христом и Мессией-Антихристом. Совершались события той мировой истории, которую мы зовем священной. Вставало с Востока и Запада все враждебное христианству, - желтое язычество и красное, всегда революционное иудейство. Красный дракон Апокалипсиса подымал свои головы.
   Римский католицизм с его обессиленным папой был уже побежден языческой эпохой возрождения, реформацией и оружием авантюриста Гарибальди. В истощенной Франции царила "Богиня разума", некогда внесенная в "Notre Dame de Paris". Эта "Великая Блудница" во всем блеске науки и поэзии, окруженная скептицизмом Вольтера, еврействуюшего Ренана, циничного Золя, предлагала миру древний плод познанья, говоря нам: "eritis sic ut dei". Искусство и наука служили менее всего Божеству. Держалась только здоровая, положительная Германия, переварившая поэтическую чуму Альманзора Гейне, и наша Русь, которую искони звали святою. На этот последний оплот православного христианства и цезаризма повело осаду еврейство.
   Восточные язычники разбили Россию. С запада шла семитическая революция во всем своем многовековом опыте. Религиозные понятия народа разлагались. Горели церкви, разграблялись монастыри, чернь закуривала махорку от лампады икон. В искусстве давно царил декаданс, лишенный всякой морали, босяческий нигилизм Горького и анархические учения Льва Толстого. Слабая в то время власть колебалась, церковь безмолвствовала.
   Антихристианское движение, казалось, совпало с небывалыми по ужасам войнами и геологическими переворотами. Незадолго до восточной войны были страшные землетрясения, - на Мартинике и у нас, на Кавказе. Я видел разрушение Шемахи. Со времен Помпеи мир не испытывал таких потрясений. "Адвентисты" проповедовали второе пришествие Христа. В самом деле что-то апокалипсическое происходило в мире и постепенно мой агностицизм переходил в веру.
   Идеи нашего философа-мистика В.С. Соловьева, предсказавшего неудачную войну на Востоке, служили для меня логическим оправданием. Помню, мы с ним читали "Антихриста" Ницше и тогда же В.С. Соловьев задумали свой трактат об Антихристе, в которого он верил. Апокалипсический зверь из бездны в философском представлении В.С. Соловьева должен был явиться во всем блеске культуры и гуманитарных идей, дав человечеству фальсификацию христианской морали. Прекрасные идеи свободы, равенства, братства и общего материального благополучия порождали в массах только зависть и злобу, вели к террору и политическим убийствам. Поистине это была отравленная красота, поившая мир кровью. Несчастная, когда-то святая Русь, разрываемая на части, покрылась пожарищами и погостами.
   Одна железная армия могла отстоять трон и церковь, и когда в безмолвии манчжурской ночи, а потом на заводе, окутанном метелью, часовой тревожно кричал: "Кто идет?", - мне было ясно, что приближается под покровом ночного тумана. Таинственные тени выходили из темноты и теперь уже не были лихорадочным бредом расстроенного воображения. Они чудились не мне одному. Но я верил, что у России есть своя великая цель, свое историческое и национальное призвание. Она должна быть носительницей христианства и высоко поднять в мире св. чашу истины.
  

* * *

  
   Однажды вечером я проходил по Литейному проспекту мимо Сергиевского собора, где теплится одинокая лампада перед образом архангела Михаила. Синий огонек слабо светился в вечернем сумраке. На стене над иконой я прочитал каменную надпись славянской вязью: "Прими оружие и щит и восстань в помощь Мою!". Чудные слова призывали воителя... Мне показалось, что лик архистратига был обращен ко мне. Рука моя невольно опустилась на эфес стального палаша, - оружие мое было со мною и небесный призыв словно услышало мое сердце, словно ко мне именно относились таинственные слова.
   Куда звал меня Св. Михаил? На ратный подвиг, на великое служение небесного воинства?
   Он приказывал идти за собою.
   Я перекрестился и пошел в часовню, где восковые свечи мерцали перед золотыми иконами. Сняв каску, я преклонил колени и поклялся великою клятвой на мече служить Вождю Небесному.
   Я взял оружие свое и пошел за Ним.
  

