ельно последним... Едва ли нужно прибавлять выражение уверенности,
что... доверие мое не будет употреблено во зло и что имя мое...
Борский говорил эту тираду, медленно отчеканивая каждое слово и
словно бы наслаждаясь смущением жены, а Елена слушала эти ядовитые слова,
опустив голову, как будто виноватая! Но при последних сливах она вспыхнула
от негодования, гордо подняла голову и проговорила, глядя прямо в лицо
мужу:
- Я очень хорошо ценю доверие, и, - вы это знаете, - напоминать мне
об этом жестоко!
Борский изумленно взглянул на Елену. Этот тон, этот взгляд, этот
благородный порыв негодования были для него неожиданны. Он привык смотреть
на нее как на сентиментальную, скромную женщину и любовался теперь, глядя
на ее энергичное, одушевленное лицо.
- Жестоко? А разве твоя просьба о свидании не жестока? - вдруг
крикнул Борский, вскакивая с кресла. - Ты разве не понимаешь, что лучше
было бы не спрашивать меня об этом и устроить свидание без санкции
супруга?.. Или тебе, в качестве жертвы, принесшей себя на заклание, можно
безнаказанно мучить человека?
Борский забыл обычную сдержанность и говорил горячо, тоном
оскорбленного человека.
Елена испуганно глядела на мужа. Он был бледен, губы нервно
вздрагивали; в чертах лица виднелось страдание. Ей сделалось страшно. Ей
стало жаль мужа. Ей даже понравился резкий тон.
- Я не увижусь с Венецким! - прошептала она.
- Этого еще недоставало! - воскликнул он, усмехаясь. - Это значит еще
один лишний упрек себе на совесть... И без того их много... - прибавил он
тихо и замолчал.
- Нет, я прошу тебя, я умоляю тебя, Елена, повидайся с Венецкцм...
Слышишь ли, непременно повидайся!.. Быть может, это свидание заставит тебя
принять окончательное решение. Но только потом... потом, если ты вернешься
назад, не забудь, что около тебя все-таки человек, который так или иначе,
но считается твоим мужем и любит тебя...
Борский смотрел на нее, и лицо его мало-помалу смягчалось. Какое-то
мягкое, хорошее, давно не являвшееся чувство, словно луч, согрело его
сердце, и в голове его мелькнула давно забытая молодость, когда он сам был
другим...
"За что он губит молодое создание?" - подступил роковой вопрос, и ему
вдруг сделалось страшно при виде этого беспомощного существа. Ему
захотелось прижать к своей груди эту маленькую, несчастную женщину,
сказать, как он виноват и перед ней, и перед собой, покаяться, как скверно
употребил он свои силы и слабости, как тяжело ему самому, вымолить
прощение и любовь... Ему вдруг сделалось страшно при мысли, что эта самая
Елена оставит его и он останется один, - один с делами, накануне
разорения. Он снова взглянул на нее, и она показалась ему теперь такою
красавицей, которую он вдруг увидал...
Но Борский почему-то не обнаружил своего порыва. Он молча прошелся по
кабинету, потом остановился перед Еленой и тихо произнес:
- Прости меня, Елена, если можешь. Я сегодня расстроен и наговорил
тебе много лишнего...
Он протянул ей руку, крепко пожал ее, хотел что-то сказать, но ничего
не сказал, а, круто повернувшись, снова заходил по комнате.
Елена хотела было сказать ему слова утешения, хотела объяснить, что
она заставит его забыть его страдания, что она полюбит его, но ни одного
слова не вырвалось из ее груди...
Она тихо поднялась с кресла и тихо вышла из кабинета.
- Она ненавидит меня! - прошептал с каким-то ужасом Борский, глядя ей
вслед. - Она понимает меня!
Он долго ходил взад и вперед по комнате, потом присел к столу и
горько, горько задумался.
II
Если бы лет десять тому назад молодому, красивому юноше Борскому
кто-нибудь сказал, что из него выйдет делец самой последней формации, то
он даже не оскорбился бы, а весело расхохотался от одной мысли, что ему
можно предсказать такую будущность. Он тогда был молод, верил в свою
звезду, надеялся на свои силы и перебивался кое-как то уроками, то
переводами, то случайною работой. Он хорошо занимался, много читал, много
учился и, наверно, кончил бы в университете блестящим образом курс, если
бы не случилось одного из тех недоразумений, которые так часто заставляют
многих юношей предпринимать отдаленные путешествия.
Он прожил несколько лет в одном из уездных захолустьев. Первые годы
он продолжал усидчиво сидеть за книгами и мечтать о деятельности, которая
бы удовлетворила его. А жить между тем хотелось. Порывы молодости,
мечтавшей сперва о самопожертвовании, о служении человечеству, с годами
появлялись все реже и реже, и Борский, сперва благородно негодовавший,
когда слышал, что тот или другой товарищ весьма удобно пристраивался к
пирогу, мало-помалу приходил к убеждению, что сидеть впроголодь в то
время, когда другие пользуются жизнью, по меньшей мере, глупо...
