племянникам и беспрерывно угрожал женитьбой с целью лишения их наследства. А тогда что бы было? Бедность крайняя и тяжкая, тем более тяжкая, это соединялось бы с феодальным имением, налагающим известные обязанности и отношения.
- Такая маленькая принцесса, и государыня, носящая одну из первых корон в мире, повелительница тридцатипятимиллионного народа - народа доброго, умного, молодого, недавно разбуженного Петром Великим от византийской спячки, но уже успевшего доказать свою мощь,- государыня царствующая самобытно и самодержавно, представляет такую разницу, что искать одну в другой и ожидать, что одна перейдет в другую, было бы безумие, о котором смешно было говорить. Между тем все это стало, все это есть. Оно так сложилось, так устроилось, и я царствую,- думает она,- вот уже тридцать лет, и говорят: хорошо царствую!..
Рассказывают, впрочем, будто какая-то ворожея предсказала моей матери мою судьбу! - сказала себе Екатерина, улыбнувшись.- Но о таких предсказаниях обыкновенно напоминают, когда они сбудутся. А сколько таких, которых нечем вспомнить, потому что вместо счастия, богатства, славы, на которых ворожеи в своих обещаниях бывают не скупы, жизнь приносит только горе, бедность и страдания... Легко могло случиться, что и мне, несмотря на блестящее предсказание, выпала бы доля королевской птицы, как насмешники называют старых, обедневших принцесс, пропитывающихся единственно милостями своих сюзеренов.
Для меня такая карьера грозила быть особенно близкою. Двоюродный дед мой, владетельный князь Ангальт-Цербстский был хотя и не молод, но здоров и свеж и его угроза жениться назло племянникам: моему отцу и его старшему брату, могла легко исполниться. А тогда, по смерти отца, я вполне бы зависела от милости прусского короля, так как и в том ничтожном доходе, который бы княжество нам отпускало, как родственникам их сюзеренов в третьем колене, львиную долю имел бы мой брат и моя мать; я же должна была бы довольствоваться чуть ли не нищенским остатком. Ну, а прусский король немного бы, я думаю, на меня расщедрился...
Но в то же время я, тринадцатилетняя девушка, ни о чем таком не думала. Мои стремления, желания и мечты были просты и естественны, как мечты ребенка. Сперва, помню, меня очень занимало то, что я лучше всех знаю по-французски, что ко мне нередко обращаются с вопросами как то или другое перевести, как то или другое выразить. Потом мне нравилось, что я рисую цветы на фарфоре или бархате, как живые, что все любуются моими работами и что вообще женские работы у меня будто кипят в руках, наконец, мне нравилось, что многие говорили, что я недурна, особенно говорили, что в выражении моего лица много энергии...
Но вот я становилась старше, и мне страшно хотелось быть представленной прусскому двору. Я мечтала о том, как повезут меня в Берлин, там сошьют платье из венецианской материи, затканной серебром. Я мечтала, как в этом именно платье, разумеется после представления королю, меня, украсив цветами и по возможности бриллиантами, повезут на бал "рыцарского дома". Там я буду танцевать только с лицами высокопоставленными. Об этом фатер и мутер непременно позаботятся заблаговременно. Правда, может случиться, что мне придется танцевать с людьми, у которых голова будет глаже ладони или у которых седина будет светиться даже из-под пудры. "Но разве не все это равно, с кем танцевать,- думала тринадцатилетняя девушка,- говорит о себе Екатерина,- только бы танцевать!"
- Во время танцев, помню,- вспомнила она про себя,- я воображала, что все мной любуются, все приходят в восторг от молоденькой принцессы, которая так мило потупляет глазки от любезностей своего седовласого кавалера...
"Все находят, что я очень хороша,- мечтала я,- думала Екатерина - и хорошо держу себя. Даже сам король, сам великий жрец не выдержит,- думала я про себя и подойдет просить меня танцевать с ним".
Разумеется, мечты вырастающей девочки не могли на этом остановиться. Несмотря на примеры моей матери, которая, говорят, была хорошенькая, несравненно лучше меня, тем не менее она, едва ли восемнадцати лет, должна была выйти замуж за пятидесятилетнего генерала только потому, что генерал этот был принц и ему могла после смерти дяди достаться половина маленького княжества, а относительно себя не могла представить иного положения, что для меня непременно должен найтись какой-нибудь немецкий принц, молодой, прекрасный, великодушный, который влюбится в меня до безумия и с разрешения моих отца и матери соединит свою судьбу с моей... И вот тогда, думала я, с этим-то очаровательным принцем входимым в чертоги, назначенные для нас, и в садах, наполненных розами и соловьями, насладимся взаимным счастьем, хотя, из чего могло состоять это счастье, я никак не могла представить.
Напрасно тут перед моими глазами вертелся беспрерывно Иван Иванович Бецкий; напрасно кругом меня рассыпались намеки, двусмысленности и разные намеки, высказывающие и объясняющие так или иначе несоответственность выхода замуж шестнадцатилетней девочки за пятидесятилетнего старика; причем обыкновенно объяснялись и вообще затруднения в выходе замуж за кого бы то ни было бедной немецкой принцессе. Я не слушала никого и ничего. Лучше сказать, я ничего не понимала и не верила. Я верила в свою судьбу и думала, что появление великодушного принца столь же несомненно, как несомненно мое существование, хотя стоило только взглянуть в готский календарь, чтобы убедиться, что такого принца нет и явиться ему неоткуда.
