- А вы их в зубы да в загривок, - крикнул воевода, энергично размахивая здоровенными кулачищами, - вот и присмиреют!..
- Да ведь хорошо бы, кабы с ними одними, а то их тут придет сила! - уныло покачивая головами, отвечали ему посадские разом.
- Ну, что ж? И у нас есть сила! Тысячи две стрельцов и добрых ратных людей у нас наберется, - сказал воевода. - Подбирайте и вы молодцов, коли наберете столько же, то я вам ручаюсь, что мы переяславцев с тушинцами и на порог не пустим! Вот в Гладком логу и встретим, да так-то угостим, что до новых веников не забудут.
Энергичная речь нашла себе сочувствие в толпе, раздались смешки и одобрительные возгласы, но уныние опять одолело.
- Где уж нам в поле выходить! Там и ляхи, и казаки, народ привычный к бою, народ - головорез! Тем и живут - с конца ножа... Нет, уж коли на то пошло, так уж лучше собрать животишки да бежать всем розно...
- Пока путь чист, в Ярославль переберемся! - поддакнули другие.
- Да, да! Чем тут голову под обух нести, лучше бежать загодя, спасти, что можно!
- Бежать от ворога! Бежать всем городом, - раздались крики.
- Стойте! Стойте!.. Молчите! Отец митрополит хочет говорить!..
- Православные! - начал Филарет. - С душевной скорбью вижу я, что помыслы все ваши только о мирском. Заботитесь о животах, о жизни, о покое своем, бежать собираетесь... Почему не позаботитесь о Божьем? О храмах ваших, о святых иконах, о мощах угодников, о благолепном строении церковном, вами же и вашими руками созданном, из вашей лепты? Почему не вспомните могилы отцов и дедов и почивших братии ваших? Или и это все возьмете с собою? Или и это все вы понесете в дар лютым ворогам и скажете им: возьмите, разоряйте, грабьте, оскверняйте, только нас, робких, пощадите за смиренство наше. Так, что ли? Говорите, так ли?
Филарет обвел передние ряды вопрошающим взглядом, никто ни слова не проронил ему в ответ. Тогда он продолжал:
- Бегите же, маловерные! Спасайтесь, позабыв святой долг присяги, по которому вы за своего царя должны стоять до конца, до последней капли крови! Я не пойду за вами: я останусь здесь на страже соборной церкви, святых мощей, икон и всей казны церковной... И помните, что нет вам моего благословения.
Спокойствие и твердость этой речи произвели на толпу очень сильное впечатление. Раздались с разных сторон возгласы:
- О-ох, грехи! Стыдно покидать святыню, это что говорить!.. Насмеются над нами наши вороги... Ох, кабы рать царская, кабы помочь откуда подошла!
Сеитов воспользовался этой минутой колебания и вдруг заговорил:
- Кабы чужими руками да жар загрести! Других бы подставить, а самим за чужую спину спрятаться! Этак-то, братцы, и всякий сумеет... Да и хитрость тут невеликая! Нет, вы сами покажите себя, сами рогатину в руки, да топор, да лом... Да станьте-ка стеною твердою: подступай, мол, кто смелее!.. Так у ворога и руки опустятся!
- Это верно, что и говорить!.. Смелый и ворогу страшен... Это точно! - раздалось в разных местах.
-- А коли верно, так за чем же дело стало? В городской казне на всех оружия хватит: копьев, бердышей, сулиц, обухов, чеканов. И доспехов насбираем сотен пять: и сабель, и мечей найдется. Захотите драться - будет чем с лиходеем переведаться. Не захотите - путь вам не загорожу, ступайте. А я тоже от отца митрополита ни на шаг... Здесь жил, здесь служил, здесь и голову сложил...
В толпе поднялся невероятный шум, несмолкаемые крики, брань, перекоры... Но смелые начинали преобладать, судя по возгласам и общему настроению толпы.
- Останемся... Стыдно бежать!.. От беды трусостью не спасешься... И разор велик, и позор пуще того... Биться надо! Надо им отпор дать, чтоб неповадно было.
Несколько десятков более смелых пробились, наконец, вперед, к самому рундуку и завопили:
- Давай нам оружие! Давай, готовы биться! Давай!
- Нет, братцы, так негоже, - сказал воевода. - Пожалуй, выйдет так, что оружие взяли, а сами и побежали... И останусь я и без бойцов, и без оружия... Нет, кто хочет с нами быть за один, тот выходи, да записывайся, да крест целуй, что ни государева, ни своего земского дела не выдашь! Тогда и приходи ко мне в оружейную казну.
- Бери с нас запись! Целуем крест! - закричали уже сотни голосов, и сотни рук поднялись в толпе.
- Вот это дело, это так! А ну-ка, добрые молодцы, направо, а сарафанники - налево! Разбивайся, что ли! И кто направо, те к записи ступай! Эй, дьяки! Готовьте всем запись учинить, кто только пожелает.
Толпа зашевелилась. В ней среди гула и шума голосов произошло движение, толкотня и даже некоторая давка, и затем она разделилась надвое: огромное большинство отхлынуло на правую сторону, к "добрым молодцам", а меньшинство отошло налево, и притом меньшинство, действительно неспособное носить оружие: старые, убогие, недужные люди.
И теперь все уже спешили записываться наперебой, записавшись; подходили под благословение митрополита и целовали крест из рук его, а затем становились особо в ряды. Дьяки едва успевали заносить имена в столбцы и дважды посылали подьячих в приказную избу за бумагой. Не прошло и двух часов, как на столбцах, покрытых записями, можно было уже насчитать более трех тысяч имен.