VII. РАЗРЫВ.

  
   Семья моя рушилась так же, как все в это время. Лида с некоторых пор разыгрывала из себя ибсеновскую героиню. В дух века она декламировала о равноправии женщин, о мужской тирании в семье и предоставила себе полную независимость мнений и поступков. Ее нечем было сдержать. Она ушла от прежнего подчинения, но не научилась разумной свободе. Мы еще жили вместе - для приличия и мнения света, - хотя это был ненадежный союз. Независимость мнений Лиды заключалась теперь в том, чтобы выражать как раз обратное тому, что я думаю. Независимость поступков - чтобы поступать так, как мне не нравится. Это был домашний протест, и Лида изображала из себя Россию в миниатюре.
   В ее маленькой гостиной, вместо черного архимандрита с крестом на груди, появился какой-то модный еврей-философ, гордившийся тем, что он родился в Германии и что у него на паспорте было написано "religionslos". На самом деле это был чистокровный талмудист, только прикрывшийся свободомыслием. Лида была верующая, и даже очень, но чего не сделает женщина, чтобы отомстить мужчине?
   Конечно, я был виноват перед нею.
   Мы - солдаты, а не монахи. Наши бабушки как-то умели многое прощать дедушкам, у них был запас женской кротости и милосердия, и семья оставалась прочной. Были понятия о семейном долге, об ответственности перед детьми. Но революция проникла в дом, и не оставалось ни одной святыни.
   Мне вспомнился сон, однажды рассказанный Сильвией, когда мы сидели под ее березой в парке. Сильвии снилось, будто наступила весна. Таял снег, вскрывались реки. Большая холодная льдина уносила ее вниз по течению. Она кружилась, сталкивалась с другими льдинами, покрытыми белым инеем, и грозила разбиться. "Мне было страшно! - говорила Сильвия, - но вдруг я услышала какой-то ободряющий голос, строго говоривший мне: "Борись! Жизнь - вечная борьба!"" Как мог такой сон пригрезиться ее золотой, юной головке? И где-то она теперь? Куда унесло ее быстрое течение жизни на холодной, ледяной глыбе? Да, жизнь - тяжелая, вечная борьба. Будем бороться, как умеем. Но не уступила ли слишком рано Сильвия? Я напрасно ее разыскивал в Петербурге. Она исчезла бесследно, оставив мне только воспоминание и дубовый листок, который я положил в любимую книгу.
   Лида, однако, была уверена, что я встречаюсь с Сильвией, что наши отношения возобновились в Петербурге. Для ревности безразлично, кто служит предметом ее тревожных мучений, - воображаемый призрак или действительность. Если бы моя связь продолжала существовать, Лида страдала бы не боле, а разуверить ее я не мог. Мои глаза лгали даже тогда, когда я говорил правду. Порой во мне пробуждалось прежнее чувство к Лиде, и я был в такие минуты несчастнейшим человеком в мире. Не верьте, что любовь может пройти совсем, - у нее есть свои рецидивы, как у преступления.
   Однажды я был на благотворительном спектакле, который Лида и графиня Керстен устроили в пользу раненых. Афиша с изящной виньеткой анонсировала сцены из оперы "Фауст". Бальная зала была залита электрическим светом и пестрела женскими туалетами. Были почти все офицеры нашего полка, французский посланник с женой и еще кто-то из дипломатического корпуса. К концу второго акта приехал великий князь. Придерживая свой палаш, я прошел с каской в руке в первый ряд кресел и сел рядом с Яновским. Далибеков был тоже. Мы ждали появления Лиды. Наконец, занавес раздвинулся по сторонам, и открылась декорация сада у домика Марты. Графиня Керстен выбежала в костюме Зибеля, который очень шел к ее красивой, немного полной фигуре. Но "Расскажите вы ей, цветы мои!" прозвучало довольно плохо.
   - Beautiful voice! - сказал Яновский.
   - Нижний регистр у графини бесподобен! - заметил Далибеков, улыбаясь.
   - Ты о е контральто? - спросил я.
   - Как ты сегодня рассеян!
   В эту минуту у прялки появилась Лида. Я в первый раз видел ее такою на сцене. Она не надела традиционного белокурого парика Маргариты и только заплела в косы свои чудные волосы. Белое платье и грим не изменили ее, - черты лица были те же, но у рампы я видел ее молодой и прекрасной, как прежде. Передо мной была новая иллюзия, - иллюзия сцены, этой волшебницы, способной возвращать красоту и молодость, создавать самый полный обман чувств, самое очаровательное обольщение. Лида села к прялке и, поворачивая колесо, запела балладу Маргариты...
   И был в Фуле король, который до самой смерти сохранит память о своей милой. Тем королем был я, но мой золотой кубок был полон отравы. Мне долго не забыть этого спектакля. Больше, чем тогда, на концерте в Павловске, Лида напомнила мне нашу былую любовь. Что может быть ужаснее: видеть перед собой любимую женщину во всем блеск ее прежней красоты, слышать ее голос и знать, что через минуту спадет грим, снимется краска и вновь увидишь морщины на усталом лице?
   Какая пытка! И все же я не мог не подчиниться иллюзии, я смотрел, не отрываясь, на обманчивое видение сцены.
  
