Главная » Книги

Салиас Евгений Андреевич - Аракчеевский сынок, Страница 2

Салиас Евгений Андреевич - Аракчеевский сынок


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

ло ее в самое сердце...
   - Ведь так я тебя звал?.. Говорили Авдотьюшка. А я переиначил да окрестил Дотюшкой. Да, тогда лучше было. Я думал весь-то свет - одни ангелы да херувимы, и всякий-то человек затем на свете живет, чтобы мне угождать, как ты тогда угождала... Что ни вздумай я, вынь да положь, как по щучьему веленью. Да... А теперь вот... Круто мне, Дотюшка моя глупая, приходит. Ложись да и помирай. Застрелиться хочу! - улыбаясь, добавил Шуйский и выпустил изо рта огромный столб дыма.
   - Ох, чтой-то вы... Христос храни и помилуй! - не притворно перепугалась мамка.
   - Право, хоть застрелиться... если вот...- Шумский вамялся и продолжал: - Ты вот можешь меня из беды выручить, если пожелаешь.
   - Я? - изумилась Авдотья.- Из беды выручить... укажи соколик. Я за вас... Я за моего ненаглядного... Да что ж эдакое сказывать. Сами знаете, я чаю... На десять смертей за вас пойду. Душу за вас положу, не токмо тело грешное.
   - Так ты меня по-старому любишь...
   - Ох, родной мой... Как такое спрашиваешь. Грех вам такое спрашивать у мамки своей...
   - Да ведь... время... Не вместе, как прежде. Может, и разлюбила. Я здесь, ты в Грузине. Я офицер, не мальчишка. Давно и беседовать с тобой не случалось...
   - Сам не изволил,- тихо произнесла мамка, и в голосе ее отчетливо сказались, как бы само собой, печаль и укоризна.
   - Ну-да, да... Не приходилось... Время... года мои... свои заботы... А вот теперь... вот и ты вдруг понадобилась, без тебя я дела ни руками, ни обухами не повершу. А ты можешь...
   - Приказывайте...
   - Ну вот... Слушай... Я тебя за этим и выписал из Грузина. Кроме тебя, я довериться никому не могу. Дело простое, но и погибельное, если болтать на всех углах. Ты не болтушка, да и меня любишь и подводить не станешь. Ну, скажи-ко... Помнишь Прасковью...
   - Пашуту нашу...
   - Ну да Пашуту...
   - Как же мне не помнить, Господь с тобой! - воскликнула мамка и, вспомнив, что обмолвилась, заговорив по старому на "ты" - не поправилась.
   - Ты ведь ее из воды вытащила. У тебя она и росла.
   - Пашута мне все одно, что дочь родная. Немало я горевала, что ее по билету в Питер пустил граф, здесь погибельное место, а она из себя красавица. Долго ль до беды. А ей бы замуж за хорошего парня, из наших грузинских.
   - Ну, Дотюшка, по билету на оброк твоя Пашута по моей воле пошла. Я просил об этом матушку... Мне Пашута понадобилась... Поняла или нет? Тогда она мне нужна была, а теперь вот ты... Она мне в Грузине приглянулась, я ее сюда и взял...
   Авдотья молча, изумляясь, глядела в лицо офицера и слегка разинула рот...
   - Что ж, ваша барская воля! - сумрачно выговорила, наконец, женщина после паузы, но вздохнула и потупилась...
   - Да ты, глупая баба, никак на свой лад все сообразила! - громко расхохотался Шумский.- Ты никак думаешь, что я твою Пашуту в забавницы свои произвел. Вот уж истинно пальцем в небо попала. Этого добра, мамка, в Питере хоть пруд пруди, девок. И показистее твоей Пашуты. Вот распотешила-то! -- снова рассмеялся офицер, лежа в подушках, звонким и даже ребячески веселым смехом.
   - Что ж... И слава Богу, если я сбрендила! - отозвалась Авдотья и лицо ее снова просветлело.
   - Я Пашуту на место поставил к такой барышне, какой во всей России второй нет. Ангел доброты. Святая как есть... Мухи не обидит. Пашута, каналья неблагодарная, у нее, как у Христа за пазухой живет, поспокойнее да посчастливее, чем у маменьки в Грузине, где девок порят днем и ночью, даже в заутреню Светлого Воскресенья.
   - Ты же ей, родной, и место предоставил,- удивилась женщина.- Ну спасибо, тебя Господь за это наградит. А я-то дура тосковала, что да где моя Пашута... Пропащая, мол, она в столице.
   - И знаешь ты, что вышло,- другим голосом заговорил Шумский.- Она с жиру взбесилась! И за мое благодеяние мне теперь... Подлая она тварь!..
   - Грубит... Не благодарствует...
   Шумский молчал и затем произнес снова с сердцем и как бы себе самому:
   - Холопка крепостная разные дворянские чувства да благородные мысли, вишь, набрала в себя. Совсем не к лицу... Не по рылу!..
   - Не пойму я ничего... Чем же она тебя прогневила? Зазналась?.. Грубит? Не слухается?..
   - Да. Именно зазналась. Все это я тебе поясню. Все будешь знать, чтобы за нее взяться могла.
