ний страстный обожатель Трины, почувствовал себя более или менее счастливым.
Эта обстановка тяготила его менее, нежели жизнь в Крюйсовом доме. Имя Трины стало для него теперь символом чего-то давнишнего, но безвозвратно потерянного, как молодость...
"Видно, так Бог судил!- думалось графу Федору Скавронскому.- Но на том свете Трина ответ даст за меня!"
Так прошло более месяца со смерти царицы. Был уже конец июня, а в Крюйсовом доме не было ничего нового. Все обитатели жили в ожидании дальнейшей своей судьбы. Более всех, конечно, волновалась Яункундзе.
Наконец, однажды, к ее великой радости, за ней приехала карета от князя Меншикова: он просил ее к себе.
Софья быстро собралась и еще быстрее покатила по зеленеющему берегу широкой Невы. В конце Галерной улицы она оставила экипаж, прошла пешком, пересела в лодку, ее ожидавшую, и быстро переехала Неву.
На берегу Васильевского острова ее ждал другой экипаж, который помчал ее далее, во дворец князя, где с кончины царицы имел пребывание и сам отрок-император.
Князь Меншиков уже давно озаботился, чтобы его царственный птенец был ближе к нему, под его ежечасным неусыпным надзором. Здесь же жил приставленный к нему учителем и опекуном хитроумный немец Остерман. Сюда, во дворец князя Меншикова, должен был являться всякий, желающий представиться молодому государю.
Меншиков принял Софью Карловну так же ласково, как и прежде, но сразу должен был опечалить свою любимицу.
- Плохи твои дела, Софья Карлусовна,- сказал он.- Вернулись мои молодцы из твоей деревушки, из твоих краев, и никакого Цуберки. Так ли сказал я?..
- Так! - воскликнула Софья.
- Ну, никакого Цуберки не нашли. Молодцы эти не глупые, поняли, что поручение мое важное, и, желая получить награду, перешарили весь край. Они разузнавали все, что могли, расспросили всех, кто им ни попадался, и помещиков, и ксендзов. И вот узнали они, что любезный твой после твоего отъезда из Риги в Петербург содержался у Репнина в остроге, потом был выпущен на свободу и вернулся в твою деревушку... Как ты зовешь ее?
- Дохабен.
- Ну, да. Так оно и стоит в донесении. Вернулся он в Дохабен, опять принялся за свое дело, пасть стадо, а затем, с полгода тому назад, а кто говорит - не более как месяца с два распрощался он со всеми и исчез. Одни сказывают, что ушел в Польшу, другие уверяют, что будто в немецкие земли, да кто говорит... Только ты не пугайся!.. Говорят, что будто погрозился он покончить с собою - удавиться альбы утопиться.
Софья изменилась в лице.
- Вот ты и перепугалась, а напрасно. Этому я не верю, не верю. Да и есть у меня и другие вести из иного места, что твой возлюбленный болтается около Риги. Может, надеется тебя там увидеть. Но ты вот теперь о чем посуди. Что. ж нам делать? Надо ведь ждать, надо опять искать... Стало быть, надо по-прежнему тянуть и обманывать старого Сапегу. А уж как будет невтерпеж ему - тогда мы с ним просто покончим, по хохлацкому обычаю: пошлем ему арбуз. Целый воз арбузов.
И Меншиков начал смеяться, но Софья сидела задумчивая и печальная.
- Развеселися, графинюшка. Рано ли, поздно ли обещаю тебе устроить все так же хорошо, как ты помогла мне устроить мои дела... Ну, пока, прощай! На сих днях пошлю я опять с полдюжины гонцов в Литву и Польшу. А как они вернутся, так опять за тобой пришлю. А с Сапегами ты старайся видаться реже.
- Да я и так менее раза в неделю видаю их,- отозвалась Софья.
- Ну, вот... Иной раз, когда приедет кто из них к вам, то скажися хворой, в постели, а когда придется повидаться - то веди себя так: ни шатко ни валко, ни ласково, ни сердито... Мне, мол, все равно, что ни будь. Нечего теперь нам с ними очень опасливо обходиться. Старик мне больше уже не страшен; камешек свой, про который я тебе сказывал, он из-за пазухи уже вынимал, им в меня целился. Да не утерпел, старый, уж выпустил из рук, не попал в голову, как метил, и промахнулся мимо. Я старику простить этого не могу. Поэтому мы с тобою еще некоторое время с ним будем по-старому в женихи и невесты играть, а потом и плюнем на него... Ну, вот и все. Прощай!
После этого посещения князя Софья снова прожила более месяца в Крюйсовом доме, но за все время не более двух раз виделась со своим нареченным женихом. Сапеги действовали тоже как-то двусмысленно...
Молодой граф, более чем когда-либо, не нравился Софье Карловне. И прежде он отталкивал невесту своим пренебрежительным, высокомерным отношением к ней. Теперь же он резко и не стесняясь нимало смеялся насчет своей странной судьбы, что ему, магнату, приходится жениться на простой крестьянке.