   "Ты ли это, Маргарита?
   Королевой ты стала!"
  
   Склонясь над проклятыми подарками Мефистофеля, возвращавшими ей красоту, Лида пела свою "air des bijoux". Но вот яркие лунные лучи протянулись среди деревьев сада... Я не знаю более полного и поэтического изображения любви, как сцена свиданья Фауста и Маргариты. Вздохи, мольбы, поцелуи звучат в самой музыке Гуно. Как хороша была Лида! Сколько нежности и стыдливой страсти вложила она в свой дуэт с Фаустом... Да, она умела любить со всей глубиной чувства, со всей силой своей пылкой души. Это было уже нечто большее, чем игра артистки. Лида, - я это сознавал, - жила на сцене и заставляла меня переживать счастливейшие часы нашей любви.
   В антракте, шатаясь, я вышел из залы. Мне было дурно, и я бросился на диван к углу гостиной.
   - Что с тобой? - подошел ко мне Далибеков.
   - Мне нехорошо! - тихо проговорил я.
   - Э, вздор! Пойдем, выпьем шампанского. Ты знаешь, эта панацея всегда помогает.
   Холодное вино несколько освежило меня. О, если бы я мог, подобно рыцарю-алхимику в поэме А. Толстого, вернуть молодость Лиде!
  
   "Оно возможно. Жизни нить
   Лишь стоит чарами продлить".
  