   - Отправь ее обратно в Грузино, коли она зазналась. Там живо очухается...
   - Нельзя! Нельзя! То-то мое и горе, что нельзя... Я маху дал! Надо было не ее, а другую поставить на это место, попроще, да посговорчивее... А взять ее обратно теперь, то ее барышня с ума сойдет. Ей-Богу. Она обожает Пашуту! С ума сойдет!
   - Тебе-то что же. Наплевать тебе, соколик.
   - На кого?
   - Да на эту барышню...
   Шуйский махнул рукой и даже отвернулся лицом к стене.
   Наступило молчание...
   "Все ей объяснить,- думалось Шумскому,- ведь это - une mer a boire {выпить море (фр.).}... Не поймет, а поняв все, ничего не уразумеет! как сказал по ошибке, остроумно и верно мой барон Нейдшильд. Она поймет в чем дело, но дело это будет ей казаться простой моей забавой, стало быть, ничего не сообразит"...
   - Вот что, Авдотья,- заговорил он снова,- теперь мне вставать пора и со двора надо. Сегодня ввечеру или завтра утром я тебе разъясню, в чем ты мне должна услужить, и выручить меня. Оно не очень спешно, время терпит. Ты расположись в той горнице, где все мое имущество, прикажи кровать поставить и все эдакое...
   - Зачем? Я и на полу посплю ночь-то.
   - Да ведь ты у меня, пожалуй, недели на две застрянешь...
   - Ну, и слава Богу, коли дозволишь... Я и рада пожить у вас. Могу услужить не хуже Васьки... Он поваренок, какой он камердин... А я все-таки всю жизнь была...
   - Ну, ладно... ладно... на полу, так на полу... А в доме ни во что не путайся... Васька Копчик все это хорошо один успевает. Ну, так ввечеру я тебя позову... Ну, ступай себе...
   Авдотья собиралась уже переступить порог, когда вспомнила и спросила:
   - А где же, стало быть, родной мой, Пашута живет. Мне бы ее сегодня и повидать, да пожурить...
   - Ни-ни... Повидаешь, когда я тебя сам к ней пошлю. А вернее, что я тебя и не пущу туда, а Пашуту к себе сюда вызову.
   - Господа ее, что ли, такие... острастные. Не любят пущать во двор свой чужих. Важные господа? Вельможные...
   - Да... Барон он, и дочь его баронесса, стало быть,- улыбнулся Шумский.- По фамилии Нейдшильд...
   - Не русские...
   - Финляндцы...
   - Так... Зто вот что чухонцами звать...
   - Да, пожалуй... Только это глупое ведь прозвище.
   - Нехристи ведь... Как же Пашута-то у них?..
   - Ну, ладно... ступай!..
   Авдотья вышла из спальни и задумчивая прошла в комнату, где сидела по приезде.
   Вслед за ней явился тотчас Копчик и, хитро подмигивая, вымолвил тихонько и спеша:
   - Авдотья Лукьяновна, я вам ужотко все поясню. Я у дверей был, слышал о чем вы разговор имели с барином. Знаю теперь, зачем вы и приехали. Я вам, барин уедет, все поясню. А пожелаете, я вам в один миг с Пашутой повидаться устрою.
   Авдотья с удивленьем глянула на лакея. Он быстро вышел.
  

V

  
   Через час после разговора с мамкой, молодой офицер в простом черном пальто и городской шляпе, т. е. в штатском платье, был уже на другом конце столицы, близ Малого проспекта Васильевского острова. Он подъехал к маленькому домику с красивым фасадом и, позвонив, вошел в переднюю, как свой человек, не перемолвившись ни единым словом с лакеем, который его впустил.
   - Дождит...- мычнул лакей, ухмыляясь и несколько фамильярно.- Льет да льет...
   - Да, скверно... Почитай совсем осень пришла,- отозвался Шумский.
   - И что вам эти, сударь, извозчики стоят,- заговорил лакей нравоучительно.- Каждый день, почитай, отдавай трехгривенный... Вы бы уж пешком себя приневоливали. А то и выгоды мало. Десять рублей, гляди, в месяц ведь проездите...
   Шумский промолчал и двинулся в соседнюю комнату. Это была столовая, небольшая, но поражавшая сразу своей обстановкой.
   Стол обеденный, большой шкаф и все стулья, стоявшие в ряд по стенам, как шеренга солдат в строю - все было одного чистого готического стиля, резное из черного дуба. Этой столовой, по уверенью ее владельца, было около двухсот лет, причем она вдобавок не была куплена недавно, а уже принадлежала с тех пор все тому же роду, переходя от деда и отца к сыну и внуку... Задок или спинка каждого кресла оканчивалась шпицем наподобие колокольни любого средневекового собора. На всех спинках был резной причудливый герб под баронской короной. Массивный шкаф в два яруса был еще красивее кресел, так как верхний ярус его опирался на головы четырех рыцарей в полном вооружении, латах, шлемах, с пиками и мечами. Тонкая, замечательная работа всего этого поражала искусством, изяществом и законченностью...