- Ну, вот теперь, братцы! - обратился к новобранцам воевода. - Теперь пожалуйте всем скопом к приказной избе за оружием да из домов тащите что у кого есть: доспехи, шлемы, рубахи кольчужные... Теперь я знаю наверно, что мы у переяславцев отобьем охоту к нам в Ростов жаловать. За мной, ребятушки!
И он двинулся к приказной избе во главе толпы приободренных им ростовцев.
Минула еще неделя, наступил и октябрь, а погода стояла все та же: теплая, тихая, сухая... На ржаных полях озимь выросла в колено, колос в трубу заворачиваться стал, а ни о снеге, ни о зиме и помину еще не было. Старики только головами покачивали, не пророча ничего хорошего на будущий год... Но зато детям было раздолье: они не уходили с улицы и, конечно поддаваясь общему воинственному настроению горожан, всюду играли в войну, собирались ватагами, выбирали воевод и разбивались на два отряда - на ростовцев и переяславцев, выходили на площадь, сшибались, ходили друг на друга стена на стену и наполняли тихие улицы города веселым шумом и криком.
Такая же точно игра происходила каждый день в саду дома Романовых, где девятилетний Миша собирал около себя всех дворовых ребят и воеводствовал над ними, посылая их во все концы сада на розыск подступающего врага. К тому же Сенька ухитрился смастерить Мише рог, в который он трубил, сзывая своих ратников. И игра под руководством Сеньки шла настолько оживленно и весело, что Танюша, которую Марфа Ивановна сажала с утра за работу, не без зависти поглядывала на затеи братца Мишеньки из-за своих пялец. Любовалась не раз играми Мишеньки и сама Марфа Ивановна, отвлекаясь от тех скорбных дум и тяжких предчувствий, которые ни днем ни ночью не давали ей покоя с самого отъезда Никиты Ивановича из Ростова. Сядет она, бывало, на скамеечку под березами и любуется на резвость и подвижность своего милого сынка, на его оживление и веселье...
- Хорошо бы, матушка, кабы и на войне вот так точно было, - заметил как-то раз Сенька, указывая своей госпоже на игры мальчиков. - Тогда, пожалуй, и ростовцы тоже храбрее были бы...
Сенька пользовался особенным доверием и милостями Марфы Ивановны и Филарета Никитича, потому что он вынес все тягости ссылки в качестве слуги при Иване и Василье Никитичах, сосланных в Пелым. За обоими братьями он ухаживал, как самая верная и преданная нянька, не отходил от них ни на час во время их болезни. Один из них - Василий Никитич - даже и скончался на его руках, а Иван Никитич, вернувшись из ссылки, указал Филарету Никитичу на Сеньку, как на самого надежного пестуна для Миши, и, надо сказать правду, что Сенька действительно вполне оправдывал лестный отзыв о нем довольно сурового Ивана Никитича. Он не только безотлучно находился при Мишеньке днем и ночью, не только следил за каждым его шагом зорко и неусыпно, но и по отношению ко всем в семье и доме Романовых оказывался чрезвычайно услужливым, внимательным и предупредительным. Вот почему и сама Марфа Ивановна охотно вступала с ним в разговоры, входила в обсуждение некоторых домашних вопросов и даже принимала его советы.
- А как тебе сдается, Сеня, - спросила его однажды Марфа Ивановна, любуясь на военные игры Мишеньки, - удастся ли воеводе отстоять Ростов от тушинцев?
Этот вопрос тревожил ее уже несколько дней сряду, от него изныло и болело ее сердце.
- А как тебе сказать, государыня, - сказал, подумав, старый и верный слуга, - оно, конечно, победа - дело Божье... На все его воля... Ну, а все же мне сдается, что в открытом поле ему против тушинцев не выстоять. Хорошо, коли они его воинства испугаются да не полезут в битву... А коли полезут, тогда уж пиши пропало...
- Что ты это, Сеня? Да ты пугаешь меня!
- Правду-матку режу, не прогневайся! Да ты и сама изволь раскинуть умом-разумом, ну какие это воины у воеводы набраны, кроме городовых стрельцов да служилых людей? Сегодня он пекарь - баранки в печку сажает, а завтра в поле вышел. А этот бондарь - обручи на клепки нагоняет, а тут вдруг на коня сел. Смеху подобно. Таким ли воинам против Литвы да казаков выстоять? Опять и то скажу, коли бы у Ростова ограда была с башнями да наряд на башнях, тут бы ростовцы за себя постояли, потому у них за спиной свой дом, своя семья. А в поле побегут как раз!
Такое мнение Сеньки о ростовских военных приготовлениях не могло успокоить тревоги Марфы Ивановны, и она все более и более поддавалась своему мрачному настроению. И вдруг поутру 10 октября зазвонили все колокола ростовских церквей и в кремле, и во всех концах города, сзывая ростовцев на защиту их родного города. В то же время затрубили трубы, затрещали барабаны у приказной воеводской избы. По городу разнесся слух, что по полученным сведениям тушинцы и переяславцы уже двинулись в поход к Ростову. Все население высыпало на улицу: вооруженные переписные ратники вперемежку с плачущими и причитающими женщинами, детьми и подростками, с дряхлыми и убогими старцами. Ратники спешили к местам, но, надо сказать правду, очень неохотно: один жаловался на тяжесть доспеха, другому шелом был не по голове, третий путался в сабле, привешенной не по его росту. И все это шумело, гудело, вопило и стремилось по улицам в каком-то оторопелом, встревоженном и далеко не воинственном настроении.