Во второе свое посещение молодой Сапега, приехав с отцом провести весь вечер у своей невесты, подал повод к размолвке. Вследствие одного неуместного и колкого отзыва молодого графа о покойной императрице, Софья не выдержала и ответила резко:
- Можно быть крестьянином с благородным сердцем и можно быть знатным магнатом с холопскими чувствами!
Сапеги, отец и сын, оскорбились, холодно простились тотчас же с юной графиней и с ее отцом и уехали видимо взволнованные.
Они будто почуяли, что Софья Карловна желает прервать всякие отношения с ними, не только выходить замуж... Карл Самойлович, не знавший, конечно, об уговоре дочери с князем Меншиковым, стал журить дочь за суровое обращение с женихом. Но она махнула рукой, ничего не сказала и, видимо довольная, ушла к себе.
Вскоре после этого в Крюйсов дом пришло известие, которое подняло на ноги весь город. Но во всем городе радовались и веселились, а в Крюйсовом доме опечалились при этом известии. Что касается до Софьи, то она изменилась в лице и даже заплакала. Пришло известие, что князь Меншиков опасно болен у себя в Ораниенбауме и сам пишет молодому царю, что собирается умирать.
"Что же будет со мною?" - невольно подумала Софья.
Но затем вскоре пришло известие, что князь снова поправился, снова здоров. Софья обрадовалась и уже собиралась вместе с отцом ехать в Ораниенбаум навестить своего покровителя, когда через день или два снова страшная, невероятная весть пришла в Крюйсов дом, весть, поразившая Софью еще более, нежели поразило бы ее известие о смерти князя Меншикова.
Скавронские узнали так же, как узнал весь город, что всемогущий князь в опале. Ему запрещено выезжать из Ораниенбаума в Петербург, запрещено являться пред ясные очи молодого государя.
За время болезни князя враги его не дремали, и выздоровевший временщик был уже опальным вельможей. Скоро молва народная уже разжаловала его в простые дворяне.
- Какой же он вельможа?- говорили повсюду.
Вскоре затем появилось на устах у всех слово: "пирожник", затем слово: "Алексашка".
Через несколько дней после того в Петербурге, а затем и во всей России узнали, что ненавистный всем князь Александр Данилович Меншиков отдан под суд за многие преступления и ссылается в город Раненбург, который недавно он выстроил.
Софья одна на всю столицу, а быть может, и на всю Россию, горько плакала. В ее слезах были слезы о князе, но были слезы и о себе, о своей судьбе.
В первых числах сентября князь Меншиков с женою и дочерью, "рушенною невестой", с ближайшими родственниками, с несколькими холопами выехал из Петербурга под конвоем конной стражи.
Но едва доехал он до Раненбурга, как, лишенный уже всего, что приобрел он за свою жизнь, от титула до имущества, в простом мужицком зипуне отправился далее. На Волге, под Казанью, он овдовел и, схоронив жену не на кладбище, по-христиански, а зарыв ее просто на берегу матушки-Волги, около Усолья, отправился далее в Березов. Здесь он остался до дня своей кончины, давая своей жизнью пример современникам и потомству, что бедствия, принимаемые христианином как кара Господня, облагораживают и возвышают природу человеческую.
Жизнь бывшего всемогущего временщика в Березове была не жизнию ссыльного, а подвижничеством.
Падение Меншикова в Крюйсовом доме не произвело никакого впечатления, так как у его обитателей явилась новая покровительница, ласково с ними обращавшаяся и обещавшая им исполнение всего, что желала сделать покойная государыня. Это была цесаревна Елизавета Петровна, которая с падением князя Меншикова стала первым лицом в государстве как обожаемая молодым государем тетушка.
Но если Скавронские, Генриховы и Ефимовские были довольны и счастливы, то Софья Карловна, казалось, выплакала все свои слезы. И чего ждала она с ужасом и трепетом - то и случилось.
Однажды явилась покровительница цесаревна и спросила у нее, почему оттягивается ее свадьба с ее "возлюбленным". Цесаревна, не зная причин, почему это дело затягивается, обещала девушке похлопотать, чтобы поскорее все устроилось.
У Софьи не хватило духу проронить ни единого слова. Она была слишком поражена таким оборотом дела... "Возлюбленный?! Он? Сапега!!"
Чрез два дня она была вызвана к цесаревне и та объяснила девушке, что за ней закрепляются разные вотчины, во исполнение воли покойной государыни, до двух миллионов рублей стоимостью, и потому свадьба ее может быть назначена безотлагательно.
Софья стояла как истукан, не благодарила и молчала. И то тяжкое горе, которое сказывалось в ней и игом лежало у ней на сердце, было принято цесаревной и объяснено ею как неразвитие или грубоватость натуры этой графини-крестьянки.
Вскоре после этой беседы с цесаревной, решившей бесповоротно участь и судьбу дохабенской Яункундзе, молодая девушка, с невероятным усилием подавлявшая в себе свое горе, не справилась с ним. Горе победило, и Софья в бреду слегла в постель. Иностранец-медик, призванный перепуганным отцом девушки, объявил болезнь опасною, назвав ее "инфламацией головы", а в то же время знахарка, найденная графиней Марьей Ивановной, объяснила, что у молодой графинюшки "огневица".
Весь Крюйсов дом, опечаленный болезнию любимицы, притих. Все наперерыв ухаживали за больною. Молодые силы скоро сказались, и Софья чрез неделю уже не металась и не бредила, как в первые дни. Через три недели она была на ногах, среди обрадованной родни.
Но тогда-то и началась смута в Крюйсовом доме. Более всех был встревожен граф Карл Самойлович.
Дочь объявила и объяснила ему все... Теперь, когда князь Меншиков был уже в ссылке, можно было выдать всю тайну, рассказать про их интригу и заговор.
Софья подробно передала отцу свой уговор с павшим временщиком и прибавила, что ни за что не пойдет за человека, которого не любит и который, вдобавок, относится к ней с нескрываемым презрением.
- Ему мое приданое нужно! - сказала Софья.- А я ему не нужна. Я буду несчастна с ним всю жизнь. А главное... Я хочу знать: где Цуберка и что с ним?
Карл Самойлович сдался на этот раз и стал на сторону дочери.
"Что ж, что мужик и пастух. А мы то кто же такие?.." - мысленно сознавался теперь прежний буфетчик Карлус.
Началась борьба, в которой приняла участие и цесаревна. Разумеется, более всех негодовал обманутый граф Сапега-отец, взволновался и даже стал грозить. Он близко принимал к сердцу дело о браке Софьи с его сыном именно ради состояния. Но девушка боролась упорно. До тех пор не давала она своего согласия, пока не привезли к ней из Дохабена того самого мацитайса, или ксендза, который хорошо знал Цуберку чуть не с детства и должен был когда-то венчать его с Софьей.
Ксендз подтвердил первоначальную весть, полученную еще Меншиковым. К этому прибавил, быть может, по научению Сапеги, что дохабенский ганц не только считался утопившимся, но что некоторые из дохабенских крестьян видели труп утопленника.
И Софья под этим ударом еще раз и еще горячее поплакала о судьбе своего бывшего жениха.
Между тем старый магнат объяснил Карлу Самойловичу, что если его дочь согласится выйти за его сына, то завещание покойной императрицы насчет приданого ее любимицы будет исполнено в точности. Если же она выйдет за другого кого, то цесаревна, недовольная упрямством девушки, отступится от Скавронских. Действительно, цесаревна заявила, что если Софья пожелает выйти за иного русского дворянина, то она предоставляет самим Скавронским хлопотать у государя Петра Алексеевича об исполнении воли покойной царицы. Разумеется, отец и мать Скавронские принялись приставать ежедневно к дочери, уговаривать и упрашивать ее, чтобы она дала свое согласие.
Софья Карловна, похоронив в сердце Цуберку, стала приглядываться иными глазами к молодому поляку и скоро поневоле должна была сознаться, что он был жених самый завидный во всем Петербурге. Он был молод, красив, умен и теперь стал вдруг чрезвычайно нежен и добр к ней. Вдобавок он был одной с нею религии, и родной язык его был ее родным языком, ее даже прозвали при появлении в Петербурге "польской фрейлиной".
"Если уж не за Цуберку,- решила, наконец, Софья,- то все равно за кого. Видно, он мой суженый! Уж лучше за поляка выйти, чтобы жить не здесь, а на родимой стороне".
И вскоре, к радости всей родни, была отпразднована пышная свадьба. Яункундзе у себя на родине, "первая" фрейлина в России - стала польскою графиней Сапегой.
Все придворные, вся знать и, разумеется, вся родня невесты были на свадьбе. После венчания в католической церкви, любопытного для многих дворян-гостей, был парадный обед во дворце. Несмотря, однако, на все старания посаженой матери, цесаревны, торжественности за свадебным столом не было никакой.
Юный государь настолько в этот день расшалился, что его не могли даже заставить сесть за общий стол. Он объявил, что будет обедать в соседней горнице с четырьмя фрейлинами, к которым относился особенно благосклонно. Многие опасались, что за обедом будет себя держать невоздержно дядя невесты, граф Федор Самойлович. К нему приставили и около него даже посадили доверенного человека, чтобы кормить его, но пить не давать. Вышло, однако же, совершенно иное: прежний Дирих, никогда не бывший в придворном обществе и очутившийся теперь почти впервые на торжественном обеде среди блестящих сановников, настолько был смущен, что не только пить, но и есть не мог.
После венца молодые супруги поселились временно в одном из лучших домов Петербурга, но отъезд их в Литву и Польшу был решен еще до свадьбы.
Вскоре после этого, "вследствие соблазнительного поведения некоторых членов Скавронской фамилии", то есть шалостей в городе юного Антона Карловича, и "вследствие беспокойства и возбуждения толков и пересудов в столице" - все обыватели Крюйсова дома были, по приказанию государя, препровождены на жительство в Москву.
Шалость Антона была лишь пустым предлогом удалить Скавронских, Генриховых и Ефимовских от двора.
Московское дворянство встретило новых гостей холодно. В Петербурге многие по собственной воле являлись на поклон в Крюйсов дом и искали их знакомства. Здесь же, в Первопрестольной, несмотря на приказание из Петербурга войти в сношения и обращаться благосклонно и дружелюбно с "оной фамилией", москвичи не поддались. Немногие лишь баре сделали графам Скавронским по одному визиту, по одному разу позвали их к себе и затем перестали с ними знаться, объясняясь просто:
- Не повадливо! Совсем мужики! Наши собственные холопы над нами смеяться станут.
Здесь, в Москве, все три семейства были введены во владение своими многочисленными вотчинами, пожалованными им по завещанию Екатерины Алексеевны.
Среди первой же зимы все три семьи настолько переругались между собою, что даже разъехались и поселились в разных домах. С весною все они переехали в лучшие вотчины, каждый в свою. Но так как все три семейства не были правильно разделены, некоторые вотчины, а в особенности большие, были пожалованы им в общее владение, то, разумеется, начались дрязги, ссоры, препирательства, и кончилось тем, что на глазах московских дворян началась целая война.
Советники молодого государя, до которых доходили вести о соблазнительном поведении "оной фамилии", собирались именем государя принять строгие меры, но каждый раз цесаревна являлась их защитницей. Вскоре сама судьба явилась их карателем.
Мгновенный, сказочный переход из крестьян в дворяне, из простых холопов и рабочих в сановники не мог обойтись даром. Эта метаморфоза принесла свои плоды. Праздная жизнь, тоска за неимением какого-либо занятия, невоздержность во всем том, что было всю жизнь запретным плодом,- сделали свое дело.
Жизнь в Москве и подмосковных вотчинах для старших членов бывшей "оной фамилии" продолжалась не долго.
Живя в Петербурге, в Крюйсовом доме почти безвыходно, почти никого не принимая, все проводили жизнь сравнительно хорошо. Изредка лишь бывали ссоры между Ефимовскою и остальными членами семьи из-за порядков в доме и из-за хозяйства.
Теперь, в Москве, жизнь пошла шире: Крюйсов дом был нечто вроде тюрьмы, а здесь они все очутились на свободе. Главною причиною перемены их положения было то простое обстоятельство, что в Крюйсовом доме у них было только дюжины три прислуги - теперь же все они стали помещиками, властителями над сотнями крепостных душ. Они стали воистину господами, у них явились свои рабы.
В качестве московских обывателей, дворян и помещиков они входили теперь в соприкосновение с людьми различных сословий. Следовательно, у них заводилось и наконец завелось большое знакомство.
Старинное дворянство московское сторонилось от них, или, как говорили, "чуралось", новоиспеченных иноземных дворян, чти вдруг попали, по манию царицы, "из грязи дав князи". Зато другие сословия, ниже их стоящие по общественной иерархии, но выше их по относительному образованию, в том числе многие купцы, духовные лица, московские богатые мещане - преимущественно знакомились и водились теперь с новыми дворянами. Выскочкам в люди было менее стеснительно с ними, чем с гордыми дворянами.
Здесь, в Москве, на этой свободе и уже в роли помещиков-рабовладельцев личные качества и недостатки, вообще характеры членов трех семей сказались ярче.
Прожив зиму в Москве, ранней весною все они разъехались по разным вотчинам. Один граф Карл Самойлович оставался в Москве и хлопотал через цесаревну Елизавету Петровну о том, чтобы получить в подарок дом в Москве, так как ему было обидно и зазорно жить в "наемной фатере", а не в своем собственном доме в виде боярских палат.
Генриховы уехали в большую вотчину, полученную ими в Рязанской провинции. Христина здесь перестала звать мужа ласкательным прозвищем Янко. Так как настоящее двойное имя его, данное при крещении, было Симон-Иоанн, то Генрихов стал для жены и для всех: Семен Иванович, И здесь вскоре Христина и Семен Генриховы, дельные люди и деятельные хозяева, стали служить примером всем соседним землевладельцам.
Все, что попадало к. ним в руки - и семьи крестьян, и деревушки, и всякие угодья,- все тотчас же принимало другой вид и приходило в цветущее состояние. Нечего и говорить о том, что рабы Генриховых, при ласковом обращении, стали обожать своих господ.
Христина Самойловна и Семен Иванович хорошо помнили, как незлой, но скупой и требовательный пан Вульфенщильд морил их непосильною работой, требуя больше того, что самая усердная семья работников могла сделать. Теперь новые помещики и господа Генриховы не отягощали своих рабов ни барщиной, ни оброком.
Старшие сыновья Карла Самойловича, граф Антон Карлусович и Мартын Карлусович, отправленные отцом для занятия хозяйством, конечно, ничего не делали, проводили время во всяких забавах и удовольствиях, дружились со своими сверстниками, сыновьями помещиков, кутили и буянили.
Скоро, благодаря обоим графчикам, имя графов Скавронских стало синонимом добрых, но буйных молодцов. Во всей их округе, где они жили, около Коломны, в большом, богатом селе Горы, часто говорилось про кого-нибудь:
- Экой сорвиголова! Не хуже Скавронского графчика.
Молодые люди могли бы кончить очень дурно, так как были безо всякого призора. Мать была слишком добрая, слабовольная женщина, отец совершенно обленился еще в Крюйсовом доме, теперь же, казалось, сделался еще тяжелее на подъем. Занимало его лишь одно поваренное искусство, стряпня всяких кушаний и всяких сластей. Он ухитрялся покушать до шести раз в сутки.
Граф Федор Самойлович с женою своей Екатериной Родионовной и с многочисленной толпою бедных родственников Сабуровых жил в большом селе под самой Москвой. Детей у него не было, да и ожидать их было нельзя.
Все управление своими рабами он передал в руки двух братьев жены, двух лихих молодцов, которые распоряжались всем как хотели.
Единственно, чего не допускал прежний Дирих, добрый и сердечный человек, было жестокое обращение с рабами. Всегда тихий, и даже печально-тихий, граф Федор Самойлович оживлялся, пылил и возвышал голос, когда дело касалось обиды или притеснения кого-либо из его новых крепостных.
Скоро Сабуровы подчинились этому. Они не обижали никого из крепостных графа словом или делом, но зато изводили их поборами, отнимая все, что было можно отнять, даже у беднейшего из крестьян. На это холопы жаловаться барину-графу не ходили. Поэтому Сабуровский способ управления вотчинами не мог дойти до сведения Федора Самойловича.
Семья Ефимовских точно так же стала барствовать и управляться с рабами, но эти новые, господа были уже совершенно иными, чем Генриховы и Скавронские.
Крутая нравом и даже отчасти злая, Анна еще недавно была одно время любимицей старостихи Ростовской именно потому, что помещица увидела в ней достойную себе наперсницу, женщину крутую и любящую повелевать. И если эта Анна тогда жестоко обращалась с холопами старостихи, то теперь, конечно, ее властолюбию и всякому самодурству было широкое поле.
Барыня Ефимовская вскоре стала тоже служить примером для соседей, как и барыня Генрихова; но разница была огромная. Барыню Ефимовскую часто обзывали свои и чужие "бабой-людоедом". Казалось, что она на своих новых подданных вымещает свои прежние кровные обиды, нанесенные ей помещицей-старостихой. Разные дикие поступки Анны Самойловны были настолько громки, настолько нашумели, что дело дошло до слуха Елизаветы Петровны.
К Ефимовским было прислано доверенное лицо из Петербурга с приказанием цесаревны вести себя кротче и тише, иначе Анне грозили, что она будет подлежать гневу самого государя и строгому ответу. Но Анна не унялась, и случай подлежать ответу представился в то же лето.
Все имения и вотчины со всеми угодьями, которые были закреплены за Скавронскими, были даны им в общее владение. Скавронские, оба брата, не были правильно и законно разделены с сестрами Генриховой и Ефимовской.
Случилось так, что две вотчины, доставшиеся Ефимовским и графу Федору Самойловичу, были смежны в одной Можайской провинции.
Отсюда с первых же дней весны начались пререкания, недоразумения и ссоры между сыновьями Анны и зятьями Скавронского. Понемногу началась настоящая усобица; страсти с обеих сторон разгорались все более. Сначала все ограничивалось личными спорами и бранью, потом обе стороны перенесли препирательства на бумагу, стали подавать прошения в нижний и в верхний земские суды, нанимали подьячих и ходатаев. Вместе с тем они начали писать жалобные послания, жалуясь друг на друга некоторым вельможам петербургским, прося ходатайствовать у покровительницы, цесаревны Елизаветы.
Наконец, среди лета усобица и мелкие стычки перешли уже в побоища...
Крестьяне деревень и сел этих вотчин, сбитые с толку, уже не знали, кому повиноваться. Сабуровы требовали с них последние гроши, говоря, что они законные рабы господина графа Скавронского; Ефимовские являлись и требовали повиновения, налагали наказание, говоря, что они настоящие господа.
Несколько раз случалось, что и те и другие, собрав крестьян числом до сотни и более, шли друг на друга. Происходила стычка жестокая и кровопролитная, где-нибудь в лесу, на лугах, чаще всего на сельских работах, на сенокосе.
Вся эта война завершилась наконец маленьким событием, слух о котором дошел до Петербурга, и на происшествие обратила особенное внимание цесаревна.
Дело случилось просто... Федор Самойлович, прожив довольно неудобно зиму в Москве, решил на собственной своей земле, большом пустыре около Никитских ворот, выстроить себе хорошие барские палаты. Так как в Можайской вотчине был у него строевой лес, то управители-зятья взялись ретиво за дело, обещая добродушному, всегда на все согласному шурину, что к зиме будет у него в Москве чуть не дворец из собственного леса.
Вскоре в Можайской округе застучали сотни топоров, лег на землю великолепный заповедный бор и как бы сполз затем в соседнюю речку. Большие, многочисленные плоты, на которые с завистью глядели соседи, направились караваном по реке, чтобы, перейдя в Москву-реку, прибыть в Первопрестольную столицу.
Ни Сабуровы, ни граф Федор Самойлович, конечно, не могли предчувствовать, что будет...
Извещенная обо всем Анна Ефимовская, жившая в это время с сыновьями в совершенно другом месте, явилась в Можайскую вотчину и удостоверилась лично, что большой лес действительно рубился и сплавлялся в Москву. Анна Самойловна тотчас же заявила местным властям, что самозваные распорядители, господа Сабуровы, неизвестно по какому праву срубили лес, ей принадлежащий.
Она грозила судом, пыткой, чуть не ссылкой в Сибирь не только Сабуровых, но и своего родного брата; но, не получив никакой помощи от властей, Анна Самойловна решилась действовать сама.
Она собрала до полутораста человек крестьян, вооружила свое самодельное войско чем попало: вилами, топорами, косами - и во главе его вместе с адъютантами-сыновьями двинулась к Москве. Здесь армия эта содержалась, конечно, на ее счет и стояла лагерем за Воробьевыми горами в течение нескольких дней.
Полководец, то есть Анна Самойловна, выжидал, чтобы большая часть каравана пришла на место.
Московские власти, уведомленные о каком-то нашествии в тех местах, где когда-то стоял с полчищем сам крымский хан, пожегший Москву, отправили разведчиков. Узнав, что это известная уже своим нравом барыня Анна Самойловна Ефимовская чудит и дурит, власти махнули рукой. "Все ж таки она известная особа", и связываться с ней было неприятно, так как ей покровительствует цесаревна, любимица молодого царя.
Братья Сабуровы были молодцы не промах; у них были свои верные люди, которые донесли им о появлении барыни Анны Самойловны первый же день, когда она еще жаловалась можайским властям.
Узнав о походе и засаде Ефимовской, Сабуровы доложили обо всем Федору Самойловичу и просили его позволения действовать и не уступать.
Сначала добрый Дирих хотел бросить дело, отступиться от плотов леса, но затем зятья сумели разжечь в нем самолюбие и гнев, насколько он был способен на него.
Федор Самойлович махнул рукой и сказал:
- Делайте как хотите! Но я приду поглядеть.
Лихие молодцы тотчас сделали то же, что и Анна Самойловна.
Узнав, что Анна собрала полтораста человек крестьян, они собрали две сотни! Точно так же вооружили и они своих всяким оружием, обыкновенно предназначаемым не для сражений с людьми, а для сражений с травой, землей и лесом.
И в те дни, когда армия Ефимовской стояла лагерем и скрывалась за Воробьевыми горами, армия Сабуровых появилась под Москвой и, добыв несколько лодок, переплыла реку под самым Девичьим монастырем. Страшно смутились и перепугались насмерть многие благодушные монахини и схимницы в этом монастыре, где находилась в эти дни сама бабка царствующего государя, постриженная еще Петром, царица Евдокия Федоровна.
Весь Девичий монастырь твердо верил, что это новое нашествие монголов, поляков или крымцев.
Армия Сабуровых давно переплыла Москву-реку и уже скрылась в мелколесье, покрывавшем берег около Крымского брода, а в Девичьем монастыре все еще продолжали лазать на стены, ожидая увидеть великое зарево и пожарище всей Москвы.
Снова были предупреждены власти московские, что в Девичьей роще появилось тоже многолюдство с господами Сабуровыми, что при них находится их шурин граф Скавронский и что они затевают тоже что-то "изрядное и неведомое".
Власти поверили, на основании прежних слухов о житье-бытье соседей Сабуровых и Ефимовских, что действительно готовится нечто "изрядное", но решение последовало то же самое: "Оставить их. Пускай делают, что хотят. Ведь они не против города, а друг на дружку. Ну и пускай расправляются между собою".
Через день после появления армии, которая стала бивуаком в Девичьей роще, появилась на противоположном берегу Москвы-реки тоже армия.
Вся река между ними была почти загромождена плотами, пришедшими из Можайской вотчины.
Казалось бы, стратегические движения обеих армий судьба направила так, что все могло обойтись мирно. Так думал граф Федор Самойлович, приехавший из города с молодой свояченицей, чтобы поглазеть, что будет у сестры и зятьев из-за плотов.
- Маху дали,- говорили братья Сабуровы.- Не надо было чрез реку переправляться, надо было к ним в тыл идти.
- Маху дали,- говорила Анна Самойловна.- Надо было не сидеть за Воробьевыми горами, а идти к этим чертям наперерез и их не в городе, а в поле расколотить.
Когда армия Сабуровых, сложив свое оружие, принялась за работу, то есть начала разбирать плоты и таскать лес на берег, на противоположном берегу Москвы-реки появилась армия Ефимовской, блестя на солнце своим оружием.
Злоба душила Анну - но что же было делать! Она послала вплавь нескольких гонцов к неприятелю с приказанием не трогать ее леса. Гонцов связали, с прибаутками положили на берег и под командой Сабуровых продолжали работу.
Граф Федор Самойлович вместе с молодой свояченицей отошел немного в сторону, сел на курганчике и, благодушно улыбаясь, поглядывал то на свою армию, работающую лихо в реке и на берегу, то на неприятеля, грозно стоящего на противоположной стороне.
- Ах уж эта сестра Анна Самойловна!- говорил он свояченице.- Бедовая баба... Всегда была бедовая, а теперь с жиру сбесилась. Ведь знает, что лес мой, а шумит. Мне вот всего моего, иждивения ни на что не нужно, побросал бы я все тотчас же и убежал бы без оглядки. И был бы счастлив, да Бога благодарил... А ей все мало! Подари ей цесаревна все свои вотчины, подари ей хоть пол-России - все ей будет мало. Все ее завидущее око будет коситься на соседнее добро.
Около часа продолжалась работа крестьян Скавронского. Люди Анны Самойловны ухитрились поймать несколько плотов, ближайших к их берегу, и стали тащить их. Но Анна Самойловна не могла этим удовольствоваться. Гнев душил ее.
"Как смеет этот дурак Дирих распоряжаться ее лесом!.. Да и дело не в лесе. Черт с ним! Тут всего на сто рублей или на двести. Цена лесу алтын! Дело в его непокорности, в его неуважении к ее сестриным правам помещичьим. Бросить разве лес, а отправиться самой в Петербург жаловаться цесаревне. Оно будет вернее, да и хуже для брата!"
Быть может, мирно бы кончилось все, если б не явился вдруг услужливый человечек и не доложил Анне Самойловне:
- Туточки неподалечку место низменное, прозвище ему в Москве Крымский брод. Тут теперича курица пешком перейдет, а не то что человек.
- Где?! - воскликнула Анна.
- Да вот... туточки.
Действительно, оказалось, что обе армии стояли неподалеку от мелководного места Москвы-реки, где в иное лето можно было переправляться, идя по горло в воде.
Через несколько минут люди Анны Самойловны бросили свою работу, снова взялись за оружие и двинулись вперед.
В полуверсте расстояния,- как если бы в самом деле этой толпой командовал настоящий полководец,- полторы сотни людей Ефимовской быстро разделись наполовину и дружно бросились в воду. И лихо был перейден тот самый брод, через который, за двести лет перед тем, точно так же перешел страшный для Москвы неприятель - крымский хан.
Граф Федор Самойлович, а равно и Сабуровы, видели маневр неприятеля, бросили работу, схватились за сложенное оружие и стали рядами, чтобы защищать лес...
Через мгновение здесь, в версте от черты города и от заставы московской, произошло страшное побоище. Топоры, вилы, лопаты и дубины - все пошло в ход. Сражающиеся с первых же мгновений забыли, за что они сражаются... Тут было не до лесу, не до господ, не до их ссор и дрязг. Первые же раненые, первые крики умирающих, первая кровь остервенили и обессмыслили сражавшихся. Не прошло получаса, как берег Москвы-реки усеялся полусотней убитых и тяжело раненных. До сотни человек легко раненных расползлось кругом. Многие потрусливее бросились в реку вплавь, другие бродом. Берега и река окрасились кровью людской, как в оны дни, при битвах москвичей с крымцами.
Армия наступающих, хотя малочисленнее, действовала по команде если не искусного, то озлобленного предводителя - барыни Анны Самойловны. Люди графа Скавронского подались тотчас от первого же натиска и вскоре побежали, оставляя неприятелю в добычу все сокровище в ста рублей ценою, то есть весь лес на берегу и в плотах.
Один из братьев Сабуровых исчез, другой попался в плен, спасая сестренку, а затем через несколько времени был отыскан бежавший и скрывавшийся в кустах близ Девичьего монастыря сам граф Федор Самойлович. Все они были приведены пред ясные очи победителя, как некогда семейство Дария к ногам Александра Македонского... И Анна Самойловна поступила так же великодушно, как и герой македонский, хотя руководилась совершенно другими соображениями. Она удовольствовалась одним удовлетворением своего самолюбия, получением леса и приличным нравоучением: разбранив, отпустила всех на свободу.
Граф Федор Самойлович был вне себя от всего происшедшего, от всего им виденного - мертвецов, раненых и пролитой крови. Взволнованный, он не нашел даже своего экипажа и пустился пешком, на рысях, в город, сопутствуемый свояченицей и зятем.
По счастью, Никитская и дом, который он теперь нанимал, были недалеко. Через час Скавронский был уже дома и рассказывал жене и домашним о том поражении, какое претерпел на берегу Москвы-реки.
Новый Александр Македонский распорядился между тем скорее таскать лес на берег и затем тотчас же продать его какому-нибудь московскому купцу. Что касается мертвых тел на берегу, а равно и мертвецов, плывших по Москве-реке мимо изумленных обывателей, то это до барыни Ефимовской не касалось. Это было, по ее мнению, делом полиции - убирать павших в сражении.
- Да и мудрено, столько народу похоронить! - решила она.
Разумеется, это происшествие дошло до Петербурга, и с этого дня цесаревна Елизавета Петровна гораздо строже прибрала всех к рукам, а в особенности Ефимовскую.
Прежде всего Анне Самойловне было приказано ехать в вотчину и не только не въезжать в Первопрестольную столицу впредь до разрешения, но даже не приближаться к ней.
Затем, вскоре после этого, графа Федора Самойловича и Анну Самойловну законным образом разделили, устранив главный повод их борьбы - смежность их вотчин.
Долго вспоминали москвичи об этом побоище, и Крымский брод чуть не стал "Ефимовским бродом".
Дальнейшая судьба "оной фамилии" самая простая, но и поучительно странная, фатальная...
К концу первой же зимы в Москве граф Карл Самойлович так растолстел, обленился, отупел, что переходил только от стола к постели. И здесь однажды весною нашли только что плотно покушавшего графа уже отошедшим в другой мир. А велением роковой судьбы в том же году овдовели и обе сестры одна за другою.
Летом умер Михайло Ефимовский, "дюже поученный" своей женою, как говорили злые языки. К осени умер тихий и единственно ведший себя прилично Семен Иванович Генрихов.
Но на этом коса смерти не остановилась. Следующей зимой заболела опасно Христина и на Фоминой неделе была уже на том свете. Вслед за ней, почти тотчас, в июне месяце, скончался и граф Федор Самойлович Скавронский, живший в своем доме на Никитской и служивший соблазном всей Москвы.
Его смерти никто не удивился, а все ее ждали. Прежний ямщик Дирих стал снова пить без просыпу. За последний год его еще никто никогда не видал трезвым. Он напивался замертво пьяным, падал где выпивал и снова спал без просыпу.
Кого-нибудь из близких, кто бы мог остановить Дириха лаской или усовещеванием, не было. Жену он возненавидел и, конечно, не слушался ее. И жизнь его за последнее время была настолько переполнена всякого рода срамными поступками, что когда графа Федора Самойловича отпевали и хоронили в ограде церкви Вознесения на Никитской, то никто не явился на его похороны. Бывшая в то время в Москве цесаревна тоже не приехала: уже слишком прославил себя прежний Дирих.
А между тем, кто же был виновен во всем! Часто в минуты трезвости, граф Федор Самойлович горько жаловался, говоря, что будь с ним его Трина, он никогда бы до такого забвения всего не дошел.
Смерть, скосив сразу почти все поколение старших членов семьи и оставив в живых только на время одну сумасбродную Анну, перешла вскоре и на следующее поколение.
Через полтора года после графа Федора Самойловича умер от разгульной жизни молодой, всего только двадцатилетний, граф Антон Карлович; вслед за ним, спустя немного, умер его младший брат Иван Карлович.
Когда в 1730 году вступила на престол императрица Анна, то из всех членов "оной фамилии", три года спустя после ее появления в Петербурге, оставался только один представитель, юный граф Мартын Карлович.
Со вступлением на престол "дщерь Петрова" вспомнила и о семье. Сыновья Христины и Анны были возведены ею в графское достоинство. Потомкам графов Генриховых и графов Ефимовских суждено было судьбой продолжать свои роды к существовать на свете.
Что же касается Скавронских, то род их угас в лице представителя третьего поколения: внук Карлуса из Вишек, граф Павел Мартынович Скавронский, дипломат и посланник в Италии, женатый на родной племяннице знаменитого князя Таврического, не имел сыновей и умер незадолго до кончины Великой Екатерины. Потомства от него в России не осталось. Одна из дочерей его и одна внучка вышли замуж за чужеземцев и сделались обе русскими прабабками двух аристократических фамилий Англии и Франции - лордов Гауден и графов де Морне.
Прямыми представителями рода "цара бралиса" в пределах опять же не России, а Польши остались потомки графа Петра Сапеги и Софьи, Яункундзе, первой фрейлины первой императрицы.
Графиня Софья Карловна Сапега прожила долго и безмятежно, хотя первые дни ее замужней жизни не обещали мирной и счастливой доли на земле.
Обвенчавшись с молодым красавцем магнатом почти поневоле, понуждаемая к этому цесаревной Елизаветой, Софья очутилась в положении, которое предчувствовала заранее.
Сапеги, и свекор, и муж, относились к ней вежливо-надменно как истые аристократы. Старик фельдмаршал прямо говорил, что женил сына на кретьянке-полулатышке из-за ее полуторамиллионного приданого. Петр Сапега, повиновавшийся во всем своему отцу, не скрывал от жены, что женился на ней поневоле.
Софья тоскливо приняла на себя новые обязанности замужней женщины и невестки не как "талан", посланный провидением, а как лихую долю, как мудреное, если не тяжкое, иго. Последствием были отношения не любовные, а тоскливо-приличные и холодно-вежливые.
И с первого же дня замужества дохабенская Яункундзе еще беззаветнее, горячее, всей огненной натурой своей стала обожать дорогой, но уже смутно рисующийся в ее голове образ своего ганца. Софья все-таки не знала наверное: жив или умер ее Дауц Цуберка, ибо не хотела и как бы не могла верить вестям об ужасной судьбе его.
Теперь образ этого простодушного и красивого пастуха, с детства обожавшего ее, ее "браутганца", или жениха, с которым ее разлучили за день до венчания, ожил в сердце графини Сапеги и повелевал над ней еще полновластнее, чем когда-то над поселянкой Яункундзе и затем над фрейлиной Скавронской.
Граф Петр Сапега это знал по догадкам, внутренне подсмеивался над привязанностью жены к деревенскому ганцу-латышу, но относился к этому явлению равнодушно. Кого бы постылая жена ни любила - не все ли равно!
Софья безропотно, покорно, с тайными вздохами и старательно скрываемыми слезами переносила свою участь и обращалась со свекром почтительно, а с мужем - дружески, приветливо, но сдержанно...
На счастье обоих, молодой Сапега никого еще не любил, когда женился. Сердце его не испытало еще никакого чувства, и по капризу судьбы или по тайному закону природы молодой муж, независимо от воли свое