   Шумский, по-видимому, давно изучивший в подробностях эту столовую, не глянув ни на что, опустился на один из стульев близ дверей и тотчас задумался...
   В эту минуту у него был вид просителя, явившегося к важному сановнику.
   Никто не пошел докладывать об нем, лакей, впустивший его, ушел в противоположную сторону. Другой лакей, прошедший чрез минуту через столовую, тоже глянул на него равнодушно, как на обычное явленье в доме.
   Прошло около получаса в полной тишине.
   Наконец, раздался в доме звонок колокольчика за дверью той горницы, которая была прямо пред молодым человеком. Явился тотчас лакей, прошел в эту горницу, вернулся и позвал сидящего.
   - Пожалуйте...
   Шуйский поднялся, оставил свою шляпу на кресле, и вошел в горницу. Это был кабинет.
   Все стены кругом были закрыты простыми высокими шкафами с книгами, на средине стоял, боком к окну, большой письменный стол, тоже сплошь покрытый книгами и тетрадями.
   За столом на кресле сидел очень благообразный, седой, но моложавый лицом человек. Румянец на свежих и белых щеках, с легкими морщинками лишь около глаз, странно и красиво оттенял почти снежнобелые вьющиеся кудрями волосы. Можно было подумать, что это молодой человек, напудривший себе голову и слегка подрумянивший щеки. Бархатный лиловатый кафтан с позументами на воротнике окончательно придавал маскарадный вид этому бодрому и красивому старику.
   Он поднял большие светлые глаза, кроткие и простоватые, немного навыкате и, глянув, не кланяясь, на вошедшего, произнес и сухо, и кротко, и вежливо, но важно:
   - Здравствуйте, господин Андреев.
   Шумский, молча, почтительно поклонился и стал перед столом.
   - Вы сегодня снова немного опоздали,- тем же несколько сухим тоном, но все-таки кротко произнес старик.
   - Я уже давно приехал-с... Я сидел в столовой в ожидании вашего...
   - Я видел, когда вы подъехали к дому и снова все-таки позволю себе утверждать, что вы немного опоздали... Но на нынешний раз беды нет... ибо и дела никакого нет. Вот это вы возьмете с собой и дома увидите... Все, что по-французски, надо переписать... Все, что по-финляндски, вы не тронете, конечно, т. е. не станете переводить или переписывать. Дочь это сделает после... Вот...
   Старик взял синюю тетрадь и легко перебросил ее на столе в сторону Шумского. Молодой человек взял тетрадь и, развернув ее, стал просматривать.
   - Когда прикажете?.. Поскорее?..
   - Нет, это не к спеху... Но все-таки дня через четыре, конечно...
   - Через четыре...- повторил тихо Шумский и прибавил мысленно: - Старый шут!.. В четыре дня целую тетрадищу во сто листов. Да Шваньский мой издохнет от эдакого урока.
   - Вы боитесь, господин Андреев, что не успеете. Ну, пять дней... Ведь не целую же неделю вам дать.
   - Слушаю-с. Через пять дней будет готово. Больше ничего не прикажете?!..
   - Нет.
   - Я могу идти делать портрет баронессы?!..
   - Да... Но, не знаю, согласится ли она сегодня на сеанс... Ее фаворитка больна! - оживился старик.
   - Пашута! - быстро вымолвил Шумский, впиваясь глазами в его лицо.
   - Да, Прасковья,- отозвался этот, как бы говоря: "для меня нет Пашут, а есть горничная Прасковья".
   - Что же с ней? - тревожно повторил Шумский.
   Старик глянул с улыбкой ему в лицо своими добрыми глазами и, важно поджав губы, произнес:
   - Не любопытствовал еще узнать у баронессы Евы, чем изволит хворать ее фаворитка... да, кажется, и ваша тоже... И вы тоже успели, vous amouracher de la gamine {вы влюбились в девчонку (фр.).}.
   - C'est un ange, monsieur le baron! {Это ангел, господин барон (фр.).} - отозвался Шумский.
   - Oh! Dechu, alors {О! Падший тогда... (фр.).}... Это чертенок и по лицу, и по нраву, и по ухваткам. Вы, как талантливый художник, господин Андреев, должны знать, что во всей существующей на свете живописи, даже в испанской школе, не найдется изображения ангела, черномазого, как цыган и с дерзкими чертами лица. Прасковья хорошенькая девчонка, но она не ангел, а цыганенок... Скорее моя Ева напоминает собой тот тип, который принято давать ангелам и архангелам. Les trois В {три Б. (фр.).}. В понятии об ангеле буква Б имеет тоже значение...
   "Ну... Поехали! Завели шарманку..." - подумал Шуйский и вымолвил:
   - Совершенно верно, но только баронесса...
   - Bonte, beaute, beatitude {Доброта, красота, блаженство (фр.).},- продолжал старик, не слушая.- Belle, bonne, blanche {красивая, хорошая, белая (фр.).}... Я непременно в заключении или эпилоге к моему сочиненью...
   - О значении букв относительно мозга человеческого,- подсказал Шумский.