   Но где этот чудесный "корень или злак", дающий вечную юность? Я готов был изучить "кипящие начала микрокосма", но лишь философия говорила мне, что в вечности нет времени, нет прошлого и будущего, следовательно нет молодости и старости. Быть может, жизнь нас обманывает так же жестоко, как сцена с ее искусственным гримом. Иллюзия исчезнет и тогда...
   - Дай мне еще бокал! - сказал я Далибекову. - Скажи, ты веришь в теорию профессора Мечникова о борьбе с фагоцитами?
   - Это в эликсир жизни? - улыбнулся он. - Нет, я не алхимик!
   Проклятая колдунья-старость! Однажды, возвращаясь домой с прогулки, я позвонил у дверей своей квартиры. Дверь отворилась, и я отступил в ужасе. Сама старость, сгорбленная, с космами седых волос, опираясь на клюку, встретила меня на пороге моего дома. Подслеповатые глаза тускло смотрели на меня.
   - Что вам угодно, сударь? - прошамкала старуха.
   Я отстранил ее и прошел в свой кабинет. До сих пор не знаю, откуда она взялась. Вероятно, какая-нибудь старуха-просительница из богадельни, где Лида была патронессой. Ни раньше, ни после ее я не встречал, но ее неожиданное появление произвело на меня тягостное впечатление. "Что вам угодно, сударь?" Да, я теперь был чужой в своем доме, где жила старость, отнявшая у меня любовь и семью. Это она стучала своей клюкой по дому, когда я не смыкал глаз в бессонные ночи. Она вплела серебряные локоны в волосы Лиды и провела морщины по ее прекрасному лицу. Проклятая ведьма развела крыс и их зубами подгрызала последние скрепы, на которых держался мой дом. Ее ворчанье я слышал в ночной тишине, она скреблась под полом, и теперь вышла мне навстречу во все свое безобразии: беззубая, слепая, ужасная в своих космах. Ветхая судьба, старая Парка, прядущая нить жизни и времени, как паук свою серую паутину, пришла сделать, наконец, свое последнее дело, оборвать перегнившую нитку.
   Верите ли вы в примету, что крысы выживают из дому? Они явились в нашем старом доме на Сергиевской перед моим окончательным разрывом с Лидой. По ночам я различал какой-то треск в стенах и неторопливую работу крыс, подтачивавших паркет. Они скреблись, грызли, точили. Прежде их у нас не было. Я завел фокстерьера, но и это не помогало. Откуда-то из темных подполий крысы явились, словно предвестники несчастья и разрушения семьи. Быть может, у крыс есть таинственное чутье, и они слышат, где скоро наступит пустота и безлюдье, где пахнет нежилым домом. В бессонные ночи крысы возились по углам комнат и тяжелые думы так же точили мое сердце...
   Когда я сказал о крысах нашему старому дворецкому Герасиму, он грустно покачал головой:
   - К худу это. Батюшка барин! Пусто будет в дому.
   Слова старика скоро оправдались.
   Однажды Лида попросила меня к себе. Я только что вернулся с ученья и вошел, как был, с палашом и каской в руке.
   - Мне надо с вами поговорить! - сказала Лида и насмешливо прибавила: - снимите, пожалуйста, палаши! Вы ведь не торопитесь?
   - Нисколько! - ответил я, отстегнув портупею.
   - Наша совместная жизнь становится невозможной! - продолжала Лида, расхаживал по комнате. - Я прекрасно знаю, что вы бываете у той... у этой... Ах, не все ли равно, - не та, так другая! - Не могу винить вас за ваши увлечения, - они дело вкуса. Я, кажется, сделала все, чтобы вернуть вас семье. Это, к несчастью, не удалось. У вас есть дети, о которых вы совершенно забыли. Ради них, если не ради меня, вы должны оставить наш дом. Надеюсь, у вас хватит настолько великодушия. Денежные дела нас нисколько не связывают. Состояние есть и у вас, и у меня.
   Разуверять Лиду в моем романе было бы напрасно.
   - До сих пор дети связывали семью! - заметил я. - Муж и жена, чуждые друг другу, жили вместе ради детей, не говоря уже о приличиях.
   - Теперь женщина не рабыня!
   - Она свободна делать глупости?
   - У нее есть права!
   - И нет долга?
   - Оставим фразы! - нервно сказала Лида. - Достаточно, что я не могу переносить вас. Вы труп в доме. Покойника надо поскорее вынести... Видеть вас, знать, что вы только что вырвались из объятий вашей феи, - ведь это же невыносимо! Я не сплю по ночам. Я прислушиваюсь к звонкам, к стуку двери, когда вы входите. Посмотрите на меня. Я за это время стала старухой, я поседела, - и это вы меня состарили, вы! О, я знаю, что вы моложе меня и очень этим кичитесь. Скажите, какое достоинство! Да я здоровее вас, сильнее, моложе сердцем. Я умею любить, тогда как вы...
   - Yous avez deja lge critique! - насмешливо проговорил я, закуривая сигару.
   - Lвche! - крикнула Лида, теребя платок.
   - Довольно, однако, сцен. Вы положительно сделались артисткой и вероятно репетируете. Я, как ваш муж, настаиваю на одном, - на целости семьи. Дом велик. Мы можем с вами не встречаться даже за обедом. Если дело дошло до разрыва, то незачем его афишировать.
   - Вы не боитесь угара? - спросила Лида.
   - Что вы хотите сказать?
   - Могут по ошибке рано закрыть камин в вашей комнате.
   - Вот как? Вы заботливы! - усмехнулся я.
   - Уезжайте лучше! Я за себя не поручусь...
   - Но поймите же, наконец, что ваши подозрения о моей неверности решительно ни на чем не основаны! -стукнул я пресс-папье по столу.
   - Довольно лжи, Андрей! - разрыдалась Лида.- Я слишком несчастна. Ты меня не любишь, я это вижу. Довольно с меня страданий. Я раздавлена, убита. Чего тебе больше? Уезжай, ради Бога. Это все, что ты можешь для меня сделать в память нашей прежней любви. Лучше смерть, лучше разлука, чем такая жизнь вместе.
   - Хорошо, я уеду! - глухо сказал я.
   - Переезжай завтра же в полк.
   - Хорошо, изволь.
   - Благодарю тебя. Прощай!
   Она подошла к моему креслу. Минуту мне казалось, что Лида бросится ко мне на шею. Но она пошатнулась, сделала усилие над собой и, бросив мне слабую улыбку, вышла из комнаты.
   Проходя мимо ее спальни, я увидел, что она сидела на постели, сложив на коленях руки и опустив голову. Образа в старинном палисандровом кивоте, полном крестиков и палестинских четок, слабо мерцали при свете зимнего дня. Лида не молилась, не плакала. Она улыбалась той странной горькой улыбкой, которая хуже всяких слез. Прежде я часто заставал ее на коленях перед образом. Теперь у нее не было и этой отрады. Смотря на нее, я забыл свое страдание, видел только, что страдает она, но не смел нарушить ее немого оцепенения. Чем я мог помочь Лид? Что дал бы взамен утраченной любви и молодости, которыми только и билось это страстное, бурное сердце? Мне оставалось лишь исполнить е последнюю волю и cкоро уехать. Быть может, она успокоится, забудется, не видя меня. Властная жизнь с ее маленькими заботами войдет в свои права. Ведь все забывается, - даже смерть близкого человека.
   Прости, Лида!
  

VIII. ПОЛК.

  
   Переехав в офицерский флигель на холостую квартиру, я понемногу втянулся в нашу обычную полковую жизнь с ее смотрами, ученьями, дежурствами, дворцовыми караулами, занятьями в манеже и теми специальными интересами, которые так чужды всем не военным.
   Жизнь гвардейского офицера теперь не отличается той праздностью, какой она блистала в былое время. Наоборот, мы очень заняты своей службой, требующей большого внимания. Иногда устаешь прямо физически. Вчера я до головной боли пробился с молодыми солдатами, - верховая езда, вольтижировка, рубка. Однообразное мельканье всадников по кругу манежа, повторение все той же команды были скучны и утомительны донельзя. Но я люблю свое дело, и мне приятно наблюдать, как из неуклюжего новобранца постепенно вырабатывается молодцеватый солдат и ловкий наездник. У меня в эскадроне есть свои любимцы, лихие кавалергарды, которых я воспитал с заботливостью педагога. Красавец ефрейтор Подтымченко, один из лучших солдат полка, - моя креатура. У него славное русское лицо, отличная выправка и много сметки. А Лукин? Жаль, захворал тифом, бедняга. Ничего не поделаешь с солдатами, пьют сырую воду, сколько им ни говори. Впрочем, он уже поправляется. Вчера я навестил его в лазарете и послал ему бутылку мадеры.
   В эскадроне меня любят просто потому, что я забочусь о нижних чинах. Я никогда не фамильярничаю с солдатами, никакими особыми "беседами", - что теперь рекомендуется, - с ними не занимаюсь. Для этого есть полковая школа, где офицер является народным учителем, воспитывающим новобранцев. По вопросу о военной педагогике, на основании опыта войны, я теперь пишу реферат, который прочту в офицерском собрании.
   Русский солдат прекрасно понимает характер своего офицера и умеет уважать качества душевные. Им надо руководить, но всегда толково, не подрывая своего авторитета. С солдатами необходима выдержка. Я охотно напишу моему денщику письмо в деревню, дам ему денег, чтобы послать родным к празднику, и все же взыщу с него за всякую оплошность. Сила армии - дисциплина. Ее нельзя нарушать даже в мелочах. Эгмонт в трагедии Гете говорит, что искусный наездник знает характер своей лошади. На одну действует строгость, на другую ласка. В эскадроне есть люди и лошади, которым нужна наша заботливость. Я знаю каждого из своих солдат не только в лицо или по имени, но его нравственный склад и наклонности. Одно это требует некоторого изучения, не говоря уже о прочих наших обязанностях. К эскадрону я привязался еще больше с тех пор, как потерял семью. Может быть, на солдат я перенес неудавшуюся любовь к детям. В казарму я захожу даже ночью и смотрю, как спят мои ребята при уменьшенном свете казарменных огней. Ведь не только на дневальных, но и на такую няньку, как мой вахмистр Шапошников, не всегда можно положиться.
   В своей холостой квартир я редко остаюсь один. Она как-то незаметно сделалась маленьким полковым центром. В каждом полку есть офицер, около которого группируется товарищеский кружок. У меня всегда кто-нибудь сидит. Чаще всего ночует есаул Далибеков, - он почти ко мне переселился и говорит, что боится покинуть меня в одиночества. Первое время я действительно очень скучал без семьи, без Лиды, несмотря на наши домашние раздоры. Далибеков меня утешает и берет у меня деньги в займы. Неприятно то, что мы с ним не сходимся в привычках. Моя холостая квартира немножко напоминает келью. В углу образ с лампадой и кипарисовой веткой, по стенам книги в кожаных переплетах. Только оружие нарушает вид иноческой обители, - палаши, турецкие сабли, шашки, револьверы и несколько ружей, в числе которых две японских винтовки, привезенные с Востока трофеи. Я люблю ценные клинки, - редкий дамаск и толедскую сталь. По утрам фехтую, читаю у себя в кабинете, но Далибеков вносит в мою квартиру свои чересчур холостые привычки. Это меня начинает тяготить, и мы с ним часто ссоримся. Терпеть не могу неубранных на столе бутылок, закусок, стаканов, а еще более присутствия женщин. Кончив пажеский корпус, я рано женился и отвык от шалостей военной молодежи. Далибеков зовет меня "мальтийцем" - за мой белый пажеский крест и строгий образ жизни. Мы никак не можем понять друг друга. Я вовсе не хочу жить холостяком на своей холостой квартире.
   Например, сегодня утром. Приезжаю домой с ночного дежурства в офицерском собрании и застаю такую сцену. Снимаю шинель в передней, - мой денщик Лазарев ухмыляется. Что такое? Едва я вошел в кабинет, мне навстречу вылетает хорошенькая блондинка "in puris naturalibus" - в одной офицерской шинели есаула вместо халата. Ахнула, запахнулась и исчезла за портьерой. Я с досадой бросил на диван каску.
   - И принесло же тебя некстати! - смесь, вышел ко мне Далибеков. Велел я твоему Лазарю никого не принимать.
   - Спасибо! И меня тоже? - ответил я, снимая палаш.
   - Извини на сей раз. Ангел, выходите к нам без стеснения, тут свои! - заглянул есаул за портьеру.
   - Не могу! - послышался звонкий смех.
   - Вы нам кофе разольете! - уговаривал Далибеков.
   Я хотел уйти, но "ангел" появился, застегнутый на все пуговицы шинели, и принялся хозяйничать, улыбаясь и показывая ряд белых, блестящих, как бисер, зубов. Розовая туфелька на ноге обличала кордебалетное происхождение "ангела". Далибеков, пользуясь тем, что я не ночевал дома, привез эту милую особу, хотя отлично знает, как я не люблю подобных сюрпризов. Наконец, его "ангел", надев шляпку перед зеркалом, от нас отлетел и я вздохнул свободнее. Далибеков расположился на кушетке с сигарой в зубах, а я прилег на оттоманке.
   - Послушай, князь! Сколько раз просить тебя, чтобы этого не было? - сухо заметил я Далибекову.
   - Чего этого? - невозмутимо ответил он.
   - Да вот таких сувениров в моей квартире! -поднял я двумя пальцами надушенный платок в кружевах, забытый на оттоманке.
   - Хорошо пахнет, духи "Fleur-amie!" - взял платок есаул.

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 587 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа