худенького старичка!" "Глаза, как у чижика!" Дурак! "В тщедушном тельце..." Болван! Очень нужно читателям знать, какого я сложения!.. Ужасно глупо и нахально нынче стали писать в газетах! - заключил старик.
И, не дочитав отчета, он засунул газету в глубь ящика письменного стола, чтобы Варенька ее не видала и не могла воспользоваться в своих видах каким-нибудь из сравнений репортера.
К огорчению многих застольных ораторов, всех речей газеты не напечатали, - для этого потребовался бы по крайней мере целый печатный лист мелкого шрифта в отдельном приложении. Целиком были помещены только: ответная маленькая речь юбиляра и речи Заречного и Звенигородцева, как имевшие больший успех. Остальные ораторы - а всех их было, вместе с говорившими после обеда, двадцать два человека - были названы, и речи некоторых из них, преимущественно людей более или менее известных, переданы в сокращении.
Нечего и говорить, что большая часть газет отнеслась сочувственно и к юбиляру и к его чествованию. Да и нельзя было иначе. Андрей Михайлович был добродушный человек, не грешил литературой и не стоял близко ни к какому литературному кружку, следовательно, поводов к неприязни и не могло быть. А кроме того, он не играл никакой заметной общественной роли и, таким образом, не возбуждал ни в ком зависти. Вероятно, и это было одной из причин, что Андрея Михайловича все любили и юбилей его вызвал общее сочувствие как в печати, так и в обществе.
Исключение составляли только две газеты.
Обе они - одна старая, другая из новых - были хорошо известны своим "особым" направлением и тою откровенною отвагой, с какой они обличали сограждан вообще и профессоров и литераторов в особенности за недостаточность будто бы патриотических и вообще возвышенных чувств.
Одна из них, по молодости еще недостаточно опытная, поместила об юбилее с десяток сухих строчек, словно бы не придавая ему никакого значения и не интересуясь его подробностями. Другая, напротив, воспользовалась случаем показать свою бдительность и не только поместила полностью речи нескольких ораторов, подвергнув речь Заречного даже маленькой переработке и отметив курсивом места, свидетельствующие о вредном образе мыслей ораторов, но и предпослала отчету пикантную статью без подписи, под заглавием "Наши профессора".
Автор не имел ничего против празднования Косицким юбилея, хотя, конечно, не в той форме и не при той обстановке, как это было устроено, но выражал сожаление, что чествуются профессора, далеко не выдающиеся какими-нибудь учеными заслугами, а между тем юбилей такого знаменитого ученого, как А.Я.Найденов, прошел без всякого чествования. "Не потому ли, - спрашивал автор, - что г.Косицкий по своей бесхарактерности и простодушию, в иных случаях неуместному и даже вредному, не противодействует и не отшатывается от той, к счастью, небольшой клики свивших здесь гнезда профессоров, которые, под личиной показной благонамеренности, скорбят о старом университетском уставе, желая сделать университет свободной ареной для пропаганды зловредных учений, а студентов - демагогами?" Удивляясь затем "святой наивности" г.Косицкого, не умевшего понять, что его юбилеем воспользовались "либеральные проходимцы" как предлогом для демонстрации, а вовсе не ради его заслуг, действительно более чем скромных, - автор "глубоко скорбел" за юбиляра, которому, "на старости лет и в чине тайного советника, пришлось очутиться за обедом в пестром обществе явных и тайных недоброжелателей исконных русских начал и выслушивать некоторые речи, возможные разве только в парижских клубах времен революции. Вот до чего доводят человека, хотя и благонамеренного, бесхарактерность и погоня за рукоплесканиями толпы!".
Обработав юбиляра, неизвестный автор перешел к речам и тут уже дал полную волю резвости своего пера. Отметив вскользь места опасные в некоторых речах и назвав речь Звенигородцева нелепою, но не особенно опасною болтовней "либерального горохового шута", он с каким-то особенным озлоблением, в котором слышалось что-то личное, точно сводились какие-то счеты, напал на речь Николая Сергеевича Заречного и, пользуясь ею, извращенно напечатанною в отчете, метал молнии, возмущался, негодовал, злился и высмеивал, умышленно делая натяжки, и с наглой бесцеремонностью давал выражениям Заречного не тот смысл, какой в них заключался.
"И такие речи говорит профессор! И такой человек - идол студентов! Бедный университет! Несчастные студенты!"
Такими эффектными словами заканчивалась статья.
Все удивлялись не тому, что газета говорила обычным своим тоном, а главным образом тому, каким образом произнесенные за обедом речи попали в газету? Никого из сотрудников ее, конечно, не было на обеде... На него допускались лица по выбору и, конечно, не из числа поклонников газеты... И тем не менее было очевидно, что текст речей сообщен кем-нибудь из участников...
Никто и не догадывался, что вдохновителем этой статьи был Найденов, а автором - один из присутствовавших на обеде, доцент Перелесов, молодой человек, тихий, скромный и обязательный, по-видимому искренний сторонник того профессорского кружка, к которому принадлежал Заречный, и, казалось, большой почитатель Николая Сергеевича, с которым находился в самых лучших отношениях.
Он лет пять как был доцентом и читал необязательный курс по одной из отраслей той же науки, которая была специальностью Заречного и Найденова.
Способный, трудолюбивый и усидчивый, знавший предмет, быть может, не хуже Заречного, хотя и не обладавший его талантливостью, он втайне ему завидовал, питая к нему неприязнь только потому, что тот занимал кафедру, которой так жаждал сам Перелесов и не получал в других университетах. Зависть и неприязнь росли по мере того, как падали надежды получить желанное место, и по мере того, как увеличивалась популярность Николая Сергеевича. Один из тех больших самолюбцев, считающих себя непризнанными гениями, которые умеют скрывать от людей свои горделивые вожделения под видом скромности и непритязательности самого обыкновенного и ни на что не претендующего человека и которые слишком трусливы, чтоб действовать открыто, Перелесов воспользовался первым же представившимся ему случаем сыграть роль Иуды, в надежде свернуть шею Заречному.
Охваченный этой мыслью, он не понимал, что был лишь игрушкой в руках Найденова.
Несмотря на свое пренебрежительное, по-видимому, отношение к юбилею Косицкого и к его заслугам, старый профессор все-таки злобствовал, что Косицкого будут чествовать, а его, Найденова, несмотря на его ученые заслуги, публично не чествовали; юбилей его в прошлом году имел исключительно официальный характер. И в когда-то популярном профессоре, далеко не равнодушном прежде к овациям, невольно поднималась глухая зависть к тому человеку, который будет награжден ими хотя бы и не по заслугам. От этого еще обиднее! Найденов необыкновенно интересовался подробностями юбилейного праздника - недаром же он звал Заречного рассказать о них.
Но когда еще Заречный приедет?..
И Найденов, встретивший Перелесова утром, в день юбилея, обрадованно подошел к доценту и просил его приехать прямо с обеда к нему рассказать, что было на юбилейном торжестве Андрея Михайловича.
- Этим вы мне доставите большое удовольствие! - промолвил старик.
Перелесов тотчас же охотно согласился.
- И какие речи будут говорить - сообщите.
- С удовольствием.
- У вас, сколько помнится, память была изумительная, когда вы были студентом. Сохранилась она?
- Вполне.
- Значит, я вполне удовлетворю свое стариковское любопытство. Большое вам спасибо.
И, протягивая доценту руку, Найденов почему-то прибавил:
- А чтоб не было лишних сплетен, пусть лучше ваш визит ко мне останется между нами.
- Я вообще не разговорчив, Аристарх Яковлевич! - скромно проговорил Перелесов.
- И умно поступаете. Речь - серебро, а молчание - золото. Так, смотрите, не засиживайтесь в "Эрмитаже".
Надо отдать справедливость доценту. Он добросовестно исполнил поручение.
Явившись после обеда к Найденову, он с полнотою и беспристрастием идеального репортера передал все подробности юбилея. Он рассказал о горячей встрече юбиляра, о долго не смолкавших рукоплесканиях и об его смущении. Он перечислил ряд приветственных телеграмм и писем, которые читались, упомянув, что всех писем и телеграмм было больше ста, и, действительно, обладавший изумительной памятью, почти дословно пересказал содержание речей тех ораторов, которые больше всего интересовали Найденова. И при передаче речей и произведенного ими на присутствующих впечатления он был правдив и так же беспристрастен. Только передавая речь Заречного и рассказывая о фуроре, который она произвела, голос Перелесова звучал глуше, и в глазах его, больших, серых и несколько раскосых, было что-то злое и завистливое.
Найденов слушал внимательно и, казалось, бесстрастно, взглядывая на эту худощавую небольшую фигурку рыжеватого блондина лет тридцати, с бледноватым неказистым лицом, и одобрительно покачивая по временам головой, - но каждое его слово, свидетельствующее о блеске и грандиозности чествования Косицкого, возбуждало в старике зависть и злобу, которые он напрасно хотел заглушить цинизмом своих взглядов. И он злился и на Косицкого и на всех этих профессоров, устроивших юбилей и превозносивших в своих речах юбиляра. Нужды нет, что Косицкий не имеет никаких ученых заслуг, его чествовали как профессора, не продавшего ни науки, ни своих убеждений ради карьеры и благ земных. Как своеобразно ни смотрел Найденов на честность, он все-таки не мог не согласиться, что Косицкий, во всяком случае, честный человек.
И в этом чествовании, и в этих речах Найденов как бы видел отраженными ненависть и презрение к себе.
Когда доцент окончил свой доклад, Найденов поблагодарил своего гостя и проговорил с иронической улыбкой:
- Так речь Николая Сергеича произвела фурор!..
- Огромный...
- Как бы только он не дошалился до чего-нибудь со своими речами! - значительно промолвил Найденов. - Он, верно, думает, что незаменим... Положим, он человек бесспорно талантливый, но и вы ведь не хуже его знаете предмет и не менее талантливы.
Перелесов весь насторожился. Какая-то смутная надежда мелькнула в его голове, и он, весь вспыхнув, низким поклоном выразил благодарность за лестное о нем мнение.
Кинув как бы мимоходом о Заречном, Найденов продолжал:
- И вообще весь этот юбилей - срамота... Чествуют человека, не имеющего никаких научных заслуг. Говорят глупейшие речи, в которых называют Косицкого европейским ученым и превозносят его цивические добродетели... И все это раздуют завтра в газетах... И ни у кого не найдется мужества разоблачить всю эту шумиху, недостойную серьезных деятелей науки... и показать неприличие всех этих речей... А следовало бы. Тогда, быть может, и Заречному придется убедиться, что играть в популярность безнаказанно нельзя... Как вы об этом думаете? - неожиданно прибавил Найденов, пристально и значительно взглядывая на своего гостя.
Доцент с первых же слов понял, чего от него хотят, и уже видел себя профессором.
И он тихо, с обычным своим скромным видом проговорил:
- Вполне с вами согласен, Аристарх Яковлевич.
- Рад найти в вас единомышленника. Надеюсь, что вы не откажетесь и оказать истинную услугу делу науки, написать статью?
- Не откажусь! - еще тише ответил Перелесов, отводя глаза в сторону.
- Так напишите сегодня же, под свежим впечатлением, и отчет об юбилее, разумеется, приведите и образчики речей, и статью и отвезите все...
- В "Старейшие известия", конечно?
- Разумеется. Я дам вам записку к редактору, чтоб он завтра же поместил статью и чтобы сохранил в глубочайшей тайне имя автора... Не правда ли? К чему возбуждать против себя ненависть коллег, тем более, что такая статья непременно произведет сенсацию и обратит на себя внимание и в Петербурге.
Вслед за тем Найденов почти продиктовал содержание статьи, объяснив в кратких словах, на что главнейшим образом надо обратить внимание и как следует отнестись к Косицкому. Что же касается до речей ораторов, то высмеять их и подчеркнуть все пикантные места он предоставлял усмотрению автора.
- Вы ведь понимаете, что именно нужно и чего боятся у нас! - с улыбкой прибавил Найденов.
Загоревшийся огоньком взгляд молодого доцента говорил лучше всяких слов, что он надеется сделать дело как следует.
Когда он вышел, вполне готовый на предательство, Найденов презрительно усмехнулся и прошептал:
- Даже и тридцати сребреников вперед не потребовал!.. И вряд ли их получит!
Никто из лиц, "обработанных" "Старейшими известиями", еще не знал о статье. Косицкий не догадался послать за газетой, которую никогда не читал, а остальные все спали сегодня до позднего утра, опровергая этим самым неточность стереотипных заключительных слов газетных отчетов, гласивших, что после обеда "дружеская и оживленная беседа многих присутствовавших затянулась до полуночи".
Юбиляр, правда, был увезен своей супругой в одиннадцать часов, несмотря на видимое его желание посидеть в маленьком кружке своих коллег за бенедиктином. К тому же, после окончания всех речей и после двух бутылок зельтерской воды, Андрей Михайлович чувствовал себя настолько бодрым, что далеко не прочь был поболтать с приятелями, не чувствуя себя больше юбиляром, и выпить одну-другую рюмочку любимого им ликера.
Но супруга его, несмотря на просьбы коллег мужа оставить Андрея Михайловича хоть еще на полчасика и несмотря на обещания привезти его домой в назначенное время, непреклонно и решительно объявила, бросая значительный взгляд на мужа, что бедный Андрей Михайлович утомлен, что его надо пожалеть, что ликер ему положительно вреден ("да и дорого стоит!" - подумала она, сообразив, что теперь Андрею Михайловичу, пожалуй, придется платить за консомацию - юбилей-то кончился), и сослалась на самого Андрея Михайловича, бросая на него второй и уже более красноречивый взгляд.
И Андрей Михайлович, которого только что прославляли за мужество, довольно-таки малодушно подтвердил слова супруги и, простившись с коллегами, покорно поплелся за ней, унося в душе радостно-умиленное чувство скромного человека, почтенного свыше всяких ожиданий, и сознавая в то же время, что в глазах Вареньки он даже и не был юбиляром и по-прежнему находится в непосредственном ее распоряжении.
Многие, разбившись по кружкам, оставались еще сидеть в большой зале за чаем или за бутылками вина. Пел один тенор из театра. Декламировала артистка. Часам к двум только стали расходиться, но одна компания осталась. Она ужинала и после ужина засиделась до утра.
В этой компании было человек семь профессоров и в числе их Заречный, Звенигородцев, писатель Туманов, один публицист и один доктор.
После ужина продолжали говорить и пить, и все не хотели уходить, словно бы ожидая, что еще что-то должно случиться, хотя все давно чувствовали скуку. Уже несколько раз многие признавались друг другу в любви и целовались. Уже Звенигородцев, в отсутствие половых, произнес один из своих занимательных спичей, приберегаемых для интимных компаний. Заречный, много пивший и захмелевший, не раз, с раздражением чем-то обиженного человека, поднимал разговор о "мудрости змия", необходимой для всякого серьезного деятеля, пускался в философские отвлечения и, не оканчивая их, спрашивал чуть ли не у каждого из присутствовавших: понравилась ли его речь? И хотя все находили ее блестящей, но это, по-видимому, его не успокаивало, и он, закрасневшийся от вина, заплетающимся языком жаловался, что его не все понимают. Когда ближайшие его соседи, с преувеличенным азартом подвыпивших людей, выразили, что только подлецы могут не понимать такого хорошего и умного человека, как Николай Сергеевич, и при этом напомнили, какую ему сегодня сделали овацию, Заречный и этим, по-видимому, не удовлетворился и обиженно налил себе вина.
Молодой писатель Туманов ни разу не открыл рта и молча тянул вино стакан за стаканом, делаясь бледнее и бледнее. Казалось, он с одинаковым равнодушным вниманием слушал все разговоры, точно ему решительно все равно, о чем говорят: о душе, о мудрости змия, об университетских дрязгах, об литературе. По крайней мере, на его симпатичном, с мягкими чертами лице не отражалось никакого впечатления. Оно оставалось бесстрастным. И только по временам на нем появлялось выражение какой-то безотрадной скуки, словно бы говорящее, что на свете решительно все и одинаково скучно.
Таким же молчаливым был и сосед Туманова, молодой профессор Дмитрий Иванович Сбруев, года два тому назад переведенный из Киева, где он имел какие-то неприятности с ректором. Он тоже пил молча и много, но слушал разговоры внимательно и напряженно. На его широком мясистом лице, с окладистою темно-русою бородой, нередко появлялась грустно-ироническая и в то же время милая улыбка, которая не могла никого оскорбить. Он не раз порывался что-то сказать, но ничего не говорил и застенчиво улыбался, как-то безнадежно махая рукой, и вслед за тем отхлебывал из стакана.
Все уже сильно захмелели и, когда Звенигородцев догадался потребовать счет, обрадовались.
Только Туманов удивленно проговорил:
- Уже?
- Да ведь час-то который, роднуша! - воскликнул Звенигородцев.
- А который?
- Шесть. Пора и по домам... Небось наюбилеились... Запиши-ка ты это слово. Тебе как писателю оно пригодится!
После расчета все вышли в сени и, надевши шубы, распростились друг с другом поцелуями.
- А мы с вами, Дмитрий Иванович, нам ведь по дороге! - обратился Заречный к Сбруеву.
- С вами, Николай Сергеич.
Чуть-чуть брезжило. Несколько извозчиков с заиндевевшими бородами шарахнулись к подъезду. Заречный и Сбруев сели в сани и поехали.
Мороз был сильный. Заречный уткнулся носом в воротник шубы и скоро задремал. Сбруев, напротив, подставлял лицо морозу, не чувствуя на первых порах его силы, и прежняя улыбка не сходила с его лица.
Некоторое время он молчал, занятый, по-видимому, какой-то мыслью, беспокоившей его не совсем трезвую голову.
Наконец Сбруев повернул голову к спутнику и, потирая щеки и нос, проговорил:
- Николай Сергеич?
- Что? - сонно откликнулся Заречный.
- Знаете, что я скажу и что я давно, еще там, в "Эрмитаже", хотел сказать, но по своей подлой застенчивости не решался... Но теперь решился... и знаю, что вы поймете и не обидитесь... Верно, и вы то же чувствуете, что и я... Обязательно...
Заречный, казалось, не слыхал.
- Слышите, Николай Сергеич...
- Ну? Приехали, что ли?
- И не думали...
- Так в чем дело, а?
- А в том дело, Николай Сергеич, что все мы, собственно говоря, свиньи!..
- Какие свиньи? - переспросил Заречный, слегка выдвигая лицо из воротника.
- Самые настоящие...
- Это кто?
- Мы... профессора.
- То есть, что вы хотите этим сказать, Дмитрий Иваныч?
- А то, что сказал, Николай Сергеич... Конечно, ваша речь превосходная, Николай Сергеич... Талант... Я понимаю: лучше делать возможное, чем ничего не делать. Теория компромисса... Тоже учение. Но где границы? А мы так уж все границы, кажется, переехали... Ну, я и говорю себе, что я свинья, но остаюсь, потому что... Вы знаете, Николай Сергеич... Матушка и три сестры у меня на руках... Но это не мешает мне сознавать, что я такое... Да что это вы так вытаращили на меня глаза? Понимаю. Удивлены, что безгласный Сбруев и вдруг заговорил. Я пьян, милый человек, потому и позволяю себе эту роскошь. Теперь я самому Найденову скажу, что он подлец, а завтра не скажу. Не осмелюсь. Теория компромисса и собственное свинство... Три тысячи... мать, сестры. Ни на что не способен, кроме научного корпенья... А вы... талант, Николай Сергеич. Блеск ослепительный!
Несмотря на то что и Заречный был пьян, он действительно глядел на Сбруева с большим изумлением, пораженный тем, что Дмитрий Иванович, всегда молчаливый, застенчивый и даже робкий, не выражавший никогда своих мнений и не высказывавшийся, казавшийся узким специалистом, занятым лишь одной наукой, в которой был знатоком, и ни с кем не сближавшийся, но пользовавшийся общим уважением, как несомненно порядочный человек, - что этот молчальник Дмитрий Иванович вдруг заговорил, и притом с такою неожиданной решительностью.
В опьяненном мозгу Заречного на мгновение блеснуло сознание, что Сбруев прав. Он хотел было немедленно обнять Дмитрия Ивановича и крикнуть на всю улицу, что и он, Николай Сергеевич, такой талантливый и безукоризненный человек, тоже свинья и морочит людей своими речами. Но в то же мгновение в голове его явилось воспоминание о Рите, неразрывно связанное с Невзгодиным и Найденовым и с впечатлением какой-то большой обиды, и ему вдруг представилось, что Дмитрий Иванович имеет намерение его оскорбить и унизить, что он именно его, Николая Сергеевича, назвал свиньей и знает, что Рита его не любит. Знает и радуется чужому несчастью.
И с быстротою перемены впечатлений, свойственной захмелевшим людям, Николай Сергеевич стал мрачен и дрогнувшим от обиды, пьяным голосом воскликнул:
- Et tu, Brutus?.. И вы, Дмитрий Иванович, заодно с ними?.. Не ожидал этого от вас, именно от вас... За что? Разве я свинья? Разве я, Дмитрий Иваныч, не высоко держу в руках светоч знания!.. Разве я хожу на совет нечестивых... И вы не хотите понять меня, как эта непреклонная женщина, и оскорбить, нанести рану вместе с врагами... Вы, значит, мой враг?..
- Что вы, голубчик, Николай Сергеич!.. Разве я хотел оскорбить! Разве я враг вам? Клянусь, не думал... Я знаю, что вы талант... вы, одним словом, выдающийся общественный деятель.
- Талант?! А вы хотите его унизить! - не слушал Заречный, чувствуя себя несправедливо обиженным и жалея себя. - Вы думаете, как и эта гордая женщина, что я лицемер? Вы хотите, чтоб я был героем? Но если я не герой и не могу быть героем... Должен я выходить в отставку? Не должен и не могу. Не могу и не выйду. Не выйду и не сделаюсь таким, как Найденов... А Невзгодина я убью! Вы понимаете ли, Дмитрий Иваныч, убью! - мрачно прибавил Заречный.
Но Дмитрий Иваныч ничего не понимал и порывисто восклицал:
- Какие враги? Какая женщина? Кого убить? Милый Николай Сергеич, успокойтесь. Кто смеет сравнивать вас с Найденовым? Что вы говорите, Николай Сергеич!
- Я помню, что говорю... Я пьян, но помню. А говорю, что не ждал, что вы обидите человека, который и без того обижен... Все меня поздравляли... Овации... А эти люди...
- Я - обидеть? По какому праву и такого человека?! Вы меня не поняли, Николай Сергеич!
- Отлично понял, откуда все это идет... Слушайте, Дмитрий Иваныч! Любили ли вы когда-нибудь женщину?
- Зачем вам знать?
- Необходимо.
Сбруев молчал.
- Вы что ж не отвечаете? Я не стою ответа? Вы опять хотите оскорбить меня?
- Николай Сергеич... Как вам не стыдно так думать?
- Так ответьте: любили ли вы женщину безумно, ревниво?
- Ну, положим, любил! - робко пролепетал Дмитрий Иванович.
- А она вас любила?
- То-то, нет! - уныло протянул Дмитрий Иванович, улыбаясь своей грустно-иронической улыбкой.
- Но замуж за вас пошла бы?
- Пожалуй, пошла бы...
- А вы на ней не женились?
- Разумеется...
- И даже "разумеется"?.. - усмехнулся пьяной улыбкой Заречный. - А почему же не женились?
- Вот тоже вопрос!.. До такого свинства я еще не дошел! - ответил Сбруев и, в свою очередь, засмеялся.
- А я, Дмитрий Иваныч, дошел и женился... Оттого я и пьян... оттого я и несчастный человек!
- Из-за женщины?! Не верю... Вы такой общественный человек и из-за женщины?! Не поверю!
Извозчик в это время повернул в один из переулков, пересекающих Пречистенку, и, обращаясь к Заречному, спросил:
- К какому дому везти, ваше здоровье?
Этот вопрос прервал разговор пьяных профессоров.
Заречный и Сбруев внимательно взглядывали в полутьму переулка, где изредка мигали фонари.
- Дмитрий Иваныч!.. Где мой дом? Где дом, который был когда-то желанным, а теперь...
Он внезапно оборвал речь и показал рукой на маленький особнячок.
- Сюда! - крикнул Сбруев...
Он помог Николаю Сергеевичу вылезти из саней и подвел его к крыльцу.
- Звонить?
- Тише только... Рита спит... Она не должна знать, что я так... пьян.
Пока пришла Катя отворить подъезд, оба профессора уже целовались, уверяя друг друга в искреннем уважении.
Это примирение, вероятно, и заставило Сбруева крикнуть, когда он сел в сани, чтоб ехать домой:
- А все-таки мы свиньи! До свидания, Николай Сергеич!
Но Заречный, кажется, не слыхал этих слов и, войдя, пошатываясь, в переднюю, забыл решительно обо всем, что произошло и с кем он приехал. Он теперь сознавал только одно: что он очень пьян, и думал, как бы показать горничной, что он совсем не пьян.
И он старался ступать твердо и прямо, нарочно замедляя шаги. Чуть было не ударившись о вешалку, он с самым серьезным видом посмотрел на пол, словно бы ища предмета, о который он споткнулся. Хотя шубу с него всегда снимала Катя, теперь он просил ее не беспокоиться: он снимет сам. Но процедура эта происходила так долго, что горничная помогла ему. При ее же помощи попал он наконец в кабинет и, охваченный теплом и чувствуя, что кружится голова, не без труда проговорил, напрасно силясь не заплетать языком:
- Спасибо, Катя... Больше ничего... Я сам все, что надо... и свечку... Отличный был юбилей... Ддда... Отличный... Меня не будить...
Катя между тем зажгла свечку, помогла Николаю Сергеевичу стащить с себя фрак и хотела было снять с Заречного ботинки, но он сердито замахал рукой, и она вышла, пожалев Николая Сергеевича, который, по ее мнению, должен был напиться не иначе как "через жену".
"Прежде с ним этого не бывало!" - подумала она.
Проснувшись, Николай Сергеевич устыдился.
Он лежал на постели нераздетый и в ботинках. У него болела голова, и вообще ему чувствовалось нехорошо. Он старался и решительно не мог припомнить, в каком виде и когда он вернулся домой, но легко сообразил, что вид, по всей вероятности, был непривлекательный.
"Неужели Рита видела?" - с ужасом подумал Заречный.
Он хорошо знал, с какою брезгливостью относится она к пьяным.
Такого срама с ним давно не было. Правда, случалось - и то редко, - что он возвращался домой навеселе, и Рита всегда спала в такое время... Но чтобы напиться... какой срам!
Он ведь профессор, его все знают. Его могли видеть пьяным на улице...
- Безобразие! - проговорил Николай Сергеевич и тут же дал себе слово, что впредь этого не будет...
Он взглянул на часы. Господи! Шестой час!
Заречный торопливо вскочил с постели и стал мыться. Сегодня он особенно тщательно занимался своим туалетом, чтобы жене не бросились в глаза следы ночного кутежа. Но зеркало все-таки отражало помятое, опухшее лицо, красноватые глаза и вздутые веки.
А в голову между тем шли мрачные мысли. Речь, на которую он так надеялся, не убедила Риту. Она по-прежнему не понимает его и вчера даже ни разу не подошла к нему... Все время была с Невзгодиным... За обедом говорила с ним, и только с ним...
Он сознавал мучительность неопределенности, которая нарушила его благополучие и его покой. Он вдруг точно стал в положение обвиняемого и потерял все права мужа. Вот уже третью ночь спит на диване в кабинете... Неужели впереди та же неопределенность или еще хуже - разрыв? Он понимал, что необходимо решительно объясниться, и в то же время трусил этого объяснения. По крайней мере, он не начнет...
Когда Катя вошла в кабинет, чтоб узнать, можно ли подавать обедать, Николай Сергеевич, желая выведать, когда он вернулся домой, спросил:
- Отчего вы раньше не разбудили меня?
- Вы не приказывали. Да и барыня не велели вас будить. Вы изволили поздно вернуться.
- Поздно? В котором же часу я, по-вашему, вернулся?
- В седьмом часу утра...
"Слава богу, Рита не видала!" - подумал Николай Сергеевич и, после секунды-другой колебания, смущенно проговорил, понижая голос:
- Надеюсь, Катя, вы никому не болтали и не станете болтать о том, что я вернулся, кажется, не в своем виде.
- Что вы, барин! За кого вы меня считаете? Да и вы совсем в настоящем виде были. Чуть-чуть разве...
- А за ваше беспокойство... вчера вы из-за меня не ложились спать... я... поблагодарю вас, как получу жалованье.
Катя, прежде охотно принимавшая подачки, обиделась. Никакого беспокойства ей не было. Она всегда готова постараться для барина.
- И никаких денег мне не нужно! - порывисто и взволнованно прибавила она.
Вслед за тем, снова принимая официально-почтительный вид, доложила:
- Господин Звенигородцев два раза заезжали. Хотели в восемь часов быть. По нужному, говорили, делу. Прикажете принять?
- Примите.
- А обед прикажете подавать?
- Подавайте. Да после обеда кабинет, пожалуйста, уберите.
Заречный вошел в столовую несколько сконфуженный и точно виноватый.
Но, к его удивлению, в глазах Риты не было ни упрека, ни насмешки. Напротив, взгляд этих серых глаз был мягок и как-то вдумчиво-грустен.
У Заречного отлегло от сердца. И, мгновенно окрыленный надеждой, что Рита не сердится на него, что Рита не считает его виноватым, он особенно горячо и продолжительно поцеловал маленькую холодную руку жены и виновато произнес:
- Я безобразно поздно вернулся. Вчера после обеда засиделись. Не сердись, Рита. Даю тебе честное слово, что это в последний раз.
- Это твое дело. Но только вредно засиживаться! - почти ласково промолвила она.
- И вредно, и пошло, и скучно. Только бесцельная трата времени, которого и без того мало.
Они сели за стол. Рита передала мужу тарелку супа и сказала:
- Звенигородцев тебя хотел видеть... Какое-то спешное дело.
- Мне Катя говорила. Не знаешь, что ему нужно?
- Я его не видала. Он не входил.
Несколько минут прошло в молчании.
Заречный лениво хлебал суп и часто взглядывал на Риту влюбленными глазами, полными выражения умиленной нежности. Вся притихшая, точно безмолвно сознающаяся в своей вине, она была необыкновенно мила. Такою Николай Сергеевич никогда ее не видал и словно бы молился на нее, благодарно притихая от восторга и счастья.
И Рита, встречая эти взгляды, казалось, становилась под их влиянием кротче, задумчивее и грустнее.
Катя, видимо заинтересованная наблюдениями, то и дело шмыгала у стола, бросала пытливые взгляды на господ. Она обратила внимание, что Николай Сергеевич, обыкновенно отличавшийся хорошим аппетитом, почти не дотронулся до супа, и вчуже досадовала, что он совсем как бы потерянный от любви, и негодовала на барыню. Несмотря на ее "смиренный вид", как мысленно определила Катя настроение Маргариты Васильевны, она чувствовала скорее, чем понимала, что барину грозит что-то нехорошее, и только дивилась, что он пялит в восторге глаза на эту бесчувственную женщину.
- А тебе, Рита, не скучно было вчера?
Бросив с умышленной небрежностью этот вопрос, Заречный со страхом еще не разрешенной тайной ревности ждал ответа.
- И не особенно весело! - отвечала Рита.
На душе Николая Сергеевича стало еще светлей. Лицо его сияло.
"Невзгодин ни при чем. Рита не увлечена им!" - подумал он.
Рита заметила эту радость, и по губам ее скользнула улыбка не то сожаления, не то грусти.
- Не весело? Но Василий Васильевич такой веселый и интересный собеседник.
- Это правда, но у меня у самой было невеселое настроение.
"Вот-вот сию минуту Рита скажет, что это настроение было оттого, что она почувствовала несправедливость своих обвинений", - думал профессор, желавший так этого и думавший только о себе в эту минуту.
Но жена молчала.
- А теперь... сегодня... Твое настроение лучше, Рита?.. - спрашивал Заречный и точно просил утвердительного ответа.
- Определеннее! - чуть слышно и в то же время значительно промолвила Рита.
- И только!
- К сожалению, только.
В словах жены Николай Сергеевич уловил нечто загадочное и страшное. Не этих слов ожидал он! И тревога вспуганного чувства охватила его, и радость счастья внезапно омрачилась, когда он увидал, как вдруг отлила кровь от щек Риты и какое страдальческое выражение, точно от скрываемой боли, промелькнуло в ее глазах, в ее печальной улыбке, в чертах ее лица.
- Рита, что с тобой? Не больна ли ты? - испуганно и беспокойно спрашивал Николай Сергеевич.
"Господи! Он ничего не понимает!" - подумала Рита.
И, тронутая этой беспредельной любовью мужа, которая все прощала и, ослепленная, на все надеялась, попирая мужское самолюбие, она проговорила, стараясь улыбнуться:
- Да ты не тревожься. Я здорова.
Она выговорила эти слова, и ей стало совестно. Она предлагает ему не тревожиться, а между тем...
- Я спала плохо... Все думала о наших отношениях...
- И до чего же додумалась, Рита? - спросил упавшим голосом профессор, меняясь в лице.
Катя только что подала кофе и слышала последние слова. Она нарочно не уходила и стала убирать со стола, чтоб узнать продолжение разговора. Но с ее приходом наступило молчание.