   - О, нет... нет... Вы все путаете... Значение звуков, а не букв... Неужели вы не понимаете... Буква есть тело, а звук его душа... Звук - содержание, а буква - форма... И не "относительно мозга"... А их мозговая, comment vous dire {как вы говорите (фр.).}, законность, необходимость, непреложность... Знаете ли вы, например, что буква б - голубой... Звук с - золотисто-желтый... Впрочем, я забыл! это не про вас, господин Андреев...
   Шумский стоял, опустив глаза в пол, как бы выслушивая равнодушно периодически-одинакий выговор, или прислушиваясь к ветру на улице.
   - Это, конечно, очень интересно,- вымолвил молодой человек, стараясь не рассмеяться. И он прибавил мысленно: "Bete {глупый (фр.).}, болван, башка - тоже на б начинаются".
   - А знаете ли вы, кто первый написал сочинение почти на эту же тему... О родстве, так сказать, красок и звуков. Гениальный Гёте, к которому я два раза ездил поклониться в Веймар и скоро в третий раз поеду! - восторженно проговорил барон.
   "И поезжай, да поскорее,- мысленно проговорил Шумский.- Да там застрянь подольше. Или совсем подохни... И лжет ведь... Станет умный человек таким вздором заниматься. Гёте не тебе чета... Его стихи и я читал во французском переводе".
   Видя, что беседа с бароном может затянуться, что изредка случалось, Шумский взял со стола тетрадь и слегка попятился, как бы собираясь раскланяться.
   - Узнайте... Может быть, Ева и даст вам сеанс... Да, кстати, скажите... Когда же портрет будет готов?
   - Скоро-с,- тихо вымолвил Шумский, как бы смущаясь.
   - Скоро?.. Вот уже более месяца, что я слышу от вас это слово.
   - Мне этот портрет, как я докладывал вам, барон, не задался... Две недели назад я начал сызнова, другой...
   - Другой... А первый?..
   - Первый я бросил, изорвал...
   - Напрасно. Он был, по-моему, очень хорош... Но я надеюсь, что вы не изорвете второго и не начнете третий... И Ева позволила вам изорвать первый портрет...
   - Я сделал это вдруг... В минуту вспышки и гнева на мою работу...
   - На глазах моей дочери у вас, господин Андреев, не должно быть вспышек,- вдруг сухо вымолвил барон.- Каких бы то ни было!.. Гнева, радости, досады или чего-либо подобного. Вы поняли?!..
   Шумский молчал, но лицо его слегка вспыхнуло, и он чуть не в кровь кусал себе губы.
   "Создатель мой! Какое терпение надо с тобой иметь!" - думал он про себя.
   - Я не желаю оскорбить вас,- продолжал более кротко барон.- Я, как старик и старинного рода дворянин, напоминаю вам, что вы человек, труды которого я оплачиваю... по найму... Если вы, в качестве талантливого художника, допущены в комнату моей дочери, баронессы, ради писания портрета... то все-таки, господин Андреев... надо помнить... себя... Не надо забывать или забываться...
   Наступила пауза. Шумский потупился совершенно и тяжело дышал.
   - Да, кстати... Кажется, сегодня вам следует получение месячное, toucher vos appointements {получить ваше жалованье (фр.).}.
   - Нет-с... Послезавтра,- глухо вымолвил Шумский.
   - Верно ли? Я думал сегодня...
   - Наверное.
   - Но если вы, господин Андреев, желаете... Может быть, вам нужны деньги... Пожалуйста... Днем ранее или позднее, это ведь все равно... Мне...
   - И мне тоже все равно-с,- выговорил Шумский и невольно вдруг улыбнулся веселой и смешливой улыбкой.
   - C'est comme il vous plaira... Adieu... {Как вам будет угодно... Прощайте... (фр.).}
   Барон наклонил голову ласково, но важно. Шумский низко поклонился и быстро вышел из кабинета, как бы убегая.
   Когда дверь затворилась за ним, он остановился и проворчал вполголоса среди столовой:
   - Когда-нибудь я или со смеху прысну тебе в лицо, или того хуже... отдую, вспылив негаданно от какой твоей дерзости... Да... чертовски... дьявольски все задумано и обдумано. Но хватит ли терпенья... Уменье - не мудреное дело... Терпенье - вот что мудрено.
   И молодой человек вдруг задумался и стоял, не шевелясь.
   "Пашута? Больна?" - вертелось в его голове.
   "Неужели это хитрая канитель с ее стороны,- думал он.- Неужели дворовая девка, Прасковья, такая бой-баба. Такая шустрая? Такое колено надумала, чтобы затянуть мне все дело... Не может этого быть! Ведь тогда я ни вызвать ее к себе, ни даже видеть не могу... Ах, ты!.."
   И Шумский вздохнул тяжело от приступа гнева.
   "Каково я наскочил!.. Взял за прыткость, а она против меня пошла... Да ведь это ужасно... Это лбом об стену бить и себя... да и ее об стену ухлопать... А сердце мое чует, что это игра, комедия... Она здоровехонька, но хочет оттянуть... Ах, проклятая девчонка!.."
   Постояв еще мгновенье, Шумский двинулся.