Марфа Ивановна с грустью и тревогой присматривалась и прислушивалась к этому шуму и движению на улице, к этой толпе, которая куда-то валила волною, безотчетно стремясь навстречу своему неизвестному року, и в душе ее не было никакой надежды на то, что эта слабая сила защитит ее и семью от надвигающейся грозы.
"Боже мой, Боже мой! Что с нами будет?" - думала она с нескрываемым волнением, сидя на рундуке, выходившем в сад, и прислушиваясь к призывным звукам труб и к грохоту барабанов, который мешался с колокольным звоном.
- Мама, мама! - крикнул ей вдруг Мишенька из сада. - Посмотри-ка, посмотри, какой к тебе Степанка нарядный идет!
Марфа Ивановна оглянулась и увидела перед собой Степана Скобаря во всем ратном убранстве, на нем была частая кольчужная рубаха, подпоясанная толстым ремнем с бляхами, к которому привешен был широкий и прямой тесак, а голова у него была прикрыта островерхим желобчатым шеломом с бармицей, свешивавшейся на плечи.
Степанка подошел к своей госпоже, снял с себя шелом и поклонился ей в ноги.
- Прощай, матушка, государыня ты наша! Прости, коли в чем провинился, не поминай лихом. Детишек моих с женишкой не оставь без призору, коли сложу голову!
- Дай тебе Бог удачу, Степан, - сказала приветливо Марфа Ивановна. - Но только вот какой тебе от меня дан заказ, и ты его помни: если сохранит тебя Бог в начале битвы, так ты наблюдай и смотри, какой конец будет. И если чуть только заметишь, что наши дрогнули, что уж им не устоять, сейчас скачи сюда, не жалеючи коня, с известием ко мне и к господину своему Филарету Никитичу. Понял?
- Понял, матушка! Как не понять! По твоему заказу и исполню.
Он поднялся с колен, отвесил еще поясной поклон Мишеньке, поцеловал его руку и удалился.
Полчаса спустя колокола смолкли, и слышно было, как при звуках труб и барабанов ростовская сборная рать двинулась через город на Переяславскую дорогу. Звуки музыки и самого движения рати, мало-помалу удаляясь, затихли, и до слуха Марфы Ивановны стал вскоре долетать только шум расходившейся по домам толпы да жалобные вопли и причитания женщин, разлучившихся с сыновьями, мужьями и братьями.
- Вернутся ли? Увидишься ли с ними вновь? - вот вопросы, от которых не могла отделаться грустно настроенная Марфа Ивановна.
- Мама! - обратился к ней с вопросом Миша. - На войне, когда кого-нибудь убивают, он тоже падает?
Не понимая этого вопроса, мать стала вглядываться в лицо ребенка с недоумением.
- Ведь вот у нас, когда мы в войну играем, кто убит, тот падает, - пояснил ей ребенок, - а потом встает... И там, на настоящей войне, так же бывает?
- Нет, голубчик, там не так! Там насмерть убивают, на весь век калечат людей.
Ребенок не стал больше расспрашивать, но его, очевидно, ответ матери поразил тяжело: с его детскою душою не мог примириться образ смерти и мучительных страданий, к которым взрослые люди привыкают, как к чему-то неизбежному и необходимому.
Сенька, слышавший вопрос ребенка, воспользовался тем временем, как Миша отошел от матери, и, с своей стороны, решился ей напомнить о нуждах действительности.
- Государыня, Марфа Ивановна, - приступил он к госпоже своей, - не во гневе тебе будь сказано, а не время ли теперь подумать, как быть в случае, ежели бы...
- Ты что хочешь сказать? - перебила его Марфа Ивановна.
- А то и хочу сказать, госпожа всемилостивая, что в победе и в счастии Бог волен, а осторожность на всякий случай не мешает... Береженого Бог бережет...
- Да что же я могу?.. Филарет Никитич и слышать не хочет ни о каких предосторожностях... Говорит: все под Богом ходим.
- Бог-то Богом, матушка, а отчего бы не припрятать то, что подороже да понужнее? Собери да поручи мне - все ухороню, и все цело будет... Кое в землю зарою, а кое в тайник соборный снесу, в тот, что под северным-то подпольем. Времена такие...
- Ох, больно и подумать, что наша и жизнь, и счастье - все на волоске висит!.. Что ж? Спасибо тебе, Сеня, за твою заботу. Я соберу, что поценнее, и, как стемнеется, все передам тебе...
- Да вот еще, матушка, тут, в слободке подгородной, что по Костромской дороге, кума есть у меня... Такая шустрая бабенка, вдова, а всем домом не хуже каждого мужика правит... Так ты дозволь мне к ней сходить и упредить ее, чтоб, если будет нужно, в подполье она очистила местечко нам... Подполье, вишь, у нее богатое такое!.. Для рухляди, дескать, какой, а то ведь кто их знает? Може, и для самих нас пригодится... Лихие времена! Лихие, ненадежные, все лучше камешек за пазухою припасти!
Марфа Ивановна не подала вида, что она поняла намек Сеньки, но внутренно вполне с ним согласилась и сказала:
- Ладно. Сходи к куме в слободку, а к темноте сюда не опоздай.