- Уберите кабинет! - обратился к ней Николай Сергеевич, желая ее выпроводить.
- Уже убран, барин!
И Катя с особенною тщательностью, никогда прежде не выказываемою, стала сметать на поднос крошки со стола.
Маргарита Васильевна взглянула на Катю и перехватила ее взгляд, полный ненависти и осуждения. Катя смутилась. Удивленная, Маргарита Васильевна не подавала вида, что заметила и взгляд и смущение горничной, и с обычной мягкостью проговорила:
- Вы потом уберете со стола, а теперь можете идти, Катя.
- Вас не разберешь, барыня. Сегодня так приказываете, завтра иначе! - резко, очевидно с умышленною грубостью, проговорила Катя.
Маргарита Васильевна пристально посмотрела на Катю, еще более удивленная. Никогда Катя не грубила ей, отличаясь всегда приветливостью во все два года, в течение которых жила у Заречных. И только тогда поняла, что это значит, когда, в ответ на резкое замечание Николая Сергеевича на грубость барыне, Катя вся вспыхнула, но покорно, не отвечая на слова, вышла из столовой.
"Положительно все женщины влюбляются в мужа, кроме меня!" - подумала Маргарита Васильевна и невольно усмехнулась, хоть ей было не до смеха.
- Так до чего ты додумалась, Рита? - снова спросил Николай Сергеевич, все еще надеясь на что-то при виде улыбки жены.
- Об этом нам надо поговорить. У тебя есть свободные четверть часа? Ты никого не ждешь?
- Никого.
- А Звенигородцев?
- Он будет в восемь. Но его можно и не принять. Сказать, что дома нет.
- Так пойдем ко мне. Или лучше к тебе в кабинет! - внезапно перерешила Маргарита Васильевна, почему-то краснея. - Там никто не помешает нам. Ты кончил кофе?
- Я не хочу.
Рита поднялась. Поднялся и Заречный и, по обыкновению, подошел к ней, чтобы поцеловать ее руку.
Ему показалось, что рука Риты вздрогнула, когда он прикоснулся к ней губами. Когда он стал ее целовать с порывистою нежностью, словно бы вымаливая заранее прощение, Рита тихонько отдернула руку. И тут он вдруг заметил, что на ней нет обручального кольца.
Маргарита Васильевна медленно шла впереди, опустив голову.
А Николай Сергеевич, вместо того чтобы по праву мужа идти рядом с прелестной, любимой женщиной, обхватив ее тонкую, гибкую талию и целуя на ходу ее щеку, как прежде делал он, когда Рита, случалось, благосклонно позволяла ему эти проявления нежности после обеда, - теперь шел сзади с растерянным видом обвиняемого, ожидающего рокового приговора.
Войдя в кабинет, Рита искала глазами, куда бы сесть, еле держась на ногах от сильного нервного возбуждения и бессонной ночи, во время которой она подводила итоги своих отношений к мужу. Но как легко было тогда думать об объяснении с мужем, так тяжело было ей теперь, когда она решилась объясниться.
- Садись, Рита, на диван. Тебе будет удобнее! - заботливо обронил Заречный.
- Нет, я лучше сюда.
И она опустилась на кресло у письменного стола. Целая коллекция ее фотографий, стоявших на столе, бросилась ей в глаза, словно бы напоминая ей вновь, как она виновата перед человеком, которого беспощадно обвиняла в том, в чем грешна была и сама. Спасибо Невзгодину. Вчера он открыл ей глаза, а затем она еще безжалостнее отнеслась к себе и с ужасом увидала, какова и она, грозный судья мужа.
Прошла минута молчания, казавшаяся Заречному бесконечной.
Полный тоски и предчувствия чего-то страшного, он не имел мужества терпеливо ждать приговора, встречаясь едва ли не первый раз в жизни с серьезным испытанием, каким для него являлась потеря любимой женщины.
Забившись в темный угол дивана, он, словно зачарованный, не спускал глаз с жены, голова и бюст которой, освещенные светом лампы, выделялись среди полумрака кабинета.
И как особенно хороша казалась профессору в эту минуту, когда решалась - он это понимал - его судьба, как прелестна была в его глазах эта маленькая обворожительная женщина с ее грустным лицом ослепительной белизны. Как вся она была изящна и привлекательна!
И эта самая женщина, которую он любит с такою чувственною страстью и которую еще недавно так горячо, так безумно ласкал, считая ее по праву своей желанной женой и любовницей, теперь будто для него совсем чужая. Он не смеет даже припасть к ее ногам и молить, чтобы она не произнесла обвинительного приговора.
"Неужели все кончено? Отчего она не говорит? За что длить мучения? Или, быть может, не все еще потеряно. Она не захочет разбить чужой жизни... Она..."
- Рита!.. Что же ты? Говори, ради бога! - вдруг раздался среди тишины молящий голос