   - Надо велеть доложить о себе,- проворчал он вслух и пошел в переднюю.
   Тот же лакей, Антип по имени, который докладывал об нем барону, дремал на лавке.
   - Доложи баронессе обо мне,- сказал Шумский.
   Лакей очухался наполовину и, ничего не ответив, сонно пошел из передней.
   - Насчет тоись патрета? - обернулся он уже с порога.
   - Это не твое дело... Доложи, что я приехал...
   - Да барышня уж знают... И сказывали, скажи, что патрет писать нынче не будем... Вам тоись...
   Шумский сильно изменился в лице и стоял в нерешимости, что-то соображая.
   "Нет... Не надо,- подумал он.- Может рассердиться, если послать переспрашивать... Но что же это значит... Пашутка? Или иное что? Или случайность?.."
   - Что Прасковья? Захворала? - спросил он вдруг.
   - Не знаю,- лениво и сонно отозвался Антип.
   - На ногах она или в постели...
   - Я ее нынче еще не видел... Да... и то правда... слыхал... лежит! Жалится на живот, что ли...
   Шумский повернулся нетерпеливо и досадливо на каблуках, сам взял пальто с вешалки, накинул его и пошел по ступеням к выходу.
   "Дьявол какой - девчонка!" - ворчал он сквозь зубы.
   - Что теперь делать? Сколько она проломается. День, два?.. Или неделю?.. Ах, дьявол! - уже вслух говорил он, шагая по улице.
   И вдруг он остановился, как вкопанный.
   - А что, если она меня совсем выдаст, назовет. Скажет Еве - кто этот живописец!
  

VI

  
   Поручик конной артиллерии и флигель-адъютант Шумский, осторожно и таинственно выезжающий из дому в статском платье и с именем г. Андреева являющийся в доме финляндского барона, было, конечно, явлением не заурядным, а крайней дерзостью "блазня".
   Молодой человек, очевидно, решился на все... ради вновь затеянного "сердечного дела".
   Дело же, которым Шумский был поглощен, которому теперь отдался всеми помыслами, от зари до зари обдумывая, что и как предпринять - было собственно преступным замыслом.
   Только в той среде, где он жил и вращался, только в эти дни особенной разнузданности нравов между военной молодежью и только в таком избалованном людьми и обстоятельствами человеке, каков был Шумский - мог зародиться подобный замысел.
   Враги Аракчеевского сынка, надеявшиеся и ожидавшие, что он не ныне завтра "зарвется" в своих буйных и преступных затеях и хватит через край - соображали совершенно логично. Так и должно было кончиться.
   Квашнин, самый скромный и благоразумный человек из всего круга приятелей Шумского, был прав тоже, когда думал или говорил другу:
   - Пошел кувшин по воду ходить, там ему и голову сложить!
   А между тем все, что делал Шумский уже давно и то что затевал, наконец, теперь в пылу страсти к околдовавшей его женщине - так просто, понятно, естественно и чуть даже не обыденно и законно представлялось его разуму и его совести.
   Казалось, что понятия самого начального о добре и зле не было никогда в этом человеке.
   Так зачалась и сложилась вся его жизнь. Обстоятельства сделали его таковым... Виною всего было Грузиновское домашнее житье-бытье...
   Знаменитая Аракчеевская усадьба, Грузино, созданная временщиком, которую он посещал постоянно не только летом, но и зимой, была родиной Шумского.
   Тому назад лет тридцать, простая дворовая женщина, горничная, обратила на себя внимание сурового графа и, поселенная в доме, сделалась барской барыней.
   Аракчеев, тогда еще простой смертный, но уже любимец великого князя Павла, жил одиноко, как холостой, имел большую слабость к женщинам красивым, и довольно часто менял их из среды простых мещанок. Между тем, будущий временщик был уже женат на девушке хорошего дворянского рода Хомутовой, но молодая женщина после двух лет сожительства покинула мужа, не снеся его грубого обращения.
   Появившаяся же на этот раз в Петербурге, в квартире его, новая экономка на смену прежних была, видно, не чета прежним.
   Она была молода и красива, хотя не особенно, умна не очень, но зато очень хитра. Это была только пригожая собой и чрезвычайно лукавая женщина. Вскоре барин и все люди почуяли, что эту женщину лишь не скоро сменит другая, новая. И все ошиблись... Никакой другой уже не суждено было никогда явиться на смену этой.
   Настасья Федоровна Минкина осталась у графа на веки вечные и из экономки стала правой рукой во всех его делах и первым, самым дорогим другом.
   После нескольких лет счастливой жизни они вместе поселились в Грузине, подаренном императором любимцу. У всемогущего временщика и у его наложницы-друга явилась только одна помеха для полноты счастья и благополучия... Этого не могли дать ни всемогущество, ни власть, ни деньги... Тридцатилетнему уже Аракчееву хотелось иметь сына, наследника всего, что вдруг нажил он... Не сердце его просило этого у судьбы... Сердце, если таковое было в нем, никаким чувствам, свойственным простому смертному - доступно не было. К другу Настасье он был привязан не сердцем. Он был порабощен тем, что было и осталось тайной для всех.