Семен тотчас же воспользовался данным ему разрешением и поспешно ушел с боярского подворья, никому не сказав о цели своей отлучки. Но он пошел сначала не к куме, а дальним, кружным обходом по окраинам города вышел на ростовское озеро около рыбачьего поселка и долго, по-видимому без всякой цели, бродил по берегу, а потом схоронился в густых прибрежных кустах и терпеливо просидел в них до наступления сумерок. Когда в поселке показались тут и там огоньки, Сенька вышел из кустов, почти ползком добрался к тому месту берегового откоса, где стояли рядком выволоченные на берег рыбачьи челны, подобрался к одному из них, поменьше и полегче других, очевидно намеченному заранее, и, быстро столкнув его в воду, вскочил в него на ходу с ловкостью привычного человека. В два удара веслом он был уже далеко от берега, стараясь поскорее скрыться в темноте, уже сгустившейся над озером, потом свернул налево, перерезал один из плесов озера и причалил к берегу около старой ивы... Здесь он выволок челнок на берег, укрыл его в густых прибрежных зарослях, а сам, оглянувшись во все стороны, приподнял. голый и полуобгорелый пень, прикрывавший какую-то темную впадину берега, перекрестился и юркнул в лазейку не хуже доброй лисицы...
Всю ночь с 10-го на 11 октября Марфа Ивановна провела без сна. С вечера она почти до полуночи провозилась над уборкою всего, что было поценнее из домашней рухляди, из серебряной казны и из тех предметов церковной утвари, которые находились в ее моленной. Иконы в серебряных, басманых и кованых окладах и другие, шитые жемчугом по ткани, кресты, складни, кадильницы и лампады чеканного серебра, запястья, оплечья, низанные жемчугом и усаженные каменьями, - все это было уложено в два кованых ларца, а серебряная посуда, - кубки, чаши, солонки, крошки, блюда и тарелки, - в большой сундук. Затем Сенька, вырывший где-то в глухом месте сада две ямы, не без труда стащил туда тяжелый сундук и оба ларца, зарыл их там, затоптал и заровнял оба места над зарытым кладом, а сверху забросал мелким валежником и листвой.
Было далеко за полночь, когда Сенька вернулся с этой трудной работы и доложил государыне своей, что и ларцы, и сундук на всякий случай ухоронены так, что "вражьи дети их не скоро отыщут".
- Спасибо тебе, Сеня, - сказала ему в ответ на это Марфа Ивановна. - Авось Бог нас от их рук избавит.
Сенька, однако же, стоял на месте, переминаясь, и не уходил.
- Что тебе еще нужно, Сеня? Ты как будто мне еще что-то сказать хочешь?
- Да не то чтобы сказать, а так, в упрежденье больше... Ведь не ровен час, матушка, времена-то лихие такие! Так я вот насчет чего: в случае, если завируха какая здесь завтра ли, когда ли заварится, так надо тебе, государыня, одно помнить: от меня с детками не отставай...
- То есть как это? Я в толк не возьму?
- А так, государыня, ты только о себе да о детях заботься... И от меня ни на шаг...
- А Филарет Никитич? - испуганно спросила Марфа Ивановна.
- Государь-митрополит сам за себя постоять изволит, да он же из воли Господней не выйдет, хоть что кругом ни творись... Сама изволишь видеть, что сказал, то и свято. А деткам малым мы покров и защита. И для тебя с детками твоими у меня кое-что припасено...
- Да что припасено-то? - тревожно перебила Марфа Ивановна.
- А и сказать тебе не смею! Одно слово - шапка-невидимка и ковер-самолет. Коли сами не сплошаем, никто нас не найдет.
- Ну, ладно, Сеня! Ступай теперь спать... Вторые петухи давно пропели... Утро вечера мудренее, - сказала со вздохом Марфа Ивановна.
Сеня поклонился и ушел, поскрипывая на ходу сапогами. А Марфа Ивановна, прежде чем удалиться в свою опочивальню, заглянула в детскую, тускло освещенную лампадою, теплившеюся у икон.
Тишина и сон, безмятежный сон беззаботного детства, царили в этой уютной небольшой комнате. Эту тишину нарушало только ровное, спокойное дыхание Танюши и Мишеньки да легкое похрапывание Танюшиной мамы, которая, подложив руку под голову, прикорнула на сундуке. Марфа Ивановна подошла к кровати, в которой спал Миша, наклонив немного голову набок и спокойно сложив руки на груди. Мать полюбовалась на румяные щечки мальчика, на полуоткрытые губки его, наклонилась, поцеловала его в лоб и осенила крестом.
Точно так же благословила она и Танюшу и неслышными стопами направилась к двери.
- О, Боже! Сохрани их и помилуй, не дай злу погубить их, нарушить чистый покой их душ!..
Затем она удалилась к себе в опочивальню, смежную с детской, и, не раздеваясь, прилегла на кровать, закрыла глаза и попыталась уснуть...
Но сон не сходил к ней и не вносил успокоения в ее душу. Мысли черные, мрачные не покидали ее, образы странные, кровавые, угрожающие тревожили напуганное воображение и пугали близкими бедами... К тому же среди ночи вдруг где-то вдали поднялся собачий вой, подхваченный десятками собачьих голосов, он перенесся на другую сторону города, то приближаясь, то удаляясь, и, наконец, стал приближаться к самому саду, к дому Романовых... Одна собака завывала, подлаивая, другие подхватывали, третьи тянули, все повышая и повышая ноты своей нескончаемой плачевной песни, - и общий вой сливался во что-то раздирающее, гнетущее, удручающее душу... Казалось, что десятки матерей и жен, убиваясь над бездыханными телами погибших мужей и сыновей, изливают свою лютую скорбь в нескончаемых воплях, стенаниях и причитаниях.
Марфа Ивановна долго прислушивалась к этому стону и вою, долго старалась совладать с собою и преодолеть ту робость и суеверный страх, который вселял ей в душу этот невыносимый вой - дурная примета, по народным понятиям. И наконец не могла совладать с собою... Она вскочила с постели, стала ходить взад и вперед по опочивальне, потом опустилась на колени перед образом и думала молиться, но разрыдалась и не могла припомнить ни слова из своих обычных молитв. И долго, долго плакала эта бедная мать, удрученная заботами жизни, спасения и безопасности своих детей, и долго неудержимо текли ее слезы, хотя она сама не могла себе отдать отчета, отчего она плачет и кого оплакивает? Однако же слезы облегчили тяжкий гнет, лежащий на ее душе: она вдруг почувствовала, что может молиться, что слова молитвы сами просятся к ней на уста, и долго молилась, так же долго, как перед тем проливала слезы... На дворе уже начинало рассветать, когда Марфа Ивановна поднялась с молитвы и почувствовала, что ее клонит сон, неудержимый, благодатный сон, и она почти в изнеможении опустилась на изголовье.
Но и двух часов не удалось ей проспать, как она уже сквозь утреннюю дрему почувствовала, что кто-то теребит ее за рукав и говорит ей что-то на ухо... Открыв глаза, она изумилась, увидев перед собой Сеньку, который наклонился к ее изголовью и повторил:
- Вставай, вставай, государыня!
- Что такое? Как ты сюда попал? - спросила Марфа Ивановна. И тут только увидела Мишу и Танюшу, совсем уже одетых; прижавшись друг к дружке, они сидели на лавке в углу под образами и тихо плакали; Марфа Ивановна вскочила разом на ноги и бросилась к детям.
- Государыня! Не теряй времени! Государь митрополит прислал приказ, чтобы ты шла сейчас с детьми в собор...
Бедной матери, еще не успевшей вполне очнуться, все это казалось каким-то странным продолжением ее сна.
- В собор? - спросила она. - А где же люди? Где мама? {Мама - так в древнерусском быту называли кормилицу.}
- Тсс! Ради Бога не буди никого... Пойдем сейчас... Да так, чтобы никто не видел. Мы должны дойти, пока в колокол не ударили... Вести получены... Побиты наши... Те сюда идут...
- А! Вот что! - и только тут постигнув весь ужас своего положения, она в то же время почувствовала в себе и твердость, и силу чрезвычайную и, обращаясь к плачущим детям, сказала просто:
- Пойдемте, детки!
Сенька вывел их через сад во двор, совершенно пустой, потом со двора в переулок и по улицам, еще пустынным и тихим, еще слабо освещенным, так как утро было туманное и сумрачное, повел их в кремль к собору.
Первое, что бросилось в глаза Марфе Ивановне при входе в кремль, была гнедая нерасседланная лошадь, лежавшая на площади, у самых ворот. Ноги и шея ее уже вытянулись, язык висел сбоку на губах, покрытых густою кровавою пеной, глаза, широко открытые, застоялись навыкате, ввалившиеся потные бока уже не поднимались от дыхания.
- Мама, это наш Гнедко! - шепнула матери Танюша, глазами указывая ей на лошадь. - На нем Степанко на войну поехал.
- Сослужил конь службу! - с грустною улыбкой сказал Сенька. - На нем Степанко и прискакал с вестями.
С этим и подошли они к собору. Двери его были открыты, и служка митрополичий стоял у дверей с толстою связкой ключей.
- Только тебя и ожидали, государыня! - сказал он, кланяясь инокине Марфе. - Теперь и звонить будем.
И он внутри соборной паперти дернул за веревку, подавая знак на колокольню. Колокол загудел, за ним другой, третий, и все колокола слились в один общий рев и гул, возвещая народу сполох.
Марфа Ивановна с детьми и Сенькой едва успела подойти к амвону, собираясь занять свое обычное место, как из северных дверей алтаря вышел сам митрополит Филарет. Дети бросились к нему навстречу, подошли под благословение и стали целовать его руки, за ними пошла также и Марфа Ивановна.
- Марфа! - сказал Филарет глухим, прерывающимся голосом. - Ты не должна думать обо мне в тот страшный час, который наступает ныне. Думай о себе и детях. Верный раб наш и за тебя, и за меня о вас подумал, озаботился спасением вашим. Ему, - указал он на Сеньку, - вручаю тебя и детей! Все, что он скажет, исполняй беспрекословно. Иди, куда укажет. Если Богу будет угодно сохранить меня, свидимся в Москве. Вот вам мое благословение.
Жена и дети пали перед ним на колени, а позади них опустился и Сенька. Филарет всех благословил и перецеловал и, видя, что народ начинает собираться в собор, поспешил удалиться в алтарь.
Сенька наклонился к тихо всхлипывавшей Марфе Ивановне и шепнул ей:
- Государыня, не сходи с амвона да стань здесь, на клиросе, за иконой, и что бы ни было - отсюда не сходи.
А сам направился через северные двери вслед за митрополитом.
Между тем под гул и завыванье сполоха толпы народа, встревоженные и трепетные, спешили и бежали отовсюду к кремлю, на соборную площадь. Здесь из уст в уста уже переходила весть о поражении ростовцев тушинцами и переяславцами, о том, что ростовцы отступают, почти бегут к родному городу, преследуемые по пятам казаками и литвой. Робкий вой и плач поднялся над толпой: женщины вопили и ломали руки, мужчины кричали и волновались...
- Воевать тож надумали! - кричал с досадою один. - Лучше бы с печи не слезали, олухи ростовские!
- А кто надоумил? Кто? Воевода да митрополит! Вот теперь пусть и платятся своими боками. Шутка ли, коль уж до шкуры дошло!
- Ну, да, да! Митрополита к ответу! Давай его сюда! - заревело несколько десятков голосов. - Давай его сюда, пусть выйдет к нам из собора! Куда он прячется? - подхватили яростно сотни других голосов. - Стойте, стойте, молчите!.. Вот он, митрополит-то, вышел!
Митрополит действительно в полном облачении, окруженный клиром, стоял на паперти перед разбушевавшеюся толпой, молча, спокойно и твердо он благословил ее крестом на все стороны, как бы желая умиротворить ее символом любви и мира.
Когда толпа в передних рядах стихла настолько, что стало возможно говорить, Филарет сказал:
- Чего волнуетесь, дети мои? Час воли Божией наступает для нас, час грозный и тяжкий... Но не бранью и проклятиями, не взаимными укорами должны мы его встретить, а смирением и молитвою. Ваш воевода Третьяк Сеитов исполнил долг свой, он мужественно сразился со врагом и уступил только числу и ярости нападающих. Он отступает к городу, защищая нас грудью, и прислал сказать мне, что будет и здесь биться до последней капли крови... Ваши сограждане не положили на себя хулы, дрались и дерутся храбро, верные присяге. Не уступлю и я моего места у святыни ростовской, не укроюсь от вас, как хищник, а останусь здесь, как пастырь, верный своему стаду. У кого есть руки и мужество в сердце, тот поспеши на помощь братьям ростовцам и с ними бейся против врага! У кого нет ни сил, ни мужества, тот становись под мое знамя - знамя креста Господня и под кров Пречистой Богородицы - и от нее жди надежды и спасения! Двери храма открыты, входите, и вместе будем ждать врага здесь!..
Толпа слушала молча, пораженная твердостью и спокойствием митрополита. Женщины и дети сразу двинулись мимо митрополита в храм, наполняя его воплями и плачем. Мужчины сбились в кучи и стояли в недоумении, лишь изредка перебрасываясь отдельными словами и фразами.
В это время издалека стали долетать звуки выстрелов и доносились все ближе и ближе... Толпа заколыхалась, послышались робкие голоса в разных концах ее:
- Батюшки! Отцы родные! Слышите? Палят? Пропали наши головы!
- Идут! Идут! Черным-черно по дороге, туча тучею! - крикнул кто-то с колокольни.
Тут толпа не выдержала, в ней произошло невероятное смятение, одни кричали:
- Ребята! По домам, по дворам, там отсиживаться будем!
- Хватай что попало, выходи к воротам биться, своим на подмогу, - кричали другие.
И теснились без толку, одни к собору, другие к воротам в кремле. А выстрелы все близились, гремели все громче и явственнее, и в промежутках между ними издалека уже начинали долетать какие-то неясные крики и гул. Враг, очевидно, был уже близок к воротам Ростова.
Пономарь, заметивший с колокольни собора движение неприятеля к городу, имел полное право сказать, что вражья сила подходит к городу туча тучей. Он должен был видеть в туманной дали, как поспешно отступала к городу ростовская рать, то отбиваясь, то отстреливаясь от наседавшего на нее неприятеля, который в пять раз превосходил ростовцев численностью и пытался охватить их со всех сторон. Действительно, неприятель шел туча тучею, и это сравнение тем более представлялось правильным, что из этой темной, живой тучи, то и дело перебегая из конца в конец ее, сверкали молнии отдельных выстрелов.
Когда наконец наполовину уменьшившийся отряд ростовцев, страшно расстроенный неудачною битвой и изнуренный тягостным отступлением, достиг окраины города, ему пришлось волей-неволей приостановиться, потому что отступлению мешали плетни, заборы и та давка, которая произошла в передних рядах при вступлении отряда в узкие улицы.
- Стойте! Стойте! Строй держи! Не мечитесь, как бараны! Чинно входи! Так долго ль до греха! - кричал Сеитов, бегая взад и вперед по задним рядам ростовцев.
Но он не сообразил того, что ему легче было поддержать строгий порядок, отбиваясь от врагов в открытом поле, нежели здесь, где в массе ростовцев каждым овладело неудержимое сильное чувство самосохранения, побуждавшее его ускользнуть от опасности либо укрывшись в дом, либо свернув незаметно за угол, откуда можно было дать тягу. В то время когда ростовская рать входила в улицы Ростова, в среде ее произошла давка и сумятица невероятная. Передние без толку совались из стороны в сторону, а задние их теснили и путали, ратники бросали доспехи и оружие, лезли через плетни и заборы, вбегая как угорелые в дома, в бани, в гумна, или же рассыпались беспорядочными и беспомощными группами по улицам города.