Он, конечно, не будет походить на других. Он не станет жить для
одного себя... Он далек от этой мысли... Но отчего же ему не окунуться в
эту самую жизнь, отчего ему не воспользоваться ее благами? Довольно он
нищенствовал, довольно он корпел над книгами, а что толку из этого?..
А кругом шла бешеная погоня за наживою. Большинство, казалось, обо
всем забыло, кроме погони за рублем. Никакие препятствия не останавливали
в этой скачке: ни совесть, ни стыд, ни мужское, ни женское целомудрие...
все словно сговорились забыть о каких-то идеалах; все, когда-то мечтавшие
о чем-то другом, более возвышенном, наперерыв друг перед другом спешили в
этом направлении.
И только меньшинство брезгливо сторонилось от этого быстрого течения
и изумленно глядело на то самое общество, которое в шестидесятых годах,
казалось, являло все признаки пробуждения.
Сперва он, как это водится, вел "теоретические" беседы в этом
направлении с одним из своих приятелей, вместе с ним коротавшим скуку
захолустья, и всегда побеждал приятеля диалектикой; потом начал
подсмеиваться над брезгливым сторонением от жизни и кончил, разумеется,
тем, что разошелся со своим другом.
- Эх, Борский, плохо вы кончите! - сказал ему как-то раз приятель. -
В вас барин русский сказывается... Вам жить хочется по-барски, ну, а для
этого надо пуститься во все тяжкие. Времена нынче такие, что компромиссы
невозможны.
Борский рассердился на эти слова и порвал связи с приятелем.
Приятель скоро куда-то исчез, а Борский попробовал, как он говорил,
окунуться в жизнь.
С первых же шагов ему повезло. Умный, деятельный, ловкий, умевший
подмечать людские слабости и пользоваться ими, он хорошо понял, что
неглупому человеку на Руси успеть можно, и, поступив на службу на одну из
железных дорог в качестве правителя дел, скоро сошелся и познакомился со
многими воротилами железнодорожного мира и получил большое содержание.
"Боже ты мой, как, однако, все это просто!" - думал он не раз, слушая
рассказы о том, как получились концессии, как устраивалось то или другое
дело.
Оказывалось, что для этого не требовалось ни особенного ума, ни даже
особенной ловкости, а нужны были только связи и уменье пользоваться ими.
Горячую, ищущую деятельности натуру не удовлетворяла деятельность
правителя дел. Его начинала интересовать игра в наживу, среди которой он
вращался. Он попробовал было спекулировать, но первый опыт был неудачен:
он потерял свои небольшие сбережения и принужден был оставить службу на
железной дороге. Он приехал искать занятия в Петербург, и случай натолкнул
его на семейство Чепелевых, где он сделался домашним учителем.
Деятельность учителя, конечно, не удовлетворяла Борского; он плохо
занимался с мальчиком, но отлично сумел пользоваться знакомством Чепелевых
и не разыграл роли Иосифа Прекрасного*, когда Александра Матвеевна, тогда
еще свежая и красивая брюнетка, предложила ему свою страстную любовь...
_______________
* По библейской легенде, прекрасный юноша Иосиф был продан
своими братьями в Египет в рабство. Там, при дворе фараона, его
тщетно пыталась соблазнить жена царедворца Пентефрия.
Так прошел год. У Борского завязались хорошие знакомства, и все его
знали как основательного и хорошего молодого человека. Молодого Чепелева
отдали в заведение, а Борскому предложили место секретаря у Познякова,
ворочавшего тогда большими делами. Новый секретарь скоро до того
понравился Познякову, что ему предложили место главного управляющего
делами с огромным содержанием... Дела пошли блестяще. Борский поправил
разоренные имения Позняковых и обнаружил такие способности, такую быструю
сообразительность во всех коммерческих делах, что скоро сделался
компаньоном и вместе с Позняковыми получал подряды и концессии. Он все
более и более погружался в эти дела и целые дни работал. "Дела" для него
было то же, что карты для игрока. Он наслаждался хорошими ходами, он с
восторгом топил ближнего, он радовался, когда отбивал хороший куш у
другого. Он не мечтал нажиться и успокоиться, как какой-нибудь французский
лавочник. Нет! Чем дальше он шел, тем более ему хотелось идти в этой
бешеной игре, когда человек не знает, что принесет ему завтрашний день. Он
уже стоял на той едва уловимой нравственной черте, когда человек не
отличает, что честно и что нечестно, и когда нравственные принципы
сводятся на вопросы об успехе или неуспехе.
Он вращался среди женщин и знал, что через женщин можно делать
гораздо больше, чем через мужчин. Он умел говорить с ними так вкрадчиво,
так нежно, умел обещать долю в предприятии так незаметно, так нечаянно,
что женщины, так или иначе влиявшие на источники благ земных,
пропагандировали Борского, и скоро имя его сделалось известным в
петербургских гостиных так же хорошо, как и на бирже.