   Граф, однако, упорно, сердито, прихотливо, желал сына. У него на земле все земное есть, только сына нет! Следовательно, только этого и остается еще упрямо желать и требовать у баловницы-судьбы.
   И однажды, лет двадцать с небольшим тому назад, он узнал, что судьба и тут уступила покорно. У Настасьи должен родиться ребенок.
   Но сын ли это будет? Дочери он не желает.
   У Настасьи Федоровны Минкиной родился сын.
   Рожденье мальчика в Грузинском дворце было, конечно, событием для всех, от самого графа до последнего его верного раба. Но первый человек, для которого существование этого мальчика стало вдруг уже не важным обстоятельством, а мелкой подробностью житья-бытья - был тот же прихотливый избранник Фортуны. К родившемуся, а затем подраставшему маленькому Мише, граф стал вскоре относиться так же, как и ко всем, ко всему на свете. Он снисходил к сыну с высоты своего величия, холодно, безучастно, иногда грозно. Настасья Федоровна, вероятно, благодаря влиянию на нее друга-сожителя или из невольного подражания, тоже относилась к ребенку сдержанно.
   Мальчика, однако, и отец и мать стали баловать с первых же лет, но на особый лад. Баловали не ребенка, а барчонка. Заботились, чтобы все у него было. Вскоре всякая его прихоть исполнялась немедленно, Аракчеевым, Минкиной и, следовательно, всеми обитателями усадьбы... Но чего маленький Миша не видал никогда от отца и редко видел от матери - была нежность родительская, теплая ласка, благотворно касающаяся детского сердца, а затем влияющая и на его детский разум.
   Миша знал и видал ласку только от крестьянки, взятой к нему в кормилицы и оставшейся при нем в качестве няньки. Если б не Авдотья, он, быть может, одичал бы совсем и ходил бы по большому Грузинскому дворцу, как дикий зверек, пойманный в лесу и тщательно прикармливаемый людьми.
   Миша, когда оглянулся несколько сознательно, т. е. был уже не младенец, тоже не нашел в себе к сумрачно-величественному отцу и к равнодушно-ласковой матери - ничего... Ни любви, ни боязни, ни даже привычки. Ему была нужна одна "Дотюшка", но и то только в минуты какой-либо прихоти и ожидания ее исполненья... Когда мамка упрямилась или журила его, отказывая в чем-либо своему дорогому питомцу - он не только не говорил с ней целый день и два дня, но даже не взглядывал на нее... Вечером, ложась спать, он наотрез отказывался Богу молиться, и никакие уговоры и застращиванья Авдотьи не помогали.
   - Мне никого не нужно... Я один буду... Что захочу, то сам себе и достану! - ворчал десятилетний мальчик.
   - Да ведь это грех! - говорила Авдотья.- На меня гневайся, а на Господа Бога, нешто это можно? Господь тебя накажет...
   "Накажет" - было слово, которое для Миши не имело смысла. Его никто никогда ни за что не наказывал. Стращали его наказаньем и отец, и мать, но нянька упорно, отчаянно заступалась за ребенка, выходила из себя и иногда загадочно грозилась господам... Во всем молчаливая раба, Авдотья Лукьяновна преображалась, доходила до остервенения, когда надо было спасти питомца от розог или от холодного чулана... И все обитатели Грузина дивились, потому что грозный барин и беспощадная в наказаниях Настасья Федоровна, оба равно, каждый раз, уступали мамке Авдотье... Махнув рукой на Мишу и его заступницу, они никогда не приводили угрозы в исполненье.
   И наказанье для ребенка стало призраком... Это было привиденье, которым люди людей пугают, иногда сами верят, но никогда сами не видали.
   А Миша верил только тому, что сам видел и слышал. Таков он уродился.
   Когда однажды зашла речь между ним и одним мужичонкой из деревни о столице Москве, Миша на какой-то вопрос крестьянина отвечал:
   - Не знаю... сказывают все, такой город столичный есть в России... Но я его не видал, и есть ли он на свете, не знаю!
   Поездки в Москву его отца и других обитателей и постоянные сношения Грузина с отсутствующими были для мальчика не доказательством. Он сам этой столицы не видал!.. А верил он только себе! Мало ли что "они" говорят, его отец и мать. Мало ли что "она" говорит, мамка.
   "Они" и "она" были обычным наименованьем на языке мальчика, когда он думал или говорил об этих самых ему близких людях, родных и няне. Когда они повиновались ему, т. е. исполняли просимое, давали желаемое, он был только доволен ими, а не благодарен им. Когда же они отказывали, он чувствовал неприязнь к ним и вступал бессознательно в борьбу, и почти всегда после долгой и упорной борьбы побеждал.
   И чем более подрастал Миша, тем менее чувства ощущал в себе к родным, тем менее, по-видимому, любили и они его.
   Когда же минуло Шумскому двенадцать лет, и Аракчеев отдал сына в Пажеский корпус, то и последняя связь порвалась. Вскоре же родители впервые пожали посеянное! Через три года после поступленья в корпус произошло серьезное столкновенье между родителями и отроком, который среди товарищей корпуса быстро развился и "развернулся" не по летам.