Наступающие, заметив издалека остановку ростовской рати на окраине города, сначала тоже приостановились, очевидно ожидая, что ростовцы здесь хотят им дать последний отпор, может быть, даже при помощи горожан, еще не принимавших участия в битве.
Воевода Сеитов, в своих хлопотах о сохранении порядка среди ростовской рати, ясно видел, как перед строем наступавших тушинцев съехались на совет их начальные люди, как они потом разъезжались и стали что-то громко кричать своим ратникам. И вдруг все вражье войско, в котором было тысяч до восьми, разделилось надвое: меньшая часть двинулась направо, пошла огородами, в обход города, а большая прямо напролом.
- Батюшки! Обходят! Беги, ребята, спасайся! Беги! - раздались голоса в рядах ростовцев.
- Стыдитесь, трусы! - бешено заревел Сеитов. - Куда бежать? Переяславцам на потеху, что ли? Умрем здесь: двум смертям не бывать, одной не миновать!
Его слова еще раз внесли бодрость в сердца оробевших воинов, тем более что он, действуя не словом только, но и делом, сам выдвинулся в передний ряд с бердышем в руке, готовый грозно встретить наступающего врага.
- Стрельцы! - крикнул он громко. - Ставь фузеи на рогатки! Цель вернее, не теряй попусту зарядов! Дай подойти поближе и валяй наверняка!
И все смолкли, все замерли в ожидании медленно и осторожно наступающего неприятеля. Вот темные ряды его подошли на выстрел, вот двинулись дальше и приблизились шагов на шестьдесят. Можно было уже различить одежду и вооружение, разобрать лица наступающих. Явственно слышался их говор и топот коней на правом фланге.
А ростовцы все стояли неподвижно, сосредоточенно и сумрачно устремив взоры на врага, словно окаменелые стояли в рядах стрельцы, оперев тяжелые оружия на рогули и готовые поджечь фитилем порох на затравке.
Сеитов глянул перед собою и, высоко подняв бердыш, крикнул во все горло:
- Пали!
Грянул залп из двухсот пищалей, и в рядах вражьей рати произошло некоторое замешательство, даже приостановка. Один из неприятельских вождей, высокий, рыжий литвин на статном белом коне, ткнулся в луку седла, и испуганный конь, шарахнувшись в сторону, помчал его прямо на ростовцев...
Но тотчас же вслед за залпом в рядах тушинцев и переяславцев раздался громкий, всеми подхваченный крик, и все они бросились на ростовцев... Еще мгновение - и они обрушились на небольшой отряд Сеитова, охватили его со всех сторон и с дикими, неистовыми воплями схватились с ростовцами в последнем отчаянном натиске.
Крики, вопли, ругань и стоны слились в один ужасающий рев и гул...
- Коли, руби, бей их, анафем! Попались, гужееды! За мной, ребята, вперед!..
- Вали в обход! Бей их, так-так! Любо, любо! - вот что в каком-то диком хаосе носилось над остервенелою толпою бойцов.
Как храбро ни бились ростовцы, как ни метался разъяренным вепрем по рядам их Третьяк Сеитов, они были буквально раздавлены огромной численностью врага. На одного ростовца приходилось чуть ли не по пяти тушинцев и переяславцев. Мужественный воевода пал один из первых, изрубленный саблями и поднятый на рогатины. Вскоре после того бой превратился в простое избиение... Обойденные отовсюду, лишенные возможности защищаться, несчастные ростовцы наконец бросились врассыпную, преследуемые по пятам разъяренными и торжествующими врагами.
Стук оружия, вопли и крики, топот коней и стоны раненых и умирающих огласили тихие улицы старого, мирного городка, разнося ужас и оцепенение.
Вскоре защищаться уже было некому, и вражья сила широкою бурливою волной залила весь город до кремля, всюду врываясь в дома, все разоряя, разрушая и грабя на пути... Хвост тушинского отряда еще тянулся по дороге к городу, когда его передние ряды уже врывались шумною, дикою и беспорядочною толпой в ростовский кремль, никем не защищаемый, и охватывали собор и соборную площадь, ломясь в храмы, вышибая двери у погребов и складов товарных, всюду разыскивая добычи для своей ненасытной корысти.
Эта толпа, неистовая в буйстве и дерзости, обрызганная кровью храбрых защитников Ростова, кинулась было на паперть соборную с криками:
- Вышибай двери! Бревно сюда тащи! Ломай! Там есть чем поживиться! Теперь все наше!
Тяжелые железные двери собора отворились как бы сами собою, и на пороге их появился митрополит Филарет, в полном облачении своего сана, в блистающей митре, с Животворящим крестом в руках, окруженный клиром. В его прекрасном, выразительном лице незаметно было ни тени страха или тревоги, а вся его высокая, осанистая и величавая фигура, ярко выступавшая на темном фоне внутренности храма, с его огнями лампад и свечей, с его облаками фимиама, должна была поразить каждого и не только внушить к святителю уважение, но даже пролить робость и некоторый суеверный страх в сердца дерзновеннейших... Вот почему осели и попятились перед ним передние ряды тушинцев и казаков, которым он предстал как видение, окруженное блестящим, неотразимым ореолом святости.
- Чего пришли вы искать сюда, обрызганные кровью наших братий! - сказал Филарет, спокойно озирая стоявшее перед ним темное сонмище. - Или не довольно вам того, что вы их побили, осиротя их семьи, повергнув в бездну скорби и стенаний их матерей, жен и сестер?.. Или не довольно того, что вы теперь властною рукой хозяйствуете здесь, в городе, расхищая животы и имение, накопленное многолетним трудом, заботами и усердием граждан? Неужели вы, обагряя руки кровью ни в чем не повинных людей, хотите еще усугубить грех свой, дерзко вторгаясь во храм, налагая святотатственную руку на его древние святыни, оскверняя его насилием и позорными деяниями? Заклинаю вас именем Божиим, заклинаю всеми ростовскими чудотворцами и подвижниками...
- Да что вы этой лисы заслушались? - крикнул кто-то сзади. - Вали прямо в собор!
- Не смейте! Не дерзайте! - громогласно воскликнул Филарет, заступая дорогу и высоко поднимая над головой крест. - И пусть этот крест будет вам преградой!
- Берите крест из рук его, в нем пять фунтов золота! - закричал, пробиваясь сквозь толпу, переяславец.
И несколько рук разом ухватились за крест, вырывая его из рук святителя.
- В собор, в собор! - заревела толпа. - Там и серебра, и золота на всех нас хватит!
И, притиснув Филарета к стенке, толпа хлынула мимо него внутрь собора, а около Филарета, как из земли, вырос высокий и дюжий казак с свирепым лицом, в богатом кафтане с золотыми петлицами.
- Бери его! Срывай с него долой всю эту парчовую шелуху! - крикнул он окружающим, которые мигом ободрали с митрополита богатые ризы, сорвали с его головы митру и оставили его только в одном темном подряснике.
- Вот так! Теперь оденьте-ка его в казацкий кобеняк да крутите ему руки за спину. Эй, есаулы! Я его вам поручаю, головою за него ответите, коли уйдет. Мы его царю в подарок свезем, в Тушино. Ну, тащите его в обоз, чтобы он тут не путался!
Кто-то со стороны нахлобучил на голову Филарета рваную татарскую шапку. Несколько дюжих рук ухватили его за плечи и за локти и повлекли через толпу к воротам кремля.
Покончив с Филаретом, свирепый казацкий атаман, окруженный своими есаулами, вступил в собор, в котором уже распоряжались тушинцы, судя по крикам и плачу, которые слышались в разных углах храма. Не спеша также вошел он под древние своды и гаркнул во весь голос:
- Ребята! Баб, девок и детей забирайте с собою и всех гоните в обоз!.. Старух всех в озеро, а остальных приканчивайте здесь, чтобы никто не вышел живой!
Грозный оклик его прозвучал, как крик зловещей птицы, и пронесся под сводами... В ответ ему раздался взрыв шумных, неистовых восторгов со стороны тушинцев, казаков и переяславцев, которые свирепствовали хуже всех. Пошла ужасная расправа...
Стоны, мольбы, проклятия, вопли наполнили весь храм и обратили его в какую-то страшную геенну, с нескончаемым "плачем и скрежетом зубовным...". Новые и новые ватаги разбойников и грабителей врывались в храм и, мешаясь с тесною толпой укрывшихся в храме людей, убивали беспощадно мужчин, а женщин насильно тащили из храма, срывая с них по пути одежды и украшения, а многим не оставляя даже необходимого покрова для их стыдливости. Детей вязали десятками и гнали перед собою бичами, как стадо баранов, на глазах исступленных, полупомешавшихся матерей.
- На выкуп пригодятся! - смеялись злодеи, презрительно отворачиваясь от плачущих матерей.
И в то самое время как одни вязали и гнали перед собою молодых девиц и женщин, запасаясь полоном, другие рассыпались всюду, проникая в алтарь, в ризницу, в приделы. Одни тащили оттуда грудами богатые облачения, шитые золотом и низанные жемчугом, другие охапками несли кадила, дарохранительницы, ковчеги с мощами, ободранные оклады священных книг, третьи сдирали ризы с икон или топорами рубили на куски окованные серебром раки угодников... Тут драка за добычу, там дикая, бессмысленная бойня над беззащитными и хилыми жертвами разнузданной, разнородной и разноплеменной шайки отважных разбойников. Всюду опрокинутые аналои, разбитые лампады, сорванные с цепей паникадила, лохмотья одежды, разбросанные среди скользких луж крови, трепетные тела несчастных, подергиваемые последними содроганиями, и страх, и ужас, и позор невообразимой оргии безумия, насилия и святотатства!..
В то время когда неистовые крики ворвавшихся в кремль тушинцев уже долетели до беззащитной толпы несчастных, укрывшихся под кровлей храма, как в последнем убежище, в то время когда митрополит Филарет, стараясь всем преподать утешение и вкоренить твердость духа, смело пошел, окруженный клиром, навстречу смерти и позора, Марфа Ивановна почувствовала, как кто-то крепко сжал ей руку и шепнул поспешно:
- Пойдем, государыня!
Сама не отдавая себе отчета в том, что она делает, Марфа Ивановна двинулась вслед за Сенькой, который вел за руку Танюшу и Мишу, помертвевших от страха. Он ввел их в северные двери алтаря, тотчас же свернул через маленькую дверку в алтарь смежного придела, подвел их к древней, потемневшей иконе Леонтия Ростовского, на которой святой угодник был писан во весь рост, с благословляющею рукой. Подойдя к иконе, Сенька опасливо оглянулся во все стороны, как бы желая убедиться в том, что никто за ним не следит и не наблюдает, потом сдвинул чуть-чуть в сторону резной аналой, стоявший около иконы, ухватился за нижний край, приподнял всю икону с некоторым