Пока все ему удавалось. Он открыл каменноугольную компанию, продал
выгодно это дело, после чего компания разорилась, так как угля оказалось
мало в той местности, которой Борский сулил значение Кардифа, он получил
концессию на маленькую дорогу, которая дала ему чистого полмиллиона, но
зато в один день потерял полмиллиона, купивши заглазно, понадеясь на свое
счастье, золотой прииск, и в последний год в спекуляциях терял все более и
более...
Но чем более он терял, тем фантастичнее являлись новые проекты, и он
жил в каком-то диковинном мире разных спекуляций, проектов и грандиозных
предположений... То он строил каналы, набережные, пристани; в его
воображении осуществлялись все эти затеи; самые точные выкладки
свидетельствовали о верности всех этих предположений; он заказывал планы и
рисунки, вез их какому-нибудь высокопоставленному лицу и очаровывал это
лицо своею горячею речью о великом значении предприятия и хорошими
рисунками, причем не забывал, разумеется, после свидания с этим лицом
заехать к какой-нибудь влиятельной "жене сбоку" и заставить ее напомнить
этому лицу о предприятии...
То он вдруг носился с планом нового пароходства, и докладные записки,
одна другой убедительнее, переписанные министерским почерком, шли к разным
министрам, и везде умел заставить говорить о себе...
Словно обезумевший, желавший забыться в этом море спекуляций, Борский
бросился в азартную игру и однажды очень хорошо увидал, что если
ликвидировать дела, то вместо миллиона, в котором его считали, у него
окажется на миллион долгу...
Но престиж его, как солидного дельца, еще сохранялся, и он еще имел
кредит. Сперва он брал деньги в банках, под залоги разных предприятий, не
приносящих никаких доходов, потом он брал деньги под чудовищные проценты и
всегда аккуратно платил проценты. В этом отношении он очаровывал своих
кредиторов, и ему давали снова деньги, и эти деньги снова уходили в
какую-то бездонную пропасть, а долги вырастали...
Борский давно уже разошелся со всеми приятелями своей молодости. При
встрече с ними он сперва отворачивался, а потом прямо глядел на них, точно
на незнакомых людей.
По временам на него находила жестокая хандра, и тогда он запирался
дома и никого не принимал, но дела скоро излечивали его, и он, снова
деятельный, неутомимый, то появлялся на бирже, то в кабинете министра, то
в будуаре нужной содержанки, то в гостиной старой ханжи, фрейлины, могущей
замолвить слово.
Мысль о женитьбе на Елене пришла к нему случайно. Он об этом прежде
не думал. Александра Матвеевна навела его на эту мысль, уверив его, что
дядя даст хорошее приданое и оставит состояние. Приданым он надеялся
замазать дыры и затем занять денег у Орефьева и поправить свои дела...
Но для Борского, как и для игроков, наступила несчастная полоса. Все
не клеилось, все не удавалось. Перед ним теперь стоял грозный вопрос, как
вывернуться из положения...
Но не об этом думал теперь Борский, сидя в кабинете.
Он думал об Елене, и сознание, что она его ненавидит, приводило его в
ужас...
- Неужели я влюбился в свою жену, как мальчишка! - проговорил он,
встряхивая головой, словно желая освободиться от гнетущих мыслей.
Он начал было думать о делах, но в первый раз в жизни дела не шли на
ум, и никакие спекуляции не зарождались в его больной голове.
Он, как школьник, мечтал об Елене и искренне завидовал Венецкому.
Глава десятая
ОБЪЯВЛЕНИЕ ВОЙНЫ
I
Иностранец, попавший из Парижа, Лондона или Вены на петербургские
улицы в понедельник 13 апреля 1877 года, был бы несказанно удивлен, узнав,
что в этот самый день в Петербурге появился манифест, объявлявший
восьмидесятимиллионному населению о войне с Турцией. Так незначительны
показались бы иностранцу проявления общественного возбуждения по сравнению
с теми, которые бывают в европейских городах при событиях гораздо меньшей
важности, чем объявление войны.
Нас, русских, подобная сдержанность, разумеется, не удивила. Русский
человек издавна приучен к осторожности в выражении чувств, возбуждаемых в
нем тем или другим событием, и рискует обнаружить их на людях только
тогда, когда вполне уверен, что подобное проявление освящено санкцией. А
так как в знаменательный день 13 апреля 1877 года обыватели не были
извещены о том, что им предоставляется зажечь иллюминацию, то
петербургские улицы в этот день представляли обычный, будничный вид.
Рассказывая по долгу справедливого летописца о внешнем виде
Петербурга в день объявления войны, я, разумеется, не имею в виду отрицать
возбуждения, охватившего множество народа при чтении манифеста. Говорить о
степени и характере возбуждения в нашем обществе довольно трудно, так как
проявления его у нас не имеют публичного характера, но тем не менее,
насколько выражались эти проявления среди петербургского общества, надо
сказать правду, что проявления эти были в большинстве радостного
характера.
Я вполне убежден, что и в Петербурге, по примеру Парижа, могла бы
собраться значительная толпа (особенно если бы чиновникам позволили не
ходить в департаменты) публики, которая бы ходила с криками: "В Царьград!