   Разумеется, за эти три года пребывания в столице Миша набрался всякого ума-разума. Он отлучался из корпуса чаще товарищей, ходил и ездил верхом совершенно свободно и, конечно, завел множество всяких знакомых. При свидании с родными он уже был смел и резок. Однажды он явился к матери с вопросом:
   - Отчего я зовусь Шумский, а батюшка графом Аракчеевым? Сын и отец одинаково должны зваться.
   Настасья Федоровна оторопела и несколько мгновений сидела, разиня рот. Простой вопрос уподобился удару грома.
   Наконец, она собралась с духом и с мыслями и вымолвила сердито:
   - Это что за глупые речи?!.. Кто тебя надоумил эдакое спрашивать? Питерский какой вертопрах?
   - Глупого ничего нет... И никто не надоумил. Я и в Грузине прежде об этом думал давно, да не говорил... А теперь иное дело... Так пришлось, что надо спросить.
   - Не хочет граф, чтобы ты теперь назывался его именем. Будешь умник, будешь называться. Вот тебе и все! - резко ответила Настасья Федоровна.
   - Да он отец мне?..
   - А то кто же... Кум, что ли?
   - Ты мать мне...
   - Да что ты? Очумел? - воскликнула Минкина, рассерженная и еще более удивленная.- С чего ты это вдруг такие речи повел?
   - Стало быть, ты не жена его, батюшкина, не венчалась с ним, как все жены? Ты отвечай только... Я верно знаю это, но мне надо слышать это от тебя самой. Скажи. Нет? Не венчалась? Не жена ведь его - настоящая?!.
   Настасья Федоровна вспылила окончательно и выкрикнула вне себя:
   - Вон ступай!.. Уходи!.. Грубиян-мальчишка! Нынче же графу скажу, какие ты со мной негодные разговоры заводишь. Вон пошел, дурак эдакий. Пень!..
   Шумский, усмехаясь насмешливо, покачал головой и проворчал что-то... Минкина ясно расслышала только вздох его и два слова: - "Ах, дуры бабы!"
   Этого было достаточно, чтобы привести женщину в ярость. Она двинулась и из всей силы ударила сына по щеке... Пощечина смаху свалила Мишу на пол... Но, вскочив на ноги, он, остервенелый, как кошка, одним прыжком бросился на мать и вцепился ей в чепец и в волосы... Еще два удара сильных и здоровых кулаков Минкиной, снова ошеломив, сбили его на пол... Миша не сразу пришел в себя... а когда поднялся, зарыдал и опрометью бросился вон из горницы. Это было первое оскорбление в жизни, которое ему приходилось перечувствовать. Вдобавок оно было им почти не заслужено и получено от родной матери.
   15-тилетний малый весь день пробродил, как в чаду, по улицам Петербурга. Настасья Федоровна, взбешенная, конечно, не утерпела и тотчас пожаловалась графу на сынка. Но, разумеется, она передала все Аракчееву в несколько ином и смягченном виде. Он узнал от сожительницы только про упрямство сына в его желании разъяснить обстоятельства своего рождения.
   Наутро Шумский был позван к отцу и, не робея нисколько, предстал пред грозные очи временщика. Час целый простоял он пред сидящим в кресле отцом и слушал нравоучение со ссылками на законы российские, на Евангельское учение и на тексты посланий апостольских. Проповедь графа сводилась к тому, что дети не должны судить родителей, должны почитать их, чтобы снискать благословение Божеское, а главное - долгоденствие на земле. И тут впервые юный Михаил Шумский будто прозрел и глянул вдруг иными глазами на графа, Настасью Федоровну и на себя... Ему показалось или почуялось, что он им совершенно чужд, что он для них какой-то предмет, какая-то затея... Они же для него тоже ничто, лишь какое-то любопытное явление...
   Ему показалось, что она, его мать - женщина ограниченная и себялюбивая, злая ко всем, кроме своего благодетеля, которому предана рабски, как холопка, но предана, однако, не сердцем, а лукаво и расчетливо. Ему показалось, что и он тоже, его отец, человек замечательно черствый, полный самообожания, боготворящий даже себя самого и презирающий всех кругом себя... Но, главное, что возникло в голове Шумского вопросом и поразило его самого, был вопрос:
   "Умен ли этот человек, как говорит мать, говорят все кругом?"..
   На этот вопрос Шумский ответил себе определенно и решительно только впоследствии. Но теперь явилось впервые подозренье, что этот всеобщий идол, закажденный окружающими его и в Грузине, и в столице, будто совмещает в себе двух лиц, двух человек, два существа... Один граф Аракчеев, временщик, наперсник царя, неограниченно всемогущий и властный - показался Мише только злым пугалом для всех и "кровопийцей" своих рабов. Другой граф Аракчеев, сожитель и покровитель его матери, его родитель, показался ему человеком просто глупым, привередником, брюзгой, которого многие кругом часто рядят в шуты.
   Ведь он правит Россией, а простая, дурашная и малограмотная женщина правит им, будучи сама во всем управляема ключницей Агафошихой, из которой - ключницы - делает, что хочет молодой скотник, красавец и пьяница Кузька... Что же это? Скотник Кузька может, стало быть, если захочет, порешить по-своему государственное дело.