Но какой бы мечтой я себя ни тешила, что бы такое я себе ни представляла, дело оттого нисколько не подвигалось вперед. Разрешения на представление меня прусскому двору не было, венецианского с серебром платья мне не шили и в Берлин не везли. Я могла только тешить свое самолюбие, поправляя французские письма самого генерал-губернатора и действительно не встречая по искусству в женских работах себе соперницы.
Вдруг прусскому Фрицу вздумалось, нельзя ли как со стороны России предотвратить угрозу, разразившуюся потом в Семилетней войне, и я попала в политику... Вслед за тем, будто из-под земли, явилось передо мной и венецианское с серебром платье, и поездка в Берлин, и другие приманки моего молодого, почти детского тщеславия. Я была как в чаду, упоена и отуманена; и действительно, в конце концов попала в чертог, только жених-то мой был, увы, уж вовсе не такой, каким я себе его представила!
Меня многие упрекают в легкомыслии, сравнивают с Анной Австрийской, Елизаветой Английской, готовы видеть во мне знаменитую Клеопатру, готовы уверять, что я современная Мессалина. Удивляюсь, как еще не приравнивают ко мне Лукрецию Борджиа. Но думают ли эти господа, мои хулители, о том, что они говорят, и о том, с кем сравнивают. Семь лет жила я с мужем чистой голубицей, даже без мысли о том, что могло бы коснуться моего имени. Между тем в искателях и ухаживателях, кажется, не было недостатка... Впрочем, клевета и тогда не дремала. Бывало, если случится мне перекинуть с кем-нибудь несколько лишних слов, государыня императрица уж и спрашивает: что это такое? Но всякая клевета должна была смолкнуть перед твердостью моей несомненной чистоты.
Тогда, видя меня с этой стороны неуязвимою, придворная интрига выдумала новый способ меня преследовать. Мою неприступность стали объяснять моей холодностью, начали говорить, что как женщина я никуда не гожусь и оттолкнула от себя мужа своей ледяной холодностью. Стали уверять государыню, что я не женщина, а рыба... И это они говорили обо мне... Не знали они, враги мои, того, что, бывало, ночи напролет проплакивала я от той, прикрытой этикетом, холодности, которою окружила меня нелюбовь моего супруга...
Императрица потребовала нашего сближения, опираясь в своем требовании на государственную необходимость. Я не отрицалась, и это сближение произошло под ее непосредственным наблюдением, при общем, можно сказать, шпионстве за каждым шагом, за каждым шагом моим. Результатом этого сближения и был наследник русского престола.
Злоязычие и тут готово было бросить на меня тень, но должно было смолкнуть перед очевидностью.
В это время мой благоверный супруг, сблизившись с одною из фрейлин государыни и как нарочно с тою, которая была хуже всех, беспрерывно колол мне глаза своим сближением. Его Романовна не сходила у него с языка, кстати и не кстати давал он мне чувствовать, что он мной не дорожит, что у него есть Романовна. Что оставалось делать молодой страстной женщине двадцати трех лет? Поневоле пришлось вспомнить свою мать и Ивана Ивановича Бецкого...
Но я не была так счастлива, как моя мать, я не нашла подле себя человека, на взаимность чувства которого я бы могла полагаться. Когда же такой человек встретился в Григории Григорьевиче Орлове, то я была ему неизменно предана, неизменно верна и даже отчасти неизменно послушна в течение двенадцати лет, несмотря на его бешеный, можно сказать, дикий характер и выходки, весьма близкие к сумасшествию. Хороша Клеопатра, хороша Мессалина, двенадцать лет сряду воркующая со своим голубком, хотя этот голубок в ярости, в минуты ража, бывает бешенее альпийского вола.
Будь я частная женщина, без сомнений мое сближение с Орловым продолжалось бы целую жизнь. Я бы постаралась моею скромностью предупреждать его выходки и силою любви своей ослаблять их. Мы были бы, по всей вероятности, счастливы своею взаимностью, хотя недостатки его воспитания иногда и заставляли меня морщиться. Он был рыцарь чести, идеал добра и нисколько не виноват в тех разных штучках, которые, прикрываясь его именем, творил его брат Алексей. Да, в частной жизни я могла бы быть счастливою даже с таким неукротимым человеком, каков был князь Григорий Григорьевич. Но я была государыня. Я была обязана в иных случаях держать себя в известных пределах, становиться в определенные отношения. А он в минуты своего болезненного ража, с каждым годом усиливающегося, ничего знать не хотел. Поневоле нужно было разойтись, и это было мне так тяжко, так тяжко, что я с трудом победила себя.
Но все же, вспоминая это время, я не могу не сознать, что бывали минуты, когда я была с ним счастлива. В его преданности мне, в его рыцарском мужестве и благородстве, наконец, в изобретательности его ума я находила себе мужскую опору, которой не может не ценить и не дорожить всякая любящая женщина.
Молодая женщина за тридцать лет, испытав несколько мгновений истинного счастья и наслаждения с любимым человеком, не может довольствоваться только воспоминаниями этих минут. Тому воспротивится и нравственная, и физическая ее природа; особливо, если она будет окружена всем блеском роскоши и полнотою довольства, как была окружена я, и при совершенной независимости. От такой женщины нельзя требовать аскетизма рыбы! Волей-неволей мысль ее ищет, воображение представляет, а чувства желают найти тот нравственный и физический идеал, в котором замечались бы все достоинства былого друга и не было бы ни одного из его недостатков.
Но судьба была ко мне милостива. Она не захотела бесплодно томить мою мысль и показала возможность существования на земле такого идеала. Судьба, можно сказать, захотела показать мне небо в совершенстве человечества. Таким явился передо мной и до сих пор представляется в моем воображении князь Петр Михайлович Голицын.
И красота необыкновенная, и ум светлый, образованность блестящая, а характер, сдержанность, мужественность, таланты настолько ставили его выше обыкновенного человечества, что вызывалось ему невольное, общее поклонение. И я невольно готова была перед ним преклониться, готова была сознать, что мое счастье в нем, в этом идеале добра и света.
Но, видно, грешна я перед Богом, и Господь, дав мне власть, окружив меня всем, о чем могла только мечтать женщина в моем положении, не захотел благословить меня счастьем высокой взаимной любви. Судьба, показав мне мой идеал, сейчас же скрыла, сейчас же отняла его. Он пал на какой-то непонятной дуэли, сраженный какой-то темной рукой...
Но могли ли раскаленные мечты мои прекратиться за смертью Голицына? Ни в коем случае! Молодые вдовы, потерявшие любимых мужей, поймут меня. Они знают, как мучительны иногда представления воображения, как томят они, мучат, туманят до опьянения, до галлюцинации. Желание вновь встретить тот идеал, который рисуется воображению, надежда сойтись с ним становится болезнью, заставляет ни о чем не думать, как только о нем, заставляет беспрерывно мечтать о нем, его искать. А такого рода думы, раскаляемые силой своего представления, невольно увлекают, невольно заставляют видеть человека не таким, каков он есть в действительности, а таким, каким рисует его нам наше воображение.
Удивительно ли, что и я отдавалась силе своего воображения, что и я хотела найти человека, каким осязательно представился он мне в образе Петра Михайловича, наконец, что и я ошиблась, как ошибаются многие. В моем положении ошибиться было легче, чем кому бы то ни было, потому что всякий старается представиться передо мной со своей лучшей стороны. Потому естественно, что вместо человека, способного осчастливить меня величием своих чувств и глубиною мысли, я нападала на искателей приключений, ищущих подачки и рассчитывающих на слабость женской натуры, хотя бы эта женщина и была государыня. Само собой разумеется, что самою алчностью своею они отталкивали от себя любящую женщину, и я вначале, сознавая свою ошибку, бросала им желаемую ими подачку и желала только одного, чтобы они пропадали с глаз моих. Но что же такое все они были? Ошибки увлечения в искании идеала!
Из них выделялся один, имевший на меня во все мое царствование громадное, неотразимое влияние. Я говорю о Григории Александровиче Потемкине. Этот человек всю жизнь свою был для меня загадкой. Даже теперь, разбирая его, думаю, и не в силах определить, что такое он был. То гениальный, то мелочный и пустой, то возвышенный до идеала, то ничтожный, тщеславный и ленивый даже до грязи, он все время играл роль сфинкса, предлагающего неразрешимые вопросы, и умер так же загадочно, как и жил. Бывало, иногда является он передо мной олицетворением безграничной преданности; другой раз представлял тип прямого, отъявленного эгоиста, который ради блага целого мира не откажется от кончика своих длинных и частью обгрызанных ногтей. Иногда глубокая, преданная почтительность была как бы его прирожденным свойством, иногда же он позволял себе дать чувствовать как бы свое пренебрежение. Смешно сказать, но иногда, право, я будто его боялась. В нем была какая-то особая сила властности, непонятная повелительность, прирожденное барство. Но такая повелительность, барство исходили у него не из источника света. Нет, его мысль, его голова были темное царство; я чувствовала невольно, что Потемкин в моей жизни был как бы князь тьмы. Может быть, этой темнотой своей он меня и притягивал, так что много лет ни влияние других, ни собственная самостоятельность не могли разрушить то обаяние, которым он меня окружил. Много лет вне его влияния я не имела ни мысли, ни желания. В моих глазах он изменялся как хамелеон, являясь чуть ли не каждый день в новом виде, с новыми предложениями, указаниями и удовольствиями. Эти предложения не всегда опирались на требования справедливости, и нравственности, но всегда были занимательны, всегда возбуждали мое любопытство. Случалось, однако ж, что я не соглашалась с ним, он и не думал спорить, отшучивался, но и в шутке старался меня соблазнить своей увлекательностью или новостью. Да, сказать нечего, он умел быть занимательным...
Но ведь все это было только мираж, только обман чувств. В Потемкине не было того, что единственно может составить собой счастье женщины: не было того теплого, задушевного чувства, которое дороже всего на свете. Что же делать, может быть, я не встретила такого чувства, потому что и у самой меня его не было, нельзя желать всего. Я хотела царствовать и царствую!
Видит Бог, что я не жалела ни себя, ни трудов своих, не пренебрегала ничем, чтобы сделать царствование мое не бесплодным; чтобы разлить в моем народе довольство, спокойствие, возвысить его общее благосостояние. Я старалась вести его по пути просвещения, уничтожать предрассудки, суеверие, воровство. Не жалела я для того, опять повторю, ни труда, ни мысли. И если не достигла того, что хотела, то оттого, что встречала иногда противодействие от тех самых, которым хотела благодетельствовать. Но, посвящая себя людям, я не могла стать выше слабостей человеческих, не могла отказаться от своей женской природы. Прах остается прахом, земля землей - на какую бы высоту вы их не подняли!
Потому и именно потому мне казалось всегда, что я всем готова была пожертвовать за один миг того истинного счастья, той чистой любви, в которой душа стремится отделиться от тела и слиться с другой родственной душой, дающей блаженство, дающей рай той небесной любви, которой любят друг друга ангелы. Когда я встретила князя Петра Михайловича, моему сыну было уже семнадцать лет. Я невольно начинала думать, что под моим руководством я могу возложить на него управление. Я хотела сохранить за собой только право всепрощения и благотворительности... Но против судьбы не смела восставать даже древняя мифология. Судьба отняла его у меня. Его не стало, моего светлого идеала, моего ангела, и я попала под влияние Потемкина, поддалась власти соблазнительного Аримана, который, именно как сам соблазн, умел впиться во все мои способности, угадать все желания, направляя их на все земное, на все человеческое, что питало мою суетность, льстило страстям... Он требовал от меня только одного, чтобы я царствовала, и я подчинялась его влиянию!
Таким образом, моя жизнь как женщины была разбита, мне оставалось только царство. Изменить что-либо теперь уже поздно. Жизнь прожита. Теперь, спрашиваю, чего же хотят от меня эти Новиковы, Салтыковы, Лопухины, Гавриловы, составляя разные тайные общества, внося французскую заразу в русскую жизнь и под видом просвещения разливая отраву. Неужели они не понимают, что под видом религиозности они распространяют мистицизм и суеверие, под видом гуманности уничтожают самобытность народности? Неужели они не видят, что их затеи ведут к разделению, розни, взаимному озлоблению?.. Но они встретят меня на страже, встретят во всеоружии государыни. Они не найдут во мне колебаний французского Людовика. Я дам отпор, грозный отпор самодержицы, твердо стоящей за себя и народ свой!
На часах пробило девять, и государыня позвонила.
По звонку государыни вслед за камердинером, несущим на золотом подносе кофе и бисквитки, явился и Рылеев, уже в генеральском эполете.
- Что нового?- спросила Екатерина у обер-полицеймейстера, становя на стол допитую чашку кофе, когда тот, после своего глубокого поклона, успел подняться.
- Из Шлиссельбурга пришло главнокомандующему донесение о благополучном принятии привезенного из Москвы Новикова и помещении его в одном из тайных казематов!
- А других еще не привезли?
- Не имеется еще сведений, Ваше величество!
- Хорошо, скажи Шешковскому, чтобы ехал в Шлиссельбург для допроса! Я не допускаю пытки, пытка редко ведет к открытию истины. Но допрос должен быть строгий, так и скажи Шешковскому. О том, что окажется по допросу, сию минуту доложить мне!
- Слушаю, Ваше величество,- отвечал Рылеев с невозмутимой флегмой.- А насчет картинок и надписей к ним, стихов и разных других шуточных производств, что вы приказывали непременно узнать их сочинителя и распространителя, то первая, у кого те картины показались в Петербурге, была фрейлина Вашего величества Семикова, но была ли она одна сочинительницей и рисовальщицей тех картин, подписей и стихов к ним или кто другой с нею вместе сочинял, или она только распространяла, это пока еще не известно!
- Семикова, вы говорите - Семикова? Ах, негодница! И это после того, как я приняла в ней такое участие? Вот благодарность! Да как она смела?..
- По глупости, надо полагать! - бухнул Рылеев.
Государыня рассердилась.
- По глупости? Вы все готовы оправдывать собственной своей глупостью. При тетушке за такие глупости на площади кнутом пороли, ноздри рвали. Тогда не было и в помине глупости. Теперь, когда я смотрю, можно сказать, матерински, и глупость в моду вошла. Но я покажу им глупость, я заставлю...
И Екатерина, засучив рукава своего шлафрока, начала скорыми шагами ходить по своей спальне.
Рылеев молчал. Он знал, что такая походка означает сильное раздражение государыни и что в минуты такого раздражения она была очень крута.
- Я распорядилась бы так и с Семиковой - такую дрянь, которая смеет цыганить свою государыню, жалеть нечего. Но жаль отца, старого заслуженного генерала. Одна дочь. Это убьет его! Нельзя, однако ж, оставлять таких вещей без наказания, особенно в настоящее время, когда целый народ с ума сошел и беснуется от отрицания всякой власти, пожалуй, благодаря таким же пасквилям и насмешкам. Немедленно представить ее ко мне! Да велите позвать ко мне Анну Александровну Протасову.
Рылеев исчез, а Екатерина с засученными рукавами ходила еще по своей спальне.
Через минуту вошла в спальню государыни дама лет пятидесяти, с весьма строгим выражением лица и тою непринужденностью, которую дает только ежедневная привычка обращаться с высочайшими особами и давнее нахождение при дворе.
Это была одна из ближайших статс-дам Екатерины, надзирательница за ее фрейлинами, украшенная звездой дамского ордена святой великомученицы Екатерины, Анна Александровна Протасова.
Она хотела было, по обыкновению, после установленного тогдашним этикетом глубокого поклона подойти к государыне и просто поцеловать ее руку, как невольно остановилась, заметив ее сильное волнение.
Удивление ее возросло до чрезвычайной степени, когда государыня, всегда ровная и спокойная, встречающая ее обыкновенно сердечным приветом, сегодня вдруг афро-пировала сердитым окриком:
- Что это, мать моя, какие это нонче у вас порядки завелись? С какой это стати вы фрейлин распустили до того, что они на меня стихи сочиняют, пасквили пишут и карикатуры рисуют? Ваше дело смотреть за их поведением, отвечать за их поступки! Ваше дело внушать им скромность, почтение, послушание, а не поощрять такого рода рисунки, в которых я и Ивана Грозного роль играю, и выжившего из ума дедушки Иренея, от старости впавшего в детство. Может, и впрямь вы думаете, что я с вами стану в куклы играть?
И выражение глаз Екатерины покрылось словно льдом тем стальным взглядом, о котором Петр III говорил, что он его боится, а Потемкин сказывал, что в минуты такого выражения взгляда Екатерины у него дрожит зрачок его фарфорового глаза, здоровый же глаз он просто закрывает, чтобы не явиться совершенным трусом, хотя вся армия может засвидетельствовать, что он никогда не трусил турецкой канонады.
Протасова на минуту совершенно потерялась перед такой строгостью выражения государыни. Ее спокойствие и ровность, которые она всегда с государыней принимала, также всегда спокойной и ровной, тут испортились будто влиянием какой-то таинственной силы. Тем не менее привычка взяла свое, ту же секунду она оправилась и отвечала почтительно, но твердо.
- Государыня,- сказала она,- вся власть Вашего величества смотреть на меня и делать со мной что угодно! Но я не слыхала ни о чем подобном и, разумеется, не допустила бы, если бы слышала. Невероятно, чтобы которая-нибудь из фрейлин, после вашей материнской о них заботливости...
- Между тем это факт! Фрейлина Семикова сама ли сочиняла все эти пасквили или только распространяла их, но несомненно, что здесь в Петербурге, она источник, из которого они появились.
- Не говорю о всем неприличии, всей несоответственности благородной молодой девице заниматься пасквилями, но указываю на полную безнравственность и полную развращенность фрейлины, которая пасквилем платит за мои благодеяния. Независимо, впрочем, ни от чего, такой факт, по самой сущности своей, есть преступление в оскорблении величества. За такого рода преступление при Петре Великом слышали "слово и дело", а затем ломка костей и рубление голов; при императрице Анне даже за поступки меньшей степени, даже не против государыни, а против ее любимца Бирона назначалась пытка первой степени и смертная казнь, которой подвергались не только виновные, но и их сообщники, пособники и попустители. При сравнительно милостивом царствовании моей тетки Бестужевой вырезали язык, Лопухину били кнутом, Лилиенфельдт - плетьми на площади. Что же мне следует делать с вами за попущение и с тою, которая, забыв почтение и благодарность, позволила себе подобное неприличие?
- Государыня, мы все в вашей всемилостивейшей воле, но естественно, что о преступлении Семиковой я не могла знать. Что же касается самой преступницы, то молодость, легкомыслие... Ведь Семиковой едва ли минуло шестнадцать лет!
- Тем большего она заслуживает наказания. Если в эти годы допустить неуважение старших вообще, не только своей государыни и благодетельницы, то что же будет после? Я понимаю твое желание избежать публичного скандала в столь щекотливом деле, но оставить такое преступление не наказанным я не могу. Это прямое распространение заразы французского духа, коснувшееся даже моего двора. Потому, из сожаления к ее старому отцу, которого я не хочу обидеть публичным процессом, потом тяжелой казнью его единственной дочери, я приказываю тебе - ее сию минуту сюда привезут - строго ее допросить, кто ее учил, кто помогал, кто сочинял, одним словом, все подробности. Потом, после надлежащих внушений, наказать ее семейство розгами. Ты позовешь шесть-семь женщин, преимущественно со стороны, стало быть таких, которые при дворе никого не могут знать; запретишь им болтать и накажешь, строго накажешь, но не так, чтобы только мух погонять, а чтобы целую жизнь помнила. Понимаешь, Анюта, это моя непременная воля!..
Сказав эти слова, Екатерина опустилась в кресло и взяла в руки перо, обозначив тем, что аудиенция кончилась.
- Ваше величество,- отвечала Протасова грустно.- Хотя такое приказание ваше служит одинаково наказанием как виновной, так и мне, но не могу не склониться перед вашим правосудием. Девочке в шестнадцать лет, облагодетельствованной своей государыней, разумеется, такого рода дурачества непростительны и ваше материнское ей наказание без всякого сомнения менее всего может отозваться на ее будущности. Потому нельзя не признать, что оно исходит из вашего великодушия и всего более может привести к раскаянию грешницу!
Эти слова смягчили несколько Екатерину. Стальное выражение глаз ее исчезло, взгляд принял свой обыкновенный мягкий и приветливый вид.
- Как быть, Анюта, знаю, что тебе неприятно, но что же делать? Прощать такого рода проступки более чем грешно! Мы не только перед отцом, но и перед Богом отвечаем за поведение тех, кого берем к себе, и опускать такого рода пассажи, который позволила выкинуть себе девица Семикова, просто непростительно!
Протасовой оставалось только откланяться. Она видела, что все ее ходатайства в пользу Семиковой скорей пойдут к увеличению наказания, чем к его сокращению. Потому с гнетущим чувством неволи она должна была уйти. Ей так не нравилось, что экзекуция была возложена на нее, но делать было нечего.
В это время из старого дворца у Полицейского моста Рылеев подвез к Зимнему молодую девушку, совершенно омертвелую от испуга. Что такое? Обер-полицеймейстер, двое урядников конвоя, казаки? Ей не дали даже оправиться, схватили и повезли как есть.
- Государыня милостива,- думала она.- Но что же это такое?
Введя ее в комнату перед уборной государыни, Рылеев пошел о привозе ее доложить.
Екатерина была уже в уборной, она сказала, что она не хочет видеть такую негодницу, которая занимается пасквилями, и приказала отвезти ее и сдать с рук на руки Анне Александровне Протасовой.
Рылеев поклонился и вышел исполнять приказание.
Девица Семикова обмерла, услышав слова государыни. Со слезами на глазах, дрожащим голоском она стала умолять Рылеева передоложить государыне и испросить у ней для нее аудиенцию, хоть на одну секунду.
Рылеев, разумеется, отвечал, что это невозможно, что он должен в точности исполнить приказание и не смеет вновь государыню беспокоить.
И он стоял на своем слове твердо, несмотря ни на какие слезы, ни на какие моления молоденькой и хорошенькой девушки. Он действительно не смел.
Но в эту минуту в комнату перед уборной вошел Александр Сергеевич Строганов, имеющий право в течение дня входить к государыне без доклада.
- M-lle Семикова!- сказал он удивленно.- Что вы тут делаете? И что с вами? Вы не похожи на самих себя!
- Ах, граф, не оставьте вашей милостию,- сказала Семикова умоляющим голосом, складывая против груди свои руки с выражением полного отчаяния.- Испросите у государыни милостивое дозволение ей представиться хоть на одну секунду! Я не знаю, что со мной сделают, но должно быть что-нибудь очень страшное, так как привезли меня сюда под конвоем и к государыне не допускают. Умоляю вас, сжальтесь, помогите!
Граф был человек добрый, и ему жаль стало молодой девушки.
- Хорошо,- сказал он,- попробую, хоть и не знаю в чем дело! Но полагаю, что было не столь важное, чтобы решение по тому было бесповоротно. Подождите моего ответа.
Строганов ушел.
Когда он вошел к государыне, государыня сидела уже совершенно успокоившись. Она приняла его со своим обыкновенным приветом и лаской.
- Рады дорогому гостю!- сказала она- Садись, Строганов! Знаешь, кто сочинитель картинок и надписей, или по, крайней мере, распространитель их здесь, в Санкт-Петербурге, помнишь, что мы вместе рассматривали и сердились, нашелся. Это моя фрейлина Семикова!
- Как, маленькая Семикова, может ли это быть! Потому-то она так умоляла меня хоть на секунду выпросить ей у вашего величества аудиенцию!
- Не хочу я видеть этой мерзавки! - отвечала Екатерина с сердцем.- И не говори, Строганов,- продолжала она, заметив, что тот хотел возражать.- Таких вещей опускать нельзя, иначе мы придем к тем же последствиям, к каким пришли французы. Людовик в своих несчастиях никого не может столько обвинять, как самого себя, свою снисходительность и слабость. Я не сержусь за себя, но сан величества должен быть священен в душе каждого. Я это говорю не потому, что ношу его, но по разуму, по чувству. Государь - представитель народа и великое оскорбление ему есть оскорбление всего народа. Его положение обусловливается общим к нему расположением, уважением и преданностью. Тогда только и только тогда он будет соответствовать своему великому назначению быть разрешающим голосом всех недоумений, всех противоречий, всех несогласий. И такое общее уважение к сану величества, к государю народа должно охраняться во всех видах государственного устройства, то есть в монархиях самодержавных и ограниченных; скажу более, таким же уважением должны пользоваться в правлениях республиканских их консулы и президенты. Самодержавие, аристократизм одинаково должны признавать главу государства своею честью, своею гордостью, палладиумом своей народности и славы. Смеяться над ним, кощунствовать, цыганить может только глубоко безнравственная душа. Это значит - смеяться над своим народом, смеяться над самим собой... Это такая вина, на которую не может распространяться ни снисходительность, ни милосердие!
- Да, государыня, от обыкновенных людей, но не от Семирамиды Севера, которая оценит, что это было не умышленное желание подорвать к ней уважение, а легкомыслие ребячества. Ведь m-lle Семикова еще совершенный ребенок!
- Тем менее можно простить ее, потому что уважение к старшим нужно внушить с детства!
- Но милосердие, государыня. Вашему милосердию нет пределов, а она слишком наказана одним привозом сюда, выполненным Рылеевым со всем известными точностью и рвением.
- С этим я и не могу согласиться. В мире всему есть пределы, а такая вина зашла уже за пределы милосердия. Я и так распорядилась мягче, чем могла. За такие преступления в России недавно языки резали, кости ломали, ноздри рвали и кнутом на площади били самых знатных дам. Я, напротив, взглянула на это дело именно как на ребячество и распорядилась наказать ее отечески, без огласки! Не проси, не говори ни слова, Строганов, иначе я рассержусь на тебя!
Сказав это, государыня позвонила и явившемуся официанту приказала передать Рылееву, чтобы он не дожидался, а исполнял в точности то, что ему было приказано.
Строганов поневоле должен был молчать. В уборную вошла Мавра Саввишна Перекусихина - любимая камер-фрау государыни.
- Матушка государыня,- сказала Перекусихина.- Явился с повинною отставной лейб-гусарский корнет Александр Алексеевич Чесменский! Просит дозволения взглянуть на ваши очи ясные, сложить к вашим ножкам свою повинную голову.
- Чесменский! - удивленно спросила Екатерина.- Откуда, как?
- Прямо из-за границы, из Парижа,- отвечала Мавра Саввишна,- говорит, коли ты, матушка, казнить велишь, то пусть лучше он сложит голову на русской плахе, под русскими топорами и от русской руки; пусть лучше умрет среди народа православного в виду соборов святых, чем ему сгинуть среди гнусных извергов, пьющих свою собственную кровь.
- Вот еще преступник, с которым нужно обойтись и строго, и милостиво,- сказала Екатерина Строганову.- Поверь, Александр, что если я не признаю возможным абсолютно миловать всех, то не потому, чтобы не хотела. Лучше высечь девчонку в шестнадцать лет, чем ее вешать, когда будет ей тридцать! Зови, Мавруша, Чесменского, я посмотрю, чем станет он оправдывать свое явное непослушание и бегство.
Перекусихина ушла, но через секунду вошла снова, ведя за собой нашего парижского приятеля Чесменского.
Войдя, Чесменский упал перед государыней на колени.
ГРАФ АЛЕКСЕЙ ГРИГОРЬЕВИЧ ОРЛОВ-ЧЕСМЕНСКИЙ
Граф Алексей Григорьевич с самого 1776 года, то есть со времени торжественного празднования Кучук-Кайнарджицкого мира и знаменитого похищения Али-Эметэ, жил в Москве почти безвыездно, теша свою самодурную фантазию и свою залихватскую русскую удаль всем, что могло только прийти ему в голову. Сегодня он сам, своей особой объезжает десятитысячного арабского жеребца. При этом он в нагольном тулупе, казанских рукавицах, кумачовой рубахе и смазных высоких сапогах. Только по бобровой шапке можно было узнать, что это не один из его заводских смерцов, тогда как сопровождающий его арап-скороход залит в шелк и золото, а пунцовый его бархатный берет украшен редкой красоты белыми страусовыми перьями, прижатыми к берету бриллиантовым аграфом. Завтра граф празднует свадьбу этого самого арабского жеребца, которого объезжает, с превосходной дорогой фрисландской породы кобылой. Пусть, дескать, в смешении своем представят на диво миру новую породу орловских коней.
Послезавтра в саду Нескучном назначена травля. В зверинце сада приготовлено десять рысей. На них выпустят больше сотни собак с двадцатью егерями, доезжачими и псарями, долженстующими управлять нападением собак, но не помогать им. Любоваться травлей звана вся Москва. В великолепной трапезной графа в его Алексеевском дворце, как любил называть свой дом граф Алексей Григорьевич, в отличие от Григорьевского, Федоровского и Ивановского, у Крымского брода, где братья Орловы из своих домов образовали целую улицу - в великолепной графской трапезной, украшенной множеством драгоценного оружия, большею частью восточного, и разными атрибутами охоты вроде оленьих и турьих рогов, чучел лосей и медведей, громадных зубра и кабана, было накрыто более четырехсот кувертов для обеда. Столы ломились под тяжестью золотой и серебряной посуды. На кухне сорок поваров под руководством трех французов суетились и хлопотали, чтобы всю эту посуду наполнить съедобным, накормить и напоить из нее приглашенных - да графски накормить и напоить, чтобы и до будущего года никто не забыл нынешнего угощения. Это для избранного общества Москвы. А там, в затрапезной другой стол - стол уже на тысячу приборов. Тут место второму разряду общества. Сюда просят чиновничество, купечество, церковный причт и знатное лакейство. Пусть, дескать, пьют, едят и господ бранят, а графа Алексея Григорьевича хлебом-солью вспоминают. А для народа опять угощенье: на широком лугу за Нескучным стоят покоем один вплотную к другому сто столов; по ним протянуты полотенца вместо скатерти и положены деревянные кружки вместо тарелок. Между каждыми тремя кружками стоит большая серебряная братина с опущенными в нее ковшами и чарками. Братины налиты медом, пивом, брагой, различными квасами, только русского зелена вина нет. Ну, да ведь все знают, что не любит граф Алексей Григорьевич русским зеленым вином угощать. На столе между братинами на лотках поставлены пироги, в деревянных чашках похлебка разная; солоницы резные, деревянные с солью. Целый жареный бык с золочеными рогами на коленях стоит, начинен жареной живностью и кашей, несколько баранов в таком же роде стол украшают. Кругом них большие ножи разложены, вместо вилок - руки Бог дал, а ложки с собой принесли, народ православный, и кушай на здоровье, если уж пришел графскую потеху посмотреть. А вот для забавы вам шесты лентами и подарками разными разукрашены - коли ловок, попробуй счастье, что достанешь, то твое! А за шестами качели длинные и круглые; раешники стоят; а шуты колесом вертятся. Фонтаны пивом, медом и вином рейнским бьют. Пей, душа меру знает! В саду играет музыка, а по пруду песенники русские песни распевают. Гуляй, русский народ, и не поминай лихом графа Алексея Григорьевича!
Вот после травли вам отдых. У графа на другой день тоже праздник, да не ваш праздник. Французские пословицы в лицах представляют, а после итальянский певец Сариоти поет. Состарился уже Сариоти. Не разливается его голос серебряным колокольцем, не звенит золотой струной, как когда-то звенел он, хватая за душу в арии Страделлы, которую пел перед умирающим последним русским паншенетом XVIII века, поклонником красоты и наслаждения, знаменитым князем Андреем Дмитриевичем Зацепиным. Но и теперь он все еще хорош, чудно хорош, все еще заслушаешься его нежащих слух переливов, задрожишь невольно перед вибрацией его голоса и замиранием его звуков, от которого жмется сердце. И невольно отдашь ему справедливость, невольно поклонишься перед его искусством.
И Москва суетится, торопится послушать Сариоти, трудно только, билетов не достанешь ни за какую цену. А вот стоит получить приглашение от графа Алексея Григорьевича, даром наслушаешься и будешь иметь право говорить потом, что слышал, дескать, знаменитого певца, хоть на закате его дней... Но все это не для вас, народ Божий. Вам хвастать не перед кем, да и незачем! Не для вас, детей природы, любящих то, что она дает в первобытной своей простоте и прелести, и что естественно соединяется с молодостью и красотой, разбитый уже голос хоть и знаменитого, но состарившегося певца. Вы не поймете и не оцените ни переходов его, ни вибраций, ни чудного искусства. Кроме того, вы любите то, что говорит вам о вас, об отцах и дедах ваших, напоминает вашу собственную жизнь; любите то, что трогает ваше народное чувство, что вызывает вашу залихватскую удаль. А здесь для вас "какая-то Гекуба"!
Вот после пословиц и итальянского певца у графа Алексея Григорьевича будет опять вам праздник, будет кулачный бой, на котором гончаровцы попробуют свою силу над суконщиками. Говорят, что и сам граф хочет силой померяться с Сенькой Медвежатым, на таком договоре: коли Сенька осилит, то граф ему целую сотню рублевиков дарит и из своих вотчин на выбор невесту предоставляет, а коли граф одолеет, то тяжелая работа на долю Сеньки придется. Он должен будет целый месяц изо дня в день у графа на дворе в собачьей конуре прожить и ночью там вместо цепной собаки караулить и лаять по-собачьему, потому что граф ему говорит: ты не человек, братец, а собака! Какой же ты человек, когда у тебя на лбу и на носу волоса и под глазами волоса растут? Шерстью совсем оброс. А коли собака, так и карауль дверь!..
Ну что ж, никто не тянулся, сам вызвался; что шерстью-то оброс кругом весь, так это действительно, только Сенька-то недаром Медвежатым зовется, тоже подковы ломает, кочерги в узлы вяжет, да и помоложе графа будет, так что графу не легко будет с ним справиться, куда не легко!.. Вот это твой праздник будет, православный народ! Ты тут и угостишься, и нагуляешься, и чудных песен твоих наслушаешься, и над теми же песнями себе вдоволь горло надерешь. Тут тебе и кости поразмять есть где, и руки порасправить, и кулаки попробовать. Смотришь, и поколотишь кого, да и тебя поколотят здорово; будет не одну неделю чем праздник вспомнить. А там у графа опять бал с иллюминацией и фейерверком. Зато после медвежья охота - сам граф, говорят, обещал Михаилу Ивановича Топтыгина на рогатину поднять.
Так жил и роскошествовал в Москве граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский. Доступность его была всеобщая. Кто хотел видеть графа, говорить с ним, чужой ли, все равно - вали на двор, граф сейчас же на балкон выйдет и непременно всех выслушает, со всеми поговорит. И нечего сказать, в чем можно, не очень щедро, но сообразно нужде поможет-таки всякому. Вон лезет мальчишка, редкого чижика показывать хочет; граф смотрит чижика, узнает, что учил его сам мальчишка, полтинником поощряет. Вот старый дворник ногу крепко порубил, работать не может; велел граф своему доктору рану осмотреть, примочку отпустить и, пока нога не пройдет, со своей графской кухни корм отпускать, не только на самого, но и на семейство, по чашке приварку и пирогу на каждого; за стариком приходит малец - жалится, что жена третью неделю без просыпа пьянствует; граф велит отрезвить, потом при муже хорошенько поучить! Народ и он знает тут, что это значит. Так о всех ходатайствует, всем помогает граф Алексей Григорьевич. Тому прикажет отпустить для посева ржи; этому крупки на прокормленье семьи до нового хлеба; а этому для свадьбы его дочери браги и пива велит из его графских погребов нацедить. И так все и для всех. Все это просто, по-русски, без всякого обезьяньего ломанья. Выйдет ли он в залитом золотом и бриллиантами мундире или в дубленом полушубке, одинаково он встретит всех дружелюбно и приветливо. Иногда со старым знакомым, хотя бы то простой мужик был, но мужик почтенный, уважаемый, он поцелуется; другому свою руку даст поцеловать; а третьего приласкает просто, положив свою руку на его плечо. А мещанам, торговцам и особенно ремесленникам еще больше у графа льготы было. Последним граф иногда весь материал на три месяца заготовлять на свой счет приказывал: бери, работай и рассчитывайся! Рассчитаешься, придет нужда - ведь и снова купить можно! Зато можно себе вообразить, какой популярностью граф Алексей Григорьевич в Москве пользовался. Кажется, только свистнет, пол-Москвы за него в огонь пойдет, а слово скажет, так, пожалуй, и вся пойдет!
- Да, добрый человек граф Алексей Григорьевич, живет не только для своего мамона, но всякому служить и помочь готов. По-христиански граф смотрит, сказать нечего, по-русски истинно, дай Бог ему здоровье! - говорит Москва.- А молодец-то какой, молодец-то!..
Так-то оно так! Граф Алексей Григорьевич, пожалуй, и сам поверил, что он и добрый человек, и истинный христианин. Ему же так часто говорят это в Москве, хоть матушка Екатерина и окрестила его именем великого плута. Но мешают тому, к сожалению, страшные воспоминания одного утра и одного вечера. Такие воспоминания, что от них кровь стынет, волосы седеют и мозг сохнет. Утром припомнится, страшный призрак будто стеной в глазах станет - ни дышать, ни думать не дает, свет Божий будто туманом застилает. Вечер вспомнится: другое дело, тут и ноги корчиться начинают, кровь будто огненная лава по жилам переливается, а сердце так тоскует, так бьется, что будто выскочить хочет!
Но ведь он хотел лучшего! За что ж так мучат его они - эти воспоминания? В первом случае он, кажется, достиг того, что стало лучше. Царствование Екатерины было славное: и победа над врагами, и законодательство, и развитие производительности!.. Да! Но кто тебя избрал быть решителем судьбы русского народа? Кто дал тебе право судить, что лучше и что хуже для его будущего? Кто дал право своевольно распоряжаться и давать то, отнимая это, и не на данную только минуту, а надолго, надолго, пока сделанная тобою перемена не сольется с общим ходом жизни?
Какой же ответ дашь ты в этом самовольстве, в этом самодурстве твоем? Ты коснулся того, что неприкосновенно; кощунствовал над тем, что свято. Русский л