В Царьград!" Почва для такой манифестации была хорошо подготовлена многими
из наших газет, и если такой толпы мы не видали, то, надо думать,
единственно потому, что еще не было вполне известно, как отнесется
начальство к проявлению такого патриотического восторга.
Вот единственно возможное объяснение отсутствия манифестации, которая
бы заставила иностранца, хотя по этим проявлениям, сравнить Петербург с
европейским городом.
По странной случайности объявление о войне - "самой популярной", как
выражались в те дни газеты, - прежде всего появилось в "Journal de
S.-Petersbourg"*, и популярная война стала известна сперва на французском
языке. И только в полдень 13 апреля из конторы "Правительственного
вестника"** вышли листки манифеста на русском языке, нарасхват раскупаемые
у разносчиков.
_______________
* "Санкт-Петербургская политическая, литературная, коммерческая
и промышленная газета", издававшаяся на французском языке с 1859 по
1917 г.
** Ежедневная официальная газета, издававшаяся в Петербурге с
1869 по 1916 г.
В этот памятный понедельник погода была отвратительная: холодный
ветер пронизывал насквозь и сквозил по всем улицам и перекресткам. У
типографии "Правительственного вестника" толпилась публика. На бойких
улицах было обычное движение. Разносчики выкрикивали свежую новость.
Телеграммы шли ходко; их покупали, прочитывали и шли далее, погруженные в
свои будничные заботы.
Какая-то бедно одетая старушка остановилась у разносчика, прочитала
телеграмму и залилась слезами тут же на Невском. На нее прохожие глазели с
удивлением. Городовой деликатно попросил ее не плакать на улице, так как
она делает беспорядок.
- Этакое известие да не плакать!.. Внучек один был, - и того теперь
убьют. Я, сударь, мужа и трех сыновей в Крымскую войну потеряла... Так
поневоле заплачешь! - проговорила старушка, уходя с Невского в Троицкий
переулок.
Такие сцены бывали, но их не описывали в то время. Описывали более
проявление восторгов...
"Роковое слово было произнесено". Оставалось только прочесть его и
радоваться или плакать ad libitum*. Ни я, ни вы, благосклонный читатель,
не принимали непосредственного участия в этом деле, и, следовательно, нам
оставалось принять этот факт, как свершившийся, и посоветовать нашим женам
я сестрам щипать корпию в ожидании моря крови, которое должно было
пролиться на Балканском полуострове и отозваться морем слез на родине.
_______________
* По желанию, на выбор (лат.).
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В этот самый день, в девять часов утра, Венецкий являлся к
начальству. Толстый, плешивый артиллерийский генерал объявил ему, весело
улыбаясь, что ему выпала честь ехать в действующую армию, так как там
нужны дельные и образованные офицеры.
Объявляя молодому офицеру это назначение, генерал, разумеется,
ожидал, что офицер просияет от той чести, которая ему выпала на долю, но,
к некоторому изумлению генерала, на лице Венецкого не отразилось
особенного сияния при этом известии. Он как-то сосредоточенно разглядывал
пухлое, краснощекое лицо, курносый, приплюснутый нос и маленькие заплывшие
глаза генерала, и когда генерал окончил свою речь, он поклонился и
произнес:
- Слушаю, ваше высокопревосходительство!
- Надеюсь, рады, молодой человек? - продолжал генерал, весело
улыбаясь маленькими глазками.
И, полагая, что молодой человек робеет, а потому и не обнаруживает
чувств перед начальством, генерал шутливо ткнул толстым коротким пальцем
Венецкого и, усмехнувшись, заметил:
- Рветесь?.. Георгия хочется получить сюда... а? - прибавил он,
фамильярно трепля Венецкого по груди.
Венецкий молча поклонился опять.
Генерал бросил взгляд на офицера, повел бровями, отошел шаг назад и
совсем уже серьезно спросил:
- Фамилия?
- Венецкий, ваше высокопревосходительство!
- Православный?
- Точно так-с.
- Из какой губернии?
- Из Черниговской.
- Полковника Венецкого сын?
- Точно так-с.
- Гм... Ну, очень рад... очень рад... Знавал покойного отца...
Надеюсь, что ты сумеешь поддержать честь русского имени... и если придется
умереть, умрешь, как лихой артиллерист...
И, не дожидаясь ответа, генерал сказал:
- Ну, с богом... Через три дня поезжай... Надеюсь увидеть тебя целым
и невредимым... А матушку Русь не посрамим! - прибавил вдруг генерал
дрожащим голосом, и маленькие его глазки заслезились. - Не посрамим! -
повторил он, обнимая Венецкого и троекратно целуя его в губы.
Для Венецкого это назначение не было новостью. Три дня тому назад его
призывали в департамент и объявили ему, что он назначен в действующую
армию. Он принял это известие с обычною улыбкой на лице и не выразил ни
радости, ни печали... Он в тот же день был у старика Чепелева и намекнул
ему, что ему очень бы хотелось проститься с Еленой. Старик сперва наотрез
отказал, но потом согласился...
- Уж как-нибудь, братец, устроим. Ты приходи денька через три. Уж
делать нечего... Проститесь... Ведь на войну идешь. Эх, я стар стал, а то
бы сам дернул. Ну, да долго вы там не будете, надеюсь. К лету в Царьграде.
Оттуда напиши мне письмо...
Откланявшись начальству, Венецкий поехал к Неручному объявить ему о
своем положении. Он застал приятеля за укладкой чемоданов. Матрена то и
дело утирала слезы и сквозь слезы ворчала, чтобы Неручный не растерял
белья.
- Венецкий... здорово! - произнес, поднимая голову, Неручный. -
Видите, у нас какие дела. На войну еду, приказывают как можно скорей.
- И я тоже еду... сейчас от начальства.
- Так и вы не ушли от войны?..
- Что делать!.. - промолвил Венецкий.
Приятели сговорились ехать вместе.
- И отлично... Вот, Матренушка, и попутчик есть, а вы сокрушаетесь
все. Знаете ли, Венецкий, Матрена пресерьезно просилась ехать со мной...
Говорит, что за бельем некому будет присматривать.
- Вы все смеетесь. Конечно, поехала бы. Что мне здесь-то делать? Еще
вас, пожалуй, убьют!.. - проговорила старуха, упирая передником слезы.
- Нашего брата не убивают, Матрена. Полно выть. Мы более от тифа
сокращаемся. Да не войте, Матрена! Рано. За квартирой посмотрите! Привык к
ней! - усмехнулся Неручный, обращаясь к Венецкому.
В это время соседняя кухарка прибежала в квартиру доктора и объявила,
что манифест вышел насчет войны.
- Ну, вот и началась, значит, нашему брату работа! - как-то грустно
заметил Неручный. - Знаете ли что, Венецкий! - проговорил доктор,
наклоняясь к приятелю. - Сдается мне, что не вернуться мне оттуда...
Бывают такие предчувствия!
Венецкий взглянул на доктора.
Лицо его было печально, и какая-то грустная улыбка играла на губах.
- Полноте, Неручный, что за вздор!..
- И сам знаю, что вздор, а подите ж! Вот и Матрена все воет, словно
пугач над домом... Вы знаете ведь поверье у нас в Малороссии?
- Мало ли поверий!
- Славная старуха эта! - проговорил с чувством Неручный, мотнув
головой на Матрену, усердно укладывавшую белье. - За мною как за родным
сыном смотрит... Пять лет вот не расставались, а теперь придется... И она
одинока, и я одинок. Вот и сошлись! - печально усмехнулся Неручный. - Она
еще призревала, когда я студентом был и нанимал у нее комнату в Дункином
переулке... Бывало, ни денег, ни чаю, ни сахару, а она как будто не знает
ничего этого и предложит чайку да пообедать вместе с ней... И так это
деликатно, так просто... Откуда она только этой тонины набралась?.. Тоже,
видно, от сиротства... Эк, опять завыла!.. Нервы только расстраивает...
Лучше стану укладываться! - проговорил доктор, как-то нервно принимаясь за
прерванную работу.
Венецкий стал прощаться.
- Вечер сегодня свободны? - спрашивал доктор.
- Нет, обещал одной старой знакомой Распольевой. На днях встретила
барыня и пристала, чтобы сегодня непременно к ним. У них журфикс*. Слово
взяла. Должно быть, сегодня соберется много народу... Муж - важный
чиновник. Вагоны устраивает для раненых теперь...
_______________
* День недели, назначенный для приема гостей (от франц. le jour
fixe).
- Слышал... Ну, все равно, приезжайте этак часу во втором, что ли, к
Палкину. Побеседуем и выпьем вместе, а?..
Неручный как-то особенно настойчиво просил Венецкого приехать, и
Венецкий дал слово.
- И сам дивлюсь, что со мной делается, а если бы вы знали, Венецкий,
как мне не хочется ехать туда! - снова заговорил Неручный, провожая
приятеля. - А вы как?
- Я... Да, право, ничего особенного...
- А мне не хочется... Очень не хочется!.. - уныло прошептал доктор.
- Послушайте, Неручный, вам ведь можно... Откажитесь... - проговорил
Венецкий и сам почему-то вспыхнул.
- За кого вы меня, юноша, принимаете? - серьезно проговорил
Неручный. - Люди будут гибнуть, как собаки, а я буду лежать здесь и
плевать в потолок, только потому, что у меня предчувствия скверные... Это,
как говорит Матрена, даже довольно глупо! - засмеялся Неручный, пожимая
Венецкому руку.
- Смотрите же, не надуйте. Приходите! - окликнул он еще раз приятеля
на лестнице. - У Распольевых до часу довольно наскучаетесь. Верно, там
будут предаваться патриотическим восторгам да передовые статьи излагать
своими словами. Что же больше публике на журфиксе делать?
Венецкий отправился к себе в меблированные комнаты, купил по дороге
манифест, прочел его и сел писать матери.
Он изливал ей свое горе и в конце только написал, что едет в
действующую армию и дорогою заедет к ней проститься.
II
У Распольевых Венецкий застал большое общество за чайным столом. Дамы
были все в черных платьях. Сама хозяйка была очень интересна в черном фае,
гладко обливавшем ее маленькую, несколько вертлявую фигурку. Она что-то
доказывала, жестикулируя маленькою ручкой в кружевном рукавчике, своей
соседке, в то время, когда в столовой появился молодой краснощекий офицер,
смущенно озираясь в незнакомом обществе и выискивая глазами хозяйку.
- Мосье Венецкий... Наконец-то! - приветствовала его Катерина
Михайловна, пожимая ему руку.
Она очень мило поблагодарила его, что он сдержал обещание, назвала
его фамилию, назвала несколько фамилий, которые он тотчас же забыл, и
усадила его возле себя, обводя глазами чайный стол и заметив, что Никса в
столовой не было.
- Читали, конечно, манифест?
- Читал...
- И что вы теперь скажете? - заметила она, бросая на него смеющийся,
кокетливый взгляд.
Но пока он собрался отвечать, Катерина Михайловна уже рассказывала
своей соседке о том, какое впечатление произвел манифест на графиню
Кудаеву.
- Старуха плакала... плакала от умиления и написала патриотическое
стихотворение.
Венецкий между тем разглядывал общество. Всё были самые приличные,
бесцветные лица, которые вы встретите на любом из журфиксов в обществе
чиновников средней руки. Было несколько военных, несколько дам, но
преобладали чиновники, гладко выбритые, приличные чиновники с бакенбардами
самых разнообразных фасонов. Разговор, разумеется, шел о манифесте и о
войне, но напрасно Венецкий старался подслушать хоть одно слово искреннего
увлечения во всех этих беседах, хоть одно восклицание, которое не
отзывалось бы банальностью передовых статей. Все было прилично и умеренно.
Находили, что теперь, когда "роковое слово произнесено" (это "роковое
слово" целый день отдавалось в ушах Венецкого), не время рассуждать, а
время действовать; рассказывали, что во многих департаментах чиновники
делали пожертвования и надеялись, что война очистит атмосферу, причем тут
же передавались довольно пикантные слухи о том, как один еврей получил
подряд.
- О, это было великолепно! Это у нас только возможно! - заранее
негодовал какой-то приличный молодой человек, желая заинтересовать своим
рассказом общество. - Я знаю об этом из самых верных источников! -
прибавил он, подчеркивая эти "верные источники". - Приезжает сюда один из
героев и прямо к Наталье Кириловне... Она как-то устроила это дело и,
говорят, взяла за это дело ни более ни менее, как... (рассказчик сделал
паузу) как триста тысяч!
Эта цифра, произнесенная с таким выражением, с каким обжора говорит о
любимом кушанье, оживила на минуту общество. Все взгляды устремлены были
на рассказчика, и Венецкому показалось, что во всех этих взглядах мужских
и женских глаз мелькнуло едва заметное выражение зависти, что этот
значительный куш достался счастливице.
Тем не менее все, разумеется, сочли долгом выразить по этому поводу
свое соболезнование, что у нас это возможно и что бедные солдаты, пожалуй,
будут страдать.
"Оставили бы в покое хоть солдат!" - подумал Венецкий, слушая все эти
разговоры.
Рассказ о трехстах тысячах вызвал подобные же рассказы. Один пожилой
господин с седыми бакенбардами, с необходимыми оговорками и несколько
понизив тон, рассказал таинственную историю о том, как другой известный
подрядчик устроил дело и сколько он за это заплатил нескольким лицам,
которые помогли ему.
Снова общее соболезнование, что "у нас возможны такие дела", и снова
Венецкому показалась глубина лицемерия за всеми этими либеральными
возгласами.
- Все это изменится... Война очистит атмосферу... О, она непременно
изменит наши нравы! - либеральничал молодой человек, первый рассказавший
историю о трехстах тысячах и потому чувствовавший себя некоторым образом
героем журфикса. - Освобождая наших братьев, мы, конечно, освободимся и
сами от наших пороков...
Катерина Михайловна зааплодировала этой тираде и попросила гостей
перейти в гостиную.
- А что же вы, Алексей Алексеевич, такой угрюмый?.. Что с вами? -
проговорила она, понижая голос. - Уж не влюбились ли вы, а?..
Венецкий вспыхнул до ушей, и Катерина Михайловна, усадив его возле
себя, уж предвкушала удовольствие быть поверенной тайны сердца, чтоб иметь
право утешить этого "неопытного юношу", но юноша как-то односложно отвечал
на ее вопросы.
- Вы приезжайте ко мне запросто... Знаете ли, утром, Венецкий... У
вас здесь никого нет, а я женщина немолодая, и если у вас горе, скажите
его мне... Мы, женщины, умеем обращаться с чужим горем...
Она проговорила эти слова участливо и снова взглянула на Венецкого
как-то так странно, что Венецкий отодвинулся и заметил:
- Я скоро еду на войну.
- Вы? Да ведь вы не хотели.
- Назначили...
- О бедный юноша! - прошептала Катерина Михайловна и пожалела, что с
юношей нельзя будет пококетничать. - И скоро едете?
- Через три дня.
- Вы заедете проститься, и мы еще с вами поговорим, а теперь,
извините, я вас оставлю... Надо занимать скучных гостей...
Венецкий прошел в кабинет, поздоровался с Распольевым, игравшим в
карты, послушал и в кабинете все те же речи о сорванных взятках, о бедных
солдатах и о том, что война очистит атмосферу, и уехал в первом часу, дав
слово Катерине Михайловне непременно заехать к ней проститься.
Когда он приехал к Палкину я вошел в общую комнату, то застал
Неручного, мрачно сидевшего за бутылкой пива...
Глава одиннадцатая
АЛЧУЩИЕ
По соседству за отдельным столом пировали два господина, невольно
обратившие на себя внимание Венецкого. Один из них, господин в статском
платье, но смахивавший манерами на военного, громко разговаривал,
энергично жестикулируя, с господином в интендантской форме. Перед ними
стояло несколько пустых бутылок. Оба они находились в сильно возбужденном
состоянии.
- Субъекты любопытные! - обронил доктор, указывая глазами на
соседей. - И какие патриоты!
- Да... Ты брат, Бакшеев, счастливая скотина. Этакое место получил...
Ведь там все золотом. Зо-ло-том! - говорил, заливаясь громким хохотом,
статский господин, с каким-то особенным выражением произнося слово
"золотом".
Венецкий взглянул на господина. Плотная фигура, красное энергичное
лицо, длинные усы, эспаньолка и пара маленьких юрких глазок, бегавших
беспокойно с предмета на предмет, не представляли большой
привлекательности.
- Ну, уж ты, Дашкевич, и расписал! - кокетничал господин лет сорока,
с пухлым, самым обыкновенным лицом, наливая стаканы. - Не Голконда*
какая-нибудь. Тоже, пожалуй, и кровь придется проливать. Мало ли там
разных башибузуков.
_______________
* Развалины города и крепость в Гайдерабаде в Индии; всемирную
известность Голконда приобрела своими алмазами. Слово это
употребляется теперь как синоним неисчерпаемой сокровищницы.
- Ха-ха-ха!.. Ты мне, интендант, сказок-то не рассказывай... Я сам
сербскую кампанию делал и с Мак-Клюром организовал кавалерию этим
подлецам. Я этих башибузуков знаю не хуже, чем тебя... Зачем тебе к ним
идти?.. Ты сзади... И ведь все золотом. Зо-ло-том... Ведь вот
справедливость!.. Я - благородный человек, пострадал за правду, до сих пор
рана вот тут (усатый господин хлопнул по своей ноге со всей силы) говорит
о себе, и вместо благодарности - под суд, а ты, интендантская крыса,
будешь все золотом... Золотом... Товарищ! - воскликнул вдруг он, обращаясь
к Венецкому. - Скажите, где же правда?
С этими словами он поднялся и подошел к Венецкому.
- Позвольте познакомиться... Отставной ротмистр Дашкевич... Верно,
слышали. У князя Милана кавалерией командовал, а теперь на подножном
корму, как будто вроде капитана Копейкина*.
_______________
* Во второй части "Мертвых душ" Гоголь рассказывает о капитане
Копейкине, который потерял на войне руку и ногу и, не имея никаких
средств для существования, тщетно добивался пенсии.
Через несколько времени оба эти господина придвинулись к нашим
приятелям и настоятельно просили выпить в честь войны. Неручный весело
смеялся, слушан пьяный лепет этих двух господ, и спросил:
- А отчего, ротмистр, вы пострадали?
- Самое пустое дело... Так, глупости одни, а подите ж...
- Он с подъемными не так распорядился! - хихикнул интендант,
подмигивая как-то скверно глазом.
- Молчи!.. Не в подъемных тут дело, а тут дело чести... Выслушайте,
господа, и скажите, нарушил ли я честь. Служил я в драгунах, но на Кавказе
надоело, - все Кавказ да Кавказ, - и подал я перевод на Амур. Перевели,
выдали, как следует, подъемные, двойные прогоны... Я собрался было ехать и
доехал до Москвы, но в Москве застрял...
- Одна блондинка его увлекла!.. - вставил интендант.
- Блондинка или брюнетка, а ты не перебивай... Я, слава богу, много
перевидал и блондинок и брюнеток! - улыбнулся он, залихватски покручивая
усы... - Это точно одна прехорошенькая блондинка... в вагоне
познакомились... Однако все-таки еще деньги оставались, и я доехал бы, как
вдруг сербская война... Ну, думаю, теперь не время о деньгах думать, когда
бедные братья в опасности... Я человек решительный... Узнал, что набирают
добровольцев, отправился в комитет, получил деньги и марш в Белград... Там
явился к Милану, и стали мы с Мак-Клюром организовывать кавалерию. Когда
кончилась война, вернулся я в Россию. Вдруг узнаю, что я уволен от службы
и отдан под суд за то, что не возвратил денег... Это как вам покажется,
а?..
Он выпил стакан вина и продолжал:
- И вот шесть месяцев я страдаю... Подавал прошение о принятии меня
вновь на службу, на имя военного министра, но движения никакого... А
написано было от души. Прежде, говорю, позвольте, ваше
высокопревосходительство, умереть за отечество, а потом судите мои
кости... И нет никакого ответа. Чинодрал там один - каналья какая-то! -
еще посмеивается, когда я пришел к нему. "Прежде, говорит, дело ваше
кончите, а потом умрите..."
- Да ты бы деньги представил, - ехидно вставил интендант. - Тогда и
препятствий никаких...
Ротмистр выпучил сперва глаза, а потом захохотал:
- Это как же вернуть их?.. Из-за этих каких-нибудь восьмисот рублей и
сиди тут сложа руки, когда внутри тебя огонь.
Он мрачно обвел глазами, снова выпил вина и заметил:
- Обидно! Если бы вы знали, как обидно!.. Но меня не остановишь, нет!
Я к господину военному министру явлюсь и скажу, что теперь, когда
предстоит святая борьба, когда каждый русский старается лечь костьми, я не
могу из-за каких-то восьмисот рублей оставаться здесь. И ведь все из-за
своего же благородства... Писарек в министерстве говорил мне: "Если бы вы,
говорит, ваше благородие, тогда в Москве свидетельство о болезни
выправили, так никаких бы затруднений не вышло..."
- Уж лучше бы тебе в Сербии оставаться... - заметил интендант.
- Конечно, лучше... Там меня все знают. И Милан знает, и министры
все. Только, по правде вам сказать, господа, трусишки они все, ей-богу,
трусишки... Помните вы, скупщина у них там бунтовалась одно время, и
министры не знали, что делать. А я в ту пору в Белграде был. Я и прихожу к
Ристичу и говорю ему: "Позвольте, говорю, господин министр, обладить это
дело и вашу скупщину разогнать... Я с тридцатью казаками мигом ее... И без
пролития крови, а с одними нагайками". - "Нельзя, говорит, - конституция",
и сам смеется... "Очень, говорит, благодарен за ваши добрые намерения, но
нельзя..." - "Да помилуйте, говорю, чего тут нельзя? Я живо разгоню, а
потом вы опять вашу конституцию объявите..." Однако не дали, а я бы,
ей-богу, с тридцатью казаками всю их скупщину кверху тормашками
поставил!..
Он говорил об этом простодушно, словно бы изумляясь глупости
министра, не позволившего ему разогнать скупщину.
- Так скупщину и не разогнали? - заметил доктор.
- Так и не разогнали. А вы, господа, что же не пьете?.. Это не
по-товарищески... Мы вот с этою свиньей уже пьяны, а вы только
поглядываете. Это как же...
Он вдруг как-то подозрительно взглянул пьяными глазами на доктора,
налил дрожащею рукой вино в стаканы и, поднимая свой стакан, запел пьяным
голосом. Интендант стал подтягивать и умиленно поднял кверху свои масляные
глаза. Публика с недоумением обернулась в их сторону.
- А вы что же, господа?..
Начинался скандал. Ротмистр стал было приставать к доктору, но, по
счастью, к ротмистру в это время подошел какой-то господин и стал
целоваться с ним.
- Молодец... Ура!.. Ур-ра!.. - закричал господин, тоже совсем пьяный.
- Ур-ра! - подхватил басом ротмистр. - Умрем все, но не посрамимся
вовеки... Человек, шампанского!.. У интенданта теперь много денег... Все
золотом. Золотом!
Публика, бывшая в комнате, стала потихоньку уходить. Наши приятели
тоже поспешили выйти.
- Вот вам алчущие войны! - заметил доктор, когда они вышли на
улицу. - И таких, кажется, более всего... Ну, до завтра... Завтра ведь
едем?
Глава двенадцатая
ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ
На другой день Елена сидела в кабинете у отца и прислушивалась к
звонку. Матери, по обыкновению, не было дома, и на вопрос ее - где мать,
старик улыбнулся грустною улыбкой и ответил:
- С утра уехала. Твоя мать редко бывает дома. Скучно дома с таким
стариком...
Елена обняла отца и рассеянно слушала последние новости о военных
действиях.
- Ждешь? - улыбнулся старик.
Она покраснела и прошептала:
- Последний раз, папочка...
- Последний ли?.. Ты, Леля, помнишь, я тогда говорила последний...
Ну, ну... не буду...
Раздался звонок. Елена встрепенулась и смотрела на дверь. Через
минуту Вепецкий вошел в кабинет.
Он был рассеян и почти ничего не говорил. Старик пробовал было
шутить, но шутка не выходила. Всем было тяжело. Он тихо вышел из кабинета.
Елена и Венецкий остались одни.
- Я исполнила вашу просьбу... приехала! - сказала Елена.
- Благодарю вас, Елена... Елена Арсеньевна! - поправился он. - Я
этого никогда не забуду...
Он крепко сжал ей руку и грустно взглянул ей прямо в глаза...
Они говорили мало... И о чем им было говорить? Елена жадно глядела на
Венецкого, словно бы желая запечатлеть в памяти его милые черты.
- Вы ведь будете писать папе?
- Буду...
- И если что случится..