   На этом логичном, но диковинном соображении Шумский остановился и мысленно махнул рукой. У него еще не хватало достаточно дерзости разума, чтобы считать свои помыслы и догадки непреложными истинами. Это свойство его характера должно было развиться немного позже.
   Но теперь покуда возникло и сказалось в нем ясно, крепко и решительно только крайнее недоверие к тому, как судят все этого грузинского властелина.
   И с этого именно времени в Шумском началась та душевная работа и переработка всех ощущений и впечатлений его прошедшего и настоящего, которая постепенно сделала из него "маловера", как метко окрестила его однажды Авдотья.
   - Бог его знает, что из него вырастилось,- сказала нянька однажды, оставшись наедине с барыней Настасьей Федоровной.- Он маловер!.. Он не токмо на графа, он в храме Божьем на иконы исподлобья смотрит... Так чего уж тут спрашивать! С сглазу, что ли, это какого приключилось?.. Ладанку бы на него от мощей надеть.
   - Мало драли!.. Вот что! - решила Настасья Федоровна.- Без розог коли вырос молодец или девка - значит вся жизнь их прахом пойдет, а после смерти прямо к чертям на сковороду. Ты за него ответ дашь, мамка, пред Господом Богом. А мы с графом - сама ты знаешь - за Мишу не ответчики. Людей обмануть можно, а Господь-то ведь все видит!..
  

VII

  
   Выйдя из Пажеского корпуса 18-ти лет, Шуйский сделался модным гвардейским офицером, каких было много. Он отлично говорил по-французски, ловко танцевал, знал некоторые сочинения Вольтера и Руссо, которые, несмотря на тоску, все-таки прочитал, подражая другим товарищам, и рисовался повсюду свободомыслием и вольнодумством. Кутежи по трактирам и по разным зазорным местам были на втором плане. На первом же плане были "права человека", великие столпы мира: "свобода, равенство и братство", дешевое кощунство над религией, "божественность природы" пантеизм и, наконец, целые тирады, наизусть выученные из пресловутого "Эмиля" Руссо, забытого во Франции, но вошедшего в моду на берегах Невы.
   Так длилось, однако, недолго... Вдруг случилось в Петербурге событие, которое повлияло на весь строй жизни гвардейцев... Разыгралась история в Семеновском полку, прозванная и известная под именем семеновского бунта... История кончилась пустяками, но молодежь гвардейцев стали подтягивать. Пуще всего принялись искоренять всякое вольнодумство, предоставляя одновременно широкий простор "правам молодости", чуть не поощряя всякие проявления разнузданности, всякие буйства, соблазны и скандалы.
   "Пускай молодежь тешится всякой чертовщиной, лишь бы бросила Вольтеровщину!" - выразилось однажды крупное начальственное лицо.
   Поблажка всяким "шалостям" произвела моду на эти шалости... И скоро это поветрие дошло до того, что самый скромный и добродушный корнет или прапорщик, еще только свежеиспеченный офицер, как бы обязывался новой модой - отличиться, принять крещение или "пройти экватор", как выражались старшие товарищи.
   Пройти экватор - значило совершить скандал... по мере сил и уменья, что Бог на душу положит! Вскоре, разумеется, явились и виртуозы, имена которых гремели на всю столицу, стоустая молва переносила их в захолустья и слава о подвигах героев расходилась по весям и городам российским.
   Одним из этих виртуозов явился и Шумский... Первые его подвиги почему-то очень позабавили и утешили временщика-отца, прошли, конечно, безнаказанно, а нашумели много - дали ему известность... и стали для него роковыми. Он уже не вернулся вспять и не сошел с этого как бы избранного пути... Отец вскоре как бы спохватился, был недоволен и журил сына, но было поздно...
   Однако, среди этой жизни, проводимой среди карт, вина и продажных женщин, с примесью непристойных скандалов и буйств - было собственно слишком много однообразия, не было пищи, не могло быть удовлетворенья для человека мало-мальски выдающегося и одаренного от природы. А таков был Шумский.
   - Господи, какая, однако, тоска на свете жить! - восклицал часто баловень совершенно искренно.
   - Влюбись! - советовали товарищи, зная, что это единственное, чего не испробовал еще Шумский.
   Действительно, молодой человек, переставший давно бывать в обществе и танцевать на балах, как делал первый год после выпуска из корпуса, перестал видать степенных людей, не был знаком коротко ни с одним порядочным семейством. Поэтому он не мог и встретить кого-либо, девушку или женщину, достойную увлеченья... Женщин, которых видал он, и к которым зачастую привязывались сердцем иные из его товарищей, он не мог полюбить, он даже не считал женщинами...
   В душе своей он носил женский облик, созданье мечты своей и, фантазируя в часы досуга или отдохновенья от кутежей, говорил себе...
   - Вот такую полюбил бы... Да и не по-вашему... Не вздыхал бы и вирши не плел бы в ее честь. Сделал бы из нее идола-бога, которому б

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